Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


Статьи о А.С. Пушкине




Виссарион Григорьевич Белинский

Статья восьмая

«Евгений Онегин»

 

Признаемся: не без некоторой робости приступаем мы к критическому рассмотрению такой поэмы, как «Евгений Онегин». И эта робость оправдывается многими причина­ми. «Онегин» есть самое задушевное произведение Пушкина, самое любимое дитя его фантазии, и можно указать слишком на немногие творения, в которых личность поэта отразилась бы с такою полнотою, светло и ясно, как отразилась в «Оне­гине» личность Пушкина. Здесь вся жизнь, вся душа, вся любовь его; здесь его чувства, понятия, идеалы. Оценить такое произведение значит — оценить самого поэта во всем объеме его творческой деятельности. Не говоря уже об эс­тетическом достоинстве «Онегина», эта поэма имеет для нас, русских, огромное историческое и общественное значение.<…>. «Онегин» со сторо­ны формы есть произведение в высшей степени художествен­ное, а со стороны содержания самые его недостатки состав­ляют его величайшие достоинства. Вся наша статья об «Оне­гине» будет развитием этой мысли, какою бы ни показалась она с первого взгляда многим из наших читателей.

Прежде всего в «Онегине» мы видим поэтически воспроиз­веденную картину русского общества, взятого в одном из ин­тереснейших моментов его развития. С этой точки зрения «Евгений Онегин» есть поэма историческая в полном смысле слова, хотя в числе ее героев нет ни одного исторического лица. Историческое достоинство этой поэмы тем выше, что она была на Руси и первым и блистательным опытом в этом роде. В ней Пушкин является не просто поэтом только, но и представителем впервые пробудившегося общественного са­мосознания: заслуга безмерная! До Пушкина русская поэзия была не более, как понятливою и переимчивою ученицею ев­ропейской музы,— и потому все произведения русской поэзии до Пушкина как-то походили больше на этюды и копии, не­жели на свободные произведения самобытного вдохновения. <…>. Но с Пушкиным русская поэзия из робкой ученицы явилась даровитым и опыт­ным мастером. Разумеется, это сделалось не вдруг, потому что вдруг ничего не делается. <…>. Наша поэзия <…> должна искать для себя материалов почти исключительно в том классе, который, по своему образу жизни и обычаям, представляет более разви­тия и умственного движения. И если национальность состав­ляет одно из высочайших достоинств поэтических произведе­ний,— то, без сомнения, истинно национальных произведений должно искать у нас только между такими поэтическими созданиями, которых содержание взято из жизни сословия, создавшегося по реформе Петра Великого и усвоившего себе формы образованного быта. <…>. Но немногие согласятся с вами, и для многих по­кажется странным, если вы скажете, что первая истинно на­ционально-русская поэма в стихах была и есть — «Евгений Онегин» Пушкина и что в ней народности больше, нежели в каком угодно другом народном русском сочинении. А между тем это такая же истина, как и то, что дважды два — четыре. Если ее не все признают национальною — это потому, что у нас издавна укоренилось престранное мнение, будто бы рус­ский во фраке или русская в корсете — уже не русские и что русский дух дает себя чувствовать только там, где есть зи­пун, лапти, сивуха и кислая капуста. В этом случае у нас многие даже и между так называемыми образованными людьми бессознательно подражают русскому простонародью, которое всякого чужестранца из Европы называет немцем. <…>. Далее: бедна та народность, которая трепещет за свою самостоятельность при всяком со­прикосновении с другою народностью! Наши самозванные патриоты не видят, в простоте ума и сердца своего, что, бес­престанно боясь за русскую национальность, они тем самым жестоко оскорбляют ее. Но когда сделалось всегда победо­носным русское войско, если не тогда, как Петр Великий одел его в европейское платье и приучил его сообразной с этим пла­тьем военной дисциплине? <…>

Все сказанное нами было необходимым отступлением для опровержения неосновательного мнения, будто бы в деле ли­тературы чисто русскую народность должно искать только в сочинениях, которых содержание заимствовано из жизни низших и необразованных классов. <…>. «Истинная национальность (говорит Гоголь) состоит не в опи­сании сарафана, но в самом духе народа; поэт может быть даже и тогда национален, когда описывает совершенно сто­ронний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами» . Разгадать тайну народной психеи — для поэта значит уметь равно быть верным действительности при изображении и низших, и средних, и высших сословий. <…>. Великий национальный поэт равно умеет за­ставить говорить и барина и мужика их языком. <…>.

И первым таким национально-художественным произведе­нием был «Евгений Онегин» Пушкина. В этой решимости мо­лодого поэта представить нравственную физиономию наибо­лее оевропеившегося в России сословия нельзя не видеть до­казательства, что он был и глубоко сознавал себя национальным поэтом. Он понял, что время эпических поэм давным-давно прошло и что для изображения современного общества, в котором проза жизни так глубоко проникла са­мую поэзию жизни, нужен роман, а не эпическая поэма. Он взял эту жизнь, как она есть, не отвлекая от нее только одних поэтических ее мгновений; взял ее со всем холодом, со всею ее прозою и пошлостию. И такая смелость была бы менее удивительною, если бы роман затеян был в прозе; но писать подобный роман в стихах в такое время, когда на русском языке не было ни одного порядочного романа и в прозе,— такая смелость, оправданная огромным успехом, была не­сомненным свидетельством гениальности поэта. <…>. Форма романов вроде «Онегина» создана Байроном; по крайней мере манера рассказа, смесь прозы и поэзии в изображаемой действительности, отступления, об­ращения поэта к самому себе и особенно это слишком ощу­тительное присутствие лица поэта в созданном им произведе­нии,— все это есть дело Байрона. Конечно, усвоить чужую новую форму для собственного содержания совсем не то, что самому изобрести ее,— тем не менее, при сравнении «Онеги­на» Пушкина с «Дон Хуаном», «Чайльд Гарольдом» и «Беппо» Байрона, нельзя найти ничего общего, кроме формы и ма­неры. <…>.Пуш­кин писал о России для России, — и мы видим признак его самобытного и гениального таланта в том, что, верный своей натуре, совершенно противоположной натуре Байрона, и сво­ему художническому инстинкту, он далек был от того, чтобы соблазниться создать что-нибудь в байроновском роде, пиша русский роман. <…>

Содержание «Онегина» так хорошо известно всем и каж­дому, что нет никакой надобности излагать его подробно. Но, чтоб добраться до лежащей в его основании идеи, мы расска­жем его в этих немногих словах. Воспитанная в деревенской глуши молодая, мечтательная девушка влюбляется в молодо­го петербургского — говоря нынешним языком — льва, кото­рый, наскучив светскою жизнию, приехал скучать в свою де­ревню. Она решается написать к нему письмо, дышащее наивною страстию; он отвечает ей на словах, что не может ее любить и что не считает себя созданным для «блаженства се­мейной жизни». Потом, из пустой причины, Онегин вызван на дуэль женихом сестры нашей влюбленной героини и убивает его. Смерть Ленского надолго разлучает Татьяну с Онегиным. Разочарованная в своих юных мечтах, бедная девушка скло­няется на слезы и мольбы старой своей матери и выходит замуж за генерала, потому что ей было все равно, за кого бы ни выйти, если уж нельзя было не выходить ни за кого. Оне­гин встречает Татьяну в Петербурге и едва узнает ее: так переменилась она, так мало осталось в ней сходства между простенькою деревенскою девочкою и великолепною петер­бургскою дамою. В Онегине вспыхивает страсть к Татьяне; он пишет к ней письмо, и на этот раз уже она отвечает ему на словах, что хотя и любит его, тем не менее принадлежать ему не может — по гордости добродетели. Вот и все содержание «Онегина». Многие находили и теперь еще находят, что тут нет никакого содержания, потому что роман ничем не кон­чается. В самом деле, тут нет ни смерти (ни от чахотки, ни от кинжала), ни свадьбы — этого привилегированного конца всех романов, повестей и драм, в особенности русских. Сверх того, сколько тут несообразностей! Пока Татьяна была де­вушкою, Онегин отвечал холодностию на ее страстное призна­ние; но когда она стала женщиною, — он до безумия влю­бился в нее, даже не будучи уверен, что она его любит. Неестественно, вовсе неестественно! А какой безнравственный характер у этого человека: холодно читает он мораль влюб­ленной в него девушке, вместо того чтоб взять да тотчас и влюбиться в нее самому, и потом, испросив по форме у ее дражайших родителей их родительского благословения, наве­ки нерушимого, совокупиться с нею узами законного брака и сделаться счастливейшим в мире человеком. Потом: Онегин ни за что убивает бедного Ленского, этого юного поэта с зо­лотыми надеждами и радужными мечтами — и хоть бы раз заплакал о нем или по крайней мере проговорил патетиче­скую речь, где упоминалось бы об окровавленной тени и проч. Так или почти так судили и судят еще и теперь об «Онегине» многие из «почтеннейших читателей»; по крайней мере нам случалось слышать много таких суждений, которые во время оно бесили нас, а теперь только забавляют. <…>.

Мы начали статью с того, что «Онегин» есть поэтически верная действительности картина русского общества в из­вестную эпоху. Картина эта явилась вовремя, то есть именно тогда, когда явилось то, с чего можно было срисовать ее, — общество. Вследствие реформы Петра Великого в России должно было образоваться общество совершенно отдельное от массы народа по своему образу жизни. Но одно исключи­тельное положение еще не производит общества; чтоб оно сформировалось, нужны были особенные основания, которые обеспечивали бы его существование, и нужно было образова­ние, которое давало бы ему не одно внешнее, но и внутреннее единство. Екатерина II, жалованною грамматою, определила в 1785 году права и обязанности дворянства. Это обстоятель­ство сообщило совершенно новый характер вельможеству — единственному сословию, которое при Екатерине II достигло высшего своего развития и было просвещенным, образован­ным сословием. Вследствие нравственного движения, сооб­щенного грамматою 1785 года, за вельможеством начал воз­никать класс среднего дворянства. Под словом возникать мы разумеем слово образовываться. В царствование Александра Благословенного значение этого, во всех отношениях лучше­го, сословия все увеличивалось и увеличивалось, потому что образование все более и более проникало во все углы огром­ной провинции, усеянной помещичьими владениями. Таким образом формировалось общество, для которого благородные наслаждения бытия становились уже потребностию, как при­знак возникающей духовной жизни. <…>. Влияние литературы на общество было гораздо важнее, нежели как у нас об этом думают: литература, сближая и сдружая людей разных сословий узами вкуса и стремлением к благородным наслаждениям жизни, сословие превратила в общество. Но, несмотря на то, не подлежит никакому сомнению, что класс дворянства был и по преимуществу представителем общества и по преимуществу непосред­ственным источником образования всего общества. Увеличе­ние средств к народному образованию, учреждение универси­тетов, гимназий, училищ заставляло общество расти не по дням, а по часам. Время от 1812 до 1815 года было великою эпохою для России. Мы разумеем здесь не только внешнее величие и блеск, какими покрыла себя Россия в эту великую для нее эпоху, но и внутреннее преуспеяние в гражданствен­ности и образовании, бывшее результатом этой эпохи. Мож­но сказать без преувеличения, что Россия больше прожила и дальше шагнула от 1812 года до настоящей минуты, нежели от царствования Петра до 1812 года. С одной стороны, 12-й год, потрясши всю Россию из конца в конец, пробудил ее спящие силы и открыл в ней новые, дотоле неизвестные источники сил, чувством общей опасности сплотил в одну огромную массу косневшие в чувстве разъединенных интере­сов частные воли, возбудил народное сознание и народную гордость и всем этим способствовал зарождению публично­сти, как началу общественного мнения; кроме того, 12-й год нанес сильный удар коснеющей старине: вследствие его исчез­ли неслужащие дворяне, спокойно родившиеся и умиравшие в своих деревнях, не выезжая за заповедную черту их владений; глушь и дичь быстро исчезали вместе с потрясенными остатка­ми старины. С другой стороны, вся Россия, в лице своего победоносного войска, лицом к лицу увиделась с Европою, пройдя по ней путем побед и торжеств. Все это сильно спо­собствовало возрастанию и укреплению возникшего обще­ства. В двадцатых годах текущего столетия русская литера­тура от подражательности устремилась к самобытности: явился Пушкин. Он любил сословие, в котором почти исклю­чительно выразился прогресс русского общества и к которо­му принадлежал сам, — и в «Онегине» он решился предста­вить нам внутреннюю жизнь этого сословия, а вместе с ним и общество в том виде, в каком оно находилось в избранную им эпоху, то есть в двадцатых годах текущего столетия. И здесь нельзя не подивиться быстроте, с которою движется вперед русское общество: мы смотрим на «Онегина» как на роман времени, от которого мы уже далеки. <…>.И вот в каком смысле сказали мы, что самые недостатки «Онегина» суть в то же время и его вели­чайшие достоинства: эти недостатки можно выразить одним словом — «старо»; но разве вина поэта, что в России все дви­жется так быстро? — и разве это не великая заслуга со сто­роны поэта, что он так верно умел схватить действительность известного мгновения из жизни общества?

<…> Мы уже коснулись содержания «Онегина»; обратимся к разбору характеров действующих лиц этого романа. Несмот­ря на то, что роман носит на себе имя своего героя, — в ро­мане не один, а два героя: Онегин и Татьяна. В обоих их должно видеть представителей обоих полов русского обще­ства в ту эпоху. Обратимся к первому. Поэт очень хорошо сделал, выбрав себе героя из высшего круга общества. Оне­гин — отнюдь не вельможа (уже и потому, что временем вельможества был только век Екатерины II); Онегин — свет­ский человек. <…>. Высший круг общества был в то время уже в апогее своего развития; притом светскость не поме­шала же Онегину сойтись с Ленским — этим наиболее стран­ным и смешным в глазах света существом. Правда, Онегину было дико в обществе Лариных; но образованность еще бо­лее, нежели светскость, была причиною этого. Не спорим, об­щество Лариных очень мило, особенно в стихах Пушкина; но нам, хоть мы и совсем не светские люди, было бы в нем не совсем ловко, — тем более что мы решительно неспособны поддержать благоразумного разговора о псарне, о вине, о се­нокосе, о родне. Высший круг общества в то время до того был отделен от всех других кругов, что не принадлежавшие к нему люди поневоле говорили о нем, как до Коломба во всей Европе говорили об антиподах и Атлантиде. Вследствие этого Онегин с первых же строк романа был принят за безнрав­ственного человека. Это мнение о нем и теперь еще не совсем исчезло. Мы помним, как горячо многие читатели изъявляли свое негодование на то, что Онегин радуется болезни своего дяди и ужасается необходимости корчить из себя опечаленно­го родственника, —

Вздыхать и думать про себя:

Когда же черт возьмет тебя?

 

<…> К особенностям людей светского общества принадлежит отсутствие лицемерства, в одно и то же время грубого и глупого, добродушного и добросовестного. <…> Обратимся к Онегину. Его дядя был ему чужд во всех отношениях. И что может быть общего между Онегиным, который уже —

........ равно зевал

Средь модных и старинных зал,

и между почтенным помещиком, который, в глуши своей деревни,

Лет сорок с ключницей бранился,

В окно смотрел и мух давил?

 

Скажут: он его благодетель. Какой же благодетель, если Онегин был законным наследником его имения? Тут благо­детель— не дядя, а закон, право наследства. Каково же по­ложение человека, который обязан играть роль огорченного, состраждущего и нежного родственника при смертном одре совершенно чуждого и постороннего ему человека? Скажут: кто обязывал его играть такую низкую роль?-Как кто? Чув­ство деликатности, человечности. Если, почему бы то ни бы­ло, вам нельзя не принимать к себе человека, которого зна­комство для вас и тяжело и скучно, разве вы не обязаны быть с ним вежливы и даже любезны, хотя внутренно вы и посылаете его к черту? Что в словах Онегина проглядывает какая-то насмешливая легкость, — в этом виден только ум и естественность, потому что отсутствие натянутой и тяжелой торжественности в выражении обыкновенных житейских от­ношений есть признак ума. У светских людей это даже не всегда ум, а чаще всего — манера, и нельзя не согласиться, что это преумная манера. <…>.

Чтоб не возвращаться опять к одному и тому же вопросу, сделаем небольшое отступление. В доказательство, каким важным явлением не в одном эстетическом отношении был для нашей публики «Онегин» Пушкина и какими новыми, смелыми мыслями казались тогда в нем теперь самые старые и даже робкие полумысли,— приведем из него этот куплет:

Гм! Гм! читатель благородный,

Здорова ль ваша вся родня?

Позвольте: может быть угодно

Теперь узнать вам от меня,

Что значат именно родные?

Родные люди вот какие:

Мы их обязаны ласкать,

Любить, душевно уважать

И, по обычаю народа,

О рожестве их навещать,

Или по почте поздравлять,

Чтоб в остальное время года

О нас не думали они...

Итак, дай бог им долги дни!

 

Мы помним, что этот невинный куплет со стороны боль­шей части публики навлек упрек в безнравственности уже не на Онегина, а на самого поэта. <…>

Нет, Пушкин поступил нравствен­но, первый сказав истину, потому что нужна благородная сме­лость, чтоб первому решиться сказать истину. И сколько та­ких истин сказано в «Онегине»! Многие из них теперь и не новы и даже не очень глубоки; но, если бы Пушкин не сказал их двадцать лет назад, они теперь были бы и новы и глубоки. <…>

Большая часть публики совершенно отрицала в Онегине душу и сердце, видела в нем человека холодного, сухого и эгоиста по натуре. Нельзя ошибочнее и кривее понять чело­века! Этого мало: многие добродушно верили и верят, что сам поэт хотел изобразить Онегина холодным эгоистом. Это уже значит — имея глаза, ничего не видеть. Светская жизнь не убила в Онегине чувства, а только охолодила к бесплодным страстям и мелочным развлечениям. Вспомните строфы, в которых поэт описывает свое знакомство с Онегиным:

Условий света свергнув бремя,

Как он, отстав от суеты,

С ним подружился я в то время.

Мне нравились его черты,

Мечтам невольная преданность,

Неподражаемая странность

И резкий, охлажденный ум.

Я был озлоблен, он угрюм;

Страстей игру мы знали оба:

Томила жизнь обоих нас;

В обоих сердца жар погас;

Обоих ожидала злоба

Слепой Фортуны и людей

На самом утре наших дней.

 

<…>Из этих стихов мы ясно видим по крайней мере то, что Оне­гин не был ни холоден, ни сух, ни черств, что в душе его жила поэзия и что вообще он был не из числа обыкновенных, дю­жинных людей. Невольная преданность мечтам, чувствитель­ность и беспечность при созерцании красот природы и при вос­поминании о романах и любви прежних лет — все это гово­рит больше о чувстве и поэзии, нежели о холодности и сухости. Дело только в том, что Онегин не любил расплываться в меч­тах, больше чувствовал, нежели говорил, и не всякому откры­вался. Озлобленный ум есть тоже признак высшей натуры, потому что человек с озлобленным умом бывает недоволен не только людьми, но и самим собою. Дюжинные люди всегда довольны собою, а если им везет, то и всеми. Жизнь не обма­нывает глупцов; напротив, она все дает им, благо немногого просят они от нее — корма, пойла, тепла да кой-каких игру­шек, способных тешить пошлое и мелкое самолюбьице. Разо­чарование в жизни, в людях, в самих себе (если только оно истинно и просто, без фраз и щегольства нарядною печалью) свойственно только людям, которые, желая «многого», не удо­влетворяются «ничем». Читатели помнят описание (в VII главе) кабинета Онегина: весь Онегин в этом описании. Осо­бенно поразительно исключение из опалы двух или трех рома­нов,

В которых отразился век,

И современный человек

Изображен довольно верно

С его безнравственной душой,

Себялюбивой и сухой,

Мечтанью преданной безмерно,

С его озлобленным умом,

Кипящим в действии пустом.

 

Скажут: это портрет Онегина. Пожалуй, и так; но это eще более говорит в пользу нравственного превосходства Онегина, потому что он узнал себя в портрете, который, как две капли воды похож на столь многих, но в котором узнают себя сто немногие, а большая часть «украдкою кивает на Петра» Онегин не любовался самолюбиво этим портретом, но глухо страдал от его поразительного сходства с детьми нынешнего века. Не натура, не страсти, не заблуждения личные сделали Онегина похожим на этот портрет, а век.

Связь с Ленским — этим юным мечтателем, который так понравился нашей публике, всего громче говорит против мнимого бездушия Онегина. Онегин презирал людей,

Но правил нет без исключений:

Иных он очень отличал,

И вчуже чувство уважал.

Он слушал Ленского с улыбкой:

Поэта пылкий разговор,

И ум, еще в сужденьях зыбкой,

И вечно вдохновенный взор,—

Онегину все было ново;

Он охладительное слово

В устах старался удержать

И думал: глупо мне мешать

Его минутному блаженству;

И без меня пора придет;

Пускай покамест он живет

Да верит мира совершенству,

Простим горячке юных лет

И юный жар и юный бред.

 

<…> Дело говорит само за себя: гордая холодность и сухое надменное бездушие Онегина, как человека, произошли от грубой неспособности многих читателей понять так верно созданный поэтом характер. Но мы не остановимся на этом и исчерпаем весь вопрос.

Чудак печальный и опасный,

Созданье ада иль небес,

Сей ангел, сей надменный бес,

Что ж он? — Ужели подражанье,

Ничтожный призрак, иль еще

Москвич в Гарольдовом плаще;

Чужих причуд истолкованье,

Слов модных полный лексикон?..

Уж не пародия ли он?

………………………..

<…>— Зачем же так неблагосклонно

Вы отзываетесь о нем?

За то ль, что мы неугомонно

Хлопочем, судим обо всем,

Что пылких душ неосторожность

Самолюбивую ничтожность

Иль оскорбляет, иль смешит;

Что ум, любя простор, теснит;

Что слишком часто разговоры

Принять мы рады за дела,

Что глупость ветрена и зла,

Что важным людям важны вздоры,

И что посредственность одна

Нам по плечу и не странна?

 

Блажен, кто смолоду был молод.

Блажен, кто вовремя созрел,

Кто постепенно жизни холод

С летами вытерпеть умел,

Кто странным снам не предавался;

Кто черни светской не чуждался;

Кто в двадцать лет был франт иль хват,

А в тридцать выгодно женат;

Кто в пятьдесят освободился

От частных и других долгов;

Кто славы, денег и чинов

Спокойно в очередь добился;

О ком твердили целый век:

N. N. прекрасный человек.

Но грустно думать, что напрасно

Была нам молодость дана,

Что изменяли ей всечасно,

Что обманула нас она;

Что наши лучшие желанья,

Что наши свежие мечтанья

Истлели быстрой чередой,

Как листья осенью гнилой.

Несносно видеть пред собою

Одних обедов длинный ряд,

Глядеть на жизнь, как на обряд,

И вслед за чинною толпою

Идти, не разделяя с ней

Ни общих мнений, ни страстей.

 

Эти стихи — ключ к тайне характера Онегина. Онегин — не Мельмот, не Чайльд-Гарольд, не демон, не пародия, не мод­ная причуда, не гений, не великий человек, а просто — «доб­рый малой, как вы да я, как целый свет». Поэт справедливо называет «обветшалою модою» везде находить или везде ис­кать всё гениев, да необыкновенных людей. Повторяем: Оне­гин — добрый малой, но при этом недюжинный человек. Он не годится в гении, не лезет в великие люди, но бездеятельность и пошлость жизни душат его; он даже не знает, чего ему надо, чего ему хочется; но он знает и очень хорошо знает, что ему не надо, что ему не хочется того, чем так довольна, так счаст­лива самолюбивая посредственность. И за то-то эта самолю­бивая посредственность не только провозгласила его «безнрав­ственным», но и отняла у него страсть сердца, теплоту души, доступность всему доброму и прекрасному. Вспомните, как воспитан Онегин, и согласитесь, что натура его была слишком хороша, если ее не убило совсем такое воспитание. Блестящий юноша, он был увлечен светом, подобно многим; но скоро наскучил им и оставил его, как это делают слишком немно­гие. В душе его тлелась искра надежды — воскреснуть и осве­житься в тиши уединения, на лоне природы; но он скоро уви­дел, что перемена мест не изменяет сущности некоторых неот­разимых и не от нашей воли зависящих обстоятельств.

Два дни ему казались новы

Уединенные поля,

Прохлада сумрачной дубровы,

Журчанье тихого ручья;

На третий — рощи, холм и поле

Его не занимали боле;

Потом уж наводили сон;

Потом увидел ясно он,

Что и в деревне скука та же,

Хоть нет ни улиц, ни дворцов,

Ни карт, ни балов, ни стихов.

Хандра ждала его на страже,

И бегала за ним она,

Как тень иль верная жена.

 

Мы доказали, что Онегин не холодный, не сухой, не без­душный человек, но мы до сих пор избегали слова эгоист, — и так как избыток чувства, потребность изящного не исклю­чают эгоизма, то мы скажем теперь, что Онегин — страдаю­щий эгоист. Эгоисты бывают двух родов. Эгоисты первого раз­ряда — люди без всяких заносчивых или мечтательных притя­заний; они не понимают, как может человек любить кого-ни­будь, кроме самого себя, и потому они нисколько не стараются скрывать своей пламенной любви к собственным их особам; если, их дела идут плохо, они худощавы, бледны, злы, низки, подлы, предатели, клеветники; если их дела идут хорошо, они толсты, жирны, румяны, веселы, добры, выгодами делиться

ни с кем не станут, но угощать готовы не только полезных, даже и вовсе бесполезных им людей. Это эгоисты по натуре или по причине дурного воспитания. Эгоисты второго разряда почти никогда не бывают толсты и румяны; по большей части это народ больной и всегда скучающий. Бросаясь всюду, везде ища то счастия, то рассеяния, они нигде не находят ни того, ни другого с той минуты, как обольщения юности оставляют их. Эти люди часто доходят до страсти к добрым действиям, до самоотвержения в пользу ближних; но беда в том, что они и в добре хотят искать то счастия, то развлечения, тогда как в добре следовало бы им искать только добра. Если подоб­ные люди живут в обществе, представляющем полную воз­можность для каждого из его членов стремиться своею деятельностию к осуществлению идеала истины и блага, — о них без запинки можно сказать, что суетность и мелкое самолюбие, заглушив в них добрые элементы, сделали их эгоистами. Но наш Онегин не принадлежит ни к тому, ни к другому разряду эгоистов. Его можно назвать эгоистом поневоле; в его эгоизме должно видеть то, что древние называли «fatum» [рок, судьба (лат.)]. Благая, благотворная, полезная деятельность! Зачем не предался ей Онегин? Зачем не искал он в ней своего удовлетворения? Зачем? зачем? — Затем, милостивые государи, что пустым людям легче спрашивать, нежели дельным отвечать...

Один среди своих владений,

Чтоб только время проводить,

Сперва задумал наш Евгений

Порядок новый учредить.

В своей глуши мудрец пустынный,

Ярем он барщины старинной

Оброком легким заменил;

Мужик судьбу благословил.

Зато в углу своем надулся,

Увидя в этом страшный вред,

Его расчетливый сосед;

Другой лукаво улыбнулся,

И в голос все решили так,

Что он опаснейший чудак.

 

Сначала все к нему езжали;

Но так как с заднего крыльца

Обыкновенно подавали

Ему донского жеребца,

Лишь только вдоль большой дороги

Заслышат их домашни дроги,—

Поступком оскорбясь таким,

Все дружбу прекратили с ним.

«Сосед наш неуч, сумасбродит,

Он фармазон; он пьет одно

Стаканом красное вино;

Он дамам к ручке не подходит;

Все да да нет, не скажет да-с

Иль нет-с». Таков был общий глас.

 

Что-нибудь делать можно только в обществе, на основа­нии общественных потребностей, указываемых самою действи­тельностью, а не теориею; но что бы стал делать Онегин в сообществе с такими прекрасными соседями, в кругу таких милых ближних? Облегчить участь мужика, конечно, много значило для мужика, но со стороны Онегина тут еще немного было сделано. Есть люди, которым если удастся что-нибудь сделать порядочное, они с самодовольствием рассказывают об этом всему миру и таким образом бывают приятно заняты на целую жизнь. Онегин был не из таких людей: важное и великое для многих, для него было не бог знает чем.

Случай свел Онегина с Ленским: через Ленского Онегин познакомился с семейством Лариных. Возвращаясь от них домой после первого визита, Онегин зевает; из его разговора с Ленским мы узнаём, что он Татьяну принял за невесту своего приятеля и, узнав о своей ошибке, удивляется его выбору, говоря, что если б он сам был поэтом, то выбрал бы Татьяну. Этому равнодушному, охлажденному человеку стоило одного или двух невнимательных взглядов, чтоб понять разницу между обеими сестрами, — тогда как пламенному, восторжен­ному Ленскому и в голову не входило, что его возлюбленная была совсем не идеальное и поэтическое создание, а просто хорошенькая и простенькая девочка, которая совсем не стоила того, чтоб за нее рисковать убить приятеля или самому быть убитым. Между тем как Онегин зевал — по привычке, говоря его собственным выражением, и нисколько не заботясь о се­мействе Лариных, — в этом семействе его приезд завязал страшную внутреннюю драму. Большинство публики было крайне удивлено, как Онегин, получив письмо Татьяны, мог не влюбиться в нее,— и еще более, как тот же самый Онегин, который так холодно отвергал чистую, наивную любовь прекрасной девушки, потом страстно влюбился в великолеп­ную светскую даму? В самом деле, есть чему удивляться. Не беремся решить вопроса, но поговорим о нем. Впрочем, признавая в этом факте возможность психологического вопро­са, мы тем не менее нисколько не находим удивительным само­го факта. Во-первых, вопрос, почему влюбился, или почему не влюбился, или почему в то время не влюбился,— та­кой вопрос мы считаем немного слишком диктаторским. Сердце имеет свои законы — правда, но не такие, из ко­торых легко было бы составить полный систематический кодекс. Сродство натур, нравственная симпатия, сходство понятий могут и даже должны играть большую роль в любви разумных существ; но кто в любви отвергает элемент чисто непосредственный, влечение инстинктуальное, невольное, при­хоть сердца, в оправдание несколько тривиальной, но чрез­вычайно выразительной русской пословицы: «Полюбится сатана лучше ясного сокола», — кто отвергает это, тот не понимает любви. <…>Поэтому Онегин имел полное право без всякого опасения подпасть под уголовный суд критики, не полюбить Татьяны-девушки и полюбить Татьяну-женщину. В том и другом случае он поступил равно ни нравственно, ни безнравственно. Этого вполне достаточно для его оправдания; но мы к этому прибавим и еще кое-что. Онегин был так умен, тонок и опытен, так хорошо понимал людей и их сердце, что не мог не понять из письма Татьяны, что эта бедная девушка одарена страстным сердцем, алчущим роковой пищи, что ее душа младенчески чиста, что ее страсть детски простодушна, и что она нисколько не похожа на тех кокеток, которые так надоели ему с их чувствами, то легкими, то поддельными. Он был живо тронут письмом Татьяны:

Язык девических мечтаний

В нем думы роем возмутил.

И вспомнил он Татьяны милой

И бледный цвет, и вид, унылый;

И в сладостный, безгрешный сон

Душою погрузился он.

Быть может, чувствий пыл старинный

Им на минуту овладел;

Но обмануть он не хотел

Доверчивость души невинной.

 

В письме своем к Татьяне (в VIII главе) он говорит, что, заметя в ней искру нежности, он не хотел ей поверить (то есть заставил себя не поверить), не дал хода милой привычке и не хотел расстаться с своей постылой свободою. Но, если он оценил одну сторону любви Татьяны, в то же самое время он так же ясно видел и другую ее сторону. Во-первых, обо­льститься такою младенчески прекрасною любовью и увлечься ею до желания отвечать на нее значило бы для Онегина решиться на женитьбу. Но если его могла еще интересовать поэзия страсти, то поэзия брака не только не интересовала его, но была для него противна. Поэт, выразивший в Онегине много своего собственного, так изъясняется на этот счет, говоря о Ленском;

Гимена хлопоты, печали,

Зевоты хладная чреда

Ему не снились никогда,

Меж тем как мы, враги Гимена,

В домашней жизни зрим один

Ряд утомительных картин,

Роман во вкусе Лафонтена.

 

Если не брак, то мечтательная любовь, если не хуже что-нибудь; но он так хорошо постиг Татьяну, что даже и не поду­мал о последнем, не унижая себя в собственных своих глазах. Но в обоих случаях эта любовь немного представляла ему обольстительного. Как! он, перегоревший в страстях, изведав­ший жизнь и людей, еще кипевший какими-то самому ему неясными стремлениями, — он, которого могло занять и напол­нить только что-нибудь такое, что могло бы выдержать его собственную иронию, — он увлекся бы младенческой любовью девочки-мечтательницы, которая смотрела на жизнь так, как он уже не мог смотреть... <…>

Разлученный с Татьяною смертию Ленского, Онегин ли­шился всего, что хотя сколько-нибудь связывало его с людьми.

Убив на поединке друга,

Дожив без цели, без трудов

До двадцати шести годов,

Томясь в бездействии досуга,

Без службы, без жены, без дел,

Ничем заняться не умел.

 

Им овладело беспокойство,

Охота к перемене мест

(Весьма мучительное свойство,

Немногих добровольный крест).

 

Между прочим был он и на Кавказе и смотрел на бледный рой теней, толпившийся около целебных струй Машука:

Питая горьки размышленья,

Среди печальной их семьи,

Онегин взором сожаленья

Глядел на дымные струи

И мыслил, грустью отуманен:

Зачем я пулей в грудь не ранен?

Зачем не хилый я старик,

Как этот бедный откупщик?

Зачем, как тульский заседатель,

Я не лежу в параличе?

Зачем не чувствую в плече

Хоть ревматизма? — Ах, создатель!

Я молод, жизнь во мне крепка;

Чего мне ждать? Тоска, тоска!

 

Какая жизнь! Вот оно, то страдание, о котором так много пишут и в стихах и в прозе, на которое столь многие жалуют­ся, как будто и в самом деле знают его; вот оно, страдание истинное, без котурна, без ходуль, без драпировки, без фраз, страдание, которое часто не отнимает ни сна, ни аппетита, ни здоровья, но которое тем ужаснее!.. Спать ночью, зевать днем, видеть, что все из чего-то хлопочут, чем-то заняты, один деньгами, другой женитьбою, третий — болезнию, четвер­тый — нуждою и кровавым потом работы,— видеть вокруг себя и веселье и печаль, и смех и слезы, видеть все это и чувствовать себя чуждым всему этому, подобно Вечному жиду, который среди волнующейся вокруг него жизни сознает себя чуждым жизни и мечтает о смерти, как о величайшем для него блаженстве; это страдание, не всем понятное, но оттого не меньше страшное... Молодость, здоровье, богатство, соеди­ненные с умом, сердцем: чего бы, кажется, больше для жизни и счастия? Так думает тупая чернь и называет подобное стра­дание модною причудою. И чем естественнее, проще страдание Онегина, чем дальше оно от всякой эффектности, тем оно менее могло быть понято и оценено большинством публики. В двадцать шесть лет так много пережить, не вкусив жизни, так изнемочь, устать, ничего не сделав, дойти до такого безус­ловного отрицания, не перейдя ни через какие убеждения: это смерть! Но Онегину не суждено было умереть, не отведав из чаши .жизни: страсть сильная и глубокая не замедлила воз­будить дремавшие в тоске силы его духа. Встретив Татьяну на бале, в Петербурге, Онегин едва мог узнать ее: так переме­нилась она! <…>

Муж Татьяны, так прекрасно и так полно, с головы до ног охарактеризованный поэтом этими двумя стихами:

......И всех выше

И нос и плечи поднимал

Вошедший с нею генерал,—

 

муж Татьяны представляет ей Онегина, как своего родствен­ника и друга. Многие читатели, в первый раз читая эту главу, ожидали громозвучного оха и обморока со стороны Татьяны, которая, пришед в себя, по их мнению, должна повиснуть на шее у Онегина. Но какое разочарование для них!

Княгиня смотрит на него...

И что ей душу ни смутило,

Как сильно ни была она

Удивлена, поражена,

Но ей ничто не изменило:

В ней сохранился тот же тон,

Был так же тих ее поклон.

Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась

Иль стала вдруг бледна, красна...

У ней и бровь не шевельнулась;

Не сжала даже губ она.

Хоть он глядел, нельзя прилежней,

Но и следов Татьяны прежней

Не мог Онегин обрести.

С ней речь хотел он завести

И — и не мог. <…>

Что с ним? в каком он странном сне?

Что шевельнулось в глубине

Души холодной и ленивой?

Досада? суетность? иль вновь

Забота юности — любовь?

 

<…> Не принадлежа к числу ультраидеалистов, мы охотно до­пускаем в самые высокие страсти примесь мелких чувств и потому думаем, что досада и суетность имели свою долю в страсти Онегина. Но мы решительно не согласны с этим мне­нием поэта, которое так торжественно было провозглашено им и которое нашло такой отзыв в толпе, благо пришлось ей по плечу:

О люди! все похожи вы

На прародительницу Еву;

Что вам дано, то не влечет;

Вас непрестанно змий зовет

К себе, к таинственному древу;

Запретный плод вам подавай,

А без того вам рай не рай.

 

Мы лучше думаем о достоинстве человеческой натуры и убеждены, что человек родится не на зло, а на добро, не на преступление, а на разумно-законное наслаждение благами бытия, что его стремления справедливы, инстинкты благород­ны. Зло скрывается не в человеке, но в обществе; так как об­щества, понимаемые в смысле формы человеческого развития, еще далеко не достигли своего идеала, то не удивительно, что в них только и видишь много преступлений. <…>

Письмо Онегина к Татьяне горит страстью; в нем уже нет иронии, нет светской умеренности, светской маски. Онегин знает, что он, может быть, подает повод к злобному веселью; но страсть задушила в нем страх быть смешным, подать на себя оружие врагу. И было с чего сойти с ума! По наружности Та­тьяны можно было подумать, что она помирилась с жизнью ни на чем, от души поклонилась идолу суеты — и в таком случае, конечно, роль Онегина была бы очень смешна и жалка. Но в свете наружность никого и ни в чем не убеждает: там все слишком хорошо владеют искусством быть веселыми с досто­инством в то время, как сердце разрывается от судорог. Оне­гин мог не без основания предполагать и то, что Татьяна внутренно осталась самой собою, и свет научил ее только ис­кусству владеть собою и серьезнее смотреть на жизнь. Благо­датная натура не гибнет от света, вопреки мнению мещанских философов; для гибели души и сердца и малый свет представ­ляет точно столько же средств, сколько и большой. Вся разни­ца в формах, а не в сущности. И теперь, в каком же свете должна была казаться Онегину Татьяна,— уже не мечтатель­ная девушка, поверявшая луне и звездам свои задушевные мысли и разгадывавшая сны по книге Мартына Задеки, но женщина, которая знает цену всему, что дано ей, которая мно­го потребует, но много и даст. Ореол светскости не мог не возвысить ее в глазах Онегина: в свете, как и везде, люди бы­вают двух родов — одни привязываются к формам и в их исполнении видят назначение жизни, это — чернь; другие от света заимствуют знание людей и жизни, такт действитель­ности и способность вполне владеть всем, что дано им при­родою. Татьяна принадлежала к числу последних, и значение светской дамы только возвышало ее значение как женщины. Притом же в глазах Онегина любовь без борьбы не имела ни­какой прелести, а Татьяна не обещала ему легкой победы. И он бросился в эту борьбу без надежды на победу, без рас­чета, со всем безумством искренней страсти, которая так и дышит в каждом слове его письма<…>

Но эта пламенная страсть не произвела на Татьяну ника­кого впечатления. После нескольких посланий, встретившись с нею, Онегин не заметил пи смятения, ни страдания, ни пя­тен слез на лице — на нем отражался лишь след гнева... Оне­гин на целую зиму заперся дома и принялся читать:

И что ж? Глаза его читали,

Но мысли были далеко;

Мечты, желания, печали

Теснились в душу глубоко. <…>

 

Мы не будем распространяться теперь о сцене свидания и объяснения Онегина с Татьяною, потому что главная роль в этой сцене принадлежит Татьяне, о которой нам еще пред­стоит много говорить. Роман оканчивается отповедью Татья­ны, и читатель навсегда расстается с Онегиным в самую злую минуту его жизни... Что же это такое? Где же роман? Какая его мысль? И что за роман без конца? — Мы думаем, что есть романы, которых мысль в том и заключается, что в них нет конца, потому что в самой действительности бывают события без развязки, существования без цели, существа неопределен­ные, никому не понятные, даже самим себе<…>. И эти существа часто бывают одарены большими нрав­ственными преимуществами, большими духовными силами; обещают много, исполняют мало или ничего не исполняют. Это зависит не от них самих; тут есть fatum, заключающий­ся в действительности, которою окружены они, как воздухом, и из которой не в силах и не во власти человека освободиться. Другой поэт представил нам другого Онегина под именем Пе­чорина: пушкинский Онегин с каким-то самоотвержением от­дался зевоте; лермонтовский Печорин бьется насмерть с жизнию и насильно хочет у нее вырвать свою долю; в дорогах — разница, а результат один: оба романа так же без конца, как и жизнь и деятельность обоих поэтов...

Что сталось с Онегиным потом? Воскресила ли его страсть для нового, более сообразного с человеческим достоинством страдания? Или убила она все силы души его, и безотрадная тоска его обратилась в мертвую, холодную апатию? — Не знаем, да и на что нам знать это, когда мы знаем, что силы этой богатой натуры остались без приложения, жизнь без смысла, а роман без конца? Довольно и этого знать, чтоб не захотеть больше ничего знать...

Онегин — характер действительный, в том смысле, что в нем нет ничего мечтательного, фантастического, что он мог быть счастлив или несчастлив только в действительности и че­рез действительность. В Ленском Пушкин изобразил характер, совершенно противоположный характеру Онегина, характер совершенно отвлеченный, совершенно чуждый действитель­ности. Тогда это было совершенно новое явление, и люди та­кого рода тогда действительно начали появляться .в русском обществе.

С душою прямо геттингенской,

…………………………….

Поклонник Канта и поэт,

Он из Германии туманной

Привез учености плоды:

Вольнолюбивые мечты,

Дух пылкий и довольно странный,

Всегда восторженную речь

И кудри черные до плеч.

Он пел любовь, любви послушный,

И песнь его была ясна,

Как мысли девы простодушной,

Как сон младенца, как луна

В пустынях неба безмятежных,

Богиня тайн и взоров нежных;

Он пел разлуку и печаль,

И нечто и туманну даль,

И романтические розы;

Он пел те дальние страны,

Где долго в лоне тишины

Лились его живые слезы;

Он пел поблеклый жизни цвет

Без малого в восьмнадцать лет.

 

Ленский был романтик и по натуре и по духу времени. Нет нужды говорить, что это было существо, доступное всему пре­красному, высокому, душа чистая и благородная. На в то же время «он сердцем милый был невежда», вечно толкуя о жизни, никогда не знал ее. Действительность на него не имела влияния: его радости и печали были созданием его фантазии. Он полюбил Ольгу — и что ему была за нужда, что она не по­нимала его, что, вышедши замуж, она сделалась бы вторым исправленным изданием своей маменьки, что ей все равно бы­ло выйти —и за поэта, товарища ее детских игр, и за доволь­ного собою и своею лошадью улана? Ленский украсил ее до­стоинствами и совершенствами, приписал ей чувства и мысли, которых в ней не было и о которых она и не заботилась. Су­щество доброе, милое, веселое, Ольга была очаровательна, как все «барышни», пока они еще не сделались «барынями», а Ленский видел в ней фею, сильфиду, романтическую мечту, нимало не подозревая будущей барыни. Он написал «надгроб­ный мадригал» старику Ларину, в котором, верный себе, без всякой иронии, умел найти поэтическую сторону. В простом желании Онегина подшутить над ним он увидел и измену, и обольщение, и кровавую обиду. Результатом всего этого была его смерть, заранее воспетая им в туманно-романтиче­ских стихах. Мы нисколько не оправдываем Онегина, кото­рый, как говорит поэт,

Был должен оказать себя

Не мячиком предрассуждений,

Не пылким мальчиком, бойцом,

Но мужем с честью и умом,—

 

но тирания и деспотизм светских и житейских предрассудков таковы, что требуют для борьбы с собою героев. Подробности дуэли Онегина с Ленским — верх совершенства в художе­ственном отношении. Поэт любил этот идеал, осуществленный им в Ленском, и в прекрасных строфах оплакал его падение:

Друзья мои, вам жаль поэта:

Во цвете радостных надежд,

Их не свершив еще для света,

Чуть из младенческих одежд,

Увял! Где жаркое волненье,

Где благородное стремленье

И чувств и мыслей молодых,

Высоких, нежных, удалых?

Где бурные любви желанья,

И жажда знаний и труда, И страх порока и стыда,

И вы, заветные мечтанья,

Вы, призрак жизни неземной,

Вы, сны поэзии святой!

 

Быть может, он для блага мира

Иль хоть для славы был рожден;

Его умолкнувшая лира

Гремучий, непрерывный звон

В веках поднять могла. Поэта,

Быть может, на ступенях света

Ждала высокая ступень.

Его страдальческая тень,

Быть может, унесла с собою

Святую тайну, и для нас

Погиб животворящий глас,

И за могильною чертою

К ней не домчится гимн времен,

Благословение племен.

 

А может быть и то: поэта

Обыкновенный ждал удел.

Прошли бы юношества лета:

В нем пыл души бы охладел,

Во многом он бы изменился,

Расстался б с музами, женился;

В деревне, счастлив и рогат,

Носил бы стеганый халат,

Узнал бы жизнь на самом деле,

Подагру б в сорок лет имел,

Пил, ел, скучал, толстел, хилел

И наконец, в своей постеле

Скончался б посреди детей,

Плаксивых баб и лекарей.

 

Мы убеждены, что с Ленским сбылось бы непременно по­следнее. В нем было много хорошего, но лучше всего то, что он был молод и вовремя для своей репутации умер. <…>

Татьяна... но мы поговорим о ней в следующей статье.

 

Статья девятая

«Евгений Онегин» (Окончание)

 

Велик подвиг Пушкина, что он первый в своем романе поэтически воспроизвел русское общество того времени и в лице Онегина и Ленского показал его главную, то есть мужскую сторону; но едва ли не выше подвиг нашего поэта в том, что он первый поэтически воспроизвел, в лице Татьяны, русскую женщину. Мужчина во всех состояниях, во всех слоях русского общества играет первую роль; но мы не скажем, чтоб женщина играла у нас вторую и низшую роль, потому что она ровно никакой роли не играет. Исключение остается только за высшим кругом, по крайней мере до известной степени. <…>

Но среди этого мира нравственно увечных явлений изредка удаются истинно колоссальные исключения, которые всегда дорого платятся за свою исключительность и делаются жерт­вами собственного своего превосходства. Натуры гениальные, не подозревающие своей гениальности, они безжалостно уби­ваются бессознательным обществом, как очистительная жерт­ва за его собственные грехи... Такова Татьяна Пушкина. Вы коротко знакомы с почтенным семейством Лариных. Отец — не то, чтоб уж очень глуп, да и не совсем умен; не то, чтоб человек, да и не зверь, а что-то вроде полипа, принадлежащего в одно и то же время двум царствам природы — растительно­му и животному.

Он был простой и добрый барин,

И там, где прах его лежит,

Надгробный памятник гласит:

Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,

Господний раб и бригадир,

Под камнем сим вкушает мир.

 

Этот мир, вкушаемый под камнем, был продолжением того же самого мира, которым добрый барин наслаждался при жизни под татарским халатом. Бывают на свете такие люди, в жизни и счастии которых смерть не производит ровно ни­какой перемены. Отец Татьяны принадлежал к числу таких счастливцев. Но маменька ее стояла на высшей ступени жиз­ни, сравнительно с своим супругом. До замужства она обо­жала Ричардсона, не потому, чтоб прочла его, а потому, что от своей московской кузины наслышалась о Грандисоне1. По­молвленная за Ларина, она втайне вздыхала о другом. Но ее повезли к венцу, не спросившись ее совета. В деревне мужа она сперва терзалась и рвалась, а потом привыкла к своему положению и даже стала им довольна, особенно с тех пор, как постигла тайну самовластно управлять мужем.

Она езжала по работам,

Солила на зиму грибы,

Вела расходы, брила лбы,

Ходила в баню по субботам.

Служанок била осердясь,—

Все это мужа не спросясь.

 

Бывало, писывала кровью

Она в альбомы нежных дев,

Звала Полиною Прасковью

И говорила нараспев;

Корсет носила очень узкий,

И русский Н, как N французский,

Произносить умела в нос.

Но скоро все перевелось:

Корсет, альбом, княжну Полину,

Стишков чувствительных тетрадь

Она забыла; стала звать

Акулькой прежнюю Селину

И обновила наконец

На вате шлафор и чепец.

 

Словом, Ларины жили чудесно, как живут на этом свете целые миллионы людей. Однообразие семейной их жизни на­рушалось гостями:

Под вечер иногда сходилась

Соседей добрая семья,

Нецеремонные друзья,

И потужить и позлословить,

И посмеяться кой о чем.

Их разговор благоразумный

О сенокосе, о вине,

О псарне, о своей родне,

Конечно, не блистал ни чувством,

Ни поэтическим огнем,

Ни остротою, ни умом,

Hи общежития искусством,

Но разговор их милых жен

Еще был менее умен.

 

И вот круг людей, среди которых родилась и выросла Та­тьяна! Правда, тут были два существа, резко отделявшиеся от этого круга—сестра Татьяны Ольга и жених последней Лен­ский. Но и не этим существам было понять Татьяну. Она лю­била их просто, сама не зная за что, частию по привычке, частию потому, что они еще не были пошлы; но она не откры­вала им внутреннего мира души своей; какое-то темное, ин­стинктивное чувство говорило ей, что они — люди другого мира, что они не поймут ее. И действительно, поэтический Ленский далеко не подозревал, что такое Татьяна: такая женщина была не по его восторженной натуре и могла ему казаться скорее странною и холодною, нежели поэтическою. Ольга еще менее Ленского могла понять Татьяну. Ольга — существо простое, непосредственное, которое никогда ни о чем не рассуждало, ни о чем не спрашивало, которому все было ясно и понятно по привычке и которое все зависело от привычки. Она очень плакала о смерти Ленского, но скоро утешилась, вышла за улана и из грациозной и милой девочки сделалась дюжинною барынею, повторив собою свою мамень­ку с небольшими изменениями, которых требовало время.

Но совсем не так легко определить характер Татьяны. Натура Татьяны не многосложна, но глубока и сильна. В Татьяне нет этих болезненных противоречий, которыми страдают слишком сложные натуры; Татьяна создана как будто вся из одного цельного куска, без всяких приделок и примесей. Вся жизнь ее проникнута тою целостностью, тем единством, которое в мире искусства составляет, высочайшее достоинство художе­ственного произведения. Страстно влюбленная, простая де­ревенская девушка, потом светская дама — Татьяна во всех положениях своей жизни всегда одна и та же; портрет ее в детстве, так мастерски написанный поэтом, впоследствии яв­ляется только развившимся, но не изменившимся.

Дика, печальна, молчалива,

Как лань лесная боязлива,

Она в семье своей родной

Казалась девочкой чужой.

Она ласкаться не умела

К отцу, ни к матери своей;

Дитя сама, в толпе детей

Играть и прыгать не хотела,

И часто целый день одна

Сидела молча у окна.

 

Задумчивость была ее подругою с колыбельных дней, украшая однообразие ее жизни; пальцы Татьяны не знали иглы, и даже ребенком она не любила кукол, и ей чужды бы­ли детские шалости; ей был скучен и шум и звонкий смех дет­ских игр, ей больше нравились страшные рассказы в зимний вечер. И потому она скоро пристрастилась к романам, и рома­ны поглотили всю жизнь ее.

Она любила на балконе

Предупреждать зари восход,

Когда на бледном небосклоне

Звезд исчезает хоровод,

И тихо край земли светлеет,

И, вестник утра, ветер веет,

И всходит постепенно день.

Зимой, когда ночная тень

Полмиром доле обладает,

И доле в праздной тишине,

При отуманенной луне,

Восток ленивый почивает,

В привычный час пробуждена,

Вставала при свечах она.

 

Итак, летние ночи посвящались мечтательности, зимние — чтению романов,— и это среди мира, имевшего благоразум­ную привычку громко храпеть в это время! Какое противоре­чие между Татьяною и окружающим ее миром! Татьяна — это редкий, прекрасный цветок, случайно выросший в рассе­лине дикой скалы,

Незнаемый в траве глухой

Ни мотыльками, ни пчелой.

 

Эти два стиха, сказанные Пушкиным об Ольге, гораздо больше идут к Татьяне. Какие мотыльки, какие пчелы могли знать этот цветок или пленяться им? Разве безобразные слеп­ни, оводы и жуки, вроде господ Пыхтина , Буянова, Петушкова и тому подобных? <…>

Повторяем: Татьяна — существо исключительное, натура глубокая, любящая, страстная. Любовь для нее могла быть или величайшим блаженством, или величайшим бедствием жизни, без всякой примирительной середины. При счастии взаимности любовь такой женщины — ровное, светлое пламя; в противном случае — упорное пламя, которому сила воли, может быть, не позволит прорваться наружу, но которое тем разрушительнее и жгучее, чем больше оно сдавлено внутри. Счастливая жена, Татьяна спокойно, но тем не менее страстно и глубоко любила бы своего мужа, вполне пожертвовала бы собою детям, вся отдалась бы своим материнским обязанностям, но не по рассудку, а опять по страсти, и в этой жертве, в строгом выполнении своих обязанностей нашла бы свое ве­личайшее наслаждение, свое верховное блаженство. И все это без фраз, без рассуждений, с этим спокойствием, с этим внеш­ним бесстрастием, с этою наружною холодностью, которые со­ставляют достоинство и величие глубоких и сильных натур. Такова Татьяна. Но это только главные и, так сказать, общие черты ее личности; взглянем на форму, в которую вылилась эта личность, посмотрим на те особенности, которые состав­ляют ее характер.

Создает человека природа, но развивает и образует его общество. Никакие обстоятельства жизни не спасут и не за­щитят человека от влияния общества, нигде не скрыться, ни­куда не уйти ему от него. Самое усилие развиться самостоя­тельно, вне влияния общества, сообщает человеку какую-то странность, придает ему что-то уродливое, в чем опять видна печать общества же. Вот почему у нас люди с дарованиями и хорошими природными расположениями часто бывают са­мыми несносными людьми, и вот почему у нас только гени­альность спасает человека от пошлости. По этому же самому у нас так мало истинных и так много книжных, вычитанных чувств, страстей и стремлений; словом, так мало истины и жизни в чувствах, страстях и стремлениях и так много фра­зерства во всем этом. Повсюду распространяющееся чтение приносит нам величайшую пользу; в нем наше спасение и участь нашей будущности; но в нем же, с другой стороны, и много вреда, так же, как и много пользы для настоящего. <…>

Татьяна не избегла горестной участи подпасть под разряд идеальных дев, о которых мы говорили. Правда, мы сказали, что она представляет собою колоссальное исключение в мире подобных явлений, — и теперь не отпираемся от своих слов. Татьяна возбуждает не смех, а живое сочувствие, но это не потому, чтоб она вовсе не походила на «идеальных дев», а по­тому, что ее глубокая, страстная натура заслонила в ней со­бою все, что есть смешного и пошлого в идеальности этого рода, и Татьяна осталась естественною, простою в самой ис­кусственности и уродливости формы, которую сообщила ей окружающая ее действительность. С одной стороны —

Татьяна верила преданьям

Простонародной старины,

И снам, и карточным гаданьям,

И предсказаниям луны.

Ее тревожили приметы;

Таинственно ей все предметы

Провозглашали что-нибудь,

Предчувствия теснили грудь.

С другой стороны, Татьяна любила бродить по полям,

С печальной думою в очах,

С французской книжкою в руках.

 

Это дивное соединение грубых, вульгарных предрассудков с страстию к французским книжкам и с уважением к глубо­кому творению Мартына Задеки возможно только в русской женщине. Весь внутренний мир Татьяны заключался в жажде любви; ничто другое не говорило ее душе; ум ее спал, и только разве тяжкое горе жизни могло потом разбудить его,— да и то для того, чтоб сдержать страсть и подчинить ее расчету благоразумной морали... Девические дни ее ничем не были заняты; в них не было своей череды труда и досуга, не было тех регулярных занятий и развлечений, свойственных образо­ванной жизни, которые держат в равновесии нравственные силы человека. Дикое растение, вполне предоставленное само­му себе, Татьяна создала себе свою собственную жизнь, в пус­тоте которой тем мятежнее горел пожиравший ее внутренний огонь, что ее ум ничем не был занят.

Давно ее воображенье,

Сгорая негой и тоской,

Алкало пищи роковой;

Давно сердечное томленье

Теснило ей младую грудь;

Душа ждала... кого-нибудь,

И дождалась. Открылись очи;

Она сказала: это он!

Увы! теперь и дни, и ночи,

И жаркий, одинокий сон –

Все полно им; все деве милой

Без умолку волшебной силой

Твердит о нем .....

Теперь с каким она вниманьем

Читает сладостный роман,

С каким живым очарованьем

Пьет обольстительный обман!

Счастливой силою мечтанья,

Одушевленные созданья,

Любовник Юлии Вольмар,

Малек-Адель и де Линар,

И Вертер, мученик мятежный,

И бесподобный Грандисон,

Который нам наводит сон,—

Все для мечтательницы нежной

В единый образ облеклись,

В одном Онегине слились.

Воображаясь героиней

Своих возлюбленных творцов,

Кларисой, Юлией, Дельфиной,

Татьяна в тишине лесов

Одна с опасной книгой бродит:

Она в ней ищет и находит

Свой тайный жар, свои мечты.

Плоды сердечной полноты,

Вздыхает и, себе присвоя

Чужой восторг, чужую грусть,

В забвеньи шепчет наизусть

Письмо для милого героя...

 

Здесь не книга родила страсть, но страсть все-таки не могла не проявиться немножко по-книжному. Зачем было воображать Онегина Вольмаром, Малек-Аделем, де Линаром и Вертером (Малек-Адель и Вертер: не все ли это равно, что Еруслан Лазаревич и корсар Байрона)? — Затем, что для Татьяны не существовал настоящий Онегин, которого она не могла ни понимать, ни знать; следовательно, ей необходимо было придать ему какое-нибудь значение, напрокат взятое из книги, а не из жизни, потому что жизни Татьяна тоже не могла ни понимать, ни знать. Зачем было ей воображать себя Кларисой, Юлией, Дельфиной? 4 Затем, что она и саму себя так же мало понимала и знала, как и Онегина. <…>

Без книги она была бы совершенно немым сущест­вом, и ее пылающий и сохнущий язык не обрел бы ни одного живого, страстного слова, которым бы могла она облегчить себя от давящей полноты чувства. И хотя непосредственным источником ее страсти к Онегину была ее страстная натура, ее переполнившаяся жажда сочувствия, — все же началась она несколько идеально. Татьяна не могла полюбить Ленского и еще менее могла полюбить кого-нибудь из известных ей мужчин; она так хорошо их знала, и они так мало представ­ляли пищи ее экзальтированному, аскетическому воображе­нию... И вдруг является Онегин. Он весь окружен тайною: его аристократизм, его светскость, неоспоримое превосходство над всем этим спокойным и пошлым миром, среди которого он явился таким метеором, его равнодушие ко всему, стран­ность жизни, — все это произвело таинственные слухи, кото­рые не могли не действовать на фантазию Татьяны, не могли не расположить, не подготовить ее к решительному эффекту первого свидания с Онегиным. И она увидела его, и он пред­стал пред нею молодой, красивый, ловкий, блестящий, равно­душный, скучающий, загадочный, непостижимый, весь нераз­решимая тайна для ее неразвитого ума, весь обольщение для ее дикой фантазии. Есть существа, у которых фантазия имеет гораздо более влияния на сердце, нежели как думают об этом. Татьяна была из таких существ. Есть женщины, которым стоит только показаться восторженным, страстным, и они ваши; но есть женщины, которых внимание мужчина может возбудить к себе только равнодушием, холодностью и скеп­тицизмом, как признаками огромных требований на жизнь или как результатом мятежно и полно пережитой жизни: бедная Татьяна была из числа таких женщин...

Тоска любви Татьяну гонит,

И в сад идет она грустить,

И вдруг недвижны очи клонит,

И лень ей далее ступить:

Приподнялася грудь, ланиты

Мгновенным пламенем покрыты,

Дыханье замерло в устах,

И в слухе шум, и блеск в очах...

Настанет ночь; луна обходит

Дозором дальный свод небес,

И соловей во мгле древес

Напевы звучные заводит.

Татьяна в темноте не спит

И тихо с няней говорит.

 

Разговор Татьяны с нянею — чудо художественного со­вершенства! Это целая драма, проникнутая глубокою истиною. В ней удивительно верно изображена русская барышня в раз­гаре томящей ее страсти. Сдавленное внутри чувство


Поделиться:

Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 52; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав


<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
СТАТЬЯ ДЕВЯТАЯ | Структурные элементы диссертации
lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.007 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты