Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


КНИГА IV 4 страница




Кроме того, описание фактов в истории далеко не бывает точным изображением этих фактов такими, какими они были: они изменяют свой вид в голове историка, они формируются сообразно с его интересами, получают окраску его предрассудков. Кто умеет поставить читателя как раз среди сцепы, так, чтоб он видел происшествие таким, каким оно было? Невежество или пристрастие все преображает. Даже не искажая исторического, со скольких различных сторон можно показать его, распространяясь или умалчивая относительно обстоятельств, к нему относящихся! Представьте один и тот же предмет с разных точек зрения — и он едва ли покажется одним и тем же, а меж тем ничто не изменяется, кроме взгляда зрителя. Достаточно ли для торжества истины так передавать истинный факт, что я вижу его совершенно иным, чем было в действительности? Сколько раз лишнее дерево, скала с правой или левой стороны, столб пыли, поднятый ветром, решали незаметным ни для кого образом исход сражения! Мешает ли это историку говорить вам о причине поражения или победы с такою уверенностью, как будто он всюду присутствовал? А на что мне нужны факты сами по себе, если смысл их остается для меня неизвестным? И какие уроки могу я извлечь из события, истинной причины которого не знаю? Историк дает мне причину, но он не выдумывает; и самая критика, из-за которой столько шуму, есть не что иное, как искусство догадываться, искусство выбирать из многих вымыслов такой, который более других походил бы на истину.

Читали ли вы когда «Клеопатру» или «Кассандру» или другие подобного рода книги?11 Автор выбирает знакомое происшествие; затем, приспособляя его к своим целям, украшая деталями своего изобретения, персонажами, никогда не существовавшими, и воображаемыми портретами, сплетает вымысел за вымыслом, чтобы сделать чтение книги приятным. Я мало вижу разницы между этими романами и вашими историями, если не считать того, что романист увлекается больше своим собственным воображением, а историк больше подчиняется чужому; к этому я прибавлю, если хотите, что первый задается моральною целью, хорошею или дурною, а второй почти не заботится об этом.

Мне скажут, что историческая верность меньше интересует, нежели правдивость нравов и характеров: лишь бы сердце человеческое было хорошо изображено, а верно ли переданы события, это не особенно важно; да, наконец, какое нам дело,— прибавят,— до фактов, бывших две тысячи лет тому назад? Вы правы, если портреты хорошо срисованы с натуры; но если для большинства их модель была создана воображением историка, то обращаться к истории не значит ли делать тот промах, которого хотели избежать, и придавать авторитету писателей то значение, которое хотим отнять у авторитета учителя? Если моему воспитаннику приходится видеть одни картины фантастические, то я предпочитаю, чтоб они были начертаны моею рукой, а не чужою; они будут по крайней мере лучше к нему приспособлены.

Худшие историки для молодого человека — это те, которые судят. Фактов давайте, фактов! И пусть он сам судит; этим путем он научается узнавать людей. Если суждение автора беспрестанно руководит им, он постоянно смотрит чужими глазами, а когда этих глаз недостает, то не видит уже ничего.

Я оставляю в стороне новейшую историю — не только потому, что в ней нет уже оригинальности и люди нашего времени похожи все друг на друга, но и потому, что историки наши, увлеченные единственным желанием блистать, только и делают, что самыми яркими красками пишут портреты, часто ничего не представляющие*. У древних вообще меньше портретов, а в суждения они влагают меньше ума и больше чувства; но все-таки между ними приходится делать строгий выбор, и прежде всего нужно брать не самых рассудительных, а самых простодушных. Я не хотел бы давать в руки молодого человека ни Полибия19, ни Саллюстия20; Тацит21 — книга стариков; молодые люди не способны ее понимать: нужно научиться подмечать в человеческих действиях основные черты человеческого сердца, прежде чем желать проникнуть в его глубины; нужно уметь читать факты, прежде чем читать сентенции. Философия в изречениях годится лишь для человека опытного. Юность не должна ничего обобщать: все ее образование должно заключаться в частных правилах.

* См. Давилу12, Гвиччардини13, Страду14, Солиса15, Макиавелли16, а в иных случаях и самого де Ту17. Верто18 почти один умеет рисовать, не прибегая к портретам.

Фукидид23, по моему мнению, истинный образец для историков. Он приводит факты, не рассуждая о них; но он не опускает ни одного обстоятельства, могущего дать нам самим возможность судить о них. Он все, что рассказывает, выставляет на суд читателю; он не только не становится между событием и читателем, но даже прячется; у него, кажется, не читаешь, а видишь. К несчастью, он говорит всегда о войне, и в его повествованиях видишь почти только наименее поучительную в мире вещь, именно сражения. «Отступление десяти тысяч»23 и «Записки» Цезаря24 заключают в себе почти ту же мудрость и тот же недостаток. Добрый Геродот, не дающий ни портретов, ни изречений, но плавный, наивный, полный подробностей, наиболее способных заинтересовать и понравиться25, был бы, может быть, лучшим из историков, если бы эти самые подробности не превращались часто в ребяческую простоту, способную скорее испортить вкус юноши, чем развить его: чтобы читать его, требуется уже умение распознавать. Я не говорю ничего о Тите Ливии26 — его очередь придет; но он политик, он ритор, он — все, что не годится для этого возраста.

История вообще имеет тот недостаток, что записывает только осязаемые и заметные факты, которые можно связать с именами, местами, датами; но причины этих фактов, медленные и постепенные, которые не могут быть помечены подобным же образом, всегда остаются неизвестными. Часто в выигранном или проигранном сражении находят причину революции, которая еще до этого сражения стала уже неизбежною. Война лишь обнаруживает происшествия, уже определенные нравственными причинами, которые историки редко умеют подмечать.

Философский дух обратил в эту сторону размышления многих писателей этого века; но я сомневаюсь, выигрывает ли истина от их трудов. Так как все они охвачены страстью составлять системы, то всякий из них старается видеть вещи не таковыми, каковы они в действительности, а такими, чтобы они согласовались с его системой.

Прибавьте ко всем этим размышлениям, что история показывает гораздо более поступки, чем людей, потому что она захватывает их в известные, избранные моменты, в их праздничном наряде; она выставляет лишь человека общественного, который принарядился напоказ: она не следит за ним в его доме, кабинете, в семействе, среди друзей его; она рисует его лишь тогда, когда он на сцене: она рисует скорее его платье, чем самую личность.

Я предпочитал бы начать изучение человеческого сердца с чтения частных биографий; ибо в этом случае, как бы человек ни прятался, историк всюду его преследует; он не дает ему ни минуты отдыха, ни одного уголка для того, чтобы избегнуть проницательного взора зрителя; и когда один думает, что он лучше всего спрятался, для другого это лучшее время познакомить с ним. «Те,— говорит Монтень,— которые пишут биографии, для меня более пригодны, так как они больше заняты намерениями, чем событиями, больше внутренним миром, чем происходящим извне: вот почему мне во всех отношениях приятнее такой историк, как Плутарх»27.

Правда, что гений людей объединенных, иначе сказать, народов, весьма отличен от характера человека, взятого в частности, и что знание человеческого сердца было бы очень несовершенным, если не изучать его также и в массе; но не менее справедливо и то, что для суждения о людях начинать дело нужно с изучения человека, и, кто в совершенстве знал бы склонности каждого индивида, тот мог бы предвидеть и все последствия их, скомбинированные в том целом, которое составляет народ.

Здесь опять нужно прибегнуть к древним по тем же причинам, о которых я уже говорил, и, кроме того, потому, что все обиходные и простые, хотя в то же время истинные и характерные частности изгнаны из современного стиля и люди у наших авторов являются такими же разукрашенными в частной жизни, как и на мировой сцене. Приличие, в писании не менее строго соблюдаемое, чем в поступках, позволяет говорить публично уже только о том, что позволяется делать публично; а так как людей нельзя показывать иначе, как постоянно играющими роль, то из книг наших мы узнаем их не больше, чем в театрах. Пусть хоть сто раз пишут и переписывают биографии королей, мы не будем уже иметь Светониев*.

* Один только из наших историков28, подражавший Тациту в изображении великих черт, осмелился подражать Светонию, а подчас и копировать Комина29 в чертах мелких; и даже эта попытка, увеличивающая ценность его книги, вызвала между нами осуждение.

Плутарх превосходен в этих самых частностях, в которые мы не смеем пускаться. Он с неподражаемою грацией рисует великих людей в мелких вещах; он столь удачно подбирал свои черты, что ему часто достаточно одного слова, улыбки, жеста, чтобы охарактеризовать своего героя. Шутливым словом Ганнибал одобряет свою испуганную армию и заставляет ее идти смеясь в битву, которая отдала ему Италию30; Агесилай верхом на палке31 заставляет меня полюбить победителя великого царя; Цезарь, проходя по бедной деревушке и беседуя со своими друзьями32, разоблачает в себе, сам того не замечая, пройдоху, который говорил, что желает только одного — быть равным Помпею33; Александр выпивает лекарство и не говорит ни слова — это самый прекрасный в его жизни момент34; Аристид 35 пишет свое собственное имя на черепке и тем оправдывает свое прозвание; Филопемен36, скинув плащ, рубит дрова на кухне своего хозяина. Вот истинное искусство живописать. Физиономия выражается не в великих чертах и характере —не в великих деяниях: в безделицах именно и раскрывается нрав. Общественные дела слишком общи или слишком искусственны; а современное понятие о достоинстве и позволяет нашим авторам останавливаться почти исключительно на этих последних.

Одним из величайших людей последнего века был бесспорно Тюренн37. У биографа хватило мужества сделать жизнеописание его интересным при помощи мелких деталей, которые дают возможность узнать его и полюбить; но сколько частностей он счел нужным выкинуть — частностей, которые заставили бы еще более узнать героя и полюбить! Я приведу одну, взятую мною из хорошего источника, которую Плутарх ни за что не опустил бы, а Рамсей38 ни за что не привел бы, если бы знал.

В один очень жаркий летний день виконт де Тюренн, в белой куртке и колпаке, стоял у окна в своей прихожей; неожиданно входит один из его слуг и, обманутый платьем, принимает его за поваренка, с которым этот слуга был большим приятелем. Он тихо подкрадывается сзади и рукою, которая не отличалась особенной легкостью, наносит ему сильный удар по спине. Получивший удар тотчас оборачивается. Лакей с ужасом видит лицо своего господина. Совершенно растерявшись, он бросается на колена: «Ваше Сиятельство! я думал, что это Жорж!» — «Да если б это и Жорж был,— восклицает Тюренн, почесывая спину,— все-таки не следовало бы так сильно бить». И это вы пе осмеливаетесь рассказать, жалкие писатели? Оставайтесь же навсегда без души, без сердца; закаляйте, ожесточайте свои железные сердца в вашем вздорном приличии; делайтесь презренным с помощью «достоинства». Но ты, добрый юноша, читающий об этом поступке и с умилением чувствующий всю кротость душевную, которая обнаруживается уже в первом движении души, ты прочти и о мелочности этого великого человека, которая проявлялась всякий раз, как вопрос шел о его родовитости и имени. Вспомни, что это тот самый Тюренн, который старательно уступал всюду место своему племяннику, чтобы все хорошо видели, что этот ребенок был главою царствующего дома. Сближай эти контрасты, люби природу, презирай людское мнение — и познавай человека. Очень немногие в состоянии понять, какое действие может оказать чтение, подобным образом направленное, на совершенно свежий ум молодого человека. Так как мы с детства торчим над книгами и привыкли читать не думая, то прочитанное мало нас поражает тем более, что, нося уже в самих себе страсти и предрассудки, наполняющие историю и жизнь людей, мы все, что они делают, считаем естественным, потому что мы уклонились от природы и о других судим по себе. Но пусть представят себе молодого человека, воспитанного по моим правилам, пусть вообразят себе моего Эмиля, не-лрерывные восемнадцатилетние заботы о котором имели одну цель — сохранить суждение неподкупным и сердце неиспорченным; пусть вообразят, как он, при поднятии занавеса, впервые бросает взоры на сцепу мира или, лучше сказать, поместившись за сценой, видит, как актеры берут и надевают свои костюмы, и считает веревки и блоки, грубое действие которых обманывает взоры зрителей. За первым изумлением скоро последуют чувства стыда и презрения к роду человеческому; он вознегодует, увидевши, как весь род людской, обманывая себя, унижается до этих детских забав; он огорчится, увидев, как собратья его терзают друг друга из-за призраков и обращаются в диких зверей из-за неумения довольствоваться тем, что они люди. Несомненно, что при природных дарованиях воспитанника, если наставник выкажет хоть несколько благоразумия при выборе чтения, если мало-мальски направить его на путь размышлений, которые он должен извлечь из этого чтения, то упражнение это будет для него курсом практической философии, лучшим, конечно, и более понятным, чем все пустые умозрения, которыми засоряют умы молодых людей в наших школах. Когда, выслушав романтические проекты Пирра39, Киней40 спрашивает его, какое же действительное благо доставит ему покорение мира, неизбежно влекущее за собою массу треволнений, то мы видим тут лишь мимолетное остроумное замечание; но Эмиль увидит здесь очень мудрое размышление, с которым он первый согласится и которое никогда не изгладится из его ума, потому что оно не найдет там никакого противоположного предрассудка, способного помешать впечатлению. Когда потом, читая жизнеописание этого безумца, он увидит, что все великие намерения его завершились тем, что он пал от руки женщины, то вместо того, чтоб удивляться этому мнимому героизму, что иное он увидит во всех подвигах столь великого полководца, во всех интригах столь великого политика, как не вечные поиски той несчастной черепицы, которая должна была закончить его жизнь и проекты позорною смертью.

Не все завоеватели убиты, пе все узурпаторы потерпели крушения в своих предприятиях; многие из них покажутся счастливыми умам, проникнутым ходячими мнениями; но кто, не останавливаясь на внешности, судит о счастье людей по состоянию их сердец, тот в самых их успехах будет видеть бедствия для них; тот увидит, как вместе с удачей расширяются и растут их желания и грызущие сердце заботы; увидит, как они изнемогают, спеша вперед, но никогда не достигая своей цели; увидит, что они похожи на тех неопытных путешественников, которые, проникнув впервые в Альпы, у каждой горы думают, что переходят их, а очутившись на вершине, с унынием замечают перед собою еще более высокие горы.

Август41, победив своих сограждан и уничтожив соперников, сорок лет правил величайшею, какая только существовала, империей; но вся эта неизмеримая власть помешала ли ему биться головой о стены и оглушать свой обширный дворец криками, требуя назад у Вара42 истребленных легионов? Если бы он победил всех своих врагов, к чему служили бы эти пустые триумфы, когда вокруг него беспрестанно нарождались всякого рода бедствия, когда самые дорогие друзья покушались на его жизнь, когда ему приходилось оплакивать позор или смерть всех своих близких? Несчастный хотел управлять миром и не сумел управлять своим домом! Что произошло от этого нерадения? Он увидел, как погибли во цвете лет его племянник43, приемный сын44, зять45; внук его46 принужден был есть набивку своей постели, чтобы продолжить на несколько часов свою жалкую жизнь; дочь его и внучка, покрывши его своим позором, умерли — одна от нищеты и голода на пустынном острове, другая в тюрьме от руки палача47. Наконец, сам он, последний представитель своей несчастной фамилии, вынужден был, по настоянию его собственной жены, оставить наследником по себе чудовище48. Такова была участь этого владыки мира, столь возвеличенного за свою славу и свое счастье. Можно ли верить, чтобы хоть один из тех, кто удивляется этим последним, захотел купить их подобною ценою?

Я взял в пример честолюбие; но и проявление всех других страстей человеческих дает подобные же уроки тому, кто хочет изучать историю с целью познать себя и стать умнее, поучаясь примером умерших. Приближается время, когда жизнь Антония49 будет для молодого человека еще более поучительной, чем жизнь Августа. Эмиль не признает самого себя в тех странных предметах, которые поразят его взоры во время этого нового для него изучения; но он сумеет заранее рассеять иллюзию страстей, прежде их зарождения, и, видя, что они во все времена ослепляли людей, будет предупрежден относительно способа, которым они могли бы и его ослепить, если бы он предался им. Эти уроки — я сознаю это — мало к нему приспособлены; может быть, когда к ним обратятся, они будут уже запоздалыми, недостаточными; но вы должны помнить, что ведь не эти уроки я намеревался извлечь из этого изучения. Приступать к нему я предполагал с другою целью; и конечно,, если эта цель плохо достигнута, то виновен будет наставник.

Помните, что, лишь только самолюбие разовьется, стремящееся к сопоставлению «я» беспрестанно будет являться на сцену и молодой человек наблюдает других не иначе, как обращаясь к самому себе и сравнивая себя с ними. Следовательно, надлежит знать, на какое место он поставит себя среди своих ближних, после того как внимательно рассмотрит их. Уже по тому способу, как молодых людей заставляют читать историю, видно, что их преображают во всех, так сказать, действующих лиц, которых они там встречают, что из каждого стараются сделать и Цицерона, и Траяна50, и Александра, каждого стараются лишить мужества на случай, если он вздумает углубляться в самого себя, и каждому внушить сожаление, что он тот-то, а не иной. Эта метода представляет известные выгоды, которых я не отрицаю; что же касается моего Эмиля, то, если, проводя эти параллели, он хоть раз захочет быть кем-нибудь иным, а не самим собою, тогда, будь этот иной хоть Сократом, хоть Катоном, все пропало; кто начинает чуждаться себя, тот не замедлит и совсем забыть себя.

Не философы лучше всего знают людей; они видят их лишь сквозь предрассудки философии, а я не знаю иной области, где было бы столько предрассудков. Дикарь судит о нас более здраво, чем философ. Последний чувствует свои пороки, негодует на наши и говорит сам себе: «Все мы злы»; а тот смотрит на нас без всякого волнения и говорит: «Вы — безумцы». Он прав, ибо никто не делает зла ради зла. Мой воспитанник — этот дикарь, с тою разницей, что Эмиль, более размышлявший, чаще сравнивавший, ближе видевший наши заблуждения, более строг к самому себе и судит лишь о том, что ему знакомо.

Только страсти наши раздражают нас против страстей другого; лишь собственный интерес заставляет нас ненавидеть злых; если бы они не делали нам никакого зла, мы питали бы к ним больше жалости, чем ненависти. Зло, причиняемое нам злыми, заставляет нас забывать о том зле, которое они сами себе причиняют. Мы легче извиняли бы им пороки, если бы могли знать, как они в своем собственном сердце наказываются за них. Мы чувствуем оскорбление и не видим наказания! выгоды очевидны, страдание же таится внутри. Думая наслаждаться плодом своих пороков, злой не меньше терзается, чем в том случае, если бы не имел никакого успеха; причина изменилась, а тревога осталась той же: сколько бы эти люди ни выставляли свою неудачу, сколько бы ни прятали свое сердце, поступки разоблачают его помимо воли их; но чтобы видеть это, не нужно иметь такое же сердце!

Страсти, разделяемые нами, прельщают нас; страсти, затрагивающие наши интересы, возмущают нас, и, в силу происходящей отсюда непоследовательности, мы порицаем в других то, чему хотелось бы нам подражать. Отвращение и самообман неизбежны, коль скоро мы вынуждены терпеть со стороны других то зло, которое причинили бы сами, если бы были на их месте.

Итак, что же нужно для того, чтобы хорошо наблюдать людей? Нужен большой интерес к их изучению, большое беспристрастие в суждении о них, нужно сердце настолько чувствительное, чтобы понимать все человеческие страсти, и настолько спокойное, чтобы не испытывать их. Если есть в жизни момент, благоприятный для этого изучения, так это тот, который я выбрал для Эмиля; раньше люди были бы чуждыми для него, позже он сам был бы им подобен. Людское мнение, влияние которого он видит, не приобрело еще власти над ним; страсти, действие которых он понимает, не волновали еще сердца его. Он человек, он заинтересован в своих собратьях; он справедлив, он считает их равными себе. Но если он судит о них правильно, то, наверное, не захочет ни с кем из них поменяться местом; ибо цель всех треволнений, которым они предаются, основанная на предрассудках, которых нет у него, покажется ему целью фантастической. Что же касается его самого, то все, чего он желает, доступно его силам. От чего он мог бы зависеть, если он удовлетворяет самого себя и свободен от предрассудков? У него есть руки, здоровье*, он умерен, у него мало нужд и есть возможность удовлетворить их. Будучи воспитан при абсолютной свободе, величайшим из зол он считает рабство. Ему жаль несчастных королей, рабов всего того, что им повинуется; ему жаль ложных мудрецов, которые опутаны своей мишурной известностью; ему жаль этих глупых богачей, мучеников своей роскоши; жаль этих тщеславных сластолюбцев, которые всю жизнь свою отдают скуке из-за того, чтобы казаться наслаждающимися. Он пожалеет и врага, который причинит зло ему, ибо в злобе его он увидит несчастье для него самого. Он скажет себе: «Создавая для себя потребность вредить мне, этот человек ставит свою участь в зависимость от моей».

* Я думаю, что смело могу считать здоровье и хорошее телосложение в числе преимуществ, приобретенных им воспитанием, или, скорее сказать, в числе даров природы, сохраненных для него воспитанием.

Еще шаг, и мы у цели. Самолюбие — орудие полезное, но опасное: оно часто ранит руку, которая им пользуется, и редко делает добро без зла. Эмиль, рассматривая, какое место он занимает между людьми, и видя себя счастливо помещенным, почувствует искушение приписать собственному разуму создание вашего разума и отнести к своим достоинствам результат счастья своего. Он скажет себе: «Я умен, а люди безумны». Жалея, он станет презирать их; видя свое довольство, он еще выше станет ценить себя; чувствуя себя более счастливым, чем они, подумает, что он более достоин счастья. Вот заблуждение, которого больше всего нужно бояться, потому что его труднее всего искоренить. Если бы он оставался в этом положении, он мало выиграл бы от всех наших забот; и если бы приходилось выбирать, я не знаю еще, не предпочел ли бы я самообман предрассудков самообману гордости.

Великие люди не обманываются насчет своего превосходства; они видят его, чувствуют, и тем не менее они скромны. Чем больше они имеют, тем больше сознают все, чего им недостает. Вместо того чтобы гордиться своим возвышением над нами, они угнетены сознанием своего ничтожества; при исключительности благ, которыми они обладают, они настолько разумны, что не стали бы тщеславиться даром, который не сами приобрели. Добродетельный человек может гордиться своей добродетелью, потому что он обязан ей себе; но чем станет гордиться человек умный? Что сделал для себя Расин, чтобы не быть Прадоном?51 Что сделал Буало, чтобы не быть Котеном?52

Здесь опять станем поступать иначе. Не станем выделяться из общего строя. Я не предполагал в своем воспитаннике ни выходящей из ряда гениальности, ни особенной тупости. Я выбрал его между дюжинными умами, чтобы показать, насколько воспитание сильно над человеком. Все редкие случаи стоят вне правил. Итак, если Эмиль благодаря моим заботам предпочитает свой способ жить, видеть, чувствовать способу других людей, то он прав; но если он в силу этого считает себя натурой более возвышенной, счастливее, чем они, одаренной, он не прав — он ошибается: нужно вывести его из заблуждения или, скорее, предупредить последнее, из опасения, чтобы потом не слишком поздно было искоренять его.

Нет безрассудства, от которого нельзя было бы исцелить не сошедшего с ума человека, за исключением тщеславия; что касается последнего, то его ничто не может искоренить, кроме опыта, если только можно его искоренить; но если оно только что зародилось, можно помешать, по крайней мере, его росту. Не тратьтесь поэтому на прекрасные рассуждения с целью доказать юноше, что он такой же человек, как и прочие, и подвержен тем же слабостям. Пусть лучше он почувствует это; иначе он никогда не будет этого знать. Здесь опять — исключение из моих собственных правил: пусть воспитанник мой сам испытает все случайности, которые могут доказать ему, что он не мудрее нас. Приключение с фокусником можно повторить на тысячу ладов: я предоставлю льстецам извлечь из него всевозможные выгоды: если вертопрахи завлекут его в какое-нибудь сумасбродство, я оставлю его на произвол судьбы; если шулеры завлекут его в игру, я отдам его в руки им, чтобы они его надули*, я предоставлю им льстить, обирать, обкрадывать; а когда, опустошив его кармапы, они, наконец, осмеют его, я еще поблагодарю их, в его присутствии, за уроки, которые они соблаговолили дать ему. Единственные сети, от которых я старательно буду предохранять его,— это Сети продажных женщин. Единственная пощада, которую я окажу ему, будет состоять в том,, что я и сам буду разделять все опасности, которым подвергну его, и все оскорбления, которые придется ему вынести. Я буду сносить все молча, без жалоб, без упреков, не говоря ему ни слова, — и будьте уверены, что, при такой сдержанности, строго проведенной, все, что на глазах у него я из-за пего выстрадаю, произведет на его сердце больше впечатления, нежели выстраданное им самим.

* Впрочем, воспитанника нашего не легко поймать в эту западню: его окружает столько развлечений, он всю жизнь не скучал и едва знает, на что пригодны деньги. Так как двигателями, с помощью которых ведут детей, бывают интерес и тщеславие, то эти же две пружины служат плутам и продажным женщинам и для того, чтобы впоследствии забирать их в свои руки. Когда вы видите, как возбуждают их алчность призами, наградами, когда видите, как в десять лет аплодируют им на публичном акте в коллеже, то вам легко представить, как в двадцать лет заставят их в игорном доме расстаться с кошельком своим или в публичном доме со своим здоровьем. Можно всегда держать цари, что самый ученый в классе будет потом самым большим игроком и развратником. А средства, которыми не пользовались в детстве, не поведут и в юности к таким же злоупотреблениям. Впрочем, нужно помнить, что в подобных случаях я держусь постоянного правила предполагать самые дурные последствия. Я стараюсь прежде всего предупредить порок; а затем я предполагаю его — чтобы искоренить.

Я не могу не вспомнить здесь того ложного понятия о достоинстве, когда воспитатели, чтоб играть глупую роль мудрецов, унижают своих воспитанников, нарочно обходятся с ними, как с детьми, и стараются отличиться от них во всем, что пи заставляют их делать. Вместо того чтоб убивать подобным образом юное мужество, прилагайте все старание, чтобы поднять юный дух; делайте их равными себе, чтоб они действительно сравнялись с вами; а если они не могут еще подняться до вас, то снизойдите до них — без стыда, без сомнений. Помните, что честь ваша заключается не в вас, а в вашем воспитаннике; разделяйте его ошибки — с целью исправления их; принимайте на себя его стыд, чтобы загладить его; подражайте тому храброму римлянину, который, видя, что его армия бежит, и не будучи в состоянии остановить ее, пустился бежать во главе своих солдат, восклицая: «Они ие бегут, они следуют за своим полководцем»53. Опозорил ли он себя этим? Нисколько: жертвуя подобным образом своей славой, он увеличил ее. Сила долга, красота добродетели вызывают невольную похвалу и перевертывают вверх дном наши нелепые предрассудки. Если бы я получил пощечину при исполнении своих обязанностей относительно Эмиля, я не только не мстил бы за эту пощечину, но хвалился бы ею перед всеми, и не думаю, чтобы нашелся в мире человек, настолько низкий*, что не стал бы меня за это еще более уважать.

* Я ошибался; такого человека я открыл: это Формей.

Это не значит, что воспитанник должен предполагать в наставнике такую же ограниченность сведений, как и у себя, и такую же легкость увлечения. Это убеждение хорошо в ребенке, который, не умея ничего ни видеть, ни сопоставлять, всех приравнивает к себе и оказывает доверие лишь тем, кто умеет и в самом деле стать в уровень с ним. Но молодой человек таких лет, как Эмиль, и такой же рассудительный, как он, не настолько уже глуп, чтобы впасть в подобный обман, да и нехорошо, если бы это случилось. Доверие его к воспитателю должно быть иного рода: оно должно основываться на авторитете разума, на превосходстве познаний — на преимуществах, которые молодой человек в состоянии оценить и в которых он видит для себя пользу. Долгий опыт убедил его, что он любим своим руководителем, что руководитель этот — человек умный, просвещенный, желающий ему счастья и знающий, что может доставить его. Он должен знать, что для собственной выгоды ему следует слушаться его советов. А если бы наставник позволял обманывать себя, как ученика, он потерял бы право требовать от него уважения и преподавать ему наставления. Еще менее воспитанник должен предполагать, что наставник нарочно позволяет ему попадать в ловушки и расставлять сети его простоте. Что же нужно делать, чтоб избежать одновременно того и другого неудобства? То, что всего лучше и всего естественнее: быть простым и правдивым, как он, предупреждать об опасностях, которым он подвергается, указывать на них ясно, осязательно, по без преувеличения, без недовольства, без педантических выходок, в особенности —- не выдавая советов за приказания, пока они не станут приказаниями и пока этот повелительный тон не сделается решительно необходимым. Если он заупрямится и после этого — как это часто и будет случаться,— то прекратите всякие разговоры: оставьте его на свободе, следуйте за ним, подражайте ему, и все это — весело, чистосердечно; увлекайтесь,, забавляйтесь, как и он, если это возможно. Если последствия становятся слишком серьезными, вы всегда тут, чтоб остановить его; а между тем молодой человек, будучи свидетелем вашей предусмотрительности и вашей снисходительности, как будет поражен одной и тронут другой! Все его ошибки — это узы, которые он дает вам, чтобы вы могли задержать его в случае нужды. А высшее искусство наставника состоит здесь в том, чтобы вызвать случаи и так направлять увещания, чтобы заранее знать, когда молодой человек уступит и когда будет упрямиться, чтобы всюду окружать его уроками опыта, не подвергая никогда слишком большим опасностям.


Поделиться:

Дата добавления: 2015-04-11; просмотров: 55; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.007 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты