Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


КНИГА IV 5 страница




Предупреждайте его об ошибках прежде, чем он их сделает; когда он сделал, не упрекайте его — вы этим только подзадорили бы и разожгли его самолюбие. Урок, который возмущает, не идет впрок. Я ничего не знаю глупее фразы: «Ведь я говорил тебе». Лучший способ заставить ого помнить, что ему сказано,— это сделать вид, что вы забыли об этом. И наоборот, если вы видите его сконфуженным тем, что он не поверил вам, то кротко, добрыми словами постарайтесь изгладить это унижение. Он, наверное, привяжется к вам, видя, что из-за него вы забываете себя и вместо того, чтоб окончательно подавить его, утешаете. Но, если к его огорчению вы присоедините упреки, он возненавидит вас и поставит себе законом не слушаться вас, как бы в доказательство того, что он иного, чем вы, мнения о важности ваших советов.

Способ, каким вы утешаете его, может также служить для него наставлением, тем более полезным, что он будет вам доверять. Если вы,- положим, говорите ему, что тысячи других людей делают те же ошибки, то вы караете его; ибо, кто ценит себя выше прочих людей, для того крайне обидно утешаться их примером; это значит понимать, что самое большее, на что он может претендовать,— это лишь не уступать им.

Пора ошибок есть вместе с тем и пора басен. Порицая виновного под чужой маской, можно поучать его, не задевая самолюбия; он поймет, что нравоучительная басня не ложь, применив к себе заключенную в ней истину. Ребенок, которого никогда не обманывали похвалами, ничего не поймет в басне, которую я выше разбирал, но вертопрах, только что обманутый льстецом, отлично поймет, что ворон был лишь глупцом. Таким образом из факта он извлекает правило; и опыт, который он скоро забыл бы, запечатлевается, с помощью басни, в уме его. Нет нравственного урока, который нельзя было бы получить путем чужого или своего собственного опыта. В случае, если опыт этот опасен, вместо того чтобы производить его самому, можно извлечь его из истории. Когда опыт не ведет к дурным последствиям, хорошо было бы, если бы молодой человек проделал его самдотом с помощью нравоучительной басни можно частные случаи, ему известные, свести к правилам.

Однако я не хочу сказать, что эти правила должны быть подробно развиты или даже просто — изложены. Нот ничего бесполезнее той морали, которою заканчивается большинство басен; как будто эта мораль не выражена или не должна быть выражена в самой басне вразумительным для читателя способом! Зачем же, приставляя в конце эту мораль, лишать читателя удовольствия самому находить ее? Искусство наставления заключается в том, чтобы сделать последнее приятным для ученика. А чтоб оно было приятно, ум его, когда вы говорите ему, не должен оставаться настолько пассивным ко всему, что вы ему говорите, чтобы ему не требовалось решительно никакого напряжения для понимания. Нужно, чтобы самолюбие наставника всегда давало место и его самолюбию: нужно, чтоб он мог сказать себе: «Я понимаю, я проникаю в смысл, я умею делать, я научился». Одной из вещей, делающих скучным Панталоне итальянской комедии, является его старание истолковать публике те плоскости, которые и без того слишком уже понятны. Я не хочу, чтобы воспитатель был Панталоне5I, а тем менее — сочинителем. Нужно всегда быть понятным, но не нужно всегда говорить все; кто говорит все, тот мало скажет, так как под конец его уже не слушают. Какой смысл имеют те четыре стиха, которые Лафонтен приставляет к басне о надувающейся лягушке? Опасался ли он, что его не поймут? Неужели ему, такому великому живописцу, требуется подписывать названия под предметами, им нарисованными? Вместо того чтоб обобщать этим свою мораль, он придает ей частный характер, в некотором роде ограничивает ее приведенными примерами и мешает к другим примерам. Я желал бы, чтобы, прежде чем дать басни этого неподражаемого автора в руки молодому человеку, откинули все эти выводы, которыми он старается пояснить свой ясный и милый рассказ. Если воспитанник ваш не понимает басни без пояснения. то будьте уверены, что не поймет ее и с пояснениями.

Кроме того, важно было бы придать этим басням более дидактический характер, более соответствующий постепенному развитию чувств и познаний молодого человека. Что может быть бестолковее, как читать эту книгу подряд, страницу за страницей, не обращая внимания ни на потребность, ни на случай,— читать сначала о вороне, потом о стрекозе*, затем о лягушке, о двух мулах и т. д.? Мне особенно памятны эти два мула, потому что я помню, как один ребенок, которого воспитывали для финансовой карьеры и которому прожужжали уши толками о предстоящей ему должности, читал эту басню, заучивал, произносил, повторял сотни и сотни раз — и не мог никогда извлечь из нее ни малейшего возражения против ремесла, к которому его предназначали. Я не только никогда не видал, чтобы дети делали какое-нибудь путное применение из заученных ими басен, но не видал и того, чтобы кто-либо заботился заставить их сделать это применение. Предлогом для этого изучения выставляется нравственное наставление; но истинная цель матери и ребенка — занять последним все общество, пока он читает свои басни; потому-то он и забывает их все, когда подрастет, когда нужно будет не произносить их, а извлекать из них пользу. Еще раз скажу: поучаться в баснях дело взрослых людей, и вот для Эмиля пришло время начать это изучение.

* Здесь нужно принять к сведению поправку Формея. Сначала о стрекозе, потом о вороне и т. д.

Я издали указываю (ибо тоже не хочу говорить все) дороги, сбивающие с истинного пути, чтобы научить избегать их. Я думаю, что, следуя пути, который я наметил, воспитанник ваш самой дешевой, какая возможна, ценой приобретет познание людей и себя, что вы дадите ему полную возможность созерцать игру счастья, не завидуя любимцам его, и быть довольным собой, не считая себя более мудрым, чем другие. Вы уже сделали его актером — с целью сделать зрителем: нужно докончить дело, так как только из партера видишь предметы такими, какими они кажутся, а со сцены видишь их такими, каковы они в действительности. Чтоб обнять целое, нужно встать вдали; а чтобы видеть детали, нужно подойти ближе. Но с какой стати молодому человеку вмешиваться в дела света? Какое право он имеет на посвящение в эти мрачные тайны? Поисками удовольствия ограничиваются интересы его возраста; он пока еще не располагает только самим собой; а это все равно, что ничем не располагать. Человек — самый дешевый из товаров, и между нашими, столь важными, правами собственности личное право всегда оказывается самым незначительным из всех.

Когда я вижу, что в годы наибольшей деятельности заставляют молодых людей ограничиваться занятиями чисто умозрительными, а потом они, без малейшей опасности, сразу пускаются в свет и в дела, то я нахожу, что тут столько же оскорбляют природу, сколько и разум, и не удивляюсь уже, что так мало людей, умеющих вести себя. Какой нужен странный склад ума, чтоб учить стольким бесполезным вещам, а искусство действовать — считать за ничто! Претендуют образовать нас для общества, а учат так, как будто каждый из нас должен проводить свою жизнь в одиноких думах, в своей келье или в беседах на разные вздорные темы с людьми, ничем не заинтересованными. Вы думаете, что учите детей жить, если обучаете их разным кривляньям и условным фразам, ничего не обозначающим. Но ведь и я тоже учил Эмиля жить, ибо я научил его ладить с самим собою и, кроме того, зарабатывать себе хлеб. Но этого недостаточно. Чтобы жить в обществе, нужно уметь обходиться с людьми, нужно знать, какими способами можно действовать на них: нужно рассчитывать действие и противодействие частных интересов в гражданском обществе и так верно предвидеть события, чтобы редко обманываться в своих начинаниях или, по крайней мере, принимать всегда лучшие меры для успеха. Законы не позволяют молодым людям заниматься своими собственными делами и располагать своим имуществом; но к чему служили бы эти меры предосторожности, если бы, до установленного законом возраста, они не могли приобрести никакой опытности? Они ничего не выиграли бы от этого ожидания и в 25 лет были бы такими же новичками в деле, как в 15 лет. Без сомнения, нужно помешать, чтобы молодой человек, ослепленный своим невежеством или обманутый страстями, не причинил сам себе зла; но быть благотворительным во всяком возрасте позволительно; во всяком возрасте можно покровительствовать под руководством умного человека несчастным, которые нуждаются только в поддержке.

Кормилицы, матери привязываются к детям благодаря попечениям, которыми они окружают их; а упражнение в добродетелях общественных внедряет в сердца любовь к человечеству: делая добро, можно сделаться добрым; я не знаю способа более верного. Пусть ваш воспитанник занимается всеми добрыми делами, ему посильными; пусть интересы неимущих будут всегда его личными интересами; пусть он им помогает не только кошельком, но и своими заботами; пусть он оказывает им услуги, покровительство, пусть жертвует им собою и своим временем; пусть делается ходатаем по их делам — во всю жизнь ему не придется исполнять столь благородную роль. Сколько угнетенных, которых не стали бы даже слушать, добьются справедливости, если он станет просить за них с той неустрашимою твердостью, которую дает привычка к добродетели, если он будет осаждать двери вельмож и богачей, если он, в случае нужды, доведет даже до трона голос несчастных, которым нищета заперла все входы и которых опасение быть наказанными за зло, им самим причиненное, лишает даже смелости жаловаться!

Но неужели мы сделаем из Эмиля странствующего рыцаря, защитника угнетенных, паладина? Неужели он станет вмешиваться в общественные дела, играть роль мудреца и блюстителя законов перед вельможами, перед должностными лицами, перед государем, разыгрывать роль ходатая у судей и адвоката в судах? Я ничего не знаю об этом. Забавные и смешные имена нисколько не изменяют сущности вещей. Он будет делать все, что считает полезным и хорошим. Больше ничего он не будет делать, а он знает, что полезно и хорошо для него только то, что прилично его возрасту. Он знает, что первая обязанность его относится к собственной его личности, что молодые люди должны не слишком полагаться на себя, быть осмотрительными в поведении, почтительными перед людьми старшими, сдержанными и молчаливыми в пустых разговорах, скромными в вещах неважных, но смелыми на дела хорошие и мужественными при высказывании правды. Таковыми были те знаменитые римляне, которые, прежде чем получить доступ к должностям, проводили свою юность в преследовании преступления и защите невинности, по имея иного интереса, кроме самообразования, путем служения справедливости и покровительства доброй нравственности. Эмиль не любит ни шума, ни ссор, не только между людьми*, но даже между животными. Он никогда не раззадоривал до драки двух собак, никогда кошку не травил собакой. Этот дух мира есть результат его воспитания, которое, не давая никогда пищи его самолюбию и самомнению, приучало его искать удовольствий не в господстве или несчастии другого. Он страдает, видя страдания,— это естественное чувство. Причиной того, что молодой человек ожесточается и находит удовольствие смотреть па мучения существа чувствующего, бывает приступ тщеславия, заставляющий его считать себя изъятым от подобных страданий, благодаря своей мудрости или своему превосходству. Кого предохранили от такого склада ума, тот не может впасть в порок, вытекающий из этого склада. Итак, Эмиль любит мир. Картина счастья ласкает его взоры, и, если он может содействовать ему, это для него является новым поводом принять в нем участие. Я не хотел сказать, что вид несчастных возбуждает в нем только ту бесплодную и жестокую жалость, которая довольствуется соболезнованием, хотя могла бы избавить от страданий. Деятельная благотворительность скоро даст ему познания, которых, при сердце более жестоком, он не приобретал бы пли приобрел бы гораздо позднее. Если он видит несогласие между своими товарищами, он старается примирить их; если он видит огорченных, он расспрашивает о причине горя; если видит, как один ненавидит другого, старается узнать причину этой вражды; если видит, как угнетенный стонет от притеснений человека сильного и богатого, старается разыскать, какими уловками тот прикрывает свои притеснения; и благодаря участию, которое он принимает в этих несчастных, он никогда не остается равнодушным к средствам устранить их бедствия. Итак, что же нам делать, чтоб употребить эти наклонности с пользой и соответственным его летам образом? Нужно направлять его заботы и познания и пользоваться усердием его для расширения их.

* Но если его самого вызовут на ссору, как он будет вести себя? На это я скажу, что у него никогда не будет ссоры, что он никогда не позволит завлечь себя в ссору. Но, наконец, скажут, кто же обеспечен от пощечины или обвинения во лжи со стороны грубияна, пьяного человека или дерзкого плута, который, чтобы иметь удовольствие убить человека, сначала опозоривает его? Это другое дело: не следует, чтобы честь или жизнь граждан была в зависимости от грубияна, пьяницы или дерзкого плута, а от подобной случайности так же нельзя уберечься, как от падения на голову черепицы. Полученная пощечина и нанесенное оскорбление ведут к таким последствиям гражданского характера, которых не может предвидеть никакая мудрость и вознаградить за которые не может никакой суд. Бессилие законов возвращает, следовательно, оскорбленному его независимость; он в этом случае единственный судья, единственный посредник между обидчиком и собою: он один является истолкователем и исполнителем естественного закона; он должен удовлетворить себя за обиду; он один может это сделать; нет на земле правительства настолько неразумного, чтобы оно стало наказывать его за это в подобном случае. Я не говорю, что он должен идти драться,— это было бы нелепостью; я говорю, что он должен удовлетворить себя за обиду и что он один имеет на это право. Если бы я был государем, то — ручаюсь — без всей этой массы тщетных указов против дуэлей я вывел бы в своем государстве всякие пощечины и оскорбления, и притом очень простым способом, без всякого вмешательства судов. Как бы то ни было, Эмиль знает, как в подобном случае расправиться за свою обиду и какой пример он должен подать для обеспечения безопасности честных людей. Самый твердый человек не в силах помешать другим оскорбить его, но от него зависит помешать обидчику долго хвастаться нанесенным оскорблением.

Я не перестаю повторять: облекайте все ваши уроки молодым людям в форму поступков, а не речей; пусть они не учат по книгам того, чему может научить их опыт. Какая нелепая задача — упражнять их в искусстве говорить без всякого намерения что-либо сказать; давать чувствовать энергию языка страстей и всю силу искусства убеждать — на школьной скамье, когда у них нет никакого интереса кого-нибудь и в чем-нибудь убеждать! Все правила риторики кажутся лишь пустою болтовней тому, кто не знает, как применить их в свою пользу. Для чего знать ученику, каким способом Ганнибал склонял солдат к переходу через Альпы? Если бы вместо этих великолепных речей вы показали ему, как он должен приняться за дело, чтоб убедить своего надзирателя дать ему отпуск, будьте уверены, что он внимательнее отнесся бы к вашим правилам.

Если б я захотел преподавать риторику молодому человеку, у которого все страсти уже развились, то я представлял бы ему беспрестанно предметы, способные польстить его страстям, и исследовал бы вместе с ним, каким языком он должен говорить с другими людьми, если хочет принудить их благоприятствовать его желаниям. Но Эмиль мой находится в положении не столь выгодном для ораторского искусства; ограничиваясь почти одними физическими потребностями, он менее нуждается в других, чем другие в нем; а так как ему нечего просить у них для себя самого, то вещь, в которой он хочет убедить, не настолько его трогает, чтоб он стал чрезмерно волноваться. Отсюда следует, что речь его будет вообще проста и бедна образами. Слова он употребляет обыкновенно в собственном смысле и только для того, чтобы его попяли. Он мало говорит сентенциями, потому что не научился обобщать своих идей; у него мало образов, потому что он редко бывает страстен.

Это не значит, однако, чтобы он был совершенно флегматичным и равнодушным; этого не допускают ни лета его, ни нравы, ни вкусы; в годы пылкой юности живительные соки, задерживаемые и перегоняемые в крови, придают его молодому сердцу жар, который блестит в его взорах, чувствуется в речах, замечается в поступках. Речь его получила выразительность, а порой в ней слышится и пылкость. Благородное чувство, ее внушающее, придает ей силу и возвышенность; проникнутый нежною любовью к человечеству, он в словах передает движение души своей; в смелой его откровенности заключается нечто более пленительное, чем в искусственном красноречии других, или, лучше сказать, один он истинно красноречив, потому что ему стоит лишь показать, что он чувствует,— и он уже сообщает свои чувства слушателям.

Чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что если практиковаться подобным образом в добрых делах, извлекать из удач или неудач размышления о причине их, то мало окажется полезных познаний, которых нельзя было бы принять в уме молодого человека, и что вдобавок ко всем истинным знаниям, которые можно приобрести в школах, он приобретет, кроме того, еще более важное знание, именно умение применять приобретенное к потребностям жизни. Невозможно, чтобы, принимая столько участия в ближних, он с ранних пор не научился взвешивать и оценивать их действия, вкусы, удовольствия и вообще давать тому, что может содействовать или вредить людскому счастью, оценку более правильную, чем это могли бы сделать те, которые, ни в ком не принимая участия, ничего никогда не делали для другого. Кто всегда занят только собственными делами, тот становится слишком пристрастным и не может здраво судить о вещах. Относя все к себе одному и собственною выгодой регулируя свои понятия о добре и зле, он наполняет ум свой тысячью смешных предрассудков и во всем, что приносит малейший вред его интересам, тотчас видит гибель всей Вселенной.

Распространим свое самолюбие на другие существа — таким путем мы превратим его в добродетель, и нет человеческого сердца, в котором эта добродетель не имела бы корня. Чем менее предмет наших забот касается непосредственно нас самих, тем менее приходится бояться обольщения личным интересом; чем больше обобщается этот интерес, тем больше в нем справедливости, а наша любовь к человеческому роду есть не что иное, как любовь к справедливости. Итак, если мы хотим, чтоб Эмиль любил правду, если хотим, чтоб он ее знал, то будем в делах всегда держать его далеко от личного его интереса. Чем более его заботы посвящены будут чужому счастью, тем просвещеннее они будут и мудрее и тем менее он будет ошибаться в оценке добра и зла; но никогда не допускайте в нем слепого предпочтения, основанного единственно на лицеприятии или несправедливом предубеждении. Да и зачем он стал бы одному вредить, чтобы услужить другому? Для него не важно, на чью долю выпадает больше счастья,— лишь бы содействовать наибольшему счастью всех; а в этом и состоит первый интерес мудреца, после личного интереса, ибо каждый есть часть своего рода, а не часть другого индивида.

Чтобы помешать состраданию выродиться в слабость, нужно, значит, обобщать его и распространять на весь род человеческий. Тогда мы предаемся ему лишь настолько, насколько оно согласуется со справедливостью, потому что из всех добродетелей справедливость наиболее содействует общему благу людей. В силу разума, в силу любви к себе нужно к роду людскому питать еще большее сострадание, чем к ближнему своему, и жалость к злым есть очень большая жестокость к людям.

Впрочем, нужно помнить, что все эти средства, которыми я отвлекаю моего воспитанника от интересов его личности, имеют все-таки прямое отношение и к нему — не только потому, что из них проистекает внутреннее наслаждение, но и потому, что, делая его благотворительным по отношению к другим, я тружусь над его собственным образованием.

Я сначала дал средства, а теперь показываю действие их. Какой широкий кругозор открывается мало-помалу в его голове! Какими возвышенными чувствованиями заглушается в его сердце зародыш мелких страстей! Какая отчетливость суждения, какая точность ума образуется в нем из его культивированных наклонностей, из опытности, которая сосредоточивает стремления великой души в тесных пределах возможного и ведет к тому, что человек, стоящий выше других и не имеющий возможности поднять их до своего уровня, умеет сам спуститься к ним! В его разуме запечатлеваются истинные принципы справедливости, истинные образы прекрасного, все нравственные отношения живых существ, все идеи порядка; он видит место каждой вещи и причину, удаляющую ее от этого места; он видит, чем создается добро и что. противодействует ему. Не испытав человеческих страстей, он знает уже обманы их и игру.

Я подвигаюсь вперед, увлекаемый силою вещей, но я не обманываюсь па счет мнения читателей. Они давно уже видят меня в стране химер; со своей стороны, я все время вижу их в области предрассудков. Расходясь так далеко с обычными мнениями, а не перестаю представлять их в своем уме; я их рассматриваю, размышляю о них — не для того, чтобы держаться или избегать их, по чтобы взвесить их на весах рассуждения. Всякий раз, как последнее заставляет меня уклоняться от них, наученный опытом, я уже совершенно уверен, что читатели не последуют за мной; я знаю, что, упорствуя в своем мнении, будто возможно лишь то, что они видят, они примут изображаемого мною молодого человека за существо воображаемое и фантастическое, потому что он отличается от тех, с которыми его сравнивают; им не приходит в голову, что он и должен отличаться: раз он воспитан иначе, раз его волнуют совершенно противоположные чувства, раз он получил совершенно не такое, как они, образование, было бы гораздо более удивительным, если б он походил на них, а не таким был, каким я предполагаю. Это не человеческий человек; это человек природы. И конечно, он должен быть очень странным на их взгляд.

В начале этого сочинения я не предполагал ничего такого, чего не мог бы наблюдать и всякий другой так же хорошо, как и я, потому что исходный пункт — я разумею рождение человека — для всех нас одинаков; но чем более мы подвигаемся вперед, я — культивируя природу, вы — извращая ее, тем дальше мы удаляемся друг от друга. В шесть лет мой воспитанник мало отличался от ваших, которых вы не успели еще изуродовать; теперь в них нет ничего уже сходного; а в лета возмужалости, которые приближаются, он должен явиться в совершенно противоположном свете, если только заботы мои не пропали даром. Количество приобретений, быть может, почти ровно с той и другой стороны, но самые приобретения совершенно не сходны между собою. Вы изумлены, что находите у первого высокие чувства, которых и в зародыше нет у вторых; но примите в расчет и то, что эти последние все бывают уже философами и богословами, прежде чем Эмиль узнает, что такое философия, и прежде чем он даже услышит о Боге.

Мне скажут: «Ни одно из ваших предположений не оправдывается на деле; молодые люди не так созданы; у них такие-то и такие-то страсти; они поступают так-то»; но говорить так. все равно, что уверять, будто груша никогда не бывает большим деревом, на том основании, что в садах своих мы видим только" малорослые деревья.

Я прощу этих судей, столь поспешных в порицании, принять во внимание, что ведь все сказанное ими я так же хорошо знаю, как и они, что ведь, вероятно, я дольше их об этом размышлял и, не имея никакого интереса морочить их, имею право требовать, чтоб они приняли, по крайней мере, па себя труд поискать, в чем я ошибаюсь. Пусть они хорошо исследуют организацию человека, пусть проследят первые движения сердца при том или ином обстоятельстве, чтобы видеть, насколько один индивид под влиянием воспитания может разниться от другого, пусть они дотом сопоставят мое воспитание с последствиями, которые я ему приписываю, и пусть скажут, в чем я неправильно рассуждал: тогда мне нечего будет ответить.

Мой сравнительно решительный тон несколько оправдывается, я думаю, тем обстоятельством, что я не только не увлекаюсь духом системы, но стараюсь по возможности меньше опираться на рассуждение и доверяю лишь наблюдению. Я основываюсь не на том, что вообразил себе, но на том, что видел. Правда, что я не ограничил своих опытов стенами одного города или одного масса людей; но зато, сравнив столько классов и народов, сколько я мог видеть в своей жизни, проведенной среди наблюдений, я отбросил как нечто искусственное то, что принадлежало одному народу и не принадлежало другому, что свойственно одному состоянию и не свойственно другому, и лишь то считал неоспоримо принадлежащим человеку,; что свойственно всем, всякому возрасту, во всяком ранге и в какой бы то ни было нации.

А если вы будете по этой методе с детства следить за молодым человеком, который не будет отлит ни в какую особую форму и возможно меньше будет подчиняться авторитету и чужому мнению, на кого, думаете, он будет более всего походить — на моего воспитанника или на ваших? Вот какой, мне кажется, вопрос нужно решить, чтоб узнать, заблуждаюсь ли я.

Не легко человеку начинать мыслить, но как скоро он начал, он уже не перестает. Кто мыслил, тот всегда будет мыслить, и разум, раз предавшийся размышлению, не может уже оставаться в покое. Можно, значит, было бы подумать, что я требую или слишком многого, или слишком малого, что ум человеческий от природы не так быстро раскрывается и что, приписав ему способности, которых у него нет, я слишком долго держу его в круге идей, за который он должен бы был перешагнуть.

Но прежде всего примите во внимание, что, если желают сформировать человека природы, для этого вовсе не нужно создавать из него дикаря и ссылать его в глубь лесов, что раз он вращается в вихре общества, то достаточно, если он не позволяет увлекать себя ни страстям, ни людским мнениям, если он видит собственными глазами, чувствует собственным сердцем, если никакой авторитет не управляет им, кроме авторитета его собственного разума. При таком положении ясно, что масса предметов, на него действующих, частая смена чувствований, его волнующих, разнообразие средств для удовлетворения его действительных нужд должны дать ему множество идей, которых иначе он никогда не имел бы или приобретал бы гораздо медленнее. Естественное развитие ума ускорено, но не извращено. Один и тот же человек, который в лесах необходимо останется тупым, в городах должен сделаться умным и рассудительным, если будет здесь простым зрителем. Ничто так не содействует развитию ума, как безумия, которые видишь, но не разделяешь; и опять-таки даже, кто разделяет их, и тот научается, лишь бы он не обманывался насчет их и не увлекался заблуждением тех, которые совершают эти безумия.

Примите также в расчет, что раз способности наши заставляют нас ограничиваться вещами чувственно воспринимаемыми, то мы не оставляем почти никакого места абстрактным, философским понятиям и идеям чисто интеллектуальным. Чтобы возвыситься до них, мы должны или развязаться с телом, с которым так крепко связаны, или постепенно и медленно переходить от предмета к предмету, или, наконец, быстро и почти одним прыжком перескочить промежуток — совершить гигантский шаг, на который не способно детство, потому что даже и взрослым людям для этого нужно много ступенек, нарочно для них сделанных. Первая абстрактная идея есть первая из этих ступеней; но я никак не могу понять, каким образом решаются ее строить.

Непостижимое Существо, которое все обнимает, которое дает миру движение и образует всю систему существ, невидимо для наших глаз и неосязаемо для наших рук; Оно не поддается ни одному из наших чувств: работа видна, но работающий скрыт, Не легкое дело узнать, наконец, что Оно существует; а когда мы дошли до этого знания, когда спрашиваем себя: каково Оно, где Оно? — ум наш смущается, теряется, и мы можем только — мыслить.

Локк хочет, чтобы начинали с, изучения духа и потом переходили к изучению тела55. Метода эта — метода суеверия, предрассудков, заблуждения; это — не метода разума и даже не метода природы, хорошо упорядоченной; это все равно, что зажмуривать глаза с целью научиться видеть. Нужно долго изучать тела, чтобы составить себе истинное понятие о духах и предположить их существование. Противоположный порядок служит лишь к утверждению материализма.

Так как первыми орудиями наших познаний являются чувства, то непосредственно мы получаем понятие единственно о существах телесных и чувственно воспринимаемых. Слово дух не имеет никакого значения для того, кто не философствовал. Дух для простого народа и для детей есть не что иное, как тело. Воображают же они, что духи кричат, говорят, дерутся, производят шум! А нужно признаться, что духи, у которых есть руки и языки, очень похожи на тела. Вот почему все народы на свете, не исключая евреев, создавали себе телесных Богов. Мы сами при наших терминах «дух» и т. д. оказываемся большею частью настоящими антропоморфистами. Нас учат говорить, что Бог есть всюду; но мы также верим, что и воздух есть всюду, по крайней мере в нашей атмосфере; и самое слово дух по. своему происхождению означает лишь дуновение, ветер. Раз людей приучают говорить слова без понимания их, после этого легко заставить их говорить все, что угодно.

Сознание нашего воздействия на другие тела должно было на первых порах внушать нам мысль, что они действуют на нас тем же способом, каким мы на них действуем. Таким образом, человек начал с того, что одушевил все предметы, действие которых чувствовал. Чувствуя себя менее сильным, чем большинство этих существ, и не зная пределов их могущества, он предположил, что оно безгранично, и создал из них богов, лишь только наделил их телами. В первые века люди, пугаясь всего, ничего не видели в природе мертвым. Идея материи требовала не меньше времени для своего образования, чем идея духа, потому что эта первая идея уже есть абстракция. Таким образом они наполнили Вселенную чувственно постигаемыми божествами. Светила, ветры, горы, реки, деревья, города, даже дома — все имело свою душу, своего Бога, свою жизнь. Идолы Лавана56, маниту дикарей57, фетиши негров, всякие произведения природы и рук человеческих были первыми божествами смертных; политеизм был первой их религией, идолопоклонство — первым культом. Они лишь тогда могли познать единого Бога, когда, обобщая все более и более свои идеи, стали способными восходить до первой причины, соединять целую систему существ в одну идею л придавать смысл слову сущность, которое, строго говоря, означает величайшую из абстракций. Следовательно, всякий ребенок, который верит в бога, необходимо бывает идолопоклонником или, по крайней мере, антропоморфистом; а кто представил себе Бога воображением, тот очень редко постигает его разумением. Вот то именно заблуждение, к которому ведет принятый Локком порядок.


Поделиться:

Дата добавления: 2015-04-11; просмотров: 59; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.007 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты