Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


Кто услышит коноплянку




Виктор Лихачев

Кто услышит коноплянку

 

Лихачев Виктор

Кто услышит коноплянку

 

Виктор Лихачев

Кто услышит коноплянку?

* ЧАСТЬ I *

Глава первая

Гусиная стая, возвращавшаяся с далекого юга к родным северным озерам, над этим огромным скоплением домов, труб, машин и людей старалась пролетать как можно быстрее. Гуси летели сосредоточенно и безмолвно. Но серые путешественники напрасно опасались угрозы с земли: откуда им было знать, что люди в городах редко смотрят на небо. Особенно в этом городе. Вот и выбивались гуси из последних сил, только бы поскорее увидеть спасительную зелень лесов и голубую гладь озер. Могли ли они с высоты своего полета разглядеть улицу в самом центре города, старинный дом из серого камня? На третьем этаже дома, в тот самый момент, когда гусиная стая пролетала над городом, возле двери, на которой было написано: "Без вызова не входить", стоял человек средних лет. Точнее, он не стоял, а нервно расхаживал взад-вперед по коридору, в котором кроме него были еще люди. В другом месте, в другой очереди этому мужчине кто-нибудь наверняка сделал бы замечание. В самом деле, кому понравится, когда перед тобой беспрестанно маячит - туда-сюда - что-то бормочущий человек. В другом, но не здесь. И дело было не в особой терпимости окружавших его людей. Каждый пришел сюда со своей бедой - болезнью - и целиком находился в своих мыслях и переживаниях. Человек же продолжал мерить шагами пространство около двери. Бормотание становилось все громче: "Закон подлости, закон подлости... В такой день... осталось два часа..."

- Киреев! - раздался голос из кабинета, усиленный динамиками. Бормочущий вздрогнул и с радостным вздохом быстро шагнул за дверь. Обычно Киреев старался внимательно осматривать новое место, в какое попадал. Сейчас же он видел только врача и - краем глаза - молодую медсестру. Врач не посмотрел на него, ответив на приветствие кивком головы и продолжая писать. На груди его висела визитка: "Хирург Кравчук Владислав Игоревич". Молодой, цветущего вида. Киреев не без досады подумал: "Самоуверенный тип. Надо будет все красноречие свое пустить в ход, но обязательно убедить его сделать по-моему". В чем-чем, а в собственном красноречии он не сомневался. "Ну посмотри, посмотри мне в глаза, милый". Однако врач Кравчук Владислав Игоревич только бросил сухо, опять не глядя на Киреева:

- Раздевайтесь до пояса и ложитесь на кушетку.

- Эта язва, - раздеваясь и стараясь говорить как можно проникновеннее, заговорил Киреев, - меня со студенческих лет мучает. Сами понимаете, - портвейн дешевый, закусывали сырками плавленными, если вообще закусывали... Ну вот, я и говорю, что обычно мне хватает попить недельку-две зверобоя - и все проходит. А этот год для меня тяжелым выдался, наверное, поэтому посильнее прихватило.

Он лег на кушетку, подошедший врач, попросив его немного согнуть ноги в коленях, стал пальцами ощупывать его живот.

- Вот здесь больно?

- Да, немного. И левее еще. Угу, вот тут... Интересное совпадение, Владислав Игоревич. На днях материал готовил, - я журналистом работаю. И одна женщина рассказала, как она своего мужа от язвы вылечила - сырыми яйцами. Пить нужно месяц натощак, без соли. Говорит, от язвы следа не остается...

- Одевайтесь, - опять коротко бросил врач. Киреев чувствовал, что ни его слова, ни его доверительный тон не производят на доктора впечатления, и, как это с ним обычно происходило, перешел почти на скороговорку, обильно сопровождая речь жестикуляцией:

- Право, я удивился, узнав, что Марина Петровна меня к вам на консультацию послала. Мне, наверное, следует хорошенько пролечиться, да я это обязательно и сделаю. Но не сейчас, доктор! У меня сегодня, через два часа встреча очень важная. Очень важная. Хайкин, Иосиф Самуилович слышали о таком? Банкир известный. Речь может пойти о крупном заказе... Я статью о нем, дай Бог, напишу. Друзья показали ему мои прежние работы. Сегодня звонят, говорят, ждет. Такой человек, нельзя опаздывать. Опоздаешь - и все...

Кравчук, считая себя опытным психологом, давал Кирееву выговориться. Он был неплохим человеком и всегда жалел больных, особенно тяжелых. Впрочем, другие в этот кабинет просто не заходили. Правда, в последние год-два эта жалость стала более отстраненной. Он понял, что у жизни свои законы, а он всего лишь доктор. Пусть даже хороший. Нельзя все близко принимать к сердцу - так долго не продержишься.

И еще одна особенность была у Владислава Игоревича. Он постоянно видел себя как бы со стороны. И ему хотелось всегда выглядеть достойно. То есть красиво. Кравчук и сейчас чувствовал, как на него влюбленными глазами смотрит медсестра Оля... Оторвав взгляд от амбулаторной карточки больного, долгим-долгим взглядом посмотрел на Киреева. Средних лет, со степенной бородкой, а сам весь какой-то суетливый. Лихорадочно засовывает рубаху в брюки, что-то говорит. Что он говорит?

- Очень важная. Хайкин, Иосиф Самуилович - слышали о таком? Банкир известный. Речь может пойти о крупном заказе... Я статью о нем, дай Бог, напишу. Друзья показали ему мои прежние работы. Сегодня утром звонили, говорят, он ждет. Такой человек, нельзя опаздывать. Опоздаешь - и все...

- Мне жаль, Михаил Прокофьевич, - Кравчук почти не играл теплоту в своем голосе, - но вам, по всей видимости, придется пересмотреть ваши планы.

- Вот, я так и знал. Вы молодой врач, Владислав Игоревич, поверьте, я полностью доверяю вам, но свой организм я знаю очень хорошо. Попью зверобоя, сырых яиц, а в больницу я не могу лечь.

- А я вас не могу заставить. Но мой врачебный долг сказать вам о всей сложности вашего положения. Как говорили древние римляне: терциум нон датур - третьего не дано. Киреев, который все утро думал о предстоящем разговоре с Хайкиным, представлял то, что он скажет банкиру, только после этих слов доктора почувствовал некоторое беспокойство. Он гордился своей интуицией, а она в этот раз молчала.

- Вы сказали - сложности?

- Передо мной ваши анализы. Марина Петровна, показав мне их, сказала, что вы живете один.

- Один, но какое это...

- Имеет значение? - Кравчук подчеркнуто перебил Киреева. Теперь говорить будет он. И говорить как можно весомее: - Самое прямое: бывают ситуации, когда я предпочитаю говорить с родственниками пациента. Но в данном случае я буду говорить с вами. "Что несет этот смазливый хлыщ? При чем тут родственники? Неужели..." Беспокойство нарастало, как снежный ком. Вспотели ладони рук.

- ...буду говорить с вами. Марина Петровна не напрасно послала вас сюда. Она поставила язву двенадцатиперстной кишки под вопросом, но, к сожалению, все значительно серьезнее. Вы взрослый человек, так что я не буду ходить вокруг да около. Тем более я являюсь сторонником американского метода в медицине. В Америке больным говорят правду, какой бы суровой она ни была. У вас выявлено серьезное онкологическое заболевание...

- Рак? - не веря своим ушам, спросил Киреев. С этого момента все происходило будто во сне. Врач что-то говорил о современных средствах медицины, об операции, медсестра сунула ему в руку какое-то направление. Он автоматически что-то отвечал, смотрел в бумажку - и ничего не видел. Колотилось сердце, и в мозгу словно гвоздем кто-то невидимый выбивал одно-единственное слово: РАК. По позвоночнику пробежал холодок - это был страх. Самый обыкновенный, животный страх. Ноги сделались ватными. Позабыв попрощаться, он вышел из кабинета.

- Владислав Игоревич, мне показалось, что после того, как вы этому бедняге сказали его диагноз, он перестал вас слышать.

- Это называется шок, Оленька. Только что на наших глазах произошла катастрофа. Теперь ему не до Хайкина. Да, древние были правы...

- В каком смысле?

- В самом прямом: контра фатум нон датур аргументум.

- Ой, Владислав Игоревич, - кокетливо поправляя шапочку на голове, взмолилась Оля, - вы уж мне переводите сразу, я в медучилище с этой латынью намучилась. А то контра какая-то.

- Контра, Оленька, означает против. То есть против судьбы нет доводов. Ну да ладно. Вызывайте следующего. И, кстати, как ты относишься к футболу?

- А что? - Оля опять поправила шапочку.

- Матч завтра хороший будет. Сходим?

- Ой, Владислав Игоревич, так я в футболе ничего не понимаю!

- А я все объясню. И пивка возьмем, Оленька! Пиво ты, надеюсь, любишь?

- Мне больше шампанское нравится.

- Тоже неплохо. Но на трибуне надо пить только пиво. Лучше какое-нибудь чешское, но сойдет и "Клинское". И рыбка... - Кравчук мечтательно закатил глаза. - Ну так как? Впрочем, ответ Оленьки для нас уже не столь важен, тем более что спустя несколько секунд ее голос звучал уже в коридоре: "Найденова, заходите!" * * *

Поспешим за Киреевым. Впрочем, поспешим - это так, к слову. Он плелся по Большой Пироговской, не видя перед собой ничего. Ноги и руки были словно ватные, в животе бурчало. Обгонявшие люди иногда нечаянно задевали его, но он никак не реагировал ни на извинения, ни на ругань. Только пройдя метров двести, Киреев понял, что это ему какой-то мужчина бросил на ходу: "Ослеп, что ли?!"

Ах, почему все это не сон, думал он. Пусть страшный, но все-таки сон: утром вскочишь с бешенно стучащим сердцем - и через несколько минут забыл... Люди, они идут навстречу, их много. Кто сказал, что толпа безлика? Вот парень идет в обнимку с девушкой. Они, не стесняясь никого, прижимаются друг к другу, успевая одновременно есть мороженое. Вот отходит от палатки мужчина. Садится в машину, бросая на заднее сиденье букет цветов. И еще люди. И еще. И никому до него, до его беды нет никакого дела. Ему плохо, очень плохо, а они... Кирееву стало невыносимо жаль себя. Слабость в ногах усилилась. Если бы он был сейчас в своем родном Новоюрьевске! Весь городок можно пройти за полчаса. На центральной улице, утопающей в зелени, только двухэтажные дома. В одном из них - горбольница. В Новоюрьевске он бы знал, куда пойти после такого страшного приговора. Там прожито из его неполных сорока лет - тридцать. А Москва... Москва так и не стала родным городом. Почему, почему жизнь так несправедлива? Так чудовищно несправедлива? Кирееву захотелось расплакаться - от жалости к себе, от обиды, от тоски. От того, что идет он сейчас по этой шумной улице абсолютно никому не нужный. Ему было хуже, чем той собаке, которая вдруг вспомнилась Кирееву: произошло это очень давно, в пору его студенческой юности. Он шел тогда, молодой, счастливый, шел рядом с девушкой, которая ему нравилась. С июньских тополей бесшумно падал пух, сквозь бойницы Тульского кремля виднелось синее небо - и вдруг раздался скрип тормозов и одновременно улицу огласил собачий визг. На середине улицы лежала собака, задняя часть ее туловища была словно расплющена катком. Бедное животное пыталось встать и отползти к тротуару, но у него ничего не получалось. Проходившие мимо люди, оборачиваясь и не останавливаясь, спешили дальше. А он тогда остановился, словно загипнотизированный. Ему захотелось помочь собаке, но он не знал как. А из растерзанного туловища уже вываливались внутренности...

Но тогда собаку хотя бы некоторые жалели, шепча: "Бедная собака". Может, ему сейчас тоже стоит шагнуть в этот мчащийся поток машин - и все. И не будет этого жуткого страха, этой обиды? Вечером покажут по телевизору, и Галя увидит... нет, она не любит смотреть такие передачи. Галя... Надо же, он совсем забыл о ней. И о Хайкине забыл. А еще вчера... Киреев вспомнил свои вчерашние фантазии и впервые за весь день усмехнулся, если только можно назвать усмешкой ту гримасу, что на секунду привела в движение мышцы застывшего лица. Он вообще-то любил свои фантазии, они помогали ему коротать время - в метро, дома одинокими вечерами. Порою он так увлекался, что отдельные диалоги начинал проговаривать вслух. В своих фантазиях он был мудрым, из всех жизненных ситуаций выходил победителем. В последнее время отчего-то он часто фантазировал, как его приглашают на телевидение. Самые опытные полемисты не могли сбить его с толку. Интересно, что Киреев так входил в свою очередную мечту, что с трудом выходил из нее. Вчера он мечтал о том, как напишет очерк о Хайкине и его банке, как понравится написанное самому Иосифу Самуиловичу. Деньги... Да разве в них дело? А почему не в них? Но деньги - это само собой. Хайкин сделает больше: он назначит его сначала своим пресс-секретарем, затем Киреев должен будет обязательно дослужиться до его заместителя по связям с общественностью. Командировки, отдых за границей, секретарши. Уйдет навсегда эта проклятая бедность, эта унизительная погоня за лишней сотней. Только из-за этой бедности ушла от него Галя. А что еще она могла найти у Павлова, кроме его тугого кошелька? Фантазии плавно катились одна за другой. И вот Киреев словно наяву увидел себя во время делового ужина с Хайкиным. Тот доверительно спрашивает у него, Киреева:

- Дорогой Михаил Прокофьевич, вы случайно не знаете такую фирму - "Стикс"? Там еще директор... как его... Павлов?

- А что такое?- невозмутимо отвечает он, Киреев.

- Да кредит просит, дела у него плохие. Говорит, что заказы хорошие имеются, нужны только средства, да не верю я что-то ему...

Но все это было вчера. А сегодня он точно знает, что никогда уже не стать ему богатым, никогда не решать судьбу Павлова, а Галя... Киреев от неожиданности даже остановился. Он понял, что должен сейчас делать. Что же он сразу не догадался? Надо идти домой и срочно звонить Гале. Киреев еще не знал, что он скажет своей бывшей жене, но чувствовал, что от этого звонка будет зависеть его жизнь. Михаил Прокофьевич огляделся: оказывается, он дошел до Садового кольца. Бижайшее метро - в пяти минутах ходьбы. Киреев в этот момент был похож на утопающего, который схватился за соломинку и решил, что она даст ему возможность выбраться на берег. Он прибавил шагу и вскоре ритм его движений совпадал с ритмом движений толпы. А в испуганной и жалкой душе его уже вила гнездо новая фантазия. Сам собой включился некий внутренний голос, который одновременно рассказывал и будто показывал то, о чем фантазировал Киреев. Вот он входит в комнату, снимает плащ, набирает номер: один гудок, второй - ну же, ну, возьми трубку. Пожалуйста.

- Павлов слушает.

- Привет. Ты не можешь...

- Да, конечно. Галя, это тебя.

- Cпасибо. - Долгая пауза.

- Я вас слушаю, говорите.

- Извини, что беспокою. Я совсем быстро. Не знаю, правда, как начать.

- Киреев, случилось чего-то? Да не тяни резину, говорю. Что случилось?

- Вроде того. Короче, я у тебя прощения попросить хочу. За все. За мои слова, за поступки мои глупые - прости. И живите счастливо. И знай, что дороже тебя, ближе нет никого. ("Это, пожалуй, перебор, слишком цветасто", - перебил Киреев самого себя. Но диалог продолжается, словно существуя вне его.)

- Да что произошло?

- У меня рак, Галя. (В трубке долгое молчание.)

- Это что, шутка у тебя такая? Что молчишь? Ты думаешь, я раковых больных не видела, а ты на себя посмотри.

- Я у врача утром был. Говорит, третья стадия. Я думал, что это язва моя пошаливает, к врачу не обращался - некогда было. А потом допекло - анализы сдал, телевизор этот глотнул... ("Стоп, опять перебил себя Киреев, - ты опять не то говоришь. Много слов. Более веско надо".)

- Я у врача утром был, третья стадия.

- Ошибки быть не могло?

- Нет.

- Что же делать будем?

- Врач говорит об операции, но ты же знаешь, какое сердце у меня.

- Слушай, Киреев. Я сейчас еду к тебе.

- Нет, ты не так меня поняла.

- Опять споришь? Еду. Только возьму кое-что из вещей.

- А как же Сергей?

- Он сильный. И... Неужели не понимаешь, ничего не понимаешь...

- Галя, я...

- Все. Дома поговорим... У входа в метро старушка торговала сигаретами. Народ, не останавливаясь, бежал мимо. Обычно она продавала товар молча, но сейчас, сильно озябнув, решила подать голос:

- Сигаретки, сигаретки покупаем. Молодой человек, - обратилась она к проходящему мимо мужчине. Это был Киреев. - Сигареты...

Он невидящими глазами посмотрел в ее сторону.

- Конечно, дома поговорим, - сказал и скрылся в пасти чудовища, в просторечии именуемой подземкой.

- Какие уж сигареты им, - старушка обернулась к стоявшей рядом товарке. - С утра уже нанюханные. Наркоманы несчастные.

- И не говорите. Разбаловался народ. * * *

- Боже мой, уже половина первого! Ну и соней же ты Соня стала. Позор! - Молодая женщина, посмотрев на часы, потянулась от души, сразу же став похожей на кошечку. Та так же урчит от удовольствия, потягиваясь после сытного завтрака. - Жизнь прекрасна. Мир чудесен. Я обворожительна и великолепна. Сегодня сбудется все, что я захочу. Удача любит меня. Зазвонил телефон.

- У телефона...

- Мы все дрыхнем?

- Вот и нет. Настраиваюсь на предстоящий день.

- Это как?

- Надо проснуться и сказать, что жизнь чудесна, а у тебя сегодня будет прекрасный день.

- Кому сказать?

- Да ну тебя, дядя. Между прочим, этот настрой здорово помогает.

- Ну-ну. Значит, говоришь, жизнь чудесна?

- Чудесна, Смок. - Соня знала, что ее дяде приятно, когда она называет его именем любимого им героя Джека Лондона, но сейчас это имя вырвалось у нее непроизвольно. - Слушай, я тебя больше месяца не видела. У меня есть предложение: давай как в старые добрые времена - часиков в восемь махнем в "Аркадию", а? Рябчики жареные, фаршированные грибами... Сказка. Выбор вин за тобой. Ну что, договорились?

- У меня другое предложение, Софья Николаевна. Я сейчас на Кузнецком. Значит, у тебя буду через десять минут.

- Смок, постой. В час ко мне художник один прийти должен, затем я в Милан звонить хотела, по поводу...

- Милан подождет, художник - тем более. Разговор у нас будет, Сонюшка.

- Что-то серьезное?

- Да что в этой жизни может быть серьезного? Все прекрасно и чудесно, но поговорить нам, племяшка, надо.

- Хорошо, я жду.

Глава вторая

- Ответь мне, Софья. Дядя стоял и смотрел в окно. Девушка сидела в кресле и пила кофе из своей любимой чашки. Это был для нее святой обряд: кофе по-турецки, любимая чашка. Дядя от кофе отказался, сказал, что давление стало подскакивать. Молчал он долго и вот неожиданно заговорил. Софья даже вздрогнула.

- С тех пор, как ты институт закончила... нет, даже раньше, с тех пор, как ты после смерти своего отца ко мне переехала жить, я в чем-нибудь упрекнул тебя? Я даже с советами к тебе реже лезть старался.

- Не пойму, я что-то плохое сделала?

- Не перебивай, пожалуйста, - Владимир Николаевич Воронов повысил голос и наконец-то повернулся к девушке лицом.

"Видимо, что-то серьезное" - Софья знала, что если дядя повышает голос, что случается редко вообще, а на нее он никогда его не повышал, - лучше сидеть, молчать и слушать.

- Я знал, что ты у меня умница. Не скрою, порой мне начинало казаться, что ты не Николая, а моя кровная дочь... Да ты сама знаешь, - голос Воронова стал мягче, - кроме тебя у меня никого нет. Все, что у меня есть, - все останется тебе... Сейчас мы вроде бы разъехались, а я, уж ты прости, продолжаю постоянно думать, как ты. Не скрою, получаю кое-какую информацию о тебе. Знаю, что много души своей галерее отдаешь, что дела неплохо идут. Это хорошо, но это, согласись, и не подвиг. Мы, Вороновы, всегда так жили. Нас в Старгороде работягами всегда называли. Твой дед с войны без руки вернулся. Так вот, он себе и избу справил - один, без помощников - мы с твоим отцом еще малолетними были. И землю он одной рукой пахал, и какой сад вырастил! Соня смотрела на Владимира Николаевича - и ничего не понимала. Но огорчало ее не только это. Она могла дать себе голову на отсечение, что за тот месяц, что они не виделись, дядя в чем-то неуловимо изменился. Более нервными стали движения, а слова... Море слов, целая речь. Раньше он одной фразой мог объяснить суть проблемы.

- Смок, может, все-таки попьешь кофейку?

- Я же просил, дорогая, меня не перебивать.

- Молчу, молчу. Как мышка в норке.

- Так вот, как видишь, я остаюсь объективным. У тебя светлая головка - думаю, ты все поймешь. Меня беспокоит твоя личная жизнь. Да, да, не делай глаза круглыми. А поскольку это твоя, и личная

- жизнь, постараюсь быть тактичным... Говорят, ты мальчиками увлеклась? Меняешь их, как перчатки?

- Ничего не скажешь, очень тактично. И кто тебе это сказал?

- Глупый вопрос. Значит, этакий Дон Жуан в юбке. Только ты учти, моя дорогая, то, что мужикам легко сходит с рук, - им это даже в достоинство ставится, - то женщине не прощается - как бы умна, богата и красива она не была. Знаешь, каким словом таких любвеобильных в народе называют?

- Скажи. Скажи, что же ты замолчал?

- А ты не обижайся. Мне разве не обидно: какая тихоня была, все книги читала. Вспомни, тебя все встречные-поперечные тургеневской девушкой называли. И вдруг как с цепи сорвалась. Это все богема твоя хренова.

- Дашь мне сказать? Или еще будешь мне мозги ввинчивать? - Теперь уже Софья завелась не на шутку. - Во-первых... - И вдруг она засмеялась.

- Что это тебе весело стало? - удивленно спросил Владимир Николаевич.

- Ты же сказал, что я умная. Зачем нам собачиться? Просто ты стареешь, Смок, и становишься ворчливым стариком. - Она встала и обняла Владимира Николаевича. - Я права?

- Подлизываешься? Лучше скажи, что происходит с тобой?

- Да ничего особенного. Люблю я жизнь, дядя, знаю, что не вечно молодой и красивой буду. Люблю все красивое - картины, посуду, машины, вина хорошие люблю - и одновременно пивом с селедкой не побрезгую. Ну и мальчиков красивых люблю. Они глупые, дядя, но.... как бы это тебе объяснить...

- Да тут и объяснять нечего...

- Нет, я действительно рада бы к кому-нибудь привязаться. Только ведь после тебя все мужики какими-то мелкими кажутся.

- После меня? Ох, и лиса ты, Сонька...

- Нет, я не льщу. Таких, как ты, я не встречала. А хотелось бы... Вот, а жить хочется, пока молода. Я их, мальчиков этих, просто использую. Ты ведь не прав: может быть, действительно, то, что умной и красивой нельзя, красивой, молодой и богатой - можно.

- Нельзя.

- Можно, Смок. И никто не осудит. Только завидовать будут. И я давно уже не тургеневская девушка.

- Сам вижу.

Странная это была сцена. Посередине комнаты стояли, обнявшись, высокий, поджарый мужчина лет шестидесяти и красивая девушка. Какая-то сдержанная нежность сквозила в их движениях, выражении глаз...

- Мог бы не соглашаться.

- Выводы из разговора сделаешь?

- Конечно. Только понимаешь, это еду очень хорошо оставлять на следующий день, но удовольствие следует получать не откладывая.

- Надо же, афоризм выдала.

- Приятно, конечно, слышать от тебя похвалу, но это не мои слова. Жила в восемнадцатом веке во Франции женщина. Красивая, богатая, умная...

- Ее, кажется, Нинон де Лонкло звали?

- Ох и... "Афоризм выдала!" Ну и хитрец.

- Мудрый я, мудрый. Хочешь, я тоже ее процитирую, не дословно, конечно. То, что мне нравится. Она однажды сказала: "Скромность везде и во всем. Без этого качества самая красивая женщина возбудит презрение к себе со стороны даже самого снисходительного мужчины". Расшифровывать не надо?

- Не надо. Я все поняла.

- Ну и умница. А наслаждаться жизнью... Кто бы спорил. Ладно. Перейдем ко второй части.

- Смок...

- Не бойся, морали больше не будет. Гришаня, неси ее сюда! На зов Воронова из кухни вышел один из двух его телохранителей. Он передал Владимиру Николаевичу какой-то сверток. Воронов долго его разворачивал. Наконец, бумага была отброшена в сторону и в руках у дяди удивленная Софья увидела икону.

- Акула российского бизнеса находит время на коллекционирование древнерусской живописи? Софья не удержалась от иронии.

- Акула российского бизнеса устроит сейчас экзамен искусствоведу Софье Вороновой, хозяйке галереи "Белая роза", - в тон ей ответил Смок.

- А что ты хочешь узнать? Я же больше по современной живописи работаю.

- Ничего, ничего. Оцени, Сонюшка, вещичку. - И Воронов передал икону племяннице. * * *

Киреев не вбежал - влетел в свою комнату. Это было как исступление: ему уже не казалось, нет, он верил, что от этого звонка зависит его жизнь. Не снимая плаща, Киреев стал набирать Галин номер. Гудок, второй, третий. В трубке что-то щелкнуло, но он не успел произнести и слова, как голос Павлова произнес: "Спасибо, что вы нам позвонили. Нас нет дома. Если захотите оставить свое сообщение, сделайте это после гудка". Оставлять сообщения Михаил не хотел. До него только сейчас дошло, что идет разгар рабочего дня. Однако больше всего расстроило Киреева и даже покоробило это "нас", "нам". Он еле дождался вечера, не будучи в силах ни есть, ни работать, ни читать. Только тупо смотрел телепередачу, не понимая, о чем в ней идет речь. Наконец, после девятой или десятой попытки на другом конце знакомый до боли голос Гали - немного распевный, с нехарактерным для московского говора произношением буквы "г" на южнорусский манер:

- Я вас слушаю, говорите.

- Извини, что беспокою. Я совсем быстро.

- Не поняла, это кто?

- Галя, это Михаил. Извини, говорю, что беспокою.

- Я слушаю, слушаю.

- У меня проблемы тут возникли...

- А я здесь при чем? Послушай, Кира, давай все решим раз и навсегда. Я от тебя и ушла потому, что у меня вот где твои проблемы. Решай-ка их, дорогой, сам. Все.

- Галя, постой, не бросай трубку. Я заболел, причем очень серьезно. У меня...

- Киреев, если бы кто знал, как ты мне надоел со своими болячками! Иди в больницу. Лечись. И поменьше хитри. Ты думаешь, я не понимаю?

- Чего не понимаю?

- В том году у тебя приступ был серьезный. Помирал. Кира, не бери меня больше на жалость. Я к тебе все равно никогда, слышишь меня, повторяю, ни-ког-да не вернусь. У меня сейчас другая жизнь. Киреев был раздавлен. Впервые в жизни он не знал, что говорить. Рассказывать о болезни, просить прощения, как хотел раньше, - было глупо, и он это почувствовал. Положить трубку? Но она, наверное, это сейчас сделает сама. Однако, не дождавшись от Киреева ответа, Галина, похоже, удивилась сама. Голос ее стал мягче.

- Не обижайся, Кира. Что ты молчишь? Не пытайся ничего изменить - так будет лучше. Нас ведь ничего больше не связывает - ребенка и того не нажили.

- Ты же сама столько лет говорила, что надо на ноги встать.

- Вот-вот, все я должна была решать. А ты мужик или не мужик? Вон Павлов, он меня и спрашивать не стал.

- Спрашивать что?

- Ну и дурак же ты! А то самое. У меня уже два месяца срок.

- Ты беременна?

- Не хотела пока никому говорить. Сергей тебе, кстати, привет передает.

- Да, да... Спасибо... Горячий привет получился. - Для Киреева это был еще один удар. Но, как оказалось, не последний. Галя и не думала скрывать своего счастья. Киреев слышал в трубку, как она переговаривалась с Павловым.

- Что спросить, Сереженька? А... поняла. Кира, Сережа спрашивает, ходил ли ты к Хайкину? Это он тебя рекомендовал ему.

- Нет, не смог, я сегодня...

- Ну что ты за человек? - Галя опять вскипела. - Он, видите ли, не смог! За тебя просят, а ты... Нет, Сереженька, он не ходил. Не знаю, говорит, не смог. Конечно, сдурел. Почему не смог, слы... Киреев положил трубку. Значит, и к Хайкину его позвали потому, что... А какое, собственно, теперь ему дело до Хайкина, Павлова и всех-всех-всех? Киреев опустился на пол, обхватил голову руками. Ему очень хотелось плакать, но он не умел этого делать. И тогда он заскулил. На одной, протяжной и тоскливой ноте заскулил:

- У-у-у... Безжалостный, равнодушный мир вышвырнул его на обочину. Он еще не знал, что это за обочина, но уже понимал, что никому в этом мире не нужен. Осталось только разобраться в том, кто обманул его. Кто ему внушил, что он самый уникальный, неповторимый и что родился Михаил Киреев на свет, дабы свершить нечто великое, чему суждено остаться в веках? И только ждал, когда все это начнет сбываться. Сначала он думал, что настоящая жизнь начнется, когда поступит в институт, потом когда его закончит... Когда женится... Когда, когда... Теперь уже никогда, никогда. Сколько ему осталось? Полгода, год? И снова из самой обыкновенной московской квартиры донеслось тоскливое:

- У-у-у...

Киреев слышал, что слезы облегчают, но они не приходили. Он повернулся к дивану и стал методично лупить по нему, сначала сдержанно и не очень сильно, а затем со всего маху кулаками:

- Ну почему, почему я? Почему, почему?

Стало жаль себя так, что вдруг пришли слезы. Он заплакал. Нет на свете более душераздирающего зрелища, чем плачущий мужчина. Но Киреева никто не видел. У него даже кошки дома не было. Плакал он долго, судорожно вздрагивая плечами и вытирая набегавшие слезы тыльной стороной ладони. Потом Киреев затих. Апрельские сумерки сменились ночью. Ему захотелось спать. Достав подушку и не раздеваясь, он устроился на диване. Последнее, что пришло ему на ум: "Надо завтра отметить сегодняшний день крестом. Самый тяжелый день в моей жизни, нет, - самый страшный. Думал, начнется новая полоса в жизни, а оказалось, все наоборот. А какое сегодня число... Не помню... Завтра... посмотреть..."

Глава третья

Софья, взяв из рук дяди икону, с искренним восхищением разглядывала ее.

- Потрясная вещь, как говорит одна моя приятельница. Я думаю, век восемнадцатый...

- Восемнадцатый?

- Да, это явно старая икона. Относится к типу так называемых Богородичных икон. На Руси было много типов таких икон. В нашем случае это Одигитрия...

- Одигитрия?

- По-гречески это означает Путеводительница.

- Богородица Путеводительница? А кого и куда Она ведет?

- Как куда? Послушай, Смок, не перебивай, хорошо? Я и без тебя собьюсь.

- Молчу и слушаю.

- Этот тип изображения Богородицы на Руси был самым распространенным. Смотри: юный Христос сидит на руках Матери. Одной рукой Он благословляет, в другой держит, в данном случае, свиток. А бывает, что икону или скипетр. Вообще-то, тут запутаться можно.

- В чем?

- В типах икон. Я смутно все это помню. Смотришь, положение руки другое, а икона уже по-другому называется. Но то, что это - Одигитрия, я ручаюсь своим дипломом.

- Не ручайся. "Запутаться можно" - чему учили вас только.

- Я, между прочим, на французской живописи второй половины XIX века специализировалась. Спроси ты меня, к примеру, о Тулуз-Лотреке, я бы...

- И не собираюсь о нем спрашивать. Карлик, сексуально озабоченный карлик, всех парижских продажных девок перерисовал и еще кое-что с ними делал.

- Ты не прав, у него...

- Я и спорить с тобой не хочу. Вот оно - настоящее искусство. - Смок почти с нежностью погладил икону.

- Одно другому не мешает.

- Зато в твоей голове мешанина. Нашла чем хвастаться! Хорошо хоть, что тип иконы определила.

- Ты опять заводишься? Что с тобой, почему ты злой такой стал?

- Прости. Продолжай дальше.

- Да я почти все рассказала. Вот здесь видно, что Младенец благословляет Мать, а Она, в свою очередь, одной рукой сына держит, другой показывает на Него. Наверное, поэтому икона и называется Путеводительницей. Она как бы говорит, что Христос для молящегося - путь к спасению. Ну что-то в этом роде или нечто похожее по смыслу. Да, еще вспомнила: есть легенда, что самую первую икону Одигитрии нарисовал, то есть написал евангелист Лука. Ее привезла из Палестины жена императора Византийского. А из Византии, вместе с греческими иконописцами, этот тип икон попал на Русь... Что еще? Оклад на ней был когда-то. Вот и все, пожалуй.

- Что ж, уже лучше. Это действительно Одигитрия. Императора звали Феодосий, а императрицу Евдокией, как твою бабушку, между прочим. С твоей версией о названии могу согласиться, но есть и другая. Когда императрица привезла икону, то поместили ее в монастыре Одигон, отсюда и Одигитрия.

- Если все лучше меня знаешь, зачем экзамен устраивал?

- А ты не обижайся. Повторение - мать учения. Это во-первых. А то, что, упомянув этого французика, ты меня прилично завела - факт. Это во-вторых. Сонюшка, это не просто Одигитрия, это нечто большее.

- Ты что, верующим стал?

- Не смейся. Я этой иконой тридцать лет бредил, считал ее потерянной, а она нашлась. Разве это не чудо? - Воронов на глазах воодушевлялся. Он взял из рук Софьи икону и поставил ее на туалетный столик. - Смотри, смотри на нее, а я тебе о ней буду рассказывать. Хорошо?

- Хорошо, - Софья удивилась, но решила молчать. Зная о том, насколько богат ее дядя, она не понимала причину его восторгов. Ну - икона, ну - старая. Иди на Арбат и хоть с десяток таких покупай. Может, эта икона - фамильная ценность? Но она никогда не видела икон в своей семье. - Я вся внимание.

- Ты, наверное, думаешь, что сдурел старик. Иконе радуется. Это не простая икона.

- Прости, Смок. Я уже об этом догадалась. В чем необыкновенность?

- В чем? Начну с того, что она написана в начале пятнадцатого века...

- Шутишь!

- Нет, племянница. Я не сумасшедший и утверждать, что ее писали Рублев или Даниил Черный не буду, но мастер жил в их время. И мастер был прекрасный. Может, русский, может, грек. Согласись. Ты только не думай, что мне в каком-то салоне лапшу на уши навешали про барабан Страдивари. У нее, у этой иконы, есть своя история. И я ее хорошо изучил.

- Сдаюсь. Ты меня заинтриговал. Если это пятнадцатый век, школа Рублева - тогда иконе цены и вправду нет... Но как она к тебе попала?

- Начать мне придется с 1812 года. Это сейчас наш с тобой родной Старгород - маленький поселок, большая деревня. Тогда он городом звался. Восемь церквей имел. Народ старгородский жил добычей железной руды. Они ее на лошадях в Тулу возили, на оружейные заводы. А когда началась война с Наполеоном, оружия много понадобилось. Вот и решили старгородцы в два раза увеличить добычу руды. Патриотический такой порыв, понимаешь. Слово они свое сдержали. А это, кстати, совсем непросто было. Мало руду из ям выкопать, ее нужно за тридцать верст на завод свести. Лошаденки же не особо богатырские у мужичков были. Как только Наполеона из России турнули, пришла в Старгород благодарственная грамота от императора Александра I. В грамоте он благодарил старгородцев за труд, за патриотизм и - в качестве особой монаршей милости - передал им эту икону. Оклад на ней золотой был, а вот в этом месте, - Воронов показал на омофор Богородицы, - рубин блестел.

- Настоящий?

- Ты меня удивляешь. Русские цари стекляшек не держали.

- А что было дальше?

- До 1917 года, а может, чуть дольше, икона в Никольском соборе Старгорода находилась. Сам собор году в тридцать пятом разрушили, а икона исчезла еще раньше, в революционные годы. Когда я от одного старого учителя все это услышал - не поверил. Но как-то в одном музее увидел книгу. Это было описание церквей Тульской губернии. И, представляешь, рассказ учителя подтвердился. Разумеется, книга до революции вышла, и о том, что икона исчезла, авторы знать не могли. А вот описание самой иконы, история ее появления в Старгороде - все совпало. Конечно, я понимал, что про рубин и оклад надо забыть. А вот саму икону мне очень захотелось найти...

- Дядя, а почему император такую древнюю икону отдал старгородцам? Не мог он разве более современную подарить?

- Это мы сейчас понимаем, что икона - замечательное творение искусства. А в те времена народ простой на иконы молился, а культурный слой общества икону не ценил. Полвека спустя после Александра I народ образованный на передвижников валом валил, а рублевская "Троица" - ты сама знаешь, где она находилась... Ее просто записали. До сих пор старообрядцы пишут темные иконы.

- Знаю. Все дело в олифе. Иконы олифили, а лет через семьдесят изображение от этого темнело...

- Да. А эта икона, видимо, в Оружейной палате хранилась. Ее не записали. Так что царь-батюшка жаловал старгородцам совсем не произведение искусства, а предмет культа.

- Ты как лектор заговорил.

- А я, Соня, научный атеизм сдавал в свое время. И на отлично, между прочим. Ты меня отвлекла. О чем я? Да, в Старгороде я еще застал старушек, икону помнивших. По их словам, к исчезновению образа церковный староста руку приложил. Правда, дальше мои поиски ни к чему не привели. Во всем Старгороде в ходу не более двадцати фамилий. Я узнал, что фамилия старосты была Рыбин. У нас Рыбиных семей сорок. Я поискал, поискал - ничего у меня не получилось. Для себя решил, что икона давно где-нибудь в Америке или Англии находится. На том и успокоился. Но про икону не забывал. И вот совсем недавно случай произошел. Один мужичок деньжат мне задолжал. Ты же знаешь, я человек терпеливый, могу долго ждать, но всему есть предел. Сумма, может быть, не ахти какая была, но почему я должен кому-то ее дарить? Одним словом, ребята мои мужичка того припугнули будь здоров, он ко мне прибежал, в ноги бухнулся. Мол, подождите, Владимир Николаевич, мы ведь земляки с вами. Я ему четко объяснил, что в нашем деле нет такого понятия - земляки. Есть партнеры, есть должники, кем он и является. И что в его интересах поскорее со мной расплатиться. Говорю ему все это, а до меня доходит, что фамилия у мужичка - Рыбин. Он между тем талдычит, что пока денег у него нет, но он готов и квартиру и машину продать. Я вначале хотел спросить, почему он раньше этого не сделал, а потом меня осенило. И вот какой разговор у нас произошел.

- Земляк, твое счастье, что я не бандит с большой дороги. Другой бы на моем месте тебя...

- Я все понимаю, Владимир Николаевич. Все понимаю. Поверьте, я обязательно выкарабкаюсь... И заплачу, верьте, до копейки все заплачу.

- Послушайте, э-э, Михаил Васильевич, бизнес - это риск. Я один раз вам поверил. Вы расписывали мне, какое у вас выгодное получается дело. Результат? Согласитесь, результат для вас плохой.

- Конечно, но я...

- Это все отговорки. Так как мне быть? Машину, положим, вам давно пора было продать. Небось, на "Мерсе" катаетесь?

- Что вы, простая восьмерка.

- Тогда это копейки. И дети, наверное, есть?

- Две девочки, одна школу заканчивает...

- Не жалобьте меня, прошу вас. Голова у вас есть на плечах. Думайте.

- Что думать?

- Бог ты мой, какой вы непонятливый. Впрочем, раз уж мы земляки...

- Конечно, Владимир Николаевич.

- Что конечно?

- Что земляки мы... И... Простите, перебил вас.

- Больше не перебивайте. Задам вопрос - тогда отвечайте. Рыбиных в Старгороде много. Вы из каких?

- Мой дед директором школы был. А жили мы за Хлыновским ручьем.

- Так, так, припоминаю. Деда как звали?

- Петром Васильевичем. Он с палочкой всегда ходил.

- Он церковным старостой случайно не был? - стараясь говорить как можно безразличнее, спросил я Рыбина.

- Кажется, был. Точно, был. Дед об этом не вспоминал, а отец как-то обмолвился. Мы тогда выпили, стали говорить о том, что народ сейчас предков своих не знает. Ну он и рассказал, что Рыбины были уважаемыми людьми в Старгороде, а его отец церковным старостой избирался. Рассказывал, что настоятель собора в нашем доме частым гостем был.

- Икон, наверное, в доме много у вас? От прадеда.

- Да что вы! Время, сами знаете, какое было! Отец партийный. Хотя...

- Что?

- Одна икона у деда была. Он редко ее из сундука доставал. У нас в сенях сундук стоял. Там всегда рухлядь старая хранилась. И икона лежала. Мой брат, помню, предложил деду икону продать. Тогда на них мода началась, если помните, но дед чуть палкой не побил брата.

- Запретил продавать?

- Сказал, что это - реликвия семейная. И чтобы мы оба о продаже и думать не смели. Ни сейчас, ни когда вырастем.

- И что дальше?

- В восемьдесят седьмом брат женился, деньги нужны были. Отец кое-что из старого хлама - книги, посуду, икону эту в антикварный магазин свез. Отец с братом хотели денег побольше получить, особо они на икону рассчитывали. А оценщик за все про все сущие копейки предложил. Отец взбеленился. Ладно, говорит, горшки - они и есть горшки. А икона древняя, семейная. Продавец ему возражает, откуда, мол, мне знать, может быть, краденая икона. Я, говорит, не хочу за сбыт краденого сидеть. Отец кладет все привезенное обратно. Продавец чувствует, что икона от него уплывает, "сменил пластинку". С риском для себя, говорит, возьму. И добавлю пятьдесят рублей... Неожиданно Воронов обратился к Софье:

- А тебе интересно, что я тут рассказываю?

- И даже очень. Но... Чуть меньше бы подробностей, а?

- Ты права. Я про эту икону могу часами говорить. Закругляюсь, хотя подробности, поверь мне, любопытны. Отец Рыбина икону все-таки продал. Но здесь мистика какая-то начинается. Икона словно покидать Старгород не хотела.

- Но сейчас-то она в Москве...

- В Москве, у меня. - И вдруг неожиданно Воронов будто погас. Глаза разом потухли, возбужденность сменилась привычной для Сони сухостью, голос обрел привычную ровность:

- Странная штука жизнь. То дело, которое нам доставляет радость, мы называем дурацким словом "хобби", и мечтаем выйти скорее на пенсию, чтобы оставить, бросить проклятую работу и...

- А ты не рано о пенсии заговорил, Смок? - перебила его Соня.

- Не знаю, не знаю. Устал я, очень устал. А работа у меня оказалась такая, что не знаю, доживу я до пенсии или нет.

- Ты пугаешь меня...

- Не обращай внимания. "Короче: русская хандра им овладела понемногу". Хотя... в моем положении надо быть готовым ко всему. - Воронов поднял руку, предупреждая встречный вопрос племянницы. - У меня небольшие... скажем так, неприятности, но я, надеюсь, улажу их быстро. Они

- молодые да нахрапистые, а я - старый и злой.

- И еще мудрый. - Соне отчего-то захотелось увести дядю от мрачных мыслей. Тем более ее уже стали пугать эти неизвестные "они".

Но Владимир Николаевич словно не услышал племянницу.

- Сопляки. На готовенькое пожаловали. Точь-в-точь по старику Крылову получается: я каштаны собирал, жарил, из огня достал, а они пожаловали, кушать им подавайте. Подавятся! Но умный человек, Соня, всегда должен быть готов к худшему. Ты моя единственная наследница. Все денежные вопросы я утряс давно...

- Смок...

- Я же говорю, это крайний вариант. Мой адвокат в курсе дела. А вот про икону... Про икону, Сонюшка, никто знать не должен. Считай, это мое благословение тебе. Гроза пройдет, я ее заберу все равно когда-нибудь твоей будет, а потом детей твоих. Пока же у тебя ее оставлю... Дней через десять мы встретимся. Вот тогда и посидим в "Аркадии". Договорились? Прощаясь, Софья неожиданно спросила:

- А этому... Рыбину, когда он тебе икону отдал, ты долг простил?

- Неужели ты думаешь, что я лох? Да ты не переживай: пусть благодарит, что жив остался, а на квартиру он себе заработает, поверь мне.

Глава четвертая

Проснулся Киреев посреди ночи. Он еще не успел ни о чем подумать, не успел даже вспомнить, что ему снилось, как жуткий, смертный ужас вошел в его сердце. Именно ночью, когда за окнами его квартиры спокойно спал огромный город, а свет от полной луны падал на подоконник и шторы, Киреев каждой клеточкой своего существа понял, что такое смерть. Он осознал, что такое небытие. Еще днем можно было на кого-то обижаться, возмущаться, даже просто плакать от горя и несправедливости к нему жизни. Сейчас, глухой ночью, он понимал только одно: пройдет несколько месяцев - и все. Слово "конец" приобрело совсем другой смысл. После одной прочитанной книги можно взять другую. После одного дня обязательно наступит другой, третий. А для него, Киреева, не будет ни дня, ни ночи, он перестанет мыслить, чувствовать, ощущать. Его не будет. Вчера пришла беда, которую он осознал умом. Сейчас, ночью, когда рядом не было ни одной живой души, даже кошки, даже мыши, которая бы скреблась в углу, - в полной, мертвенной тишине, когда только что проснувшийся ум не работал и его вечный спутник - "внутренний голос" молчал, на самом глубоком уровне - душевном - Киреев, нет, не почувствовал, а будто на секунду заглянул в глаза смерти и... прочитал свой приговор. Это глубинное понимание, которое нельзя объяснить словами, длилось мгновение, но оно показалось Кирееву вечностью. Затем он услышал, как бьется его сердце, как острым ножом свербит в желудке боль, почувствовал тяжесть одеяла на ногах - и ему ужасно захотелось жить. Как угодно - в одиночестве, с болью, без крыши над головой - только бы жить, только бы оттянуть свой уход в пустоту. А еще секунды спустя началась истерика. Киреев будто пытался спрятаться от этого животного смертного страха эмоциями и действиями. Он оделся, включил везде свет, даже в кладовой. Сначала бросился искать лекарства, затем кинулся к телефону. Повертев в руках трубку, швырнул ее на место и помчался к книжному шкафу. Киреев не понимал, что делает, что ищет. Он что-то бормотал, время от времени из груди его вырывались какие-то звуки, похожие на рыдания. На пол комнаты летели из шкафа книги, старые тетради, журналы. Спасительный "внутренний голос" не включался. Позже, вспоминая эту ночь, он удивлялся, что в памяти не осталось мелких деталей, которые обычно запоминаются. В тот момент Киреев больше напоминал обезумевшего волка, со всех сторон обложенного охотниками. Нет, волк в своей предсмертной агонии был бы наверняка благороднее, чем Киреев в тот момент. Не было такого унижения, на которое бы он не пошел, только чтобы кто-то мог подарить ему жизнь. Михаил Прокофьевич не понимал, что ему предстояло жить месяцы, а может быть, даже счет мог пойти на годы. Смерть - старуха в черной накидке - посмотрела ему в глаза из-под своего капюшона, дохнула на него могильным холодом - и он от страха забыл обо всем. Нет, не волком метался он по своей квартире, а несчастной крысой. Той крысой, которую окружают уличные ребята - самый безжалостный народ в мире - и потехи ради или просто от нечего делать бросают в нее камнями. Ребят много, их ноги и тела образуют сплошное кольцо. Крыса бросается от одной ноги к другой, а в нее летят камни. Один зацепил ее, затем другой. Крыса взвизгнула, ее движения становятся еще быстрее, еще беспорядочнее. Она ищет спасительный просвет среди ног, но вокруг только ноги, ноги, ноги. И еще камни. Крыса уже не чувствует боли. Ребята входят в азарт. Наконец, чей-то точный бросок прерывает крысиную беготню. Зверек пошатнулся, остановился, встал на задние лапы, передними словно моля о пощаде. Но глаз мучителей не видно, только ноги... Несколько ударов следуют уже по мертвому телу. Ребята расходятся, споря о том, кто из них оказался более метким...

Восклицания и беготню Киреева из кухни в комнату и обратно прервал самый обыкновенный таракан, рванувший из умывальника в сторону холодильника, но почему-то остановившийся на полпути. Киреев чисто автоматически размахнулся, чтобы прибить прусака, но неожиданно... Со стороны, наверное, это выглядело нелепо. Полуголый, бородатый мужчина, что-то бормоча, бежит на кухню. Видит таракана, рука размахивается для удара... и вдруг зависает в воздухе, мужчина медленно оседает на стул и начинает плакать. Как баба - в голос и как ребенок - размазывая слезы руками. Беготня, бессмысленная и судорожная, прекратилась. Говорят, что если слепой от рождения человек получает возможность видеть, то первое человеческое лицо, которое он увидит, покажется ему самым прекрасным на свете. Самый обыкновенный таракан, вечный спутник и нахлебник человека, стал причиной того, что сознание вернулось к Кирееву. Более того, первая пришедшая в голову мысль показалась Михаилу Прокофьевичу самой глубокой и бесспорной из всех посещавших его когда-либо. Он всю жизнь считал, что раз он человек, то "звучит" гордо, что рожден он для чего-то обязательно важного. В тот момент, когда Киреев был готов прихлопнуть таракана и бежать дальше, прячась от постигшего его животного ужаса, он вдруг ощутил свое абсолютное ничтожество, понял, что является по сути дела таким же тараканом.

"Этот прусак вышел на пропитание, повстречался со мной и должен сейчас погибнуть. И ничего в этом мире не изменится: одним тараканом меньше, одним больше - какая разница? Он сейчас шевелит усами и вспоминает свою тараканью мамочку, надеясь, что я его не вижу. А я увидел и сейчас прихлопну. Но кто-то большой, огромный, перед кем я сам таракан, - природа ли, Бог или Космос, право, не знаю, - решил прихлопнуть меня. И ничего в этом мире не изменится: одним Киреевым больше, одним меньше - какая разница? И получается, что мы с этим прусаком - ровня. Мне тоже умирать страшно и жить хочется. Я тоже кричу криком, а никому до этого никакого дела нет... Не буду я тебя убивать. Кто знает, может быть, ты в моей квартире кроме меня - единственная живая душа. Хлеба нам с тобой хватит, Федя. Живи". На часах было около четырех. Странно, но слезы и одновременно пришедшее понимание собственного ничтожества успокоили его. Он представил себя человеком, бредущим по дороге с повязкой на глазах. И вот кто-то снял эту повязку. Нельзя сказать, что он прозрел, наверное, другие повязки оставались на глазах, но кое-что Киреев стал видеть по-другому. Ему вдруг показались смешными прежние мечты о славе, богатой жизни, успехе у женщин...

"Дурак ты, Киреев, всю жизнь откладывал эту самую жизнь на завтра, на потом, а надо жить сегодняшним днем. Вон Федор, сидит сейчас в своей норке и радуется, что пронесло, что жив остался. А уйду я из кухни, свет выключу, он, бедолага, опять за пропитанием отправится. За что мне на жизнь обижаться? Все-таки сорок годков я прожил. Глупо прожил - это другой вопрос, но другим и этого не дается". И еще он вспомнил, что в холодильнике уже месяца три стоит непочатая бутылка водки. Вспомнил, что все последнее время он мечтал поскорее залечить якобы язву, а потому спиртного в рот не брал. До рассвета было еще далеко, Киреев придумал, чем он займется сейчас. На душе стало еще легче. Достал бутылку, нашлась банка шпрот и кусок хлеба. Каждое действие, каждый шаг доставляли ему почти физическое удовольствие. И пока он доставал рюмку, пока открывал шпроты, "внутренний голос" спокойно вел свой монолог: "Киреев, ты понял, как чувствуют себя безногие люди? Они смотрят на тех, кто может ходить, завидуют и мечтают о том, чтобы пробежаться босиком по траве. А ходячие топчут землю и никогда не поймут безногих. Они для осуществления счастья как бы выставляют условия. А кому, собственно, выставляют? Копят, к примеру, одиннадцать месяцев деньги на отпуск. Накопив, берут с боем билетные кассы, а затем лежат где-нибудь в Крыму на пляже вверх животом и думают, что это и есть счастье. Глупые, счастья не бывает через одиннадцать месяцев. Сама жизнь - счастье. Нет, не так это слишком громко сказано, а значит, фальшиво. Вот эта огромная луна за окном - счастье. Эта бутылка водки, запотевшая от холода, - счастье..." Первая рюмка пошла тяжело. Киреев привык водку запивать чем-нибудь сладким, но запивать было нечем. Внутри обожгло, боль стала еще острее. Зато спустя минуту стало хорошо. Уже несколько месяцев у Киреева не было настоящего чувства голода, а сейчас ему впервые захотелось есть. Он вспомнил, что последний раз ел почти два дня назад. Но он не стал закусывать, а сразу налил вторую рюмку. Дело пошло веселее. Ему вспомнилась история, которую когда-то рассказывал отец. У них в тамбовской деревне жил дед, глубокий старик. Сколько лет было деду, никто не знал, говорили, что не менее ста. Собрался тот старик умирать и попросил перед смертью рюмку водки: "За всю жизнь я ни капли не пригубил, хочу хоть перед смертью узнать, что же это такое и почему ее люди пьют". Принесли деду водки. Махнул дед рюмку, обтер губы - и замолчал. Долго молчал, а потом говорит: "Эх, какой же я был дурак!".

После третьей рюмки Киреев почувствовал настоящий прилив сил. Захотелось послушать хорошую музыку. Он вспомнил, что давно не доставал кассету с песнями Тухманова. Особенно Киреев любил ту песню, что пел Ободзинский. Эта песня была о нем, о его первой любви. Нашел кассету быстро, поставил ее на самый тихий звук - не потому, что дорожил сном соседей, сейчас он думал только о себе, - просто ему доставляла удовольствие сама мысль, что только он один будет наслаждаться этой песней. Дивный голос Ободзинского запел: "Льет ли теплый дождь, падает ли снег, я в подъезде против дома твоего стою. Жду, что ты пройдешь, а быть может, нет, стоит мне тебя увидеть..." Взгляд упал на валявшиеся на полу книги и тетради. Киреев принес из кухни бутылку, рюмку, остатки шпрот. Сидел на полу, подпевая певцу, листал книги. Незаметно увлекся. "Песню подобрал на гитаре я, жаль, что ты ее не слышишь, потому что в ней, грусти не тая, я тебя назвал самой нежной и красивой..." Ого, да это же все я писал двадцать лет назад... "Дневник прочитанных книг". А это что? "Мудрые мысли". С одной стороны, многое из того, что спустя столько лет вновь попало ему на глаза, Кирееву казалось наивным, но с другой... Он вдруг вспомнил забытое чувство радости от встречи с новым, доселе неизвестным, вспомнил, как он собирал книги по искусству. Вспомнил, как два раза в месяц выбирался в Москву. Программа была традиционной и очень насыщенной. Сначала он посещал несколько художественных выставок, затем пил кофе по-турецки в Доме журналиста на Гоголевском бульваре... Что было дальше? Дальше он в магазине на Новом Арбате покупал диски, нет, тогда говорили пластинки, - пластинки с классической музыкой... Покупал в "Балатоне" бутылку "Токайского" и шел на футбол.

"Где тогда "Торпедо" играло? В "Лужниках" или на Автозаводской? В "Лужниках", конечно. А на последней электричке ехал домой. Господи, и все это - на студенческую стипендию в сорок рублей! И, самое главное, не ценил всего этого. Вот когда закончу институт, думал, тогда заживу. А потом думал зажить после женитьбы, после новой должности, новой работы... А сейчас - живу в Москве, а на футболе лет пять не был, о выставках забыл, пластинки под диваном пылятся, книги по искусству зевоту вызывают. Почему?"

Постепенно бутылка пустела. Закусывать было нечем, да Кирееву и не больно хотелось. В его архиве оказалось много записных книжек с выписанными умными мыслями из книг. Одну раскрыл наугад. "Вот на это я зря время тратил. Слышишь, Федор? Мысли-то они, может, и умные, но и смысл отчегото не через голову до тебя доходит, а через собственную шкуру. Ну-ка, что здесь написано? Ага. "Самое страшное из зол - смерть - не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, мы не существуем. Эпикур". Представляешь, Федя, какую этот Эпикур глупость сказал? А я эту глупость когда-то переписывал. Положим, он прав. Эти философы не дураки были. Но скажи мне кто-нибудь такие слова вчера, когда мне врач тот, собака, приговор произнес, мне бы что, легче стало? А вот сегодня, после встречи с тобой, Федя, и выпитой бутылки, я его понял. И согласен я с ним. Вот сегодня, сейчас я живу, чего же я себя раньше времени хоронить должен? Почему, спрашиваешь, он глупость написал? Я неправильно выразился. Эпикур не глупость написал, он был глуп, когда думал, что человеческую мудрость от ума к уму передать можно. Нет, только от сердца к сердцу, и чтобы так проняло, как меня эта водяра жгет. А бывает еще хуже. Лев Николаевич Толстой - ты о таком слыхал, Федя? Так вот, Лев Николаевич чуть ли не религию собственную сочинил, написал, что, поняв правду жизни, умирать легко. А сам перед смертью как из Ясной поляны рванул? Я думаю, что к нему эта... с косой постучала, как ко мне сегодня... вот он и рванул из дому. Я, положим, по квартире как оглашенный гонялся, а он на Кавказ от смерти убежать хотел. Наивный старик. А других ведь учил уму-разуму. Я читал где-то, как артист Дикой умирал. Был такой, очень Толстого уважал. К нему один человек пришел, а у Дикого, как и у меня, рак был. Лежит, значит, этот артист, огромный такой мужик, весь книжками Толстого обложен. И плачет. Обманул, говорит, гад, обманул... Вот почему вся эта философия, особливо сочиненная в часы хорошего пищеварения и после дневного отдыха - ни хрена не стоит... Эх, жаль бутылка кончается. Пей, немного есть еще. За тебя, Федор! Живи, сколько тебе суждено, только в эти самые, как их - приманки, не попадай. Я в рекламе видел: и сам заразишься, и товарищам передашь... А ничего водочка была. Завтра за другой бутылкой сбегаем. "Ты, право, пьяное чудовище, я знаю - истина в вине". Федор, угадай с трех раз, кто это сказал. А-а, все равно не знаешь. Блок! А он не дурак был. И тоже умирать не хотел. А пришлось. И мне придется... А никто и не заметит, Федя. И слава Богу, что я писателем не стал. Журналист - это совсем неплохая профессия, Федор. О людях хороших писал. О плохих, правда, тоже. Каюсь, некоторых хвалил. Но токмо корысти ради, а не потому, что одобрял их. А вот про этого еврея... как его, Хайкина, писать не буду. Не хочу. И пусть даже не просит. Думаешь, мне слабо умные мысли на-гора выдавать? Вот сейчас возьму тетрадь и запишу первую. Свою собственную, слышишь, Федор, а не Эпикура или Сенеки. Пишу. Так. "Для нас ценно лишь то, что мы потеряли". Или теряем, как лучше?" Киреев был пьян, но в отличие от прошлых лет, когда ему приходилось напиваться и жена после этого по два-три дня с ним не разговаривала, он от этого не испытывал угрызений совести. И это ему нравилось тоже. Нравилось, что хоть язык и нес околесицу, голова все-таки работала четко. Ему действительно пришлась по душе мысль о книге. Ведь писать можно не только ради гонорара, но и для чего-то еще. Например, для души. Он понимал, что написанная им фраза отнюдь не нова, но сегодня ночью ему было радостно делать все. И если раньше он писал скорее из нужды, то теперь было совсем другое дело.

На кассете уже другой певец пел: "Не унять непонятную радость свою, так вот каждую ночь коротаю. Завтра снова с любимой до звезд простою и опять опоздаю-ю. Не жди ты меня, пожалуй, последняя электричка..."

"А жаль, что я не родился в Древней Греции, из меня бы неплохой философ получился. Эти греки с толком жить умели, хоть вино водой разбавляли. Глядишь, сидел бы целыми днями под кипарисом, смотрел на море и размышлял, есть ли у жизни смысл или нет. И если да, то в чем он. А может, в отсутствии смысла - смысл и есть? Надо же, парадокс получился. Парадокс... А вдруг этот самый парадокс и правит миром? Возьмем, к примеру, меня. Только узнав о том, что я смертельно болен, ад, грешный, почувствовал, как хороша жизнь".

Над Москвой светало. За окном начинался новый день. Шум, голоса, гул машин, но ничего этого Киреев не слышал. Он самозабвенно, забыв обо всем, писал. Мысль о парадоксальности мира привела его к желанию написать об этом что-то вроде притчи. И вот что вышло из-под его пера. Петух и дождь

Петух был красив и голосист. Ему нравились в жизни две вещи: любить своих кур и рыться в навозной куче. Но в тот день с утра до вечера лил дождь, и петух был лишен радостей жизни. "Как же я тебя ненавижу, противный дождь", - думал петух, с тоской глядя на улицу. А в это время хозяйка петуха провожала внучат, приехавших к ней из города погостить. Передавая им гостинцы, она сказала: "Хотела вам петуха на дорожку зарезать, да дождь такой, что выходить из дома не захотелось. Вы уж не обессудьте". "Получается, этот дождь петуху жизнь спас?" - спросила бабушку внучка Маша. "Получается так. Я его теперь точно резать не буду. Пусть живет". А дождь все лил и лил. Петух засыпал на насесте вместе со своими женами, думая о том, какой бы у него был чудесный день, если бы не этот противный дождь. Киреев перечитал. Похвалил себя: "А что, неплохо". Пошатываясь, он убрал последние книги с пола. Из одной выпал листок. На нем его, Киреева, почерком было записано какое-то стихотворение. Ни автора, ни названия. Он перечитал стихотворение раз, затем другой. Попытался вспомнить автора не вспомнил. Сон брал свое. Он сел на кровать и еще раз прочитал стихотворение. "А вот это еще лучше. Завтра, то есть сегодня, надо будет поразмышлять, почему именно это стихотворение буквально свалилось мне под ноги". И Киреев уснул, почти счастливый. Уснул в любимой позе - лежа на животе. В руке он держал листок из книги. Так закончилась эта ночь. А листок выпал из руки Михаила Прокофьевича и теперь белел пятном на темном ковре. Вот что на листке было написано: Любой цветок неотвратимо вянет

В свой срок и новым место уступает. Так и для каждой мудрости настанет

Час, отменяющий ее значенье. И снова жизнь душе повелевает

Себя перебороть, переродиться, Для неизвестного еще служенья

Привычные святыни покидая, И в каждом начинании таится

Отрада благостная и живая. Все круче поднимаются ступени,

Ни на одной нам не найти покоя, Мы вылеплены Божьею рукою

Для долгих странствий, не для косной жизни. Опасно через меру пристраститься

К давно налаженному обиходу: Лишь тот, кто вечно в путь готов пуститься,

Выигрывает бодрость и свободу. Как знать, быть может, смерть, и гроб, и тленье Лишь новая ступень к иной отчизне.

Не может кончиться работа жизни... Так в путь - и все отдай за обновленье.

Глава пятая

Однообразность будней, так раздражавшая Михаила Прокофьевича все последние годы, удивительным образом исчезла. После той памятной ночи прошло дней десять. Боли в желудке усилились, но, странное дело: душевный подъем не проходил. Киреев по-прежнему, как и тогда на кухне, наслаждался каждой прожитой минутой, каждым выполненным делом, даже пустяковым. Поскольку езда по городу, долгие разговоры всегда отнимали у него много сил, Киреев свел и то и другое к минимуму. Он, как в юности, с удовольствием просматривал альбомы живописи, перечитывал любимых поэтов - от древних японцев и китайцев до Рубцова. С каждым днем все толще становилась рукопись книги, которую Михаил Прокофьевич стал писать для души. Назвал он ее "Парадоксы", и состоять по его замыслу книга должна из коротких притч. Вслед за "Петухом и дождем" появились "Полководец и его жена", "Василек и Ромашка", "Жирный пингвин и гордый буревестник"... Но, самое главное, у Киреева появилось желание побороться за свою жизнь. Нет, об операции он и думать не хотел, зато раздобыл уйму народных рецептов от рака. Список получился внушительный: болиголов, чистотел, водка с маслом, цветки картофеля, сыворотка с яичными белками, горький перец, настойка из корней лопуха. Михаилу Прокофьевичу больше импонировала водка с маслом, но его так поразил случай с листком, выпавшим из книги, расцененным им как некий знак свыше, что он ждал своего рода указания, но указания пока не было. Вообще, с этим листком Киреев не расставался, хотя выучил стихотворение наизусть. Смысл его был не совсем ясен, но строчки несли в себе какую-то надежду. Особенно Михаилу Прокофьевичу нравилось одно место: Как знать, быть может, смерть, и гроб, и тленье Лишь новая ступень к иной отчизне.

Не может кончиться работа жизни... Вечерами, вместо того, чтобы сидеть перед телевизором, как он это делал раньше, Киреев любил размышлять над смыслом этих слов. Как-то незаметно, но все чаще и чаще Михаил Прокофьевич вспоминал Бога. Нельзя было сказать, что он верил или не верил в Него. Как и многие люди его круга, Киреев считал, что есть какая-то область таинственного, нашему разуму неподвластная. С другой стороны, олицетворять некое высшее начало ему было легче с абстрактным Космосом, нежели с Иисусом Христом, который ходил некогда по земле, а потом был распят и вознесся на небо. Еще меньше верил он в загробную жизнь. В свои студенческие годы Михаил Прокофьевич слушал ле


Поделиться:

Дата добавления: 2015-09-13; просмотров: 67; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав


<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Давайте знакомиться – вот перед вами младенец. Это совсем не маленькая копия ребенка. И совсем не уменьшенный взрослый. | 
lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.007 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты