Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


В АВГУСТЕ 1911 ГОДАблагодаря содействию главы правительства П. А. Сто­лыпина в Москве состоялся первый общеземский съезд по народному образованию. 9 страница




На Столыпине не лежало ни одного грязного пятна:вещь страшно редкая и трудная для политического человека. Тихая и застенчивая Русь любила самую фигуру его, самый его образ, духовный и даже, я думаю, физический, как трудолюбивого и чистого


провинциального человека, который немного неуклюже и неловко вышел на обще­русскую арену и начал „по-провинциальному", по-саратовскому, делать петербургскую ра­боту, всегда запутанную, хитрую и немного нечистоплотную. Так ей „на роду написано", так ее „мамка ушибла". Все было в высшей степени открыто и понятно в его работе; не было „хитрых петель лисицы", которые, может быть, и изумительны по уму, но которых никто не понимает, и в конце концов все в них путаются, кроме самой лисицы. Можно было кой-что укоротить в его делах, кое-что удлинить, одно замедлить, другому, и много­му, дать большую быстроту; но Россия сливалась сочувствием с общим направлением его дел — с большим, главным ходом корабля, вне лавирования отдельных дней, в смысле и мотивах которого кто же разберется, кроме лоцмана. Все чувствовали, что это — русский корабль и что идет он прямым русским ходом. Дела его правления никогда не были партийными, групповыми, не были классовыми или сословными; разумеется, если не принимать за „сословие" — русских и за „партию" — самое Россию; вот этот „сред­ний ход" поднял против него грызню партий, их жестокость; но она, вне единично­го физического покушения, была бессильна, ибо все-то чувствовали, что злоба ки­пит единственно оттого, что он не жертвует Россиею — партиям(Г. С). Inde irae (от­сюда гнев — лат.), единственно... Он мог бы составить быстрый успех себе, быструю га­зетную популярность, если бы начал проводить „газетные реформы" и „газетные зако­ны", которые известны наперечет. Но от этого главного „искушения" для всякого мини­стра он удержался, предпочитая быть не „министром от общества", а министром „от на­рода", не реформатором „по газетному полю", а устроителем по „государственному по­лю". Крупно, тяжело ступая, не торопясь, без нервничанья, он шел и шел вперед, как са­ратовский земледелец,— и с несомненными чертами старопамятного служилого москов­ского человека, с этого же упорною и не рассеянною преданностью России, одной Рос­сии, до ран и изуродования и самой смерти. Вот эту крепость его пафоса в нем все оце­нили и ей понесли венки: понесли их благородному, безупречному человеку, которого могли ненавидеть, но и ненавидящие бессильны были оклеветать, загрязнить, даже за­подозрить.Ведь ничего подобного никогда не раздалось о нем ни при жизни, ни после смерти; смогли убить, но никто не смог сказать: он был лживый, кривойили своекоры­стный человек. Не только не говорили, но не шептали этого. Вообще, что поразительно для политического человека, о которых всегда бывают „сплетни",— о Столыпине не бы­ло никаких сплетен, никакого темного шепота. Всё дурное... виноват, всё злобноегово­рилось вслух, а вот „дурного" в смысле пачкающего никто не мог указать.

***

Революция при нем стала одолеваться морально,и одолеваться в мнении и со­знании всего общества, массы его, вне „партий". И достигнуто было это не искусством его, а тем, что он был вполне порядочный человек.Притом — всем виднои для всяко­го бесспорно.Этим одним. Вся революция, без „привходящих ингредиентов", стояла и стоит на одном главном корне, который, может, и мифичен, но в этот миф все веровали: что в России нет и не может быть честного правительства; что правительство есть клика подобравшихся друг к другу господ, которая обирает и разоряет общество в личных ин­тересах. Повторяю, может быть, это и миф; наверно — миф; но вот каждая сплетня, каж­дый дурной слух, всякий шепот подбавлял „веры в этот миф". Можно даже сказать, что это в общем есть миф, но в отдельных случаях это нередко бывает правдой. Единичные люди — плакали о России, десятки — смеялись над Россией. Это произвело общий взрыв чувств, собственно русских чувств, к которому присосалась социал-демократия, попыта­лась их обратить в свою пользу и частью действительно обратила. „Использовала момент


и массу в партийных целях". Но не в социал-демократии дело; она „пахала", сидя „на ро­гах" совсем другого животного. Как только появился человек без „сплетни" и „шепота" около него, не заподозренный и не грязный, человек явно не личного, а государствен­ного и народного интереса,так „нервный клубок", который подпирал к горлу, душил и заставлял хрипеть массив русских людей, материк русских людей,— опал, ослаб. А без не­го социал-демократия, в единственном числе, всегда была и останется для России шут­кой. „Покушения" могут делать; „движения" никогда не сделают. Могут еще многих убить, но это — то же, что бешеная собака грызет угол каменного дома. „Черт с ней" — вот все о ней рассуждение.

За век и даже века действительно „злоупотреблений" или очень яркой глупости огромное тело России точно вспыхнуло как бы сотнями, тысячами остро болящих нары­вов, которые не суть смерть и даже не суть болезнь всего организма, а именно болячки, но буквально по всему телу, везде. Можно было вскрывать их, и века пытались это делать. Вскроют: вытечет гной, заживет, а потом тут же опять нарывает. Все-таки революция промчалась не напрасно: бессмысленная и злая в частях, таковая особенно к исходу, при „издыхании" (экспроприации, убийства), она в целоми особенно на ранней фазе оживи­ла организм, быстрее погнала кровь, ускорила дыхание, и вот это внутреннее движение,просто движение,много значило. Под „нарывным телом" переменилась постель, про­ветрили комнату вокруг, тело вытерли спиртом. Тело стало крепче,дурных соковмень­ше — и нарывы стали закрываться без ланцета и операции. Россия сейчас несомненно крепче, народнее, государственнее,— и она несомненно гораздо устойчивее,против других держав и инородцев, нежели не только в пору Японской войны, но и чем все по­следние 50 лет. Социально и общественно она гораздо консолидированнее.Всего это-" го просто нельзя было ожидать, пока текли эти нечистые 50 лет, которые вообще можно определить как полвека русского нигилизма, красного и белого, нижнего и верхнего. Русь перекрестилась и оглянулась. В этом оздоровлении Столыпин сыграл огромную роль — просто русского человека и просто нравственного человека, в котором не было ни йоты ни красного, пи белого нигилизма. Это надо очень отметить: в эпоху типично нигилистическую и всеобъемлющенигилистическую,— Столыпин ни одной крупинкой тела и души не был нигилистом. Это очень хорошо выражается в его красивой, правиль­ной фигуре; в фигуре „исторических тонов" или „исторического наследства". Смеющим­ся, даже улыбающимся я не умею его себе представить. Очень хорошо шло его воспита­ние: сын корпусного командира, землевладелец, питомец Московского университета, гу­бернатор,— он принял в себя все эти крупные бытовые течения, все эти „слагаемые вели­чины" русской „суммы", без преобладания которой-нибудь. Когда он был в гробу так ок­ружен бюрократией, мне показалось — я не ошибался в чувстве, что вижу собственно сра­женного русского гражданина,отнюдь не бюрократа и не сановника. В нем не было чванства; представить его себе осыпанным орденами — невозможно. Всё это мелочи, но характерна их сумма. Он занят был всегда мыслью, делом; и никогда „своей персоной", суждениями о себе, слухами о себе. Его нельзя представить себе „ожидающим награды". Когда я его слыхал в Думе, сложилось впечатление: «Это говорит свойсреди своих,а не инородное Думелицо». Такого впечатления не было от речи Горемыкина, ни других представителей власти. Это очень надо оттенить. Он весь был монолитный, громоздкий: русские черноземы надышали в него много своего воздуха. Он выступил в высшей степе­ни в свое время и в высшей степени соответственно своей натуре: искусственность пар­ламентаризма в применении к русскому быту и характеру русских как-то стушевалась при личных чертах его ума, души и самого образа. В высшей степени многозначительно, что первым настоящим русским премьером был человек без способности к интриге и без ин­тереса к эффекту,— эффектному слову или эффектному поступку. Это — „скользкий путь"


парламентаризма. Значение Столыпина, как образца и примера, сохранится на многие десятилетия; именно как образца вот этой простоты,вот этой прямоты.Их можно счи­тать „завещанием Столыпина", и завещание это надо помнить. Оно не блестит, но оно драгоценно. Конституционализму, довольно-таки вертлявому и иногда несимпатичному на Западе, он придал русскую бороду и дал русские рукавицы. И посадил его на крепкую русскую лавку,— вместо беганья по улицам, к чему он на первых шагах был склонен. Он незаметно самою натурою своею, чуть-чуть обывательскою, без резонерства и без тео­рий, „обрусил" парламентаризм, и вот это никогда не забудется. Особенно это вспомнит­ся в критические эпохи,— когда вдруг окажется, что парламентаризм у нас гораздо наци-ональнее и, следовательно, устойчивее, гораздо больше „прирос к мясу и костям", чем это можно вообще думать и чем это кажется, судя по его экстравагантному происхожде­нию. Столыпин показал единственный возможный путьпарламентаризма в России, ко­торого ведь могло бы не быть очень долго, и может, даже никогда (теория славянофилов; взгляд Аксакова, Победоносцева, Достоевского, Толстого); он указал, что если парламен­таризм будет у нас выражением народного духа и народного образа, то против него не найдется сильного протеста, и даже он станет многим и наконец всем дорог. Это — пер­вое условие: народностьего. Второе: парламентаризм должен вести постоянно вперед, он должен быть постоянным улучшением страныи всех дел в ней, мириад этих дел. Вот если он полетит на этих двух крыльях, он может лететь долго и далеко; но если изменить хотя одно крыло, он упадет. Россия решительно не вынесет парламентаризма ни как гла­вы из „истории подражательности своей Западу", ни как расширение студенческой „Ду­бинушки" и „Гайда, братцы, вперед"... В двух последних случаях пошел бы вопрос о раз­громе парламентаризма: и этого вулкана, который еще горяч под ногами, не нужно бу­дить» [91, с. 10-15].

Вскоре после смерти Столыпина в упомянутом выше дневнике Льва Тихоми­рова появляются записи, свидетельствующие о крайнем смятении и раздоре в стане «правых», «националистов» — предвестнике грядущих осложнений и новых политиче­ских перемен. Мордобой в Русском собрании, свара в «Союзе русского народа». Прави­тельство, плывшее по течению и теряющее совершенно лицо: «Там ничтожество пра­вительства вообще поразительно. Все вспоминают Столыпина... То-то, а прежде руга­ли!..» [106, с. 173]

На взгляд Тихомирова, передового журналиста правого толка, «гибнущего в борьбе с равнодушием публики», все катится под откос: столица гниет в распутинском болоте, Ленские события всколыхнули страну, которая снова забродила беспорядками и раздорами. В войсках и среди рабочих полным ходом идет пропаганда:

«<...> Все может быть. Конечно, с бестрепетным сердцем и твердой рукой,— все это легко бы было разрушить в зародыше. Но при данном персонале людей вскоре, мо­жет быть, дождемся и своего 1793 года. Ведь у нас революция идет по французскому — ма­сонскому рецепту...

Не даром Столыпина убили. Он хотя и конституционалист, но человек „прус­ского образца", и по энергии характера не дал бы монарха в обиду. А теперь — людей нет, и вероятно куча прямых предателей. В народе же даже и для Вандеи нет уголка. Не Кур­ская же губерния со своими правыми?

Несчастнейший монарх. Мне его до смерти жалко. Я лично, признаюсь, поте­рял всякую веру в спасение...» [106, с. 177]

Из посмертных статей о Столыпине немалую ценность представляют и слова его бывших врагов, оппонентов и критиков. В этом ряду среди самых видных противни­ков можно выделить «первого марксиста» России Петра Струве, часть статьи которого мы предлагаем:


«<...> Покушение на П. А. Столыпина, приведшее к трагическому исходу — убий­ству и казни, подымает в уме целый рой мыслей и оживляет в душе множество образов и картин первого, но бурного периода нашей конституционной жизни...

Впервые в России было произведено „политическое" убийство государственно­го деятеля, которого столь многие люди знали как живую индивидуальность, а не как от­влеченный знак некой политической системы. „Конституция" свела как-то министров на землю, сделала их, по крайней мере физически, гораздо более „близкими" обществу — и это, по моему непосредственному ощущению, разительно сказалось на впечатлении, про­изведенном известием о выстреле в Столыпина. Сколько людей видело его своими глаза­ми в Государственной думе, не говоря уже о том, что ни об одном министре в России не писали так много и так свободно...

Правда, широкие крути, настроение которых, мне кажется, не передается ника­кой печатью, ни левой ни правой, с поразительной, болезненной апатией отнеслись к из­вестию о киевском событии. Но при всей апатичности широкого общества и при всем глубоко несочувственном отношении его преобладающего либерально настроенного большинства к политике правительства и его главы, впечатление от выстрела 1 сентяб­ря было все-таки совершенно недвусмысленное. Его можно охарактеризовать как непре­одолимое естественное отвращение.

Есть в настоящее время охотники бить в набат по повод)' „возрождения" терро­ра и эксплуатировать на этот предмет деяние Богрова. Не вдаваясь тут в обсуждение об­щего вопроса о политических убийствах, как явлении нашей истории и современности, <...> я хотел бы только подчеркнуть, что киевское событие свидетельствует лишь о вы­рождении террора, и ни о чем более. Из всех крупных политических убийств, когда-ли­бо совершенных в России, оно есть самое случайное, наименее „органическое". Даже акт 1 марта 1881 г., как ни двусмысленно реагировало на него общественное мнение, даже это убийство Царя, окруженного ореолом двойного освободителя и великого реформа­тора, по своим виновникам не могло не ощущаться обществом как зародившееся как-то в недрах самого общества, как некое болезненное завершение каких-либо понятных обще­ству человеческих переживаний.

Поэтому оно своей внутренней стороной вызвало отвращение, но не породило никакого душевного волнения, причиной которого был бы виновник убийства, а не его жертва. С внутренней жизнью самого общества это убийство никак не связано.

Дело тут, конечно, вовсе не в том, что Богров — еврей. Это обстоятельство — случайное с той точки зрения, с которой я обсуждаю событие. Важно только то, что об­щество в данном случае не только не сочувствовало убийству, оно абсолютно не понима­ло его. Это был какой-то „технический" акт, бессмысленно непонятный, какое-то зага­дочное происшествие, ключ к которому недоступен общественному сознанию. Вот поче­му в обществе почти ожесточенно спорят на тему о том, чем же был на самом деле Бог-ров — „охранником" или „революционером".

Самый спор показывает, что общество не способно понимать такого „революци­онера". А между тем он есть. Народился новый тип революционера. Подготовлялся он — незаметно для общества, незаметно для каждого из нас — в дореволюционные годы и на­родился в 1905—1906 гг. „Максимализм" означал слияние „революционера" с „разбойни­ком", освобождение революционной психики от всяких нравственных сдержек. Но „раз­бойничество", в конце концов, есть только средство. Душевный переворот шел глубже аб­солютной неразборчивости в средствах. В революцию ворвалась струя прожигания жиз­ни и погони за наслаждениями в стиле опошленного и оподленного Пшибышевского.

Быть убитым — это судьба, которая может постигнуть каждого крупного госу­дарственного деятеля в любой момент и в любой политической обстановке.


А между тем — Столыпин был крупным человеком, и именно такая судьба по­стигла его.

Правда, не во всем. В одном очень важном пункте он восторжествовал над ко­варной судьбой. Как бы ни относиться к аграрной политике Столыпина — можно ее при­нимать как величайшее зло, можно ее благословлять как благодетельную хирургическую операцию,— этой политикой он совершил огромный сдвиг в русской жизни. И — сдвиг поистине революционный и по существу, и формально. Ибо не может быть никакого со­мнения, что с аграрной реформой, ликвидировавшей общину, по значению в экономиче­ском развитии России в один ряд могут быть поставлены лишь освобождение крестьян и проведение железных дорог <...>» [102, с. 185—187].

Наконец, год спустя Всероссийский национальный клуб выпускает отдельным изданием обстоятельный очерк литератора, публициста Александра Аксакова «Высший подвиг». Известный славянофил, вспоминая тернистый жертвенный путь «лучшего граж­данина земли Русской» П. А. Столыпина, помогает лучше осмыслить значение его деятель­ности для России и духовных заветов реформатора своим соотечественникам. Вот что ска­зано в завершающих страницах очерка: «<...> Что же завещал нам тот, чьи уста и в минуты предсмертной агонии шептали, мысленно обращаясь к нам: „граждане! граждане!.."

Он завещал нам любовь к России и к русской народности, любовь, требующую от нас готовности жертвовать родине всем,— до жизни включительно, любовь к родине, как к великому государству, созданному трудом, кровью наших русских предков и навеки неделимому,— любовь, выражающуюся в почтении к историческому прошлому родины, в горячей заботе о ее благоденствии, цельности и могуществе в настоящем и в вере в ее великое будущее. Он завещал нам любовь и неизменную верность самодержавной власти русских государей, как к оплоту целости и могущества государственного во времена мир­ного течения государственной жизни, и бесценного сокровища в дни уклонений государ­ственной жизни от исконной правды русской. Он завещал нам свою любовь к исконной вере Православной и особые заботы о процветании ее, как Церкви господствующей. Он завещал нам любовь к свободе, но не к той свободе, которая доступна только верхним, более обеспеченным классам и остается пустым звуком для всего народа русского, а к сво­боде, построенной на основе хозяйственного благосостояния земледельческого населе­ния, составляющего огромное большинство русских людей, которая может сделаться до­стоянием всех русских граждан, без различия положений и состояний. Он завещал нам, поэтому, особые заботы о подъеме благосостояния крестьянского населения, о его про­свещении и о внесении в жизнь его порядка и законности. Наконец, он призывал нас к общей, дружной, основанной на взаимном доверии, честной работе, как истинных граж­дан своей родины, на всех ступенях государственного дела, а равно в областях хозяйст­венной, промышленной, так как честный, добросовестный и упорный труд может дать благосостояние, просвещение и свободу каждому, созидая в то же время богатство и мо­гущество всего государства.

Таковы заветы П. А. Столыпина; они не умрут, они останутся жить в сердцах русских людей. Ужасный выстрел, сразивший усталого и тленного человека, дал бессмер­тие его заветам, дал им только новую силу.

Не говори он умер; он живет;

Пусть жертвенник разбит — огонь еще пылает!

Убийцы, их прямые подстрекатели и те, которые, не принимая прямого уча­стия в черном деле, строили все же свои расчеты на „устранении" Столыпина,— ошиб­лись; вместо того, чтобы ослабить, придавить и уничтожить ненавистное им национальное


русское чувство, их новое злодеяние подняло в русском обществе и народе русском такую могучую волну этого чувства, которая сломает и смоет без следа все их ковы и зло­умышления против русской народности. Кровь безвинно погибшего, оросив русскую землю, вызовет в ней лишь новые жизненные силы, даст новые богатые всходы русского народного самосознания. Так должно быть. Это естественно. Это единственный, достой­ный русского народа ответ на гнусное и бесстыдное посягательство на его свободу, на его национальное достоинство и на его мощь. „В древней Руси,— сказал И. В. Никаноров, за­канчивая свою речь на вечере в память Столыпина,— был страшный обычай: существова­ла вера, что в основание крепости надо заложить живого человека, чтобы эта крепость была сильна. В основу национальной России положен живой Столыпин, и вырастет она на земле, политой его кровью"» [1, с. 78—79].

ПРИМЕЧАТЕЛЬНАтакже лекция «октябриста» Аполлона Еропкина, депутата I и II Госдум, с которой он выступал в Петербурге и Москве после смерти Столыпина. В ней этот просвещенный дворянин выпускник юридического факультета Московского университета, по собственной инициативе исследовавший хутора и отруба Приволж­ских степей и Западного края, говорит о первых результатах земельной реформы. В ви­ду важности выводов, сделанных им, приводим здесь основные фрагменты лекции, из­данной одновременно с предыдущим очерком и также имевшей успех:

«<...> Перед своим отъездом в это путешествие по хуторам, я имел аудиенцию у покойного Министра; и когда я сообщил ему о своем желании проверить на местах те те­ории и те абстрактные предложения о необходимости перехода крестьянской общины к частной земельной собственности, теории — бесспорные по существу, но трудно дости­жимые на деле,— то покойный министр отнесся к моей мысли с живейшим сочувствием и сам передал мне несколько своих наблюдений, вынесенных им из своей поездки по ху­торам.

„Вернетесь из поездки, поделитесь своими впечатлениями",— напутствовал он меня. И это были последние его слова. Когда я вернулся из поездки, тело П. А. Столыпи­на уже было предано земле <...>.

П. А. Столыпину часто ставили в упрек, зачем он так спешно, в порядке 87-й статьи, провел Указ 9 ноября 1906 г., изменявший коренные законы крестьянского зем­левладения, и нe дождался, пока этот проект пройдет через Государственную Думу и Со­вет? А проект этот, как известно, получил санкцию лишь в мае текущего года то есть 4 1/2 года спустя после издания Указа 9 ноября.

Вопрос коварный и лицемерный, характерный для левых партий.

— Да очень просто почему, г.г. радетели о народном благе с левой стороны: что­бы вырвать почву из-под ваших же ног!

Ведь не надо забывать, что вопрос шел вовсе не об одном только улучшении земледельческой культуры; вопрос шел об общине, как православном институте, привед­шем Россию к самому краю катастрофы. П. А. Столыпин видел, что вся земледельческая Россия стоит на вулкане, готовом затопить и разрушить все на своем пути.

Чего же ждать и чего же медлить? Жители центральных губерний и предста­вить себе не могут, что произвел Указ 9 ноября на юге, на востоке и на западе Европей­ской России.

До поездки моей по хуторам, признаюсь откровенно, я и сам довольно пессими­стично настроен был по поводу успеха нового закона в жизни. А тут еще левые газеты не­устанно подзуживают о „хуторомании", о крайней шаткости нового социального базиса в деревне. Но я советовал бы этим господам отправиться с этой своей проповедью к са­марским колонистам или к лифляндским латышам, перешедшим на хутора; вероятно,


они поняли бы тогда, почему П. А. Столыпин действовал в порядке 87-й статьи, а не ждал у моря 4 1/2 года.

А ведь за немцами и за латышами двинулись и русские; в тех губерниях, которые я посетил,— Самарскую, Саратовскую. Витебскую и Могилевскую, по разверстанию наде­лов на хутора и отруба работают по 150, по 200 землемеров в каждой, работают до глубо­кой осени и все же не успевают удовлетворять требований населения.

Там уже не уговаривают: переходите на отруба, а говорят подождите очереди! И этой очереди ждут годами.

И в Витебской, и в Могилевской губерниях я сам, собственными глазами, ви­дел, как от общинной деревни не оставалось и следа, она вся целиком переселялась на ху­тора и переселялась почти что на свой счет, ибо что за пособие в 75—85 руб. на двор на переселение, когда один колодезь стоит дороже!

И таких деревень — десятки; землеустроительные комиссии заняты только ими, а об отдельных выделах отдельных домохозяев там думать некогда, они удовлетворяют­ся уже после всех, в последнюю очередь.

В Самарских и Саратовских степях я объезжал наделы в десятки тысяч десятин, разверстанные на отруба. Подумать только, какой переворот в народном самосознании должен произвести такой надел, перешедший в частную собственность и протянувший­ся на 30—35 верст. И как аккуратно, я бы сказал, любовно охраняют границы этих отру­бов, как хлопочут их владельцы, чтобы поставить межевой столб с государственным столбом!

И пусть не утешаются кадеты, что этот "новый социальный базис в деревне ша­ток и непрочен". Нет, он очень прочен: в Новоуз. уезде, например, сейчас уже ограниче­но 500 т. дес. наделов — 1/3 уезда. Но я скажу еще больше; я разочарую г.г. левых: знают ли они, кто в первую голову спешит укрепить за собой свои наделы? Первые зачинщики и коноводы аграрного движения. И тот, кто мне не верит, пусть справится в ивановской 2-й волости Балашовского уезда; эта волость замечательна тем, что там совсем не оста­лось помещичьих усадеб, они все были сожжены и разгромлены во время аграрных бес­порядков. Теперь она не менее знаменита тем, что все погромщики сами превратились в маленьких помещиков, укрепив за собой свои наделы.

Очевидцы передавали мне почти дословно речь одного из таких погромщиков, считавшегося главным агитатором:

„Господа граждане,— держал он свое слово к сельскому сходу,— я уже не раз гово­рил с вами с этого высокого места (он стоял на эстраде); я вас никогда не обманывал и вы мне верили; поверьте и на этот раз, укрепляйте за собой ваши наделы!"» [14, с. 10—12] <...>

Могилевский землеустроитель г. Пржибышевский рассказывал мне, как он лич­но с ходоками от крестьян отправлялся знакомиться с хуторами в лифляндские уезды к латышам. Посмотрели, поучились, вернулись домой и сами разошлись по хуторам всей деревней. В центре у нас, правда, нет латышей; но поверьте, что стоит съездить и подаль­ше, хотя бы в Саратов, и свозить туда ходоков поучиться хуторскому хозяйству.

Да где же хутора; хотя бы переходили на отруба, отводили бы надел к одному месту, оставаясь жить в деревне. В больших Приволжских селах это делается сплошь и рядом, ибо села там огромные и постройки и усадьбы очень ценные.

—А ведь далеко ему ехать на свой отруб? — спрашиваю я землеустроителя, отъ­ехав от села верст на десять.

—Но все-таки ближе, чем раньше, когда его надел был отведен в 50 полосах! — отвечает землеустроитель, знаменитый А. Ф. Бир. Имя Бир в приволжских степях стало именем нарицательным: Бир — значит землеустроитель. Вот к кому поехать бы, господа, поучиться: он разверстывает наделы, расположенные на 30-верстном пространстве,


разверстывает селения в десятки тысяч душ. Посмотрите, что сделано им с наделом села По­кровской слободы, где 30000 жителей, где 10 банков, гимназия и биржа; где магазины с зеркальными окнами, аптеки, гостиницы и рестораны...

А все-таки идут на отруба. Надо лишь уметь приняться за дело; надо иметь не­мецкую настойчивость Бира; надо быть убежденным землеустроителем, надо верить в это дело и вдохнуть эту веру в других. И я видел таких землеустроителей, я познакомил­ся с ними и я горжусь тем, что жал их руку. Это — истинные спасители России, они дела­ют великое и святое дело, ибо община — это мрак, это застой, это — темное царство, это гибель государства, гибель медленная, но неизбежная. Когда-то я сам был сторонником общины, но я глубоко раскаиваюсь в этом своем заблуждении.

Возвращаюсь к главной теме, посвященной мною памяти П. А. Столыпина. Уже эти две кардинальные реформы, которые Столыпин сумел провести в жизнь, реформа конституционная, спасшая Государственную Думу, и реформа аграрная, спасающая рус­ское земледелие и русское государство, могли бы поставить имя П. А. Столыпина в чис­ло великих русских преобразователей <...>» [14, с. 13—14].

В советский период огромное число публицистов, ученых трудились над тем, чтобы представить в самом невыгодном плане результаты столыпинских преобразова­ний — умалить их итоги, исказить смысл реформ. В угоду политической конъюнктуре, в силу самых приземленных житейских расчетов защищены сотни диссертаций, изданы тысячи книг и брошюр. Не имея возможности и намерений провести анализ развалов этой литературной и псевдонаучной породы, мы обратимся к обозначенной теме с иной стороны: сквозь призму оценок самых разных людей, имевших более вдумчивый и при­стальный взгляд на значение и результаты реформ.

Вот, например, что отмечает в 1916 году знаменитый российский экономист профессор А. В. Чаянов:

«Одним из глубоких и важнейших явлений переживаемой нами эпохи в исто­рии России является мощное, полное юной энергии возрождение русской деревни... Ни­когда раньше наша деревня не испытывала такого мощного просветительского воздейст­вия, какое испытывает теперь» [67, с. 241].

В следующем, 1917 году, считающемся началом новой русской смуты, ученый пишет, что крестьянин-собственник доминирует в русской деревне и самым существен­ным образом изменяет ее к лучшему: иначе обрабатываются поля, иначе содержится скот, крестьяне больше продают и покупают, кооперация переродила российские села и самого крестьянина, который стал развитее и культурнее.


Поделиться:

Дата добавления: 2015-09-15; просмотров: 74; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.008 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты