Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


Генрих Белль. Дом без хозяина




----------------------------------------------------------------------- Пер. с нем. - С.Фридлянд, Н.Португалов. Авт.сб. "Самовольная отлучка". Минск, "Мастацкая литаратура", 1989. OCR & spellcheck by HarryFan, 7 November 2001 ----------------------------------------------------------------------- Он сразу просыпался, когда среди ночи мать включала вентилятор, хотярезиновые лопасти крутились почти бесшумно: приглушенное жужжание и времяот времени остановка, если в лопастях застревал край гардины. Тут мать,тихо чертыхаясь, вставала с постели, высвобождала гардину и зажимала еемежду дверцами книжного шкафа. Абажур лампы был из зеленого шелка -водянистая зелень, а сквозь нее - желтые лучи, и ему казалось, что красноевино в стакане, стоящем на тумбочке у постели матери, очень похоже начернила: темный, тягучий яд, который она потягивает маленькими глотками.Мать читала, курила и изредка отпивала глоток. Из-под полуопущенных век он наблюдал за нею, не шевелясь, чтобы непривлечь ее внимания, и провожал взглядом дым сигареты, который тянулся квентилятору; ток воздуха засасывал и дробил серые и белые облака, а потоммягкие зеленые лопасти перемалывали их и выбрасывали вон. Вентилятор былбольшой - такие стоят в магазинах - добродушный ворчун, он за несколькоминут очищал воздух в комнате. Тогда мать нажимала кнопку на стене там,где над кроватью висела фотография отца: улыбающийся молодой человек струбкой во рту, слишком молодой, вряд ли такой годился в отцыодиннадцатилетнему мальчику; отец был молод, как Луиджи в кафе Генеля, какробкий маленький новый учитель, гораздо моложе матери, а она выглядела также, как матери всех остальных ребят, ничуть не моложе. Отец - этоулыбающийся паренек, но вот уж несколько недель мальчик видит его во снесовсем не таким, как на портрете, - печально поникший человек сидит начернильной кляксе, будто на облаке, лица у него нет, но он плачет, потомучто ждет уже миллионы лет; на нем мундир, но без знаков различия и безорденов; этот пришелец внезапно вторгся в сновидения мальчика, совсем нетакой, каким ему хотелось бы видеть отца. Самое главное лежать тихо, чуть дыша, с закрытыми глазами, тогда пошорохам в доме можно узнать, который час: если Глума уже не слышно,значит, половина одиннадцатого, если не слышно Альберта, значит,одиннадцать. Обычно он еще слышит Глума в комнатке наверху - тяжелые,размеренные шаги, или Альберта в соседней комнате - Альберт насвистываетза работой. Бывает, что и Больда поздно вечером спускается на кухню иначинает возиться там - шаркающие шаги, осторожно щелкнувший выключатель,и все-таки почти каждый раз Больда натыкается на бабушку, и из переднейдоносится глухой голос: - Эх ты, ненасытная утроба, что ты затеяла стряпню среди ночи? Опятьжаришь, паришь и варишь какую-нибудь дрянь? И в ответ пронзительный смех Больды. - Верно, старая карга, я проголодалась, хочешь чего-нибудь за компанию? Снова пронзительный смех Больды и глухое, полное отвращения "тьфу!"бабушки. Иногда обе говорят шепотом, только время от времени слышен смех:пронзительный - Больды, глухой - бабушки. То ли дело - Глум, тот ходит наверху взад и вперед и читает загадочныекниги: "Догматы", "Богословие и нравственность". Ровно в десять Глумвсегда идет в ванную, моется - шум воды, потом "пых!" - это он зажеггазовую горелку, - и разом вспыхнуло множество язычков; потом Глумвозвращается к себе, гасит свет и уже в темноте опускается на колени передкроватью - молится. Слышно, как Глум тяжело стукается коленками об пол и,если в доме всюду тихо, как Глум бормочет слова молитвы. Долго-долгомолится Глум в своей темной комнате. Потом встает с колен, и тогда под нимвзвизгивают пружины матраца, - это значит, что ровно половинаодиннадцатого. Остальные - кроме Глума и Альберта - твердых привычек не имели: Больдаиногда спускалась вниз уже за полночь и варила себе снотворное - листьяхмеля, которые она держала в коричневом бумажном пакетике; случалось, чтобабушка заходила на кухню, когда давно уже пробило час ночи, готовила себецелую гору бутербродов с мясом и, зажав под мышкой бутылку вина, уходила всвою комнату. Иногда среди ночи бабушка вдруг спохватывалась, что всигаретнице не осталось сигарет - в красивой голубой фарфоровойсигаретнице, куда входило сразу две пачки. Тогда она бродила, шаркаяногами, по всему дому и, ворча, искала сигареты - большая, с оченьсветлыми волосами и розовым лицом; сперва она заходила к Альберту: одинАльберт курил сигареты, которые были ей по вкусу. Глум всегда курилтрубку, а мамины сигареты старухе не нравились: "Бабья забава - менямутит, как я на них гляну"; у Больды в шкафу всегда было несколько смятых,завалявшихся сигарет, которыми она оделяла почтальона и монтера - надэтими сигаретами бабушка всячески издевалась: "У них такой вид, будто тыих выудила из святой воды, а потом высушила, старая грязнуля, - они толькодля монашек хороши, тьфу!" А порой в доме не было никаких сигарет; тогдаАльберту приходилось среди ночи одеваться и ехать на своей машине в городза сигаретами, иногда они вместе с бабушкой собирали по всему домуподходящие монеты для автоматов. Но уж тут бабушка не желалаограничиваться десятком или двумя - она требовала никак не меньшеполусотни сигарет в ярко-красных пачках с надписью - "Томагавк.Натуральный виргинский табак" - очень длинные, белоснежные, очень крепкиесигареты. - Только чтоб не лежалые, мой дорогой! А когда Альберт возвращался, она прямо в передней обнимала и целовалаего, приговаривая: - Если бы не ты, мой мальчик, ах, если бы не ты... родной сын и тот небыл бы лучше. Потом наконец она уходила к себе, жевала свои бутерброды - толстыеломти белого хлеба, густо намазанные маслом и обложенные мясом, пила винои покуривала. Альберт был почти такой же точный, как Глум, - ровно в одиннадцать унего в комнате становилось тихо, - то, что совершалось в доме послеодиннадцати, имело отношение только к женщинам: бабушке, Больде и матери.Мать ночью редко вставала с постели, зато она долго читала и куриласлабые, сплющенные сигареты, которые доставала из плоской желтой пачки снадписью: "Мечеть. Натуральный Восточный табак". Изредка мать отпивалаглоток вина и каждый час включала вентилятор, чтобы прогнать дым изкомнаты. Но часто по вечерам мать уходила куда-нибудь или приводила с собойгостей, тогда его, сонного, переносили в комнату к дяде Альберту, и онпритворялся, будто не слышит этого. Он терпеть не мог гостей, хотя любилспать в комнате дяди Альберта. Когда приходили гости, они засиживалисьочень поздно - до двух, до трех, до четырех часов ночи, а то и до пяти, идядя Альберт просыпал тогда утром и не с кем было позавтракать передшколой, - Глум и Больда уходили чуть свет, мать всегда спала до десяти,бабушка никогда раньше одиннадцати не вставала. Хотя он всякий раз твердо решал больше не спать, он обычно опятьзасыпал, как только мать выключит вентилятор. Но когда она долго читала,он просыпался и во второй и в третий раз, особенно если Глум забывалсмазать вентилятор - и тот медленно, со скрипом делал первые обороты.Только потом, набрав скорость, лопасти начинали работать бесшумно, но всеравно от первых же скрипучих звуков он сразу просыпался и видел, что матьлежит, подперев голову правой рукой, зажав сигарету в левой, а вина встакане ровно столько же, сколько было раньше. Иногда мать читала дажебиблию, порой он видел у нее в руках молитвенник в коричневом кожаномпереплете, и неизвестно почему ему делалось от этого как-то не по себе. Онстарался поскорей уснуть или начинал кашлять, чтобы мать знала, что он неспит. Это случалось поздно, когда все в доме спали. Заслышав кашель, матьтотчас вскакивала и подходила к его постели. Она щупала ему лоб, целовалаего в щеку и тихо спрашивала: - Ты не заболел, малыш? - Нет, нет, - отвечал он, не открывая глаз. - Я сейчас погашу свет. - Да нет, читай. - У тебя ничего не болит? Температуры как будто нет. - Конечно, нет. Я здоров. Она укутывала его одеялом до шеи, и он удивлялся, какие у нее легкиеруки. Потом она возвращалась в свою постель, гасила свет и включала втемноте вентилятор, чтобы очистить воздух, а пока вентилятор крутился, онаразговаривала с ним. - Хочешь, мы переведем тебя в верхнюю комнату, рядом с Глумом? - Нет, здесь лучше. - Или в соседнюю? Ее тоже можно освободить. - Да нет, я, правда, не хочу. - Ну, а к Альберту? Альберт перебрался бы в другую. - Нет. Вдруг вентилятор начинал крутиться все медленнее, и тогда он знал, чтомать в темноте нажала кнопку. Еще несколько последних оборотов, скрежет, ипотом - тишина, вдали слышны поезда - лязг и грохот сцепляемых товарныхвагонов, перед глазами встает надпись: "Восточная товарная станция". Они сВельцкамом как-то ходили туда, дядя Вельцкама работает кочегаром наманевренном паровозе, который подает вагоны на сортировочную горку. - Надо сказать Глуму, чтобы смазал вентилятор. - Скажу. - Да, пожалуйста, а теперь давай спать. Спокойной ночи! - Спокойной ночи. Но после этого он уже не мог уснуть и знал, что мать тоже не спит, хотялежит совсем тихо. Мрак и тишина, только издалека приглушенный грохот сВосточной товарной, только всплывают и встают в памяти слова, которые недают покоя: слово, что мать Брилаха сказала кондитеру, - это слово былонацарапано и на стене у лестницы, ведущей в квартиру Брилаха, и еще новоеслово: "безнравственно", которое Брилах где-то подцепил и теперь всеповторяет. Часто думал мальчик и о Гезелере, но тот был очень далеко, икогда он думал о Гезелере, то не чувствовал ни страха, ни ненависти,только какую-то тяжесть; он куда больше боялся бабушки, она постоянновдалбливала в него имя Гезелера и при всяком удобном случае заставлялаповторять его. Глум, слыша это, недовольно покачивал головой. Потом он догадывался, что мать уснула, но сам никак не мог уснуть; втемноте он пытался представить себе лицо отца, но это ему не удавалось -тысячи глупых картин роем кружились в его голове - из фильмов, изиллюстрированных журналов, из учебников: Блонди, Хоппелонг Кессиди иДональд Дак, - а отец не появлялся. И дядя Брилаха, Лео, вставал передним, и кондитер, и Гребхаке с Вольтерсом, это те двое, которые делали вкустах что-то бесстыдное: багровые лица, расстегнутые штаны, горьковатыйзапах свежей травы. Интересно, а бесстыдный - это все равно чтобезнравственный? Но отец, человек, который на фотографии выглядел слишкомживым, слишком веселым, слишком юным для настоящего отца, отец так ни разуи не появился. Всем отцам обязательно подавали _яйцо к завтраку_, но с егоотцом это как-то _не вязалось_. У всех отцов - _твердый распорядок дня_,свойство, которым в какой-то степени обладал дядя Альберт, но и_распорядок_ никак не вязался с отцом. Распорядок - это: вставание, яйцо кзавтраку, работа, возвращение домой, газета, сон. Но все это не вязалось сего отцом, зарытым где-то на окраине русской деревушки. Прошло уже десятьлет, отец, наверное, похож теперь на скелет в медицинском музее. Кости,оскаленные зубы. Рядовой и поэт, как-то не подходит одно к другому. ОтецБрилаха был фельдфебелем и слесарем. Отцы других мальчиков были: либомайор и в то же время директор, либо унтер-офицер и бухгалтер, либостарший ефрейтор и редактор, ни один из отцов не был рядовым, и ни один изних - поэтом. Дядя Брилаха, Лео, был вахмистром, вахмистр и кондуктор -цветная фотография на кухонном буфете между _саго_ и _крупой_. Что такое_саго_? От этого слова веяло Южной Америкой. Потом выплывали вопросы из катехизиса - водоворот цифр, и каждаяобозначала вопрос и ответ. Вопрос одиннадцатый: прощает ли бог грешника, который покаялся? Ответ:да, бог охотно прощает всякого грешника, который покаялся. И непонятноедвустишие: "Если ты, господи, не отпустишь нам грехи наши, кто тогдаостанется праведным?" Никто не останется. По твердому убеждению Брилаха,все взрослые - _безнравственные_, а дети бесстыдные, мать Брилаха_безнравственная_, дядя Лео - тоже, кондитер, может быть, тоже; и егомать, которой бабушка шепотом выговаривает в передней: "Где ты толькошляешься?" - тоже. Есть, конечно, исключения, это признавал даже Брилах: дядя Альберт,потом столяр, который живет внизу, в доме Брилаха, фрау Борусяк и ее муж,Глум и Больда. Но лучше их всех фрау Борусяк - у нее низкий, глубокийголос, и она распевает над комнатой Брилаха чудесные песни, даже во двореслышно. Думать о фрау Борусяк очень приятно и успокоительно. "Я выросла в краюзеленом", - часто пела фрау Борусяк, и когда она так пела, ему всеказалось зеленым, словно к глазам поднесли бутылочное стекло - все-всестановилось зеленым, даже теперь, в постели, ночью, когда он с закрытымиглазами думал о фрау Борусяк и слышал ее песню: "Я выросла в краюзеленом". Хороша еще песня про долину скорби: "Привет тебе, звезда в зените". Иот слова "зенит" тоже все зеленело. В какое-то мгновение он все-такизасыпал - где-то между пением фрау Борусяк и словом, которое мать Брилахасказала кондитеру, - это слово дяди Лео, - слово, которое мать прошипеласквозь зубы в пахнущем сдобой, теплом подвале пекарни, слово, значениекоторого ему разъяснил Брилах: это слово про сожительство мужчин и женщин,имеющее отношение к шестой заповеди, безнравственное слово, и сразу напамять приходит стих, который его очень занимает: "Если ты, господи, неотпустишь нам грехи наши, кто тогда останется праведным?" А может быть,сон приходил к нему, когда он вспоминал про Хоппелонг Кессиди - лихогоковбоя с лихими приключениями, чуть глуповатого, как все гости, которыхмать приводила в дом. Так или иначе, но слышать дыхание матери было приятно: ее постель частопустовала, иногда несколько суток подряд, и тогда в передней бабушкаукоризненно шептала: - Где ты только шляешься? Мать не отвечала. Утреннее пробуждение тоже таило в себе некоторуюопасность. Если Альберт будил его, уже надев чистую рубашку и галстук, всепроходило благополучно: они устраивали тогда в комнате Альберта настоящийзавтрак и никуда не торопились и не волновались, и можно было еще разпробежать вместе с Альбертом домашние задания. Но если Альберт был еще впижаме, непричесанный, с измятым лицом, тогда приходилось второпях глотатьгорячий кофе и срочно писать записку: "Глубокоуважаемый господин Вимер,прошу вас извинить меня за то, что мальчик снова опоздал сегодня. Его матьуехала, а я забыл разбудить его вовремя. Еще раз прошу извинить меня. Ссовершенным почтением". Плохо было, когда мать приводила гостей: беспокойный сон в широкойпостели Альберта, глупый смех, доносившийся из маминой комнаты; Альберт втакие ночи иногда и вовсе не ложился и только между пятью и шестьюпринимал ванну: шум воды, всплески, а он снова засыпал, и когда Альбертбудил его, чувствовал себя бесконечно усталым и разбитым. На уроках онтогда клевал носом, а после уроков в качестве вознаграждения его водили вкино и кушать мороженое или брали к матери Альберта, в _Битенхан_ -"Лесные ворота". Там пруд, где Глум голыми руками ловит рыбу и сновабросает ее в воду, там комната над коровником, там можно _часами_ гонять вфутбол с Альбертом и Брилахом на утоптанной, выкошенной лужайке, пока непроголодаешься и не захочешь отведать хлеба, который мать Альберта печетсама, а дядя Билль всегда приговаривает: "Намажьте побольше масла".Покачает головой: "Побольше масла". Опять покачает: "Еще больше". ИБрилах, всегда такой неулыбчивый, смеется там от души. Было много станций на пути, он мог уснуть на любом перегоне: Битенхан иотец, Блонди и безнравственно. Приглушенное жужжание вентилятора значило,что все хорошо: мать дома. Шелест страниц, дыхание матери, чирканье спичкии тихий, быстрый глоток, когда она подносит к губам стакан с вином, - инепонятное движение воздуха, когда вентилятор давно уже выключен: это дымтянется к вентилятору, и Мартин незаметно погружался в сон - где-то междуГезелером и "Если ты, господи, не отпустишь нам грехи наши". Лучше всего было в Битенхане, где мать Альберта держала загородныйресторанчик. Мать Альберта все пекла сама, даже хлеб. Она это делалапросто потому, что любила печь, - и они с Брилахом могли в Битенханевытворять все, что им заблагорассудится, - ловить рыбу, уходить в долину,кататься на лодке или часами играть за домом в футбол. Пруд вдавался влесную чащу, и их обычно сопровождал дядя Билль - брат матери Альберта. Сдетских лет дядя Билль страдал какой-то удивительной болезнью, которую всеназывали "ночная потливость" - странное название, вызывавшее смех у,бабушки и Глума, Больда тоже хихикала, заслышав это слово. Биллю было ужепод шестьдесят. Когда же ему не было еще и десяти, мать однажды нашла егов постели всего залитого потом. На следующий день повторилась та жеистория, и мать, обеспокоившись, потащила его к доктору, ибо по каким-тотаинственным преданиям ночная потливость считалась верным признакомчахотки. Но легкие у маленького Билля оказались в полном порядке, толькосам он, как выразился доктор, был мальчик нервозный и субтильный; и доктор- тот самый, который вот уже сорок лет покоится на городском кладбище, -сказал пятьдесят лет тому назад: "Ребенка нужно беречь". И Билля всю жизнь берегли. "Нервозный, субтильный" да еще ночнаяпотливость - все это превратилось в своего рода ренту, которую пожизненновыплачивала ему семья. Мартин и Брилах, узнав об этом, долгое время с утраощупывали свои лбы и по пути в школу делились наблюдениями. Выяснилось,что и у них иногда лбы бывают влажные. Особенно у Брилаха - он потел поночам часто и очень обильно, но, с тех пор как Генрих Брилах родился,никому и в голову не приходило хоть денек поберечь мальчика. Мать рожалаего, когда на город сыпались бомбы, они падали на ту улицу, а под конец ина тот дом, где в бомбоубежище, на грязных нарах, заляпанных ваксой, онакорчилась в схватках. Голова матери оказалась на том самом месте, гдекакой-то солдат пристроил свои сапоги: от запаха ворвани ее тошнило кудасильнее, чем от родов, и когда кто-то сунул ей под голову замызганноеполотенце, запах армейского мыла, жалкий аромат его тронул ее до слез; этооскверненное благоухание показалось ей невыразимо дорогим. Когда начались схватки, ей помогли; ее вырвало прямо на ногиокружающих, и самой хорошей и хладнокровной повитухой оказаласьчетырнадцатилетняя девочка. Она вскипятила воду на спиртовке, приготовиластерильные ножницы и перерезала пуповину. Она делала все в точности, какнаписано было в книге, которую ей совсем не следовало бы читать;хладнокровно и в то же время мягко и с удивительной выдержкой делала онато, что по ночам, когда родители давно уже спали, вычитала в книге скрасновато-белыми и желтоватыми рисунками; она перерезала пуповинустерилизованными портняжными ножницами, которые взяла у своей матери. Таотнеслась к познаниям дочери недоверчиво, хотя и не без некоторой доливосхищения. Потом, когда тревога кончилась, до них откуда-то издалека донесся ревсирены: так до зверей, забившихся в чащу леса, доносятся голоса охотников.Дом рухнул. Руины зловеще приглушали звук, и мать Брилаха, котораяоставалась в подвале одна с четырнадцатилетней повитухой, услышала крикиостальных, - они пытались выбраться наверх сквозь завалившийся проход. - Как тебя зовут? - спросила она у девочки: ей никогда раньше неприходилось с ней встречаться. - Генриетта Шадель, - ответила девочка и достала из кармана непочатыйкусок зеленоватого мыла. Тогда фрау Брилах сказала: - Дай-ка мне понюхать. И она нюхала мыло и плакала от счастья, а девочка тем временемзаворачивала ребенка в одеяло. У нее оставалась только сумочка с деньгами и продуктовыми карточками,грязное полотенце, подсунутое ей под голову неизвестным благодетелем, инесколько фотографий мужа: на одной он был снят еще до армии, в спецовкеслесаря, выглядел очень молодо и улыбался, на другой он был уже ефрейторомтанковых войск и тоже улыбался, на третьей - унтером с железным крестомвторой степени и боевыми отличиями, и опять-таки улыбался, и самаяпоследняя - она получила ее только на прошлой неделе, - где он ужефельдфебель с двумя крестами и все с той же улыбкой. Через десять дней после родов ее втиснули в поезд, который увез ее навосток; спустя два месяца, в саксонской деревушке, она узнала, что мужпогиб. Восемнадцати лет от роду она вышла замуж за бравого ефрейтора, чье телоистлевает теперь где-то между Запорожьем и Днепропетровском. И вот надвадцать втором году жизни она стала вдовой. У нее трехмесячный ребенок,два полотенца, две кастрюльки, немножко денег, и она очень хороша собой. Мальчик, которого по отцу окрестили Генрихом, вырастал в твердомсознании, что рядом с матерью всегда должен быть какой-нибудь дядя. В его первые годы таким дядей оказался Эрих, который носил коричневуюформу. Эрих принадлежал к загадочной категории дядей и к не менеезагадочной категории наци. И с той и с другой категорией дело обстояло несовсем ясно. Генрих почувствовал это еще четырехлетним мальчонкой, нопонять, в чем дело, конечно, не мог. У дяди Эриха была болезнь, котораяназывалась _астма_: стоны по ночам, кряхтение и жалобный вопль: "Дышатьнечем!" - платки, смоченные уксусом, и запах камфоры, и настои с каким-тодиковинным ароматом. Домой из Саксонии вместе с ними перекочевал предмет,который когда-то принадлежал Эриху, - зажигалка. Эрих остался в Саксонии,а зажигалка перекочевала с ними, и запах Эриха сохранился навсегда впамяти. Потом появился новый дядя, от которого в памяти остался запах_американских_ сигарет и сырого алебастра да еще запах растопленного насковородке маргарина и жареного картофеля. Звали его Герт, и был он не такдалек и непонятен, как тот, которого звали Эрих и который остался вСаксонии. Герт работал облицовщиком, и слово "облицовщик" было неотделимоот запаха сырого алебастра, сырого цемента. И еще с Гертом было связанодругое слово, которое он повторял на каждом шагу и которое после его уходасохранилось в лексиконе матери, - слово _дерьмо_. Это такое слово, котороематерям почему-то можно говорить, а детям строго-настрого запрещается. Иеще Герт оставил на память, кроме запахов и этого слова, - ручные часы,которые он подарил матери, мужские ручные часы на восемнадцати камнях -какое-то совершенно непонятное определение качества часов. Генриху минуло тогда пять с половиной лет, и он немало сделал, чтобыпрокормить себя и мать, выполняя на черном рынке всевозможные поручениямногочисленных обитателей дома. Хорошенький мальчуган, похожий на отца,ежедневно в двенадцать уходил из дому, вооруженный деньгами и отличнойпамятью, и добывал то, что можно было раздобыть, - хлеб, табак, сигареты,кофе, сласти, а иногда даже такие роскошные вещи, как маргарин, масло,электролампочки. Когда надо было делать большие покупки, он служил длясоседей проводником, потому что знал, кто чем торгует на черном рынке, ивообще знал там каждую собаку. Среди спекулянтов он пользовалсянеприкосновенностью, и всякий, кого уличали в попытке надуть малыша,подвергался беспощадному бойкоту и вынужден был открывать торговлюгде-нибудь в другом месте. Не по летам сообразительный, мальчуган приобретал на черном рынке нетолько хлеб насущный, он приобрел и феноменальную способность к устномусчету. Способность эта выручала его в школе несколько лет подряд. Лишь втретьем классе они начали проходить примеры, которые он решал на практикезадолго до школы. Сколько стоят две осьмушки кофе, если известно, что кило стоит тридцатьдве марки? Решения таких задач требовала от него сама жизнь, потому что выпадалиочень скверные месяцы, когда он покупал хлеб по пятьдесят или по стограммов, табак - еще меньшими дозами, кофе на лоты - крохотные порции, аэто требует немалой сноровки в обращении с дробями, если ты не хочешь,чтобы тебя надули. Герт исчез внезапно. А его запахи остались в памяти - сырой алебастр,"Виргиния", жаренный на маргарине картофель с луком; и еще в наследство отГерта осталось слово _дерьмо_, которое навсегда вошло в лексикон матери,и, наконец, одна ценная вещь - мужские ручные часы. После внезапногоисчезновения Герта мать плакала, чего не было после расставания с Эрихом,а вскоре объявился новый дядя по имени Карл. Карл стал требовать, чтобыего называли папой, хотя он не имел на это ни малейшего права. Карл служилв магистратуре и ходил не в старом кителе, как Герт, а в настоящемкостюме, и Карл возвестил громким голосом начало "новой жизни". "Карл - новая жизнь" - так и запомнился он Генриху, потому что этислова Карл повторял двадцать раз на дню. Запахом Карла был запах супов,которые отпускались служащим магистратуры на льготных условиях; супы, какбы они ни назывались, жирные они были или сладкие, все равно, от всехсупов пахло термосом и изобилием. Карл ежедневно приносил в старомсолдатском бачке половину своей порции, иногда и больше, когда подходилаего очередь получать дополнительную порцию. Понять причину этой льготыГенрих так и не смог. С чем бы ни варили суп - со сладкими клецками или сбычьим хвостом, - все равно он отдавал термосом, и все равно он былвеликолепен. Для бачка сшили брезентовый чехольчик, а ручку обвязалисуровыми нитками, Карл не мог возить бачок в портфеле, так как в трамваевсегда очень толкались, суп расплескивался и пачкал портфель. Карл былдобродушный и нетребовательный, но его появление имело и неприятныепоследствия, потому что он был хоть и нетребовательный, да строгий икатегорически запретил Генриху всякие походы на черный рынок. "Какгосударственный служащий, я не могу допустить... не говоря уже о том, чтоэто подрывает моральные устои и народное хозяйство". Строгость Карлапришлась на тяжелый 1947 год. Скудные пайки, если вообще их можно былоназвать пайками, - и Карловы супы не шли ни в какое сравнение с былымизаработками Генриха. Генрих спал в одной комнате с матерью и Карлом -точно так же, как он спал в одной комнате с матерью и дядей Гертом, сматерью и дядей Эрихом. Когда Карл и мать, погасив свет, подсаживались к радиоприемнику, Генрихповорачивался к ним спиной и смотрел на карточку отца. Отец был снят вформе фельдфебеля танковых войск незадолго до смерти. В доме хозяйничалиразные дяди, но фотография отца продолжала висеть на стене. И все-таки,даже отвернувшись, он слышал шепот Карла, хотя и не разбирал отдельныхслов, и слышал хихиканье матери. Из-за этого хихиканья он порой ненавиделмать. А потом у матери с Карлом был спор о каком-то малопонятном деле,которое называлось "он". "Мне он ни к чему", - все время говорила мать. "Амне к чему", - говорил Карл. Только потом Генрих понял, что значило "он".Вскоре мать попала в больницу, и Карл был очень огорчен и сердит, ноограничился тем, что сказал ему: "Ты тут ни при чем". Пропахшие супом больничные коридоры, множество женщин в большом зале,мать, изжелта-бледная, но улыбающаяся, хотя ей было "так больно, такбольно". Карл мрачно стоял у ее постели: "Между нами все кончено, раз ты"его"..." Таинственный "он"! И Карл ушел еще до того, как мать выписалась избольницы. Генрих оставался пять дней под присмотром соседки, которая тутже снова стала посылать его на черный рынок. Всюду были уже новые люди иновые цены, и никого больше не занимало, обсчитывают Генриха или нет.Билькхагер, у которого он всегда покупал хлеб, сидел в тюрьме, седойпапаша, который торговал табаком и сладостями, тоже угодил в тюрьму, егозастали на месте преступления, когда он пытался забить лошадь всобственном дворе. Все изменилось, стало дороже и хуже. И Генрихобрадовался, когда из больницы вернулась мама; потому что соседка с утрадо вечера рассказывала ему о том, как она похудела и какая раньше былапышная, или рассказывала о всяких вкусных вещах. Сказочные воспоминания ошоколаде и мясе, о пудингах и сливках совершенно сбивали его с толку,потому что он не имел ни малейшего представления об этих лакомствах. Мать стала тихой, задумчивой, но гораздо ласковей, чем прежде. Онапоступила работать на кухню, где варились супы для служащих магистратуры.Теперь они каждый день получали по три литра супа, а то, что не съедалисами, выменивали на хлеб или табак. По вечерам мать сидела урадиоприемника вместе с ним, тихая, задумчивая, курила, от нее только иможно было услышать: "Все мужчины - трусы". Умерла соседка - мрачное, костлявое, вечно голодное существо. Она безконца рассказывала, что до войны весила почти семь пудов. "Вот посмотри наменя, хорошенько посмотри и представь себе, что я весила до войны большесеми пудов, во мне было ровно двести тридцать четыре фунта [немецкий фунтравен пятистам граммам]. А посмотри на меня теперь - во мне осталось всегосто сорок четыре". Сколько это пудов? Семь пудов вызывают представление омешках с картофелем, мукой, брикетами угля; семь пудов входило в маленькуютачку, которую он часто брал, когда шел воровать брикеты на путях, -холодные ночи, свисток стоящего на стреме - тот взобрался на семафорнуюмачту, чтобы подать сигнал, если покажется полицейский. Тачка получаласьочень тяжелой, когда ее нагружали доверху, а соседка, выходит, весила ещебольше. И вот теперь она умерла: на могильный холм положили астры, пропели Diesirae, dies ilia [День гнева, оный день (лат.) - начало одной из строфкатолической заупокойной мессы], и когда родственники унесли мебель, наступеньках осталась фотография - большая коричневая фотография, на нейсоседка перед домом с надписью "Вилла Элизабет". Позади - виноградник,грот из пористого камня, в котором фаянсовые гномы катают игрушечныетачки; на переднем плане, белокурая и толстая, стоит соседка, а изверхнего окна смотрит мужчина с трубкой во рту, и через весь фронтон -надпись "Вилла Элизабет". Собственно, так и должно быть - ведь ее звалиЭлизабет. В освободившуюся комнату въехал мужчина, его звали Лео, он былкондуктор в синей форменной фуражке с красным кантом, на плечах многоремней, много скрипящей кожи и все то, что Лео называл своей "сбруей" -сумка для денег и деревянный ящичек, куда вставлялись катушки с билетами,губка в алюминиевом футлярчике и компостерные щипцы. Неприятным было лицоЛео - багровое, чисто вымытое; неприятным было никогда не выключавшеесярадио и песни, что он насвистывал. Женщины в кондукторской форме танцевалии пели в его комнате. - Ваше здоровье! - то и дело слышалось оттуда. Женщина, которая когда-то весила почти семь пудов и от которой осталасьфотография "Вилла Элизабет", была по крайней мере тихая. А Лео был шумный.Он стал главным потребителем супа и рассчитывался за него сигаретами потарифу, который он сам установил; особенно хорошо платил Лео за сладкиесупы. Как-то вечером, когда Лео принес табак и получил за это суп, он вдругпоставил кастрюлю обратно на стол, с улыбкой поглядел на мать и сказал: - Хотите посмотреть, как сейчас танцуют? Вам, собственно, случалосьтанцевать в последнее время? И Лео пустился в какой-то невообразимый пляс, он высоко вскидывал ноги,размахивал руками и при этом дико подвывал. Мать рассмеялась и ответила: - Нет, я уж давно не танцевала. - А надо бы, - сказал Лео. - Идите-ка сюда! И, напевая какой-то мотивчик, он взял мать за руку, стащил ее со стулаи затанцевал с ней - и лицо матери сразу изменилось: она вдругзаулыбалась, заулыбалась и сразу стала намного моложе. - Ах, - сказала она, - вот прежде я часто ходила на танцы. - Тогда пойдемте со мной! - воскликнул Лео. - У меня абонемент втанцклубе. А вы просто прелестно танцуете. Мать и в самом деле пошла в клуб, и Лео стал дядей Лео, и снованачались разговоры про "него". Генрих внимательно прислушивался и скоропонял, что на сей раз роли переменились. Теперь мать говорила то, чтотогда говорил Карл: - Я хочу, чтоб он остался. А Лео отвечал то, что тогда отвечала мать: - Нет, ты от него избавишься. Генрих был уже во втором классе и давно понимал, что значит "он", таккак знал от Мартина то, что Мартин, в свою очередь, узнал от дядиАльберта: от сожительства мужчин и женщин появляются дети, и было ясно,что "он" значит просто ребенок и что достаточно всюду вместо "он"подставить "ребенок". "Я хочу ребенка", - говорила мать. "Нет, ты от негоизбавишься", - говорил Лео. "Я не хочу ребенка", - говорила мать Карлу. "Ая хочу", - говорил Карл. То, что мать сожительствовала с Карлом, было ясно и тогда, хотя тогдаГенрих имел в виду не слово "сожительство", а совсем другое слово, котороезвучало далеко не так пристойно. Значит, от ребенка можно избавиться. Оттого ребенка, из-за которого Карл бросил мать, она избавилась. Получалось,что Карл вовсе не самый плохой из всех дядей. Появился на свет "он" - ребенок, и Лео грозился: - Я отдам его в воспитательный дом, если ты из-за него уйдешь с работы. Но с работы все-таки пришлось уйти, потому что суп, который на льготныхусловиях отпускали служащим магистратуры, иссяк, а вскоре и черного рынкане стало. Никто уже не интересовался супом, потому что выпустили новыеденьги, и деньги стали дороги, и в магазинах теперь продавались вещи,которых раньше нельзя было найти даже на черном рынке. Мама плакала, "он"был крохотный, и звали "его" - Вильма, как маму, а Лео все злился, покамать снова не устроилась на работу у кондитера. Дядя Альберт пришел и предложил матери денег, она их не взяла, Леокричал на нее, а Альберт, дядя Мартина, кричал на Лео. От Лео всегда пахло туалетной водой. Лицо у него было красное отвечного мытья, а волосы - черные как смоль; Лео много занимался двоиминогтями, и из-под форменной тужурки у него всегда виднелось желтое кашне.И еще он был очень жадный: на детей он вообще ни гроша не тратил и этимотличался от Альберта и от Вилля - дядей Мартина, которые делали ему многоподарков. Билль был совсем не такой дядя, как Лео, а Лео совсем не такой,как Альберт. Постепенно Генрих стал всех дядей делить на категории. Билль- это настоящий дядя, а Лео - это такой дядя, как Эрих, Герт и Карл,которые сожительствовали с матерью. Альберт - это дядя, не похожий ни наЛео, ни на Билля, он не такой настоящий, как Билль, которого можноназывать даже дедушкой, но и не сожительствующий дядя, как Лео. А отец - это портрет на стене: улыбающийся фельдфебель,сфотографированный десять лет тому назад. Сначала отец казался ему слишкомстарым, теперь - слишком молодым, все моложе и моложе, а сам он медленнодорастал до отца, и отец был теперь всего в два с лишним раза старше его.А сначала он был старше раза в четыре, в пять. На другой фотографии,которая висела рядом, матери было всего восемнадцать, и она выгляделасовсем как девчонка перед конфирмацией. Дядя Билль почти в шесть раз старше его, и все же рядом с Биллем онказался себе старым и опытным, мудрым и усталым. И он принимал дружбуБилля, как принимают дружбу маленького ребенка, как он принимал нежностисвоей крохотной, быстро подраставшей сестренки. Он возился с ней, давал ейбутылочку, разогревал кашу, потому что с двенадцати мать уходила наработу, а Лео категорически отказывался возиться с ребенком. "Я вам ненянька!" Потом Генрих научился даже купать Вильму, сажать ее на горшок ибрал ее с собой, когда ходил за покупками или когда ходил встречать мамупосле работы. Альберт, дядя Мартина, ничем не походил на Билля, это был человек,знавший цену _деньгам_, человек, который, хотя сам и не нуждался в_деньгах_, знал, как страшно, когда дорожает хлеб и подскакивает цена намаргарин; да, это был дядя, какого и ему хотелось бы иметь: несожительствующий дядя и не дядя Билль, который годится разве на то, чтобыпоиграть с ним или погулять. Билль неплохой человек, но _разговаривать_ сним трудно, а с Альбертом можно, _хотя_ у Альберта и водятся _деньги_. Он охотно ходил _туда_ по многим причинам: главным образом из-за дядиАльберта и из-за Мартина, конечно. Во всем, что касалось денег, Мартинничуть не отличался от дяди Билля. И бабушка ему нравилась, хотя она былас причудами. И ради футбола он ходил туда, и ради лакомств изхолодильника, а еще ему нравилось, что там можно, оставив Вильмугде-нибудь в саду, в коляске, гонять часами в футбол и не видеть дядю Лео. Зато страшно было смотреть, как _там_ обращаются с _деньгами_: ему тамни в чем не отказывали, и все относились к нему очень ласково, но уГенриха было смутное предчувствие, что в один прекрасный день все этоплохо кончится, и не только из-за денег. Существовали вещи, которые неимели никакого отношения к деньгам, например, разница между дядей Лео идядей Альбертом, разница между тем, как ужаснулся Мартин, услышав слово,сказанное кондитеру, и тем, как сам он, Генрих, только чуть испугался,когда впервые услышал, как мама выговорила слово, которое раньше он слышалтолько от Лео и какой-то его кондукторши. Слово это показалось емуотвратительным, он не любил его, но никогда не ужасался так, как ужаснулсяМартин. Все эти различия только частично зависели от _денег_, и разбиралсяв этом только дядя Альберт, который отлично понимал, что не должен_слишком хорошо_ относиться к нему, Генриху. Уже несколько минут она чувствовала на себе чей-то пристальный взгляд,взгляд человека, привыкшего к победам и не сомневающегося в успехе. Можносмотреть по-разному: она иногда чувствовала устремленные на нее сзадимолящие глаза робкого воздыхателя. Но этот, сегодняшний, уверен в себе -взгляд без тени меланхолии; целых полминуты она пыталась представить себе,каков он - элегантный брюнет несколько хлыщеватого вида; может быть, ондаже заключил пари - ставлю десять против одного, что я за три неделиполажу с ней. Она очень устала, и ей не стоило особого труда игнорировать незнакомогопоклонника, она радовалась тому, что может провести конец недели сАльбертом и мальчиком у матери Альберта. Подходит осень, и вряд ли вресторанчике будет много народу. Даже просто слушать Альберта, когда онрассуждает с Биллем и Глумом о разных видах приманки, одно удовольствие;кроме того, она возьмет с собой книги и почитает, пока ребята будут игратьв футбол, а может, она поддастся на уговоры и пойдет вместе с Глумом удитьрыбу и будет кротко выслушивать объяснения о наживке и насадке и оразличных видах удилищ и о великом, даже более чем великом, терпении. Онавсе еще чувствовала на себе этот взгляд и тут же снова ощутила усыпляющеевоздействие голоса Шурбигеля: всюду, где только можно было произнести речьна какую-нибудь интеллектуальную тему, Шурбигель немедленно произносил ее.Она ненавидела Шурбигеля и теперь раскаивалась в дурацкой вежливости,заставившей ее принять приглашение. Было бы куда лучше пойти с Мартином вкино, потом поесть мороженого и, прихлебывая кофе, просмотреть вечернююгазету, пока Мартин развлекается, выбирая пластинки, которые любезноподает ему официантка. А теперь ее уже заметил кое-кто из знакомых - ивпереди опять потерянный вечер: впопыхах приготовленные бутерброды,откупоренные бутылки, кофе ("Может быть, вы предпочитаете чай?"), сигаретыи вдруг отупевшее лицо Альберта - таким оно становится, когда он должензанимать ее гостей и рассказывать им про ее мужа. Слишком поздно. Сейчас выступает Шурбигель, потом патер Виллибрордначнет представлять ей разных людей, появится и тот незнакомый поклонник,чей взгляд, словно свет лампы, падает на ее затылок. Лучше всеговздремнуть - так по крайней мере урвешь хоть немножко для сна. Она вечно делала то, чего не хотела, и вовсе не из-за тщеславия, вовсене для того, чтобы прибавить популярности своему погибшему Мужу, и вовсене ради желания познакомиться с интересными людьми. Это было чувство,какое испытываешь, пускаясь вплавь, и она позволяла увлекать себя туда,где почти все было лишено смысла - смотреть отрывки из плохих фильмов,бессвязные, скверно заснятые сцены с участием посредственных актеров иневажным освещением и мечтать. Она изо всех сил боролась с дремотой, дажевыпрямилась и стала слушать Шурбигеля, чего уже давным-давно не делала.Взгляд, неотступно устремленный на нее, утомлял. Не оборачиватьсятребовало напряжения, а оборачиваться она не хотела, потому что, не глядя,знала этот тип людей. Эти интеллигентные бабники приводили ее в ужас. Всяих подчиненная рефлексам и чувству неполноценности жизнь протекает соглядкой на литературные образцы, и вкусы их колеблются между Сартром иКлоделем. Они мечтают о номере гостиницы, точно таком, какой они видят вкино, на самых поздних сеансах, в фильмах с тусклым освещением иутонченным диалогом, в фильмах "не богатых событиями, но захватывающих" исопровождаемых экзистенциональными звуками органа: бледный мужчинасклонился над бледной женщиной, а сигарета - какой великолепный кадр! -окутывает ночной столик огромными кольцами дыма - "Мы поступаем дурно, номы не в силах поступить иначе". Выключают свет, и в сгустившемся сумракеалеет лишь огонек сигареты на ночном столике, - экран меркнет, а темвременем свершается неизбежное. Чем больше таких поклонников появлялось у нее, тем больше она любиласвоего мужа, и за десять лет, хотя ей многое приписывали, она ни разу неспала ни с одним мужчиной. Рай был другим, и комплексы его были подлиннымитак же, как и его наивность. Теперь ее медленно убаюкивал голос Шурбигеля, и на какое-то мгновениеона забыла о назойливом, упершемся ей в затылок взгляде незнакомца. Шурбигель был высокий и грузный, и степень меланхолии в его лицевозрастала от доклада к докладу, а он прочел их немало. И с каждымдокладом он становился все представительнее, все грузнее. Нелле всегдаказалось, что перед нею потрясающе эрудированный, потрясающе грустный ираздувающийся не по дням, а по часам воздушный шар, который вдруг лопнет,и ничего от него не останется, кроме пригоршни концентрированной и дурнопахнущей грусти. И тема его была специфически шурбигелевской - "Отношение творческойличности к церкви и к государству в наш технический век". И голос у негобыл приятный: масленисто разумный, чуть прерывающийся от скрытойчувствительности, исполненный бесконечной грусти. Ему сорок три года, унего множество почитателей и почти нет врагов, но тем не менее этим врагамудалось извлечь на свет божий из недр захудалой университетской библиотекигде-то в Средней Германии докторскую диссертацию Шурбигеля, а диссертациябыла написана в 1934 году и называлась: "Образ фюрера в современнойлирике". Поэтому каждое свое выступление Шурбигель начинал теперь скритических замечаний по поводу публицистической недобросовестностинекоторых крикливых юнцов, сектантствующих пессимистов, самобичующихсяеретиков, не способных уразуметь поступательное развитие духовно созревшейличности. Но в обращении с недругами он был сама любезность и применялпротив них оружие, которое приводило их в бешенство, ибо они былибессильны против него: Шурбигель прощал врагам своим, он все и всемпрощал. Его жестикуляция во время выступления напоминала ухваткиуслужливого парикмахера, заботящегося только о благе клиента. Выступая, онкак бы прикладывал своим воображаемым друзьям и воображаемым недругамгорячие компрессы, он умащал их успокоительными и благовонными эссенциями,он массировал им щеки, он обмахивал их, он освежал их, потом долго иосновательно намыливал необычайно ароматным и необычайно дорогим мылом, -а его масленый голос высказывал необычайно умные мысли. Шурбигель былпессимист, но вовсе не безнадежный. Такие слова, как "элита", "катакомбы","разочарование", словно бакены, колыхались в могучем потоке его речей; ондоставлял посетителям своего салона бездну не изведанных доселенаслаждений: легкое прикосновение, горячие компрессы, холодные компрессы,теплые компрессы, массаж; он словно оказывал своим слушателям все услуги,перечисленные в прейскуранте перворазрядной парикмахерской. Он и вырос в окраинной парикмахерской. "Исключительно одаренногоребенка" скоро заметили и начали всячески продвигать. Маленькому толстомумальчику на всю жизнь запомнилось меланхолическое обаяние грязноватой итесной отцовской парикмахерской: мелькание ножниц - сверкание стали вполутемной комнате, ровное жужжание электрической машинки для волос,неторопливая беседа, аромат различных сортов мыла и духов, звяканье монетв кассе, украдкой подаваемые пакетики, полоски бумаги, на которых медленновысыхали в мыльной пене белокурые, черные, рыжие волосы, - казалось, чтоони попали в застывший сахарный мусс; две теплые и полутемные деревянныекабинки, где священнодействовала мать: искусственное освещение, струйкидыма от сигарет, и вдруг начинаются надрывные излияния по поводу всяческихамурных делишек. Когда в парикмахерской никого не было, ласковый, вечномеланхолически настроенный отец проходил в заднюю комнату, выкуривалсигарету и гонял его по склонениям, - тут ухо Шурбигеля сталочувствительным, а дух - скорбным. Отец так никогда и не научился правильноставить ударения в латинских словах и упорно говорил gen'us вместо g'enus[род (лат.)], 'ancilla вместо anc'illa [служанка (лат.)], а когда сын безподготовки спрягал tithemi [я кладу (греч.)], на устах отца появляласьдурацкая усмешка, ибо ассоциации и мысли у него всегда были самыенизменные. Теперь Шурбигель умащал своих слушателей таинственной мазью ипочтительно массировал им уши, лбы и щеки, потом он быстрым движением снялс них простынку, слегка поклонился, собрал свои записи и, кротко улыбаясь,сошел с трибуны. Его провожали единодушными и долгими, хотя и негромкимиаплодисментами, - как раз так, как любил Шурбигель: ему не нравилось,когда хлопают слишком громко. Правую руку он сунул в карман и сталпоигрывать жестяной коробочкой, наполненной витаминизированным драже;тихий звук перекатывающихся конфеток успокаивал, и Шурбигель, улыбаясь,протянул руку патеру Виллиброрду, который успел шепнуть: "Замечательно,замечательно!" Шурбигель распрощался - ему нужно было успеть на открытиевыставки "Южнобаварских вероотступников", он считался специалистом посовременной живописи, современной музыке, современной лирике. Онпредпочитал самые трудные темы, они давали возможность высказыватьотважнейшие мысли, создавать рискованнейшие концепции. Смелость Шурбигелямогла сравниться только с его доброжелательностью, он всего охотнеерасхваливал тех, кого считал своими врагами, и охотнее всего отыскивалнедостатки в тех, кого считал своими приятелями. Хвалил он приятелей оченьредко и тем снискал себе славу неподкупного. Шурбигель был неподкупен, и,хотя у него были враги, сам он ничьим врагом не был. После войны Шурбигель (тут неоднократно приводился пример с апостоломПавлом) познал безграничное обаяние религии. К великому удивлению своихдрузей, он стал христианином и первооткрывателем христианских дарований; ксчастью для Шурбигеля, у него была одна большая, правда, уже десятилетнейдавности, заслуга: он открыл Раймунда Баха, которого еще десять лет томуназад назвал "крупнейшим лириком нашего поколения". Будучи редакторомбольшой нацистской газеты, он открыл Баха, стал его печатать, и это давалоему право - тут уж недругам оставалось только помалкивать - начинатькаждый реферат о современной лирике словами: "Когда в 1935 году я первымопубликовал стихотворение поэта Баха, павшего затем в России, я уже знал,что начинается новая эра в лирической поэзии". Печатанием стихов Баха он завоевал себе право называть Неллу "моядорогая Нелла", и она ничего не могла с этим поделать, хотя отлично знала,что Рай ненавидел Шурбигеля так же, как теперь ненавидела Шурбигеля онасама. Он завоевал себе право раз в три месяца являться к ней вечером сцелой оравой небрежно одетых юнцов, пить у нее чай и вино - и минимум разв полгода где-нибудь пристраивать очередную фотографию: "Вдова поэта счеловеком, открывшим ее мужа". Нелла с облегчением констатировала, что он куда-то исчез; онаненавидела его, но в то же время он забавлял ее. Когда аплодисментыстихли, она, стряхнув с себя дремоту, почувствовала, что взгляд устремлентеперь не на ее затылок, а прямо в лицо. Она подняла глаза и увидела того,кто так упорно стремился покорить ее: он приближался к ней с патеромВиллибрордом; он был еще молод и вопреки моде очень скромно одет:темно-серый костюм, аккуратно повязанный галстук, весьма приятное лицо -такая умная ирония бывает на лицах редакторов, которые от текущей политикиперешли на фельетон. Для патера Виллиброрда как раз и было характерно, чтоон абсолютно всерьез принимал таких, как Шурбигель, и что он представлялей субъектов, подобных незнакомцу, с которым сейчас медленно приближался кней. Незнакомец оказался брюнетом - это она угадала, но в остальном он никакне соответствовал тому типу интеллигентного бабника, о котором она толькочто думала. Чтобы окончательно смутить его, она еще раз улыбнулась:поддался ли он на эту игру мельчайших мускулов ее лица? Конечно, поддался.Когда он склонился перед ней, она увидела густые черные волосы,разделенные ровным пробором. - Господин Гезелер, - улыбаясь, сказал патер Виллиброрд, - трудится надантологией лирической поэзии и охотно посоветовался бы с тобой, дорогаяНелла, какие именно стихотворения Рая следует поместить. - Как... как вас зовут? - переспросила она и тут же увидела по еголицу, что он принял ее испуг за признательность. Лето в России, окоп, маленький лейтенант посылает Рая на верную смерть.Так на этой вот смуглой, безукоризненно выбритой щеке десять лет томуназад горела пощечина Альберта? "...Я влепил ему такую пощечину, что какое-то мгновение видел отпечатоксвоих пяти пальцев на его смуглой щеке, а заплатил я за эту пощечинушестимесячным пребыванием в одесской военной тюрьме". Внимательные, чутьиспуганные глаза, испытующий взгляд. Нить жизни перерезана - жизни Рая,моей и мальчика - из-за пустого упрямства какого-то чернявого лейтенанта,настаивавшего на выполнении своего приказа; три четверти прекрасногофильма, который уже начался, вдруг оборвали, бросили в кладовую, и оттудаона по кускам извлекает его, - сны, которые так и не стали явью. Выкинулиглавного героя, а всех остальных - ее, мальчика, Альберта - заставиликрутить новую, кое-как склеенную ленту. Режиссер на часок-другой ввел вкартину маленького, но ретивого начальника, и тот испоганил весь финал.Прочь главного героя! Ее изуродованная жизнь, жизнь Альберта, мальчика,бабушки на совести этой жалкой бездари, которая упорно продолжаетпринимать ее смущение за влюбленность. "Бездарь, маленький, смазливенький интеллигентик с испытующим взглядом,составитель антологии, если только это ты, - по-моему, ты слишком молод, -но если это действительно ты, ты станешь главным героем в третьей части смелодраматическим концом - таинственная фигура в мыслях моего сына, черныйчеловек в памяти бабушки; десять лет, полные неугасимой ненависти; о, утебя еще закружится голова так, как кружится она сейчас у меня". - Гезелер, - ответил он, улыбаясь. - Господин Гезелер вот уж две недели ведет отдел литературы и искусствав "Вестнике". Нелла, дорогая, тебе нехорошо? - Да, мне нехорошо. - Вам надо подкрепиться. Разрешите пригласить вас на чашку кофе? - Пожалуйста. - Вы пойдете с нами, патер? - С удовольствием. Но ей пришлось еще пожать руку Тримборну, раскланяться с фрау Мезевиц,услышать чей-то шепот: "Наша милая Нелла стареет" и подумать, стоит липозвонить Альберту и вызвать его сюда. Альберт узнает его и избавит ее отмучительного выспрашивания. Она почти не сомневалась, что это он, хотя всеговорило против этого. На вид ему казалось лет двадцать пять, ну, от силыдвадцать восемь; значит, тогда ему самое большее было восемнадцать. - Я собирался писать вам, - сказал он, когда они спускались полестнице. - Это было бы бесполезно, - сказала она. Он взглянул на нее, и его глуповато-обиженный вид только подзадорил ее. - Я уж десять лет не читаю писем и бросаю их нераспечатанными вкорзинку для бумаг. В дверях она остановилась, подала руку только патеру и сказала: - Нет, пойду домой, мне нехорошо... позвоните мне, если хотите, но неназывайте себя, когда подойдут к телефону. Слышите? Не называйте себя. - Что случилось, дорогая Нелла? - спросил патер. - Ничего, - сказала она, - я просто очень устала. - Мы рады были бы видеть тебя в воскресенье на следующей неделе вБрернихе; господин Гезелер выступит там с докладом. - Позвоните мне, пожалуйста, - сказала она и, не обращая большевнимания на обоих мужчин, быстро ушла. Наконец-то она вырвалась из полосы яркого света и свернула в темнуюулицу, где находилось кафе Луиджи. Здесь она сотни раз сидела с Раймундом, это самое подходящее место,здесь снова можно склеивать фильм из обрывков, которые стали снами, иначать крутить его. Погасить свет, нажать кнопку, и сон, который так и нестал явью, вспыхивает в мозгу. Луиджи улыбнулся ей и тут же схватил пластинку, которую ставил всегда,когда приходила Нелла: дикая, примитивно сентиментальная музыка изматывалаи волновала. Настороженно дожидалась она того момента, когда мелодияобрывается и с грохотом падает в бездонную пропасть, - и в то же время онаупорно прокручивала первую часть фильма - ту, которая не была сном. Здесь фильм начинался, здесь, где мало что с тех пор изменилось.По-прежнему на фронтоне над витриной был врезан в стену пестрый петух,выложенный из разноцветных стеклянных плиток: зеленых, как лужайка, икрасных, как гранат, желтых, как флажки на составах с боеприпасами, ичерных, как уголь, а большой транспарант, который петух держал в клюве,был белоснежным, и на нем красная надпись: "Генель. 144 сорта мороженого".Петух бросал пестрый свет на лица посетителей, на весь зал до самогодальнего уголка, на Неллу, и рука ее, окрашенная мертвенно желтым светом,лежала на столе, как и тогда, когда шла первая часть фильма. Какой-то молодой человек подошел к ее столику, темно-серая тень упалана ее руку, и, прежде чем она подняла глаза, он сказал ей: - Скиньте эту коричневую куртку, она вам вовсе не к лицу. И вот он уже очутился за ее стулом, спокойно поднял ей руки и снял снее коричневую куртку "гитлерюгенд". Потом бросил куртку на пол, отшвырнулногой в угол кафе и сел рядом с Неллой. - Я понимаю, что должен объяснить свой поступок, - она все еще невидела его, потому что другая серая тень легла на ее руку, окрашенную вжелтый цвет грудью стеклянного петуха. - Никогда больше не напяливайте этуштуку. Она вам не к лицу. Позднее она танцевала с тем, который пришел первым, они танцевали возлестойки, где оказалось свободное место, и теперь она хорошенько разгляделаего: на улыбающемся лице - удивительно неулыбчивые синие глаза, смотревшиеповерх ее плеча куда-то вдаль. Он танцевал с ней так, будто ее и не былорядом, и руки его легко касались ее талии, легкие руки, которые она потом,когда они спали вместе, часто клала себе на лицо. Светлыми ночами волосыего казались не черными, а пепельными, как свет, проникавший с улицы, иона тревожно прислушивалась к его дыханию - дыхание это нельзя былоуслышать, только почувствовать, если поднести руку к его губам. Балласт был выброшен из жизни в ту минуту, когда темно-серая тень упалана ее окрашенную в желтый цвет руку. Коричневая куртка так и осталасьлежать в углу бара. Желтое пятно на руке - как двадцать лет тому назад. Ей нравились его стихи, потому что он их написал, но куда важнее любыхстихов был он сам, равнодушно читавший их. Все ему давалось легко, всеказалось само собой разумеющимся. Даже от призыва в армию, которого онбоялся, им удалось получить отсрочку, но осталась память о двух днях,когда его избивали в каземате. Мрачный сырой форт, построенный в 1876 году, теперь там разводитшампиньоны предприимчивый маленький француз: кровавые пятна на потемневшемсыром цементном полу, пиво, блевотина пьяных штурмовиков, приглушенноепение словно из могилы; блевотина на стенах, на полу, где теперь на слоенавоза растут белесые, болезненного вида грибы, а на крыше каземата теперьчудесный зеленый газон, розы, играют дети, матери сидят с вязаньем, и то идело слышатся их крики: "Осторожней!" и "Что ты мечешься как угорелый";старички-пенсионеры досадливо разминают табак в трубке - всего на дваметра выше той темной ямы, где Рай и Альберт два дня ожидали смерти.Сияющие папаши играют в лошадки, дедушки одаривают детей конфетками,фонтан, окрики: "Не подходи близко к краю!", и старый сторож, который поутрам обходит парк и устраняет следы ночных похождений пригородноймолодежи: бумажные платки со следами губной помады, и на земленацарапанные при лунном свете обломками веток синонимы слова "любовь".Старички, поднимающиеся чуть свет, приходят летом очень рано, чтобыувидеть добычу сторожа, прежде чем она исчезнет в мусорном ведре:хихиканье по поводу пестрых бумажных платков и стертой ядовито-краснойгубной помады. _Все мы были молоды_. А среди всего этого - яма, где теперь растут шампиньоны - множествобелесых пятен над коричневым навозом и желтой соломой; здесь когда-тоубили Авессалома Биллига - первую жертву среди евреев города. Это былтемноволосый смешливый паренек с руками легкими, как руки Рая; и рисоватьон умел неподражаемо. Он рисовал сторожевые вышки и штурмовиков - _немцевдо мозга костей_, и те штурмовики - _немцы до мозга костей_ - растопталиего ногами там, внизу, в пещере. Новая пластинка, дань маленького брюнета-бармена ее северной красоте.Она чуть передвинула лежащую на столе руку так, чтобы на нее падал красныйсвет от оперения на шее петуха; прошло два года после их первой встречи,ее рука лежала точно так же, и Рай рассказывал о том, что убили АвессаломаБиллига. Худенькая маленькая еврейка, мать Авессалома, звонила из квартирыАльберта в Лиссабон, в Мехико-Сити, вызывала все пароходные линии, неспуская с рук маленького Вильгельма Биллига, названного так в честькайзера Вильгельма. И странно: где-то далеко в Аргентине кто-то держалтрубку и разговаривал с фрау Биллиг - визы, векселя. Бандеролью отправили два номера "Фелькишер Беобахтер", а в них -двадцать тысяч марок ушли в Аргентину. Рай и Альберт стали художниками вотделе рекламы на папиной фабрике. Теперь там растут шампиньоны, играют дети, слышны окрики матерей: "Ичто ты носишься как угорелый!", "Осторожней!", "Не подходи близко!", тамбьет фонтан и цветут розы, красные, как ее рука, лежащая в свете петушинойшеи, шеи петуха, который является гербом фирмы Генель. Фильм продолжается,рука Рая становится тяжелее, слышней его дыхание, он уже не улыбается, аот фрау Биллиг пришла открытка: "Большое вам спасибо за приветы с моейдорогой родины". И опять отправили бандероль - два номера "Штюрмера", а вних - десять тысяч марок. Альберт уехал в Лондон, а из Лондона вскорепришло известие, что он женился на взбалмошной и очень красивой девушке,своенравной и набожной, а Рай остался работать художником и статистиком напапиной фабрике. Как бы разрекламировать наш новый сорт? _Всем доступноземляничное желе Гольштеге - вкусно, недорого_. Чернильно-синие перья на петушином животе, фильм продолжается, серый,спокойный, утомительно медленный. Внезапно в Лондоне умирает взбалмошная икрасивая девушка, и несколько месяцев от Альберта нет вестей, а она пишетписьмо за письмом, теперь он иногда упрекает ее за это. "Вернись, Райперестал улыбаться с тех пор, как ты уехал..." Экран темнеет, рассеянный свет, напряжение растет. Приехал Альберт,пришла война. Запах солдатских кухонь, переполненные гостиницы, в церквахгорячие молитвы за отечество. Нигде не найти ночлега, восемь часов отпускапроходят быстро, раньше, чем разомкнулись объятья, - объятья на плюшевыхдиванах, на буровато-коричневых кушетках, в несвежих постелях дешевыхномеров, которые теперь вздорожали; простыни в сапожной ваксе. Дребезжание звонка, скудный завтрак на рассвете, а тощая хозяйка сновавывешивает в окне плакатик: "Сдается комната". Плакатик, приклеенный коконному стеклу, циничная мудрость сводни, которая, ухмыляясь, отвечаетРаю, когда тот возмущается высокой ценой: "Сейчас война, кроватей нехватает, вот они и вздорожали". Женщины робко входят в такие комнаты,впервые они выполняют супружеский долг не на супружеском ложе, оничувствуют себя полупроститутками - стыдятся и все же наслаждаются; здесь,в этих комнатах, были зачаты первоклассники 1946 года, худенькие,рахитичные дети войны, которые будут спрашивать у учителя: "Разве небо -это черный рынок, где все есть?" Дребезжание звонка, железные кровати,продавленные тюфяки из морской травы, которые станут предметом мечтаний напротяжении двух тысяч военных ночей, до тех пор, пока не будут зачатыпервоклассники 1951 года. Война - благодарная тема для драматурга, потому что за нею шагает такоевеликое явление, как смерть, на ней сосредоточивается все действие, онасоздает напряжение, подобное туго натянутому барабану, - достаточнолегчайшего прикосновения пальца, чтобы он зазвучал. "Ну-ка, Луиджи, еще стаканчик лимонаду, только совсем, совсемхолодного, и побольше в него добавь горечи из маленькой зеленой бутылочки;пусть будет холодно и горько, как расставание на трамвайной остановке илиу ворот казармы. Горько, как пыль из тюфяков в дешевых номерах, кактончайшая пыль, как всякая дрянь, которая сыплется из щелей в стене,хрустит на рельсах под колесами трамваев десятого, девятого, пятогомаршрута, ползущих к казармам, где самый воздух полон безнадежности.Холодно, как в комнате, откуда я выносила чемодан, когда там уже началаустраиваться следующая: белокурая, добродушная и добродетельная женафельдфебеля запаса - вестфальский диалект, распакованная колбаса ииспуганное лицо - она решила, что в таких пестрых пижамах ходят толькопроститутки, хотя я точно такая же законная супруга, как и она. Нас венчалмечтательный францисканец в солнечный весенний день, потому что Рай нехотел близости со мной, пока нас не обвенчают. Не беспокойся, дорогаяфельдфебельша. Желтое масло в пергаментной бумаге, покрасневшее от стыдалицо - вот-вот заплачет. Яйцо катится по замызганному столу. Эх,фельдфебель, фельдфебель, так прекрасно певший басом по воскресным дням вцерковном хоре, что ты сделал со своей женой? Жестянщик с собственнымхозяйством, со свиньями, коровой и курами, выводивший dies irae на всехпогребениях, тебе и десять лет спустя Верден служил отличной темой длярассказов за кружкой пива; ты, добропорядочный папаша четырех школьников,великолепный бас, как орган, звучавший в церковном хоре, фельдфебель,фельдфебель, что ты сделал со своей женой? Всю ночь она будет глотатьгорькую пыль тюфяка и вернется домой, чувствуя себя проституткой, ипонесет во чреве своем первоклассника 1946 года, сироту с первого дняжизни, - ведь тебя, веселый певец, так здорово рассказывавший о боях подВерденом, ударит в грудь осколок, и ты останешься лежать в песках Сахары,потому что ты не только приятно поешь, ты годен и для несения службы втропическом климате. Заплаканная красная физиономия, яйцо катится по столуи падает на пол; скользкий белок и желток, темнеющий внутри, разбитаяскорлупа; а комната такая грязная и холодная, и чемодан мой почти пуст - внем нет ничего, кроме чересчур пестрой пижамы и кой-каких туалетныхпринадлежностей, - слишком мало, чтобы убедить эту добропорядочнуюженщину, что я все-таки не проститутка. А тут еще книга, на которойотчетливо начертано: _роман_, и ей кажется, что мое обручальное кольцо -только неумелая попытка обмануть ее. Твой первоклассник 1946 года рожденот фельдфебеля, мой, 1947 года, - от поэта, но большой разницы в этом нет. Спасибо, Луиджи, поставь еще раз ту пластинку, - ты знаешь какую? Да,Луиджи знает. Первобытная простота - в нужную минуту она умолкает, мелодиясо стоном падает в пропасть, рассыпается, а потом возникает снова. Холоденлимонад, как холодны были комнаты на одну ночь, холоден и горек, как пыль;по руке моей скользит синий луч от петушиного хвоста. Фильм развертывается дальше при тусклом свете, который так подходит кобстановке. "Это создает атмосферу". Снова горький запах на учебном плацу,множество солдат уже награждено орденами, деньги текут, как вода, и найтикомнату становится все труднее; десять тысяч солдат, к пяти тысячам из нихприехали родные, а во всей деревне двести комнат, включая кухни, где надеревянных лавках матери понесут первоклассников 1947 года, понесут отнагражденных орденами отцов всюду, где только можно, - в траве, на земле,усыпанной хвоей, всюду - невзирая на холод, потому что на дворе январь иквартир гораздо меньше, чем солдат. Две тысячи матерей и три тысячи женприехали сюда, значит, три тысячи раз должно где-нибудь свершитьсянеизбежное, потому что "природа требует своего", а учителя не желают в1947 году стоять перед пустыми партами. Растерянность и отчаяние в глазахженщин и солдат, пока наконец гарнизонному начальству не приходит в головуспасительная мысль: шесть бараков пустует, в них двести сорок кроватей, ивесь седьмой корпус пустует - там расположена рота полковой артиллерии, ноона сейчас как раз на стрельбах, а еще есть подвалы, есть конюшни с"превосходной чистой соломой, за которую само собой придется заплатить";конфискуются все амбары и сеновалы, реквизируются все автобусы,курсирующие в соседние городишки километров за двадцать. Попираются всезаконы и установления, ибо дивизия готова к отправке в неизвестность, анеизбежное должно свершиться еще хоть раз, иначе казармы в 1961 году будутпустовать; вот так зачинали первоклассников 1947 года - худеньких,низкорослых мальчишек, первым гражданским деянием которых будет кражаугля. Эти малыши отлично были приспособлены для воровства - щупленькие,увертливые, они мерзли и знали цену вещам, не раздумывая, вскакивали онина платформу и сбрасывали, сколько могли. О вы, малолетние воришки, вы ещестанете молодцами, вы уже и так молодцы, дети, которые были зачаты надиванах и на деревянных лавках, на казарменных нарах или в помещении подномером 56, где была расквартирована рота полковой артиллерии; дети,зачатые в конюшне на свежей соломе, на холодной земле в лесу, в сенях, взадних комнатах пивных, где отзывчивый хозяин на много часов превратилсвое жилье в м
Поделиться:

Дата добавления: 2015-09-13; просмотров: 53; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав


<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
 | ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ. Государственная Центральная окружная библиотека
lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.008 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты