Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


VI. Фукидид как политический мыслитель




Творчество Фукидида — не начало греческого исторического жанра, и потому первый необходимый шаг для его понимания — понять, какой уровень исторического сознания был достигнут до него. И тут мы видим, что его не с чем сравнить, да и после него историческая литература вступила на совершенно иные пути, поскольку она получила свою форму и критерии у преобладавших в ту эпоху умонастроений. Однако есть и связь с предшествующими этапами. Древнейшая история, ƒstor…h, происходит, как видно уже по самому слову, из Ионии, из эпохи зарождения естествознания, которое всегда в греческом языке входило в его смысл и было его собственным и первоначальным значением1. Для нас Гекатей, который, как и первые великие физики, был родом из ионийского культурного центра Милета, — является первым, кто распространил «познание» с природы как таковой на обитаемую землю, которую до тех рассматривали только как часть космоса в ее самом общем разделении на части2. Его описание земель и народов, замечательная смесь конструкции и опыта, должно воспринимать наряду с его критикой мифа и его генеалогией: тогда она автоматически обретает культурно-исторический контекст, исходя из которого ее можно понять как этап критического и рационалистического разложения древнего эпоса. Это было важной и необходимой предпосылкой для возникновения исторического жанра3, который, исходя из того же критического умонастроения, собирает и сочетает в единое целое предания о народах известной земли, насколько их можно установить опытным путем.

Этот очередной шаг делает Геродот, который, как Гекатей, еще придерживается единства науки о народах и землях, но в центр ставит все-таки человека. Он путешествовал по всему культурному миру своего времени, по Передней и Малой Азии, Египту и Греции, всякий раз интересуясь чужими обычаями, образом жизни и чудесной мудростью других народов и фиксируя свои наблюдения, он описал роскошь их дворцов и храмов, историю их правящих династий и многих видных и удивительных людей, наблюдая и здесь божественную власть, возвышение и падение переменчивого человеческого счастья. Эта архаическая пестрота обрела внутреннее единство благодаря великой теме борьбы между Востоком и Западом, которую он прослеживает от первого достоверного столкновения греков с соседним лидийским царством Креза вплоть до персидских войн. С гомеровским искусством повествования и вкусом к нему Геродот в своей прозе, лишь на первый взгляд наивной и непритязательной, которой следует наслаждаться так же, как эпосом в ранние времена, сообщил потомкам о славных деяниях эллинов и варваров, как он утверждает в первой фразе своего произведения4. Как будто бы таким образом он хотел возродить эпос, убитый гекатеевской критикой здравого смысла. И здесь — в разгар века просвещенного исследования природы и софистики — из древних корней прежнего эпоса вырастает нечто новое. Эмпирическая трезвость исследователя сочетается с восхвалением рапсода, и все увиденное и услышанное подчиняется задаче изображения судеб людей и народов. Это произведение богатой, древней и многосторонней культуры малоазиатских греков, которая, когда их героическая эпоха уже давно миновала, еще раз одушевляется мощным дыханием истории, в котором сочетаются вековая, уже сложившаяся судьба народа и неожиданная победа метрополии при Саламине и Платеях, но оно в конечном итоге не дает увести себя с пути разочарованного скепсиса.

Фукидид — создатель политической истории. Это понятие неприменимо к Геродоту, хотя персидские войны — кульминационный пункт его произведения. Но можно писать политическую историю и в неполитическом духе. В своем тихом родном городе галикарнассец не мог познакомиться с государственной жизнью, и, когда она — уже по окончании персидских войн — бушевала вокруг него в Афинах, его позиция похожа на позицию того, кто удивленно взирает на море с безопасного берега. Фукидид — выходец из Перикловых Афин, а хлебом насущным их повседневной жизни была политика. С тех дней, когда Солон в перипетиях социальных битв VI века заложил прочные основы тех воззрений на сущность государства, которыми мы изначально восхищаемся у афинских граждан в противоположность их ионийским соплеменникам, участие всех сколько-нибудь значимых людей в управлении государством дало здесь созреть политическому опыту и прочным формам политической мысли, с которыми изначально мы сталкиваемся лишь иногда в произведениях великих аттических поэтов, посвященных общественным вопросам, и в отдельных политических выступлениях недавно освободившейся от тирании афинской общины, пока великодержавная политика Фемистокла в послесаламинскую эпоху не осуществит поворот к аттической «империи».

Концентрированная (столь сильно, что это, вызывает удивление) политическая мысль и воля Афин, обнаружившаяся в этом творении, была адекватно выражена в творчестве Фукидида. По сравнению с мировыми горизонтами геродотовского интереса к землям и народам, охватывающего всю землю своим невозмутимым созерцанием всех божественных и человеческих вещей, кругозор Фукидида ограничен. Здесь речь не идет о поприще греческого полиса как такового5. Но при этом куда более скромном предмете — насколько тяжелее обременяющая его проблематика, насколько более напряженно она продумана и пережита. Ядро этой проблематики — государство; в тогдашних Афинах это практически само собой разумеется. За рамки само собой разумеющегося выходит то, что политическая проблема очевидным образом подталкивает к тому, чтобы ее решали более глубоко, с учетом исторического. Геродотова история народов сама по себе не могла бы привести к политической истории6; но замкнутые на себе Афины, целеустремленно обращенные к настоящему, внезапно переживают крутой перелом в своей судьбе, где живая политическая мысль испытывает настоятельную потребность в действенном историческом подходе и порождает его, естественно, в новом смысле и с иным содержанием, нежели раньше — как самопознание необходимости великого кризиса, к которому привело Афины их государственное развитие. Не история становится политической, а политическая мысль обретает исторические формы, — это суть духовного процесса, выразившегося в произведении Фукидида7.

Если это так, то высказанное в последнее время представление о формировании Фукидида как историка становится невозможным8. Предполагалось как нечто самоочевидное, что понятие и сущность исторического труда для него и его времени было чем-то уже вполне готовым, как для современной исторической науки. При этом Фукидид иногда уходит от основного повествования и рассматривает отдельные интересующие его проблемы прошлого, но в основном он занимается только Пелопоннесской войной, т.е. современной историей, которую он пережил сам. О себе он говорит только в первом предложении, из которого мы можем узнать, что он приступил к своему труду в самом начале войны, поскольку был убежден в значимости происходящего. Но можно задать вопрос: где он научился исторической работе, и откуда он черпает свои сведения о прежних временах? Можно объяснить это себе так: прежде он занимался изучением прошлого, затем война прервала эту работу и дала ему столь значительный материал, что ему пришлось посвятить себя ему. Материалы прежних исследований, под которыми он провел черту, он должен был включить в этом случае в свои ученые экскурсы, чтобы они не оставались лежать втуне. Мне кажется, что это представление больше подошло бы для современного ученого, чем для основателя жанра политической истории, который сам принимал участие в войне как действующий политик и афинский флотоводец и для которого нет никакого высшего интереса сравнительно с политическими проблемами современности. Война сделала его историком, и тому, что он видел, негде было научиться, менее всего у прошедшего, которое, по его собственному признанию, было совершенно иным; он не слишком высокого мнения о возможности его точного познания. Таким образом, он был весьма далек от того, что мы обычно подразумеваем под словом «историк», и его обращение от случая к случаю к вопросам прошлого — для него побочное явление, как бы высоко мы ни ценили проявленную при этом критическую проницательность, или же он исследует ранние события ради объяснения настоящего9.

Главный пример — так называемая «археология» в начале первой книги10, прежде всего предназначенная для доказательства, что прошлое по сравнению с описываемым в его труде настоящим не имеет большого значения, насколько о нем вообще можно что-то заключить, поскольку в сущности о нем ничего не известно. Но, несмотря на это, именно такая точка зрения на прошлое, хотя она и схематична, тем более четко дает нам понять правила, по которым Фукидид судит об истории вообще, и критерии важности для него тех или иных событий современности.

Прошлое греческого народа кажется ему малозначащим даже в самых великих и знаменитых предприятиях, о которых есть сведения, поскольку жизнь в ту эпоху по всему своему составу вообще не была способна к формированию власти и организации государства, достойных этого имени. Торговля и обмен в современном смысле слова тогда отсутствовали. При беспрерывных кочевках племен туда и сюда, при взаимных вытеснениях с родной земли и отсутствии настоящей оседлости, не могло возникнуть никакой уверенности в завтрашнем дне, которая — абстрагируясь от техники — есть первое условие всяких стабильных отношений. Именно самые благоприятные в хозяйственном отношении местности в силу своей природы в первую очередь становились предметом спора и чаще меняли своих жителей. При этом не могло быть ни рационального сельского хозяйства, ни накопления капиталов, отсюда отсутствие более крупных городов и всех прочих элементов, обычных в современной цивилизации. В высшей степени поучительно смотреть, как Фукидид отодвигает в сторону всю старую традицию, поскольку она не дает ему ответов на его вопросы11, и ставит на ее место собственные гипотетические конструкции, смелые умозаключения на основании трезвого анализа закономерной связи между этапами культурного развития и хозяйственными формами. По духу эта праистория родственна софистическим реконструкциям начала человеческой цивилизации, но точка зрения здесь иная. Он рассматривает прошлое как политик V в., т.е. исходя исключительно из представлений о власти. Культура, техника и хозяйство попадают в сферу его внимания лишь постольку, поскольку они являются необходимыми условиями для развития действительной власти. По Фукидиду, к этому прежде всего относится образование крупных капиталов и обширных империй, опирающихся на значительные морские силы. И в этом можно четко распознать влияние современных ему представлений. Афинский империализм служит критерием для оценки ранней истории, и цивилизация прежних времен представляется ему не слишком значимой12.

Фукидид демонстрирует такую же независимость в проведении этого принципа, как и при выборе критерия. Гомер тщательно и без предрассудков и романтизма исследуется политиком-империалистом. Держава Агамемнона для Фукидида — первое засвидетельствованное источниками сравнительно крупное политическое образование Эллады13. Его власть распространялась и на моря и при этом по необходимости должна была опираться на значительные военно-морские силы — такой вывод с неумолимой логикой делается из одного с большими натяжками истолкованного гомеровского стиха. В основном интерес для него представляет каталог кораблей в «Илиаде». Фукидид, обычно столь скептический по отношению к поэтической традиции, склонен верить приводимым в ней данным о силе греческих войск в войне против Илиона, поскольку они подтверждают его представления о слабости военно-политических средств той эпохи14. О примитивности ее кораблестроительной техники он заключает из того же источника. Троянская война была первым заморским предприятием большого масштаба, известным греческой истории. До того была лишь талассократия Миноса на Крите. Она положила конец пиратскому промыслу тогда еще полуварварских, территориально раздробленных греков. Фукидид представляет себе, что флот Миноса осуществлял жесткие функции морской полиции, как флот Афин в его время. Итак, придерживаясь своих критериев — накопление капиталов, строительство флота, образование морской державы, — он проходит по всей греческой истории вплоть до персидских войн, воспринимая как эпохальные события отдельные технические усовершенствования в кораблестроении, в то время как богатое духовное содержание традиции сводится для него к нулю. В победах Афин над персами это государство впервые выступает на первый план как могущественная сила. Вступление островных и малоазиатских греков в Афинский союз создает в греческом мире противовес Спарте, господствовавшей вплоть до этого времени. Теперь история — гонка вооружений со столкновениями и длительной напряженностью между обоими центрами влияния и, наконец, решительное сражение, по сравнению с которым все прежние споры за власть кажутся детской игрой.

В этом столь достойном восхищения рассказе о греческой праистории сущность историка Фукидида запечатлена с непревзойденной силой, хотя и не исчерпывающе15. Концентрированный образ прошедшего, обрисованного крупными чертами как хозяйственный и силовой политический процесс, отражает позицию Фукидида по отношению к его собственной эпохе. Именно поэтому, — а не потому, что она расположена в начале его труда, — я начинаю свой анализ с его предыстории. В повествовании о войне те же самые принципы проявляются и не столь обозримо, поскольку приложены к гораздо более обширному материалу, зато здесь они выступают в беспримесном виде и почти абстрактно. Положения современной реалистичной политики V в. выступают в предыстории с почти стереотипной регулярностью и так сильно влияют на читателя, что он приступает к знакомству с описанием войны в убеждении, что будет иметь дело величайшим политическим кризисом и с опаснейшим противостоянием сил, какие когда-либо бывали в греческой истории.

Актуальность предмета, живейший интерес к нему Фукидида только с большим трудом позволяют ему найти и принять объективную точку зрения. Внутреннее стремление к таковой — через страстное переживание того, что мир распался на два враждебных лагеря — и есть цель Фукидида как историка. Если бы он не был политиком, каковым на самом деле является, это стремление к объективности было бы не столь удивительным, но также и не столь замечательным. Решение излагать чистую правду, без партийных пристрастий, в противоположность приукрашенным сообщениям поэтов о деяниях глубокой древности16, — решение, которое он исполнит настолько тщательно, насколько это вообще возможно, — обязано своим существованием не политическому, а научному отношению к делу, как то было у естествоиспытателей-ионийцев. Но именно в переносе этой духовной позиции из сферы природы, лишенной временного измерения, в область современной политической борьбы со всем ее накалом и со всеми партийными пристрастиями и заключается великая заслуга Фукидида. Еще его современник Еврипид усматривал непреодолимую пропасть между этими двумя сферами17. «История», мирно занимаясь своим «нестареющим» предметом, была только у природы. Кто переступает порог политики, охвачен атмосферой борьбы и ненависти18. Но если Фукидид переносит «историю» в область политики, он придает исследованию истины новый смысл19. Мы должны понять его шаг на основании чисто греческой концепции действия, для которой познание — исходный побудительный мотив. Эта практическая цель отличает его поиск истины от незаинтересованной «теории» ионийских натурфилософов. Вообще нет ни одного жителя Аттики, который знал бы науку, имеющую иную цель, нежели научить правильно действовать. Это важный пункт, отличающий Фукидида — как и Платона — от ионийских исследователей, как ни велика разница между двумя первыми. Нельзя сказать, что Фукидиду было суждено обрести свою объективность благодаря врожденному недостатку страстности, как иногда говорят об иных историках: они полностью обращаются в зрение и слух. Что давало силы Фукидиду освободиться от пристрастности и что сам он считал главным выигрышем в поиске истины, он сообщает сам, более подробно определяя задачи своего труда20: «Мое исследование при отсутствии в нем всего баснословного, может быть, покажется малопривлекательным. Но если кто захочет исследовать достоверность прошлых и возможность будущих событий (могущих когда-нибудь повториться по свойству человеческой природы в том же или сходном виде), то для меня будет достаточно, если он сочтет мои изыскания полезными. Мой труд создан как достояние навеки, а не для минутного успеха у слушателей».

Мысль, что судьба человека или народа повторяется, в силу единства человеческой природы, Фукидид высказывает часто21. Это прямая противоположность тому, что мы сегодня обычно рассматриваем как историческое сознание. Для исторического сознания в истории все неповторимо. Историческое событие в высшей степени индивидуально. События не повторяются даже в жизни отдельного человека. Однако человек все же приобретает опыт, и благодаря печальному опыту становятся мудрыми, как говорит приведенная Гесиодом древняя пословица22. Греческая мысль изначально исходит из этого признания и всегда стремится к общему. Аксиома Фукидида — повторяемость человеческих и народных судеб — не отмечает таким образом момент рождения исторического сознания в современном, одностороннем смысле слова. Его «История», хотя и включает все это в свой состав, стремится превзойти увлеченность чужеродным и иным в однократном событии и постичь лежащий в его основе всеобщий и постоянный закон23. Именно эта позиция придает фукидидовскому описанию его обаяние непреходящей актуальности. Она важна для Фукидида-политика, поскольку планомерное, обдуманное действие возможно лишь при том условии, если в человеческой жизни при одинаковом стечении обстоятельств одинаково действуют тождественные причины, делающие возможным опыт как таковой и вместе с ним — определенное предвидение грядущего, как бы ни были узки его рамки.

Установлением этого факта Солон начал политическую мысль греков24. Однако тогда речь шла о познании внутренних жизненных процессов в государственном организме, который при антисоциальных злоупотреблениях переживает определенные болезненные перемены. Солон смотрит на них лишь с религиозной точки зрения и видит в них кару божественного правосудия, хотя, по его мнению, общественный организм в силу собственной реакции порождает вредоносные антисоциальные явления. С того момента к внутригосударственной сфере прибавилась новая громадная область политического опыта, поскольку Афины стали великой державой, — межгосударственные связи, которые мы называем внешней политикой. Первым ее крупным представителем был Фемистокл, для характеристики которого как нового политического типа Фукидид нашел замечательные слова25. В этой характеристике предвидение и ясность суждения играют важную роль, и Фукидид, по его собственным словам, воспитывает своим трудом у потомства эти качества. Настойчивость, с которой Фукидид повторяет одну и ту же основополагающую мысль на протяжении всего произведения, вполне убеждает, что он серьезнейшим образом относился к этой цели, и глубочайшая ошибка — видеть в этом целеполагании лишь обусловленный временем результат софистического просвещения26, от которого мы должны абстрагироваться, чтобы восстановить образ чистого историка; в борьбе Фукидида за политическое знание — истинное величие его духа. Он считал, что подлинная задача историка состоит не в том, чтобы очертить некие религиозные, этические или филисофские идеалы, но в том, чтобы создать условия для обретения политического опыта27. Политика для него — мир со своими имманентными закономерностями, что проявляется сразу, как только начинаешь рассматривать события не по отдельности, но в их внутренней связи. В этой проницательной чуткости к закону и сущности политических событий Фукидид не имеет себе равных среди античных историков. Только афинянин великого века мог — назовем два далеких друг от друга произведения одного духа — создать искусство Фидия и платоновские идеи. Нельзя лучше охарактеризовать фукидидовское понятие постижение политической истории, чем это сделано в знаменитых словах лорда Бэкона из «Нового Органона», где он противопоставляет схоластике свой новый научный идеал28: «Scientia et potentia humana in idem coincidunt, quia ignoratio causae destituit effectum. Natura enim non nisi parendo vincitur. Et quod in contemplatione instar causae est, id in operatione instar regulae est».

Особенность фукидидовской идеи государства, в отличие от политико-религиозного мировоззрения Солона или софистической и платоновской философии государства, — у него нет никаких общих поучений, никакого fabula docet. Политическая необходимость постигается непосредственно в самом конкретном событии. Это возможно только потому, что у Фукидида идет речь о совершенно своеобразном событии, где образ действия политической реальности и причинности проявляется в чрезвычайно концентрированном виде. Было бы немыслимо применять фукидидовское понятие истории к последовательности произвольных событий. Это все равно что желать, чтобы в любую эпоху зародилось нечто подобное аттической трагедии или платоновской философии. Простое фактическое изложение хотя бы и самого важного события не в состоянии удовлетворить притязания политического мыслителя. Он нуждается в особых полномочиях — идти в сферу духовного и общезначимого. Чрезвычайно характерное изобразительное средство Фукидида — многочисленные вставные речи, которые служат для выражения идей Фукидида-политика. Согласно провозглашенным принципам исторического повествования, кажется само собой разумеющимся, что с одинаковой достоверностью должны приводиться как внешние события, так и речи лидеров. Однако они не приведены дословно, и потому читатель не должен применять к ним тот же критерий истинности, что и к изображению фактов. Фукидид хотел сохранить лишь их приблизительный смысл, предоставляя своим персонажам в подробностях говорить то, чего, как ему казалось, требовало тогдашнее положение29. Это изобретение было чревато большими последствиями; его можно понять, исходя не из представлений о стремлении историка к точности, а из потребности, испытываемой политическим деятелем, рассмотреть событие вплоть до тончайших политических мотивов.

В буквальном смысле слова это неисполнимое требование. Пришлось бы придерживаться не того, что было сказано в действительности, поскольку иногда это было только маской, но проникать в потаенные мысли, что невозможно. Но Фукидид, безусловно, полагал, что можно познать и изложить движущие мотивы партий, и таким образом он приходит к мысли вкладывать в уста государственных мужей изложение их глубинных намерений и оснований в публичных речах перед народным собранием или при закрытых дверях — как в диалоге с мелосцами: речи во всем согласуются с его мнением по поводу того, как та или иная партия должна была бы думать, исходя из своих основных принципов и в связи со своими политическими намерениями. Таким образом Фукидид обращается к своему читателю то как спартанец или коринфянин, то как афинянин или сиракузянин, то как Перикл, то как Алкивиад. С внешней точки зрения образцом для такого рода речей мог служить эпос, в некоторой степени и Геродот30. Однако Фукидид употребляет это средство в качестве приема большого стиля, и этому обстоятельству мы обязаны тем, что видим в этой войне, которая разыгралась в момент наивысшего духовного взлета эллинства и сопровождалась спорами о важнейших проблемах человеческого существования, в первую очередь духовное состязание, и лишь во вторую — противостояние армий. Искать в фукидидовских речах следы того, что было действительно сказано, как пытались делать неоднократно, — безнадежное предприятие, подобное поиску реальных прототипов фидиевских статуй, изображающих богов. И если Фукидид информирует нас о ходе переговоров, то некоторые речи из сообщаемых им, безусловно, не произносились вообще, а большинство звучали совершенно иначе. И если он считал себя способным каждый раз говорить подобающее (t¦ dšonta), исходя из собственных размышлений над конкретным положением дел, это основано на убеждении, что любой эпизод этой борьбы обладает непреложной внутренней логикой и тот, кто рассматривает события с высоты птичьего полета, в состоянии развить ее вполне адекватным образом. Такова — при всей их субъективности — объективная (в фукидидовском смысле) истинность его речей. Ее можно понять лишь в том случае, если по достоинству оценить политического мыслителя в историке. Фукидид намеренно создал стиль этих речей, который, будучи одним и тем же для всех персонажей, высоко стоит над реальным разговорным греческим языком того времени и на наш вкус отличается преувеличенной склонностью к искусно выстроенным понятийным антитезам31. Предназначенные изложить очень сложные размышления на столь же сложном языке, который удивительным образом контрастирует со стилистическими фигурами современной софистической риторики, эти речи суть самое непосредственное выражение мысли Фукидида, мысли, которая по своей затемненности и глубине соперничает с произведениями самых больших греческих философов.

Один из ярчайших примеров политической рефлексии в заявленном Фукидидом смысле мы обнаруживаем уже в самом начале изложения, в рассказе о причинах войны. Уже Геродот начал с причин столкновения между Европой и Азией: таким образом он пытался распределить ответственность за развязывание войны. Естественно, вопрос ответственности подогревал партийные страсти и во время Пелопоннесской войны. После того как все подробности возникновения огромного конфликта рассматривались по сту раз без перспективы улаживания спора, в котором оба соперника приписывали вину друг другу, Фукидид ставит проблему под новым углом зрения32. Он с самого начала проводит черту между основаниями спора, воспламенившего войну, и «истинной причиной» последней, каковую он усматривает, как он тут же и высказывает, в неудержимом росте афинской мощи, которая стала угрозой для Спарты. Понятие причины, как показывает греческое слово, употребленное Фукидидом, prÒfasij, заимствовано из языка медицины. Действительно, именно в медицинской науке исходно было проверено различение истинной причины болезни и ее симптомов33. Перенесение этого интеллектуального приема из науки об органических функциях на решение проблемы о возникновении войны — дело вовсе не чисто формальное. Оно означает полную объективацию этого вопроса и выделение его из нравственно-правовой области. Это замыкает политику в сфере самостоятельной, естественным образом действующей причинности. По Фукидиду, тайное столкновение враждующих сил ведет в конечном итоге к открытому кризису в государственной жизни Эллады. Признание такой объективной причины содержит в себе нечто освобождающее, поскольку овладевший ею поднимается над злобною борьбой партий и злосчастным вопросом о вине и невиновности. Равным образом в нем заключается нечто подавляющее, поскольку действия, которые раньше казались подлежащими моральному суду как совершенные произвольно, теперь оказываются результатом неудержимого многолетнего процесса, обусловленного высшей необходимостью.

Фукидид изображает этот процесс в его первой фазе, протекавшей до того момента, как разразилась война — рост афинского могущества в течение пятидесяти лет после победы в персидской войне — в знаменитом экскурсе, вставленном в непосредственную предысторию войны34. Эта форма в его глазах оправдана тем, что здесь ему приходится выйти за хронологические рамки повествования. Краткий очерк могущества Афин, кроме того, как сообщает нам сам автор, служит и самоцелью, поскольку до него этот важнейший аспект недавнего времени никем не был описан достойным образом35. Тем не менее, складывается впечатление, что экскурс и вместе с ним все, что Фукидид говорит об истинной причине войны, было переработано в «предысторию» лишь задним числом, ограничиваясь первоначально дипломатическими и военными событиями, непосредственно предшествовавшими войне. Это впечатление вызвано не только странная форма, но и то соображение, что Фукидид несомненно описал уже в самом раннем своем наброске начало войны, в то время как экскурс о росте могущества Афин упоминает разрушение стен (404 г.), а это значит, что по крайней мере в своей нынешней форме, он был создан после окончания войны36. Учение об истинных причинах войны, подкрепляемое экскурсом, очевидно является результатом раздумий над этим вопросом в течение всей жизни, и принадлежит позднему Фукидиду. Ранний в значительно большей степени придерживался чисто фактической стороны дела, позднее в нашем авторе все сильнее давал себя знать политический мыслитель, который с большей смелостью охватывал целое в его внутренних связях и в его внутренней необходимости37. Воздействие его труда в той форме, в какой он до нас дошел, во многом основывается на том факте, что он в большом масштабе изображает один единственный политический тезис ясно сформулированный уже в учении об истинных причинах войны.

Мы допустили бы антиисторическое petitio principii, если бы потребовали, чтобы «настоящий историк» с самого начала и с полной ясностью осознал истинную причину в фукидидовском смысле издавна существующей высшей необходимости. Самую разительную аналогию дает прусская история Леопольда фон Ранке. Вторично переработав свой труд после 1870 года, он увидел историческое значение развития прусского государства уже другими глазами. Он говорит об этом сам, что лишь тогда впервые пришли ему в голову эти обобщающие идеи, за которые он считает необходимым принести всяческие извинения своим сотрудникам в предисловии ко второй редакции, поскольку здесь идет речь не только об установлении фактов, но и о политическом истолковании истории. Эти новые общие идеи обнаруживаются прежде всего в полностью обновленном и существенно расширенном изображении генезиса прусского государства. Именно так Фукидид после окончания войны переработал начало своего труда, содержащее предысторию.

Признав в могуществе Афин истинную причину войны, историк попытался исследовать ее изнутри. В его изображении предшествующих событий нужно обратить внимание на то, что экскурс о внешнем развитии афинской мощи он дает как приложение к захватывающему рассказу о совещании в Спарте, на котором спартанцы принимают решение о войне под настоятельным давлением своих союзников. И хотя до объявления войны дело доходит на более позднем всеобщем собрании Пелопоннесского союза, однако Фукидид, правильно оценив выдающееся значение этих первых неофициальных переговоров, на которых присутствовали лишь некоторые из союзников, испытывающих затруднения от политики Афин, сделал их решающими и подчеркнул важность этого события, поместив подряд четыре речи, чего больше не встретишь в его сочинении38. Не доводы членов союза, чье затруднительное положение составляло основной предмет совещаний, дали спартанцам, по мнению Фукидида, повод решиться на войну, но страх перед еще большим ростом афинской мощи в Греции39. Эта мысль не могла звучать на реальных переговорах в столь неприкрытом виде, но Фукидид властно устраняет государственно-правовые вопросы, которые тогда фигурировали на первом плане, и из всех прозвучавших речей приводит лишь заключительную речь коринфян40. Они — заклятые враги афинян, поскольку являются второй торговой державой Греции и потому их естественными конкурентами. Они смотрят на Афины с ненавистью, и потому Фукидид заставляет их прибегнуть к следующей уловке — подстрекнуть нерешительных спартанцев, приведя им в пример афинскую энергию и экспансионизм. Перед нашими глазами предстает образ характера аттического народа, настолько впечатляющий, что ни один афинский оратор в своей похвальной речи не смог бы добиться ничего подобного, будь даже это сам Фукидид в надгробной речи Перикла, которую он сам сочинил и из которой он немало позаимствовал для речи коринфян41. В том, что здесь мы не имеем дела с действительно произнесенной коринфянами в Спарте речью, но со свободным творчеством Фукидида не может быть никакого сомнения. Эта похвала врагов из вражеских уст, которая в том числе и в риторическом смысле42 является шедевром, кроме своей непосредственной агитаторской задачи, играет у историка еще более важную роль: она дает уникальный анализ психологических предпосылок роста могущества Афин. На фоне неповоротливости и равнодушия спартанцев, их старомодной добропорядочности и узкой твердолобости ярко выделяется афинский темперамент, в изображении которого смешиваются зависть, ненависть и восхищение коринфян: беспокойная жажда деятельности, высокий полет и в планах, и в действиях, гибкость, находящая выходы из любого положения и не только не покидающая в неудачах, но и подталкивающая к новым, более крупным достижениям — вот так сила этого народа, все меняя вокруг себя, распространяется неудержимо. Сказанное — вовсе не признание морального величия Афин, но изображение их душевной подвижности, объясняющей их успех в течение последнего полувека.

Теперь этому психологическому объяснению Фукидид, используя смелый композиционный прием, противопоставляет еще один подобный анализ. Внешняя мотивировка речи, которую он вкладывает в уста афинскому посольству в разгар спартанских совещаний о войне, естественно, после необходимой перестановки декораций — на специально для этой цели созванном народном собрании — для читателя совершенно непрозрачна и, возможно, и должна быть таковой43. Ведь речь и возражение произносятся не на сцене, а перед публикой, и по своему эффекту они образуют грандиозное целое. Афинянин добавляет к психологическому исторический анализ роста афинского могущества, который он прослеживает с самого начала вплоть до настоящего времени. Но этот исторический анализ — не просто перечисление внешних шагов афинской экспансии, которые даны в экскурсе несколько ниже44, — это очерк внутреннего развития мотивов, принудивших Афины последовательно наращивать свои силы. Таким образом мы видим, как Фукидид сталкивает друг с другом три ведущих к одной и той же цели понимания рассмотрения проблемы. Речь афинянина об исторической необходимости роста афинской мощи становится для него величественным оправданием, на которое был способен только гений самого Фукидида. Это его собственные мысли, которые он смог сформулировать только после падения Афин, на горькой вершине своего политического опыта, и которые он пророчески вкладывает в уста безымянному афинскому оратору еще до начала войны. Могущество Афин для Фукидида коренится в их навсегда незабвенных заслугах в борьбе за свободу и государственное существование греческого народа, их решающем участии в победах при Марафоне и Саламине45. После того как по воле своих союзников Афины достигли гегемонии, то из страха перед разбуженной завистью Спарты, которая увидела, что у ее вытесняют с исконного места лидера, им пришлось постоянно усиливать завоеванное могущество и предупреждать отпадение союзников за счет все более строгой централизации, превратившей первоначально независимые государства в подданных Афин. К мотиву страха прибавляются в качестве сопутствующих и другие мотивы — честолюбия и своекорыстия46.

Таков ход развития афинской мощи, с необходимостью вытекающий из неизменных законов человеческой природы47. Если спартанцам, которые сейчас полагают, что защищают право и дело от силы и произвола, удастся когда-нибудь уничтожить Афины и присвоить себе их господство, то перемена в симпатиях греческих государств должна будет вскоре показать им, что сила всего лишь меняет своего носителя, а не формы своего политического проявления, не методы и действия48. Для общественного мнения с первого дня войны Афины были воплощением тирании, а Спарта — оплотом свободы49. Фукидид полагает это в силу сложившегося положения совершенно естественным, но в тех ролях, которые история отвела обоим государствам, он усматривает не постоянные свойства характера этих народов, а именно роли, которыми они в один прекрасный день поменяются к удивлению зрителей, когда сила окажется на иной стороне. Здесь внятно говорит тот великий опыт, который пришлось приобрести Греции под тираническим господством Спарты после крушения Афин50.

Как, впрочем, далеки были современники от этой мысли об имманентной всякой власти политической закономерности можно видеть на примере продолжателя Фукидида, Ксенофонта. Для его бесхитростной веры в справедливость позднейшее крушение спартанской гегемонии означает, как и крушение афинской, божественный суд над человеческой Ûbrij51. Это сравнение помогает нам впервые по достоинству оценить интеллектуальное достижение Фукидида. Вместе с пониманием имманентной необходимости происходившего, приведшей к войне, он в полной мере достигает вожделенной объективности. Это справедливо для его оценки как Спарты, так и Афин. Если в глазах Фукидида путь Афин на вершину их могущества был необходимым52, то и с другой стороны нужно бросить на чашу весов его полновесные слова о том, что страх перед афинской мощью «вынудил» спартанцев решиться на войну53. О случайной неточности выражения здесь у Фукидида — как и в других случаях — не может идти и речи. Как представляется, еще не обратили внимания на то, что и после возобновления войны по прошествии нескольких лет дурного мира он воспользовался теми же словами: противники «вынуждены были» после периода тайной вражды открыто возобновить войну54. Он говорит это в так называемом втором вступлении, где после конца войны он разъясняет свою новаторскую идею, что обе войны нужно рассматривать как одну. Эта мысль и представление о неизбежности войны, которое он излагает в этиологии, образуют единое целое. И то, и другое относится к последней фазе его творчества как политического мыслителя.

Вопрос о единстве войны переносит нас от причин к войне как таковой. Ее изображение отличается таким же интенсивным проникновением политических идей в событийную канву. Как греческую трагедию отличает от драмы позднейших времен ее хор, чьи душевные порывы постоянно отражают события и делают явным его значение, — так историческое повествование Фукидида отличается от политической истории позднейших авторов его интеллектуальной работой, проясняющей материал; последняя, однако, никогда не превращается в плоское резонерство, но переносится с помощью речей55 в духовную сферу самого происходящего и становится ясной мыслящему читателю. Речи — неисчерпаемый источник поучений, но здесь мы не можем предпринять попытку наглядно показать насыщенность их политической мысли. Частично они даны в форме чеканных фраз, частично — в рассуждениях или проницательных характеристиках. Излюбленное средство — противопоставление друг другу двух или большего количества речей на одну и ту же тему, так называемая софистическая антилогия. Так, Фукидид формулирует обе тенденции спартанской политики в борьбе вокруг решения начать войну — ретроградную, миролюбивую, и воинственную — в речах царя Архидама и эфора Сфенелада; подобным же образом в Афинах перед сицилийским предприятием в речах Никия и Алкивиада, которые должны совместно осуществлять высшее командование, но которые придерживаются диаметрально противоположных точек зрения на войну. При отпадении Митилены Фукидид пользуется случаем, чтобы в речевой дуэли Клеона и Диодота на афинском народном собрании развить точки зрения радикальных и умеренных политических линий по отношению к членам аттического союза и дать оценить, насколько сложным стал вопрос о правильном отношении с союзниками, как раз во время войны. После захвата несчастной Платеи в речах платейцев и фиванцев перед спартанской исполнительной комиссией, которая, чтобы сохранить лицо, разыгрывает перед общественным мнением комедию судебной процедуры, где союзники обвинителей одновременно являются и судьями, показана несовместимость справедливости и войны.

Произведение Фукидида богато рассуждениями о политических лозунгах и о взаимоотношении между идеологией и реальностью в политике. Спартанцы как защитники свободы и права в соответствии со своим принципом вынуждены прибегнуть к моральному лицемерию, в то время как в целом прекрасные лозунги хорошо согласуются с их интересами и потому им самим не всегда нужно осознавать, где перестает действовать один и начинает другой. Афинянам это не так легко, и потому им действительно приходится взывать к национальной чести. Эффект может быть брутальным, но оно может производить все же лучшее впечатление, чем моральный жаргон «освободителей», имеющих своего наиболее убежденного и наилучшего представителя в лице Брасида.

Проблема нейтралитета более слабых государств в войне великих держав рассматривается с разных сторон — права и реальной политики — в речах, произнесенных на Мелосе и в Камарине. Проблема национального единения отдельных государств, разделенных на две партии отстаивающие противоположные интересы, перед лицом общей опасности извне становится наглядной на примере сицилийцев, колеблющихся в нерешительности под влиянием страха перед внешним врагом и опасением гегемонии со стороны крупнейшего сицилийского государства и в глубине души желающих гибели обоих. Проблема мира, достигнутого соглашением или победой, рассматривается на примере неудачи спартанцев у Пилоса, внезапно сделавшей их миролюбивыми, в то время как давно уже истощенные войной афиняне тотчас же отказались от каких-либо соглашений. Психологические проблемы войны, коль скоро они затрагивают чисто военные вопросы, обсуждаются в речах полководцев проблемы политического порядка — в отдельных больших речах лидеров; так, Перикл говорит об усталости от войны и о пессимизме афинян56. Наряду с этим описывается небывалый политический эффект такого стихийного события, как чума, уничтожившего всякую дисциплину и причинившего неисчислимый ущерб, а революционное зверство на Керкире используется как повод рассказать, проведя очевидную параллель с чумой, о моральном распаде общества и переоценке всех социальных ценностей в длительной войне и безудержной партийной борьбе57. Именно параллель с чумой подчеркивает позицию Фукидида по отношению к этим вещам, в которой нет ни капли морализаторства, но присутствует — как и в вопросе о причинах войны — острый взгляд врача-диагноста. Упадок политической морали для него — дополнение к патологии войны. Будет достаточно беглого обзора, чтобы показать, что весь спектр политических проблем, которые несет с собой война, не ускользает от Фукидида. Обстоятельства, при которых он затрагивает эти вопросы, заботливо отбираются, и вовсе не всегда этот выбор предопределен самими событиями. Одинаковые события могут быть описаны совершенно различным образом, кровавые жертвы и ужасы войны один раз по воле автора оказываются на переднем плане, а в другой куда более страшные вещи всего лишь бесстрастно перечисляются, поскольку эту сторону войны достаточно проиллюстрировать на одном примере58.

Как и в учении о причинах войны, в самом ее изображении центральное место занимает проблема власти; в том числе с ней связана и большая часть вышеназванных вопросов. Само собой разумеется, что политический мыслитель такой проницательности, как Фукидид, рассматривает ее не с позиций виртуоза власти. Он подчеркнуто включает ее в общую рамку человеческой жизни, которая не сводится к стремлению к власти, и характерно, что самые откровенные и бескомпромиссные поклонники силовой точки зрения, афиняне, внутри своего государства признают право высшей нормой и гордятся тем, что они не знают ничего похожего на восточный деспотизм и живут в современном правовом государстве. Причем, это высказывается в той же речи, в которой афинянин защищает перед лицом спартанцев аттический империализм во внешней политике59. Перерождение внутригосударственной партийной борьбы в войну всех против всех Фукидид считает тяжелой политической болезнью60. Другое дело — взаимоотношения между государствами. Хотя и здесь существуют договоры, однако в принятии решений в конечном счете все определяет сила, а не право. Если противники примерно одной весовой категории, это называется войной, если же один несопоставимо сильнее другого, тогда речь идет о насилии. Этот случай Фукидид демонстрирует на примере насилия над маленьким нейтральным островом Мелосом61, захваченным господствующими на море Афинами. Само по себе это событие маловажно, но оно взволновало общественное мнение Греции и занимало ее еще столетие спустя, настраивая против Афин62, в то время как в ходе самой войны симпатии к Афинам, которые и так были незначительными, практически свелись к нулю63.

Здесь мы сталкиваемся с классическим примером, как Фукидид независимо от фактического значения того или иного события видит в нем общую проблему и превращает в шедевр политической мысли. Он прибегает здесь к диалогической форме софистического диспута, больше нигде не встречающейся в его произведении, — диспута, где соперники борются аргумент против аргумента в интеллектуальном состязании вопросов и ответов, чтобы увековечить мучительный, непреложный и неизбежный спор между правом и силой64. Никто не будет сомневаться, что Фукидид выдумал этот разговор, якобы происходивший за стенами мелосского городского совета, с великолепной свободой создав идеальный спор двух принципов. Отважные мелосцы сразу понимают, что им нечего ссылаться на право, поскольку Афины признают единственной нормой свою политическую выгоду65. Они пытаются разъяснить, что для Афин также выгодно положить некоторый предел в злоупотреблении своим превосходством, поскольку в один прекрасный день даже столь великой державе может понадобиться опора на человеческую справедливость66. Но афиняне не дают себя запугать и объявляют: их интересы требуют аннексировать маленькие острова, чей упрямо отстаиваемый нейтралитет может показаться миру признаком слабости Афин67; в уничтожении же их они не заинтересованы. Они предостерегают мелосцев, чтобы те не играли неуместную роль героев; в соответствии с понятиями о силе современной великой державы рыцарская этика утратила свои права. Они предостерегают от слепой надежды на Бога и на спартанцев: Бог всегда на стороне сильного, природа доказывает это на каждом шагу, и спартанцы избегают того, что люди называют «постыдным», лишь если это соответствует их интересам68.

Обоснование права сильного законами природы и превращение понятия божества из покровителя права в прообраз земной власти и преобладания углубляет натурализм афинской силовой политики до принципиального и мировоззренческого уровня. Афиняне пытаются таким образом устранить конфликт с моралью и религией, с чьей помощью надеются победить их более слабые противники. Фукидид показывает здесь силовую политику Афин в ее наибольшей последовательности, как в высшей степени продуманную и осознанную. То, что он не хочет и не может предложить какое-то решение этого спора, заключается уже в выбранной им форме, поскольку сила софистических двойных речей заключается именно в диалектическом осознании двух сторон одной проблемы, а не в ее решении. Но прежде всего это невозможно в силу его общей позиции, чтобы он захотел здесь выступить в роли судьи над еретиками. Новое заключается именно в неприкрытом изображении чисто силового подхода, который был совершенно чужд прежним греческим мыслителям и впервые обрел характер политического опыта как раз в ту эпоху. Если Фукидид противопоставляет его общепринятой морали, тому, что называется nÒmJ d…kaion, как некоторого рода естественный закон или естественное право сильного, то это значит, что здесь силовой принцип расходится с традиционным nÒmoj как сфера совершенно иной закономерности, которая и не устраняет последний и не подчиняется ему. Мы не имеем права рассматривать совершенное политическим мыслителем открытие этой проблематики в понятиях о государстве того времени с точки зрения философии Платона и не можем требовать, чтобы Фукидид оценивал стремление государства к власти с точки зрения «идеи блага». Именно в высочайших идейных достижениях своего произведения, таких, как диалог мелосцев, он показывает себя как ученик софистов69, однако употребление их теоретических антиномий для описания исторической действительности делает в его руках образ этой действительности настолько противоречивым и напряженным, что, кажется, он таит в себе платоновские апории70.

Теперь перейдем к фактической стороне афинской силовой политики во время войны. Не имеет смысла следовать за всеми ее мельчайшими колебаниями, но выделим один критический момент, где она достигает своего наивысшего пункта, — поход против Сицилии в 415 году. Это не только неоспоримая вершина фукидидовского искусства, но и то место, где сфокусировано его понимание политики. Фукидид подготавливает изображение сицилийского предприятия уже с первой книги. Уже в начале войны Афинам рекомендуется в интересах политики присоединить Керкиру с ее сильным флотом, ибо тот, кто владеет Керкирой, владеет и переправой на Сицилию71. Первая афинская интервенция в Сицилии с небольшим количеством кораблей кажется не имеющей значения, но Фукидид сразу вслед за ней (424 г.) заставляет крупного сиракузского государственного деятеля Гермократа сделать попытку на собрании в Геле уладить споры сицилийских городов и объединить их под предводительством Сиракуз ввиду будущего афинского вторжения. Основания, которые он приводит в поддержку своего предложения, — те же самые, что он потом во время сицилийской войны изложит в Камарине72. Нет сомнения, что Фукидид внес описание этих предварительных этапов лишь в конце войны, когда он описывал сицилийскую экспедицию. Гермократ для Фукидида — единственный дальновидный национальный политик Сицилии, который способен распознать опасность заранее, поскольку она должна прийти. Афиняне не смогут поступить иначе, кроме как попытаться распространить свое господство на Сицилию, ни один человек не может поставить им этого в вину, поскольку сицилийские государства сами призывают их к интервенции. Этот расчет Гермократа показывает, что и за пределами Афин люди научились мыслить с точки зрения реальной политики. Но каким бы правильным не было мнение сиракузянина о привлекательных для Афин сицилийской авантюры, должно было утечь немало воды, чтобы в Афинах начали хотя бы обсуждать эту цель.

Момент, когда эта цель действительно всплывает и начинает рассматриваться, — годы после неожиданно благоприятного для Афин Никиева мира. Едва-едва отдохнув от войны, народ поддается на просьбу сражающейся с Селинунтом Сегесты об интервенции. Это самый драматичный момент во всем произведении Фукидида: Алкивиад, несмотря на все трезвые предостережения миролюбивого политика Никия развивает перед народным собранием головокружительный план завоевания всей Сицилии и господства над всей Грецией, объясняя, что распространение такой мощи, как афинская, невозможно «искусственно ограничивать»: тот, кто ею обладает, может ее сохранить лишь все новыми захватами, поскольку любая остановка заключает в себе опасность распада73. Сейчас мы должны вспомнить обо всем, что было сказано тогда, когда война разразилась, о неудержимом росте афинского могущества74 — о народном характере афинян, а также их беспокойной, не останавливающейся ни перед чем предприимчивости75. В Алкивиаде гениальным образом воплотилась эта особенность целого племени, что и объясняет его неотразимое влияние на массу, хотя он ненавистен ей из-за своей надменности и господских повадок в частной жизни. Фукидид видит в этом сцеплении обстоятельств, в вызывающем ненависть и зависть характере вождя, который один был в состоянии выпутать государство из подобного предприятия, одну из главных причин поражения Афин76. Ведь для афинян было невозможно довести до счастливого конца сицилийский план Алкивиада, после того как они отправили в изгнание его автора и исполнителя, едва начался сам поход. Таким образом читатель переживает это сильнейшее напряжение сил со стороны Афин, которое благодаря гибели флота, войска и полководцев потрясло самые основы государства, как грозную роковую перипетию, хотя она еще не предрешила окончательной катастрофы77.

Изображение сицилийской экспедиции называли трагедией, однако оно не является, конечно, таковой в смысле позднейшей исторической литературы эллинизма, которая, сознательно состязаясь с действием поэзии, хочет занять место трагедии и вызвать у читателя страх и сострадание78. С большим правом можно было бы опереться на то, что Фукидид сам говорит о Ûbrij оптимистической предприимчивости широких масс, явно имея в виду рискованные опыты вроде сицилийского79. Но и в этом случае его не столько интересует их моральная или политическая сторона, сколько политическая проблема. Ни при каких обстоятельствах в сицилийском несчастье Афин нельзя усматривать что-то вроде небесной кары за великодержавную политику; для Фукидида нет ничего более чуждого, нежели соображение, что сила сама по себе — зло. Сицилийское предприятие было в его глазах хуже всякого преступления, оно было политической ошибкой, или, скорее, сцеплением ошибок. Склонность к Ûbrij (т. е. к питающимся иллюзиями планам, лишенным реального обоснования) Фукидид рассматривает как нечто, присущее психологии массы, как некоторую ее неизменную данность. Правильно организовать ее — дело вождей80. Он не усматривает темной исторической необходимости ни в исходе сицилийской экспедиции, ни в результатах всей войны. Можно представить себе абсолютно историческое мышление, для которого невыносимо усматривать именно здесь не необходимость, а результат ошибочных решений или малоутешительную игру слепого случая. Гегель резкими словами обрушился на критику политиканов в определенного рода исторических сочинениях, точно знающих задним числом, в каких пунктах были допущены ошибки и где они сами, конечно, поступили бы лучше. Он бы наверное сказал, что несчастный исход Пелопоннесской войны был следствием не отдельных просчетов, а глубокой исторической необходимостью, поскольку поколение Алкивиада с его в равной мере преобладающим и у вождя, и у массы индивидуализмом, превзошедшим самого себя, уже было не в состоянии ни извне, ни изнутри справиться с трудностями войны. Фукидид придерживается другого мнения. Для политика, каковым он является, эта война — своего рода задача, поставленная перед его мыслью. При ее решении было допущено определенное количество роковых ошибок, которые он проницательно подмечает с высоты своего положения наблюдателя. Для него существует прогноз задним числом, если бы от него пришлось отказаться, пришлось бы отказаться от политики вовсе. Прогноз облегчается тем, что его критерием является не просто чувство собственной большой осведомленности, а тем, что этот критерий может быть заимствован у крупного государственного деятеля, который нес ответственность за то, что Афины решились на войну, и который, по твердому убеждению Фукидида, был также способен довести ее до победного конца, — у Перикла81.

В какой мере исход войны зависит для Фукидида от политического руководства, которому военное явно уступает, показывает знаменитый отрывок во второй книге82, где после речи Перикла — речи, где тот ободряет уставший от войны и чумы народ и призывает его к стойкости, — автор, предвосхищая события, противопоставляет этому крупному лидеру всех позднейших афинских политиков. Как в войне, так и в мире, до тех пор, пока он оставался во главе государства, он надежно охранял его и искусно вел по узкой линии между крайностями. Он один правильно понял задачу, которую война против пелопоннесцев ставила перед Афинами. Его политика заключалась в том, чтобы не ввязываться в большие предприятия, усиливать флот, не стремиться во время войны к расширению территории и не возлагать на государство бремя ненужного риска. Однако, жестко заявляет Фукидид, его преемники поступали прямо противоположным образом. Они, исходя из личного тщеславия и ради личного обогащения, строили грандиозные проекты, не имеющие ничего общего с нуждами войны, которые в случае удачи приносили им славу, а в случае провала подрывали стойкость государства в войне83. Кто при этих словах не вспомнит об Алкивиаде, которого его благоразумный и неподкупный соперник Никий во время их спора по поводу сицилийской экспедиции характеризует именно так?84 Но как раз этот спор и должен показать читателю, что справедливости суждений и благородного характера еще недостаточно, — иначе Никий, которого Фукидид описывает со столь теплой личной симпатией, был бы прирожденным вождем. На самом же деле Алкивиад далеко превосходит его своими качествами вождя в собственном смысле этого слова, несмотря на то, что он увлек народ на опасный путь и не делал ничего, что не преследовало бы его собственные интересы. Но это был человек, «способный держать народ в руках», как скажет Фукидид позже, когда он высочайшим образом оценит заслуги Алкивиада перед лицом угрожавшей гражданской войны85.

Также и в характеристике Перикла подчеркнута именно его способность сохранять свое влияние на народ и «не позволять вести себя, но вести самому»86. То, что ставило его выше Алкивиада и остальных, была его безупречность в денежных делах, — это придавало ему авторитет и возможность говорить массе правду, не заглядывая ей в рот. Он всегда держал вожжи в руках: и когда народ хотел вырваться из упряжи, он умел устрашить и запугать его, а когда терял мужество, — ободрить. Таким образом в Афинах при нем была «демократия лишь по имени, а на самом деле власть первого мужа» в государстве87, монархия выдающегося политического превосходства. Такого вождя у Афин после смерти Перикла больше никогда не было. Хотя многие, подобно ему, желали быть первыми, но никто не мог приобрести подобное влияние, хотя бы на краткое время, не потворствуя страстям толпы и не льстя ей. Из-за отсутствия такого человека, который, несмотря на демократичное государственное устройство, умел нейтрализовать влияние народа с его инстинктами и царственно88 управлять им, как раз и потерпела катастрофу, по мнению Фукидида, сицилийская экспедиция (даже если не считать того, что Перикл никогда бы и не предпринял ее, в силу ее полного противоречия его оборонительной стратегии. Афинской мощи самой по себе было бы достаточно, — в этом Алкивиад не ошибался, — чтобы сломить сопротивление Сиракуз, если бы не вмешались внутригосударственные партийные раздоры, вызвавшие свержение гениального вождя. Ведь даже после поражения в сицилийской войне Афины продержались еще десять лет, пока их не ослабили окончательно внутренние распри, лишив возможности сопротивляться врагу89. Под руководством Перикла — такова дословно квинтэссенция этого рассуждения историка — Афины выиграли бы эту войну, и даже без большого труда90.

Образ Перикла, чье превосходство Фукидид подчеркивает сравнением с другими политиками, есть нечто большее, чем портрет заслуживающего восхищения человека. Все, с кем он его сравнивает, измеряется по мерке одной и той же задачи — руководить государством в тяжелейшей борьбе за существование; и только Периклу она оказывается по плечу. Фукидид весьма далек от того, чтобы создавать изображение его случайной человеческой индивидуальности, как то делает комедия, — хотя бы в виде карикатуры. Его Перикл — идеальный образ лидера и подлинного государственного человека, строго ограничивающийся лишь теми чертами, которые принадлежат к сущности как политика. Если для нас это становится особенно очевидным на последних этапах войны, то обобщающая оценка Перикла в связи с его последним появлением в труде Фукидида показывает, что и сам историк пришел к такому пониманию именно по этому пути91. Фукидидовский Перикл рассматривается с дистанции, которая только и позволяет увидеть подлинное величие. Трудно решить, была ли военно-политическая программа, которую Фукидид приписывает Периклу, во всех своих положениях сформулирована последним именно в таком виде, или же, например, отказ от территориального расширения во время войны — формула, которую Фукидид создал с оглядкой на противоположную политику позднейшего времени и в соответствии с фактическим поведением Перикла. Но кажется совершенно очевидным, что почти исключительная характеристика политической мудрости Перикла тем, чего он — в отличие от своих преемников — не совершал, могла быть создана Фукидидом только ретроспективно, по окончании войны. Это справедливо и для удивительной и во всех прочих отношениях похвалы, что он не брал никаких денег и не извлекал для себя никакой выгоды92. И хотя уже в речи, произнесенной в момент начала войны, Фукидид вкладывает в уста своему Периклу следующую аксиому: никаких аннексий! Не искать для себя никакого ненужного риска!93 Но разве не слышится отчетливо как раз в этом месте голос позднего Фукидида, который уже имеет перед глазами исход войны, и поэтому заставляет Перикла обосновать его слова следующим образом: «Я больше боюсь наших собственных ошибок, чем ударов наших врагов». Обоснование его надежного внешнеполитического курса надежностью его внутриполитического положения целиком рассматриваетсяс точки зрения ненадежности положения Алкивиада. Несостоятельность его авторитета в решающий момент, когда он полагал, что и он, и Афины вступили на путь крупных внешнеполитических успехов, заставило Фукидида, который вообще рассматривал внутреннюю политику преимущественно с точки зрения внешней, признать колоссальное значение внутриполитического лидерства в старом солоновском смысле именно для успешного ведения войны.

Этот портрет Перикла как подлинного государственного человека, к которому мы приблизились благодаря его заключительной характеристики, дополняют и его речи. Первая из них94 развивает его военно-политическую программу, последняя показывает вождя, который и в тяжелейшем положении умеет держать народ в руках95. Тесная связь обеих речей с заключительной характеристикой Перикла наводит на мысль, что его образ в целом, включая речи, — единое творение позднего Фукидида; это считается общепризнанным для третьей, самой крупной из них, — надгробной речи в честь павших в первый год войны афинян96.

Надгробная речь — в большей степени, чем все остальные, плод свободного творчества историка. Ее толковали как фукидидовскую эпитафию древней славе Афин, — справедливо по крайней мере в том отношении, что именно смерть позволяет в полной мере сделать очевидной идею ушедшего прошлого. В Афинах, где произнесение погребальных речей в честь павших воинов вошло в обычай, было принято в приподнятом тоне описывать их мужество. Фукидид отказывается от этого и рисует идеальный образ всего афинского государства. Он не мог вложить его в уста никому, кроме Перикла, поскольку лишь этот государственный человек был на должной высоте, какой требовал гений этого государства от глашатая его духа. Во время Фукидида политика уже готова была стать поприщем искателей и виртуозов, влекомых стремлением к власти и успеху. Но именно в этом и заключалось для Фукидида величие Перикла, возвышавшее его не только над Клеоном, но и над Алкивиадом, что он нес в себе идеал государства и человека, воплощение которого придавало цель его борьбе. Никакое воспроизведение не может состязаться с тем мастерством, с которым Фукидид решил труднейшую задачу, избежав всех банальных приемов торжественного красноречия и создав единый реальный образ современного полисного государства во всей гражданской трезвости его энергичной силовой политики и одновременно во всей неописуемой духовной и жизненной полноте, его человеческого содержания.

Для сознающего новейшее развитие государства, здесь должны были быть очевидны сложности общественной структуры, о которых и не подозревали созданные в более простые времена и до настоящего дня еще высокочтимые политические идеалы отцов — евномия Солона и исономия Клисфена. До сих пор еще не существовало языка, способного передать эту сущностную форму в понятиях. Но взгляд Фукидида, привыкший рассматривать динамику межгосударственных взаимоотношений как борьбу противоположностей, коренящуюся в естественной необходимости, с той же проницательностью обнаружил эту динамику и во внутренней структуре афинской жизни— как господствующий в ней скрытый принцип. В качестве примера достаточно привести его представление об афинской политии, которая казалась ему чем-то оригинальным, не созданным по какому-либо образцу и скорее достойным того, чтобы вызвать подражания у других. Здесь Фукидид предвосхищает позднейшую философскую теорию о смешанной конституции как наилучшем из всех мыслимых видов государственного устройства97. Афинская «демократия» для него — не осуществление внешнег


Поделиться:

Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 142; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.007 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты