КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Исповедание веры савойского викария 2 страницаСопоставим частные цели, способы, всякого рода установленные отношения, затем прислушаемся к внутреннему чувству; какой здравый ум может отвергать его свидетельство? Чьим непредубежденным взорам видимый порядок Вселенной не возвещает о Высшем Разумении? Сколько нужно нагромоздить софизмов, для того чтобы не признавать гармонию существ и изумительное содействие каждой частицы сохранению других? Пусть сколько хотят говорят мне о комбинациях и шансах; что за польза вам доводить меня до молчания, если вы не можете довести меня до убеждения? и как вы отнимете у меня невольное чувство, которое, помимо моей воли, всегда опровергает вас? Если организованные тела, прежде чем принять постоянные формы, входили па тысячу ладов в случайные между собой комбинации, если сначала образовались желудки без ртов, ноги без голов, кисти рук без рук и всякого вида несовершенные органы, которые погибли вследствие того, что не могли сохранять себя, то почему же ни одной из этих недоделанных проб нет уже на наших глазах? почему природа предписала себе, наконец, законы, которым сначала не была подчинена? Я не должен изумляться, если действие происходит, раз это возможно; и пусть малая вероятность случая наверстана будет количеством проб — я на это соглашаюсь. Однако же, если бы мпе сказали, что типографские буквы, брошенные на удачу, дали в результате Энеиду в полном порядке, я не сделал бы шага, чтобы проверить, правда ли это. «Вы забываете,— скажут мне,— о количестве проб». Но сколько же нужно предположить этих метаний, чтобы сделать комбинацию вероятною? Что касается меня, то, видя здесь всего одну пробу, я могу, поставив бесконечность против одного, биться об заклад, что эта комбинация не есть результат случайности. Прибавьте сюда, что комбинации и выпавшие случаи дают всегда в результате нечто однородное с соединяемыми элементами, что организация и жизнь не могут получиться в результате от проб атомов, что химик, комбинируя разнородные тела, не может заставить их чувствовать и мыслить в его тигле*. * Кто бы поверил, если бы не было доказательств, что человеческое сумасбродство могло дойти и до этого пункта? Амат Лузитанский65 уверял, что он видел маленького человечка, длиною с палец, заключенного в стакан и созданного с помощью алхимической науки Юлием Камиллом66, этим вторым Прометеем. Парацельс67 («О природе вещей») поучает, как производить эгих маленьких людей, и утверждает, что пигмеи, фавны, сатиры и нимфы порождены были с помощью химии. И в самом деле, я не вижу, что отныне остается нам делать для установления возможности этих фактов, как не уверять, что органическая Материя не поддается жару огня и что молекулы ее могут сохранять жизнь и в калильной печи. Я читал Ньевентита68 с изумлением, и мне почти стыдно было за автора. Как могло этому человеку прийти в голову — составить книгу о чудесах природы, указывающих на мудрость Творца ее? Если бы книга была такого же огромной, как мир, и тогда она не исчерпала бы сюжета; а как скоро хотят вдаться в подробности, самое великое чудо ускользает от внимания — я говорю о гармонии и согласии целого. Одно происхождение живых и организованных тел представляет уже пропасть для человеческого ума; непреодолимая преграда, которую природа поставила между видами, чтобы они не смешивались, с совершенною очевидностью выказывает ее намерения. Она не удовольствовалась установлением порядка, а приняла известные меры, чтобы ничто не могло его нарушать. Нет во Вселенной существа, на которое нельзя было бы, с известной стороны, смотреть как на общий центр для всех других, вокруг которого они все сгруппированы, так что все взаимно являются целями и средствами одни для других. Ум путается и теряется в этой бесконечности отношений, из которых ни одно не запуталось и не потерялось в массе. Сколько нужно абсурдных предположений, чтобы выводить всю эту гармонию из слепого механизма материи, случайно приводимой в движение! Напрасно те, которые отрицают единство замысла, обнаруживающееся в отношениях всех частей этого великого целого, прикрывают свои нелепости абстракциями, координациями, общими принципами, всякими эмблематическими терминами: сколько бы они ни старались, я не могу постичь систему существ, подчиненных столь незыблемому порядку, без представления о разуме, устанавливающем этот порядок. Я не в силах верить, чтобы пассивная и мертвая материя могли произвести живые и чувствующие существа, чтобы слепая случайность могла произвести разумные существа, чтобы немыслящее могло произвести существа, одаренные мышлением. Итак, я верю, что мир управляется могущественною и мудрою волею; я это вижу или, скорее, чувствую это, и это мне важно знать. Но вечен ли этот мир или создан? едино ли начало вещей, или их два, или больше? какова природа их? Этого я не знаю — да и что за беда в этом незнании? По мере того как эти сведения станут для меня интересными, я буду стараться приобретать их; пока же я отказываюсь от праздных вопросов, которые могут волновать мое самолюбие, но бесполезны для моего поведения и превышают мой разум. Не забывайте, что я не поучаю, а излагаю свой взгляд. Пусть материя будет вечной или созданной, пусть существует одно пассивное начало или пусть его вовсе не будет, остается все-таки несомненным, что целое едино и возвещает о едином разуме, ибо я не вижу ничего, что не занимало бы определенного места в одной и той же системе и не содействовало бы одной и той же цели, т. е. сохранении) целого в установленном порядке. Это Существо, проявляющее волю и мощь, активное само по себе,— Существо, каково бы, наконец, ни было, которое двигает Вселенную и дает всему порядок, я называю Богом. С этим наименованием я связываю идеи разумения, могущества, воли, исчисленные мною выше, и идею благости, которая является необходимым их последствием; но я все-таки мало знаю Существо, которому приписал ее. Оно все так же скрывается от моих чувств и моего разума; чем больше я думаю о Нем, тем больше путаюсь. Я несомненно знаю, что оно существует, и существует само по себе; знаю, что мое существование подчинено его существованию и что все известные мне вещи находятся безусловно в том же положении. Я вижу Творца повсюду в Его творениях; я чувствую Его в себе, вижу Его всюду вокруг себя; но как скоро я хочу созерцать Его в нем самом, как только начинаю искать, где Он, кто Он, какая Его сущность, Он скрывается от меня, и мой смущенный ум ничего уже не видит. Проникнутый мыслью о своем бессилии, я никогда не буду рассуждать о природе Бога, если только меня не принудят к этому мысли о Его отношениях ко мне. Рассуждения эти всегда дерзки; мудрый человек должен предаваться им лишь с трепетом и уверенностью, что он не создан для того, чтобы углубляться в них; ибо для Бога не столько оскорбительно, что о Нем не мыслят, сколько то, что о Нем мыслят дурно. Открыв те из Его свойств, по которым я познаю Его существование, я возвращаюсь к себе и ищу, какое место я занимаю в порядке вещей, которым управляет Оно и который я могу изучать. По своим видовым признакам я бесспорно нахожусь на первом месте; ибо благодаря воле моей и орудиям, которые находятся в моем распоряжении для выполнения ее, у меня больше силы для того, чтобы действовать на все окружающие меня тела или чтобы подвергаться их действию или укрываться от него, смотря по желанию, чем у каждого из них для того, чтобы на меня действовать против моей воли, вследствие одного лишь физического импульса; а по разумению я один оказываюсь способным обозревать целое. Какое существо здесь, на земле, кроме человека, умеет наблюдать все другие, измерять, вычислять, предвидеть их движение, их действия и соединять, так сказать, чувство общего существования с чувством своего индивидуального существования? Что же тут смешного — думать, что все создано для меня, если я один умею все относить к себе? Правда, значит, что человек — царь земли, им населяемой; ибо он не только укрощает животных, не только распоряжается стихиями, благодаря своей изобретательности, но даже один только на земле и оказывается умеющим распоряжаться ими; он даже присваивает себе через созерцание самые светила, к которым не может приблизиться. Пусть мне покажут другое на земле животное, которое умеет пользоваться огнем и заставит восхищаться солнцем. Как! Я могу наблюдать, познавать существа и их отношения, могу чувствовать, что такое порядок, красота, добродетель, могу созерцать Вселенную, подняться до руки, ею управляющей, могу любить добро и творить его — и после этого мне равняться со зверями! Низкая душа! Это твоя мрачная философия делает тебя подобным зверям; или, скорее сказать, ты тщетно хочешь унизить себя: твой гений свидетельствует против твоих принципов, твое благожелательное сердце обличает твое же учение, и даже твое злоупотребление своими способностями, к твоей досаде, доказывает их превосходство. Что же касается меня, то, не имея особой системы, которую приходилось бы защищать, я, человек простой и правдивый, не увлекаемый пристрастием к какой-нибудь партии, не добивающийся чести быть главою секты, довольный местом, куда поставил меня Бог,— я, после Бога, ничего не вижу лучше человеческого звания; и если бы мне предстояло выбрать себе место в ряду существ, что я мог бы выбрать лучшего, чем быть человеком? Это размышление не столько вызывает гордость во мне, сколько трогает меня; ибо это мое положение не есть результат моего выбора и не было обусловлено заслугами существа, еще не существовавшего. Могу ли я, видя себя столь отличенным, не радоваться, что занимаю столь почетный пост, и не благословлять руку, поместившую меня здесь? Из первого же обращения к самому себе зарождается в моем сердце чувство признательности и благодарности к Творцу человеческого рода, а из этого чувства — первое чувство благоговения перед благодетельным Божеством. Я преклоняюсь перед высшим Всемогуществом, и меня умиляют Его благодеяния. Нет нужды учить меня этому поклонению: оно подсказано мне самой природой. Не является ли естественным следствием любви к себе почитание того, кто нам покровительствует, и любовь к тому, кто желает нам добра? Но во что я обращаюсь, когда, чтобы узнать свое личное положение в человеческом роде, я затем рассматриваю различные ранги и людей, их занимающих? Какое зрелище! Куда девался порядок, который я наблюдал? Картина природы представляла мне лишь гармонию и соразмерность; картина рода людского представляет лишь смятение, беспорядок! Между стихиями царит согласие, а люди — в хаосе! Животные счастливы — один царь их несчастлив! О, мудрость, где твои законы? О, Провидение, так-то Ты правишь миром? благое Существо, где Твое могущество? Я вижу на земле зло. Поверите ли, мой добрый друг, что из этих печальных размышлений и этих кажущихся противоречий образовались в моем уме возвышенные идеи о душе, которые доселе не вытекали из моих изысканий? Размышляя о природе человека, я думал, что открыл в ней два различных начала: одно возвышало его до изучения вечных истин, до любви к справедливости и нравственно прекрасному, до областей духовного мира, созерцание которого составляет усладу мудреца; другое возвращало его вниз, к самому себе, покоряло его власти чувств, страстям, которые являются их слугами, и противодействовало, с помощью их, всему тому, что внушало ему первое начало. Чувствуя себя увлеченным, сбитым с пути этими двумя противоположными движениями, я говорил себе: «Нет, человек — не единое: я хочу — и я не хочу; я чувствую себя и рабом, и свободным; я вижу добро, люблю его — и делаю зло; я активен, когда слушаюсь разума, и пассивен, когда меня увлекают страсти: и самое горькое мученье для меня, когда я падаю, чувствовать, что я мог бы устоять». Молодой человек! слушайте с доверием, я всегда буду чистосердечен. Если совесть — дело предрассудков, то я, без сомнения, не прав, и нет доказанной морали; но если человек от природы склонен предпочитать себя всему и если в то же время человеческому сердцу прирождено первое чувство справедливости, то пусть, кто считает человека существом простым, устранит эти противоречия, — и я после этого признаю одну только сущность. Вы заметите, что под словом «сущность» я разумею вообще существо, одаренное каким-либо первообразным свойством, и отвлечение, полученное из всех частичных или второстепенных видоизменений. Если, значит, все известные нам первообразные свойства могут соединиться в одном и том же существе, то мы должны признать одну только сущность; если же иные свойства взаимно исключают друг друга, то является столько же различных сущностей, сколько может быть подобного рода исключений. Вы станете размышлять об этом; мне же, что бы там ни говорил Локк69, стоит лишь признать материю за нечто протяженное и делимое, и я уже уверен, что она не может мыслить, и когда какой-нибудь философ скажет мне, что деревья чувствуют и что скалы мыслят*70, то, сколько бы он ни запутывал меня своими тонкими аргументами, я могу видеть в нем лишь недобросовестного софиста, который скорее соглашается наделить чувством камни, чем человека душою. * Мне кажется, что вместо того, чтобы утверждать, что скалы мыслят, новейшая философия открыла, наоборот, что люди не мыслят. Она признает в природе уже только существа чувствующие; между человеком и животным она находит только ту разницу, что человек есть существо чувствующее и имеющее ощущения, а камень — существо чувствующее, но не имеющее ощущений. Но если всякая материя действительно чувствует, то в чем же будет для меня заключаться чувствующая единица или индивидуальиое «я»? Будет ли она в каждой молекуле материи или только в составных телах? Помещать ли мне эту единицу одинаково и в жидких, и в твердых телах, в элементах и толах сложных? В природе, говорят, есть лишь индивидуумы. Но каковы эти индивидуумы? Камень этот — индивидуум или скопление индивидуумов? Представляет ли он одно существо чувствующее или в нем столько их, сколько песчинок? Если каждый атом элемента есть существо чувствующее, то как понять это внутреннее общение, в силу которого один чувствует себя в другом, так что два их «я» сливаются в одно? Может быть, притяжение — такой закон природы, тайна которого нам неизвестна; но мы по крайней мере понимаем, что притяжение, действующее соответственно массам, не заключает в себе ничего не совместимого с протяжением и делимостью. Неужели вы в таком же смысле понимаете и чувство? Чувственно воспринимаемые части имеют протяжение, но существо чувствующее невидимо и едино; оно не разлагается на части; оно или бывает целым, или вовсе не бывает; следовательно, существо чувствующее не есть тело. Я не знаю, как понимают его наши материалисты, но мне кажется, что те же трудности, которые заставили их отвергать мысль, должны были бы принудить их отвергнуть и чувство, и я не вижу, почему, сделавши первый шаг, не сделать им и другого; и почему им труднее этот второй шаг? Раз они уверены, что они не мыслят, как же они осмеливаются утверждать, что они чувствуют? Представим себе глухого, который отрицает существование звуков, потому что они никогда не поражали его слуха. Я кладу у него перед глазами струнный инструмент и заставляю последний с помощью другого скрытого инструмента звучать в унисон; глухой видит дрожание струны; я говорю ему: «Это производится звуком». «Вовсе нет,— отвечает он.— Причина дрожания струны заключается в ней самой: подобное дрожание есть качество, общее всем телам».— «Покажите же мие,— возражаю я,— это дрожание в других телах или, по крайней мере, причину его в этой струне».— «Я не могу,— отвечает глухой. — Но если я не понимаю, отчего дрожит эта струна, почему же я должен объяснить это вашими звуками, о которых я не имею ни малейшего понятия? Это, значат, непонятный факт объяснять еще более непонятной причиной. Или подайте мне ваши чувственно воспринимаемые звуки, или я стану утверждать, что их не существует». Чем больше я размышляю о мышлении и о природе человеческого ума, тем более нахожу, что рассуждение материалистов похоже на рассуждение этого глухого. И в самом деле, они глухи к внутреннему голосу, который громко и вполне отчетливо говорил им: «Машина не мыслит; не существует ни движения, ни образа, который производил бы из себя мышление; а в тебе заключено нечто такое, что стремится сокрушить все оковы, его сдавливающие: пространство не есть для тебя предельная мера, целая Вселенная недостаточно велика для тебя; твои чувствования, твои желания, твое беспокойство, даже гордость твоя имеют иную основу, чем это тесное тело, в котором ты чувствуешь себя закованным». Ни одно материальное существо не бывает активным само по себе, а я — активен. Сколько бы ни оспаривали меня, я чувствую это, и это говорящее во мне чувство сильнее доводов разума, его опровергающих. Я имею тело, на которое действуют другие и которое действует на других: это взаимное действие не подлежит сомнению; но воля моя не зависит от моих чувств; я соглашаюсь или противлюсь, я уступаю или бываю победителем — мне совершенно ясно говорит сознание, когда я делаю, что захотел сделать, и когда я лишь уступаю своим страстям. Я всегда властен желать, но не всегда имею силу исполнить желание. Когда я предаюсь искушениям, я действую под давлением внешних предметов. Когда я упрекаю себя в этой слабости, я слушаюсь только воли своей: я раб в силу своих пороков и свободен в силу угрызений совести; чувство моей свободы лишь тогда изглаживается во мие, когда я развращаюсь и не даю, наконец, голосу души возвышаться против законов тела. О воле я узнаю лишь из сознания своей собственной воли; разумение мне известно не больше этого. Когда спрашивают, какова причина, определяющая мою волю, я, в свою очередь, спрашиваю, какова причина, определяющая мое суждение; ибо ясно, что эти две причины составляют лишь одну; кто хорошо понимает, что человек в своих суждениях активен, что разумение его есть лишь способность сравнивать и судить, тот увидит, что и свобода человека есть способность — подобная же или проистекающая из этой последней; он избирает хорошее, коль скоро правильно составил суждение; если же он неправильно судит, то и выбор его дурен. Какова же, значит, причина, определяющая его волю? Причина эта — его суждение. А какая причина определяет его суждение? Это его разумная способность, способность судить; определяющая причина заключается в нем самом; а иначе я ничего уже не понимаю. Без сомнения, я не свободен не желать своего собственного блага, я не свободен желать себе зла; но свобода моя и состоит именно в том, что я могу желать лишь того, что мне свойственно или что я считаю таковым, без всякого постороннего для меня давления. Разве я не властен над самим собою? Основа всякого действия заключается в воле свободного существа; восходить дальше этого нельзя. Не слово свобода не имеет никакого значения, а слово необходимость. Предполагать какой-нибудь акт, какое-нибудь действие, не вытекающее из активного начала, значит предполагать результаты без причин, значит попадать в логический круг. Что-нибудь одно: или не бывает первого толчка, или всякий первый толчок не имеет никакой предшествующей причины, и истинной воли без свободы нет. Итак, человек свободен в своих действиях и, как таковой, одушевлен нематериальной сущностью — это моё третий догмат веры. Из этих трех первых вы легко выведете все прочие, если даже я не стану их перечислять. Если человек активен и свободен, то он действует сам от себя; все, что он свободно делает, не входит в систему, установленную Провидением, и не может быть вменяемо Провидению. Оно не желает зла, которое совершает человек, злоупотребляя свободой, которую Оно дает ему, но Оно не мешает ему совершать зло, потому ли, что зло это, со стороны существа столь слабого, совершенно ничтожно в Его глазах, или потому, что, препятствуя злу, Оно стесняло бы его свободу и, унижая его природу, произвело бы еще больше зла. Оно создало его свободным для того, чтобы он совершал не зло, но добро по выбору. Оно дало ему возможность делать этот выбор, правильно пользуясь теми способностями, которыми одарило его; но Оно настолько ограничило его силы, что злоупотребление свободой, до которого Оно допускает человека, не может нарушить всеобщего порядка. Зло, совершаемое человеком, падает на него самого, ничего не изменяя в системе мира, не мешая роду людскому сохраняться, наперекор самому себе. Роптать на то, что Бог не препятствует человеку совершать зло, значит роптать на то, что Он наделил его превосходной природой, придал его действиям облагораживающий их нравственный характер, дал ему право на добродетель. Высшее наслаждение — в довольстве самим собою; чтобы заслужить это довольство, для того мы и помещены на земле и одарены свободой, для того мы и бываем искушаемы страстями и удерживаемы совестью. Что больше могло бы сделать для нас само Божественное Всемогущество? Могло ли оно вносить противоречие в нашу природу и вознаграждать за благие дела того, кто не имел бы возможности делать зло? Как! чтобы помешать человеку быть злым, следовало ограничить его инстинктом и сделать зверем? Нет! О, Бог моей души, я никогда не стану упрекать Тебя, что Ты создал ее по своему образу, чтобы я мог быть свободен, добр и счастлив, как и Ты. Злоупотребление нашими способностями — вот что делает нас несчастными и злыми. Наши печали, заботы, страдания происходят от нас же самих. Нравственное зло бесспорно есть дело наших рук, а физическое зло не имело бы никакого значения, не будь наших пороков, которые сделали его чувствительным для нас. Не для сохранения ли нас и дает нам природа чувствовать наши нужды? Не является ли телесная боль признаком того, что машина расстраивается, и предупреждением, что нужно принять меры? Смерть... Но не отравляют ли злые своей жизни и нашей? Кто захотел бы жить вечно? Смерть есть лекарство от зол, которые вы себе причиняете; природа пожелала, чтобы вы не вечно страдали. Как мало подвержен бедствиям человек, живущий в первобытной простоте! Он живет почти без болезней, равно как и без страстей, он не предвидит и не чувствует смерти; когда он ее чувствует, то нищета его делает ее желанной для него, а после этого она уже не бедствие для него. Если бы мы довольствовались быть тем, что мы есть, нам незачем было бы оплакивать свой жребий; но в поисках за воображаемым благополучием мы наделяем себя тысячью действительных бедствий. Кто не умеет переносить немного страдания, тому предстоит много страдать. Расстроив организм неправильною жизнью, хотят восстановить его лекарствами; к переносимому бедствию присоединяют бедствие, которого боятся; ожидание смерти делает ее страшною и ускоряет ее; чем больше мы хотим избежать ее, тем больше ее чувствуем и всю жизнь свою умираем от ужаса, негодуя на природу за бедствия, которые причинили себе, оскорбляя последнюю. Человек! Не ищи иного виновника зла; этот виновник — ты сам. Не существует иного зла, кроме того, которое ты совершаешь или терпишь, и то и другое приходит к тебе от тебя же самого. Всеобщее зло могло бы проявиться лишь в беспорядке, а в системе мира я вижу незыблемый порядок. Частное злополучие заключается лишь в чувствовании существа, его испытывающего; а это чувство человек не от природы получил: он сам себя наделил им. Горе мало имеет силы над тем, кто, мало думая о нем, не вспоминает его и не видит впереди. Откиньте наше гибельное стремление вперед, откиньте наши заблуждения и пороки, отнимите созданное человеком,— и все станет благом. Где все благо, там ничего нет несправедливого. Справедливость неразлучна с благостью; а благость есть необходимое следствие безграничного могущества и любви к себе, свойственной всякому самосознающему существу. Кто может все, тот умножением других существ расширяет, так сказать, свое существование. Произведение и сохранение — вот непрерывное проявление всемогущества: оно действует не над тем, чего нет; Бог не есть Бог мертвых, Он не может быть разрушителем и злым, не вредя себе. Кто все может, Тот может желать лишь того, что благо*. Итак, существо всеблагое — потому что Оно всемогущее — должно быть также и всееправедливым; иначе Оно противоречило бы самому себе, ибо любовь к порядку, производящая его, называется благостью, а любовь к порядку, сохраняющая его, называется справедливостью. Бог, говорят, ничем не обязан перед своими тварями. Я думаю, что Он обязан сделать для них все, что обещал, даруя им бытие. Дать людям идею блага и заставить их чувствовать потребность в нем — значит обещать это благо. Чем больше я углубляюсь в себя, чем больше размышляю, тем яснее читаю начертанные в душе моей слова: «Будь справедлив, и ты будешь счастлив». Однако, если принимать во внимание настоящее положение вещей, ничего этого нет: злой благоденствует, а справедливый остается угнетенным. Посмотрите, каким пылаем мы негодованием, когда это ожидание не сбывается! Сознание восстает и ропщет на своего Творца: оно вопиет к нему со стенанием: «Ты меня обманул!» «Я обманул тебя, дерзкий! кто тебе сказал это? Разве исчезла твоя душа? разве ты перестал существовать? О, Брут!72 о, сын, мой! не ерами своей благородной жизни позорным концом, не оставляй своей надежды и славы вместе с телом своим на полях филиппийских! К чему ты говоришь: «добродетель — пустяки», когда ты вот-вот получишь награду за свою собственную? «Я умру»,— думаешь ты; нет, ты будешь жить, и тогда-то Я исполню все то, что обещал тебе». По ропоту нетерпеливых смертных можно было бы подумать, что Бог должен вознаградить их прежде заслуги, что он обязан заранее оплатить их добродетель. О! будем прежде всего добрыми, а затем мы будем и счастливыми. Не будем требовать награды раньше победы, штаты раньше труда. «Не на ристалище,— говорил Плутарх,— увенчивались победители наших священных игр, а после того, как пробегали его»73. Если душа нематериальна, она может пережить тело; а если она его переживает, то Провидение оказывается правым. Если бы я не имел иного доказательства нематериальности души, кроме торжества злых и угнетения справедливых в этом мире, то одно уже это не позволяло бы мне сомневаться в ее нематериальности. Столь поразительный диссонанс во всеобщей гармонии заставлял бы меня искать ему объяснения. Я говорил бы себе: «Не все кончается для нас вместе с жизнью — порядок восстановляется во всем при смерти». * Называя верховного бога optimus maximus71, древние высказывались правильно; но точнее было бы говорить maximus optimus, потому что благость происходит от могущества: он благ потому, что велик. Я, правда, затруднялся бы вопросом, где же человек, когда все, что было в нем чувствующего, разрушено. Но этот вопрос не представляет уже для меня трудности, коль скоро я признал две сущности. Понятно, что в течение моей телесной жизни, когда я замечаю вещи лишь с помощью чувств, все не поддавшееся чувствам от меня ускользает. Когда же связь тела и души распалась, я понимаю, что одно может разрушиться, а другое сохраниться. Почему разрушение одного повлекло бы за собою разрушение и другого? Напротив. Будучи столь различными по природе, сущности эти, благодаря соединению, были в насильственном состоянии; а когда это соединение прекращается, они обе возвращаются в свое естественное состояние: активная и живущая сущность приобретает снова всю силу, которую она тратила на движение пассивной и мертвой сущности. Увы! я отлично чувствую, благодаря своим порокам, что человек в течение своей жизни живет лишь наполовину, и жизнь души начинается только по смерти тела. Но какова эта жизнь? и бессмертна ли душа по своей природе? Я не знаю. Мое ограниченное разумение не постигает ничего безграничного: все, что называют бесконечным, ускользает от меня. Что могу я отрицать, утверждать? какие рассуждения стану приводить я по поводу того, чего пе могу постичь? Я верю, что она настолько переживает тело, сколько нужно для поддержания мирового порядка; а кто знает, значит ли это, что она вечно существует? Однако же я понимаю, как тело изнашивается и разрушается вследствие распадения частей, но я не могу постичь подобного разрушения существа мыслящего; а не будучи в состоянии представить, как оно может умереть, я предполагаю, что оно не умирает. Коль скоро это предположение утешает меня и не заключает в себе ничего неразумного, то почему же мне его не принять? Я чувствую свою душу, я узнаю ее через чувство и мысль; я знаю, что она есть, не зная, какова ее сущность; я не могу умствовать по поводу идей, которых не имею. Но я хорошо знаю, что тождество моего я продолжается лишь путем памяти, и, чтобы быть действительно тождественным, нужно помнить о своем прошлом бытии. Д я не мог бы припомнить после своей смерти, чем я был в течение жизни, если бы не припоминал одновременно и того, что я чувствовал, а сле-довательно, и того, что делал; и я не сомневаюсь, что это воспоминание будет составлять некогда блаженство добрых и мучение для злых. Здесь на земле тысяча пылких страстей заглушает внутреннее чувство и обманывает совесть. Унижения, неприятности, навлекаемые упражнением в добродетелях, мешают нам чувствовать все их прелести. Но когда, освободившись от иллюзий, порождаемых в нас телом и чувствами, мы будем наслаждаться созерцанием Верховного Существа и вечных истин, источником которых Оно бывает, когда красота порядка будет поражать все способности нашей души и мы будем заняты единственно сравнением сделанного нами с тем, что мы должны были бы делать, тогда-то именно голос совести вновь получит свою силу и власть, тогда-то неистощимые чувства чистого наслаждения, проистекающего от довольства самим собою, или горького сожаления о своем унижении и будут тем жребием, который каждый себе приготовит. Не спрашивайте меня, мой добрый друг, будут ли там другие источники блаженства и страданий; я этого не знаю; а чтобы утешиться в этой жизни и получить надежду на другую, для этого достаточно и того источника, который я себе представляю. Я не скажу, что добрые будут «награждены»; ибо какого иного блага может достигнуть прекрасное существо, кроме блаженства существовать сообразно со своей природой? Но я утверждаю, что они будут блаженными, потому что Творец их, Творец всякой справедливости, сотворив их чувствующими, создал их не для страдания, потому что, не употребив во зло на земле свою свободу, они не были обмануты грехом в своем назначении; но они все-таки страдали в этой жизни и, значит, получат воздаяние в другой. Это сознание основано не столько на заслуге человека, сколько на понятии о благости, которая мне кажется неотделимой от божественной сущности. Я только предполагаю сохраненными законы мирового порядка и Бога неизменным в самом Себе*.
|