КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Софи, или Женщина 9 страницаТакова смена сцен в жизни; у каждого возраста есть свои пружины, приводящие его в действие, но человек всегда один и тот же. В десять лет им управляли пирожки, в двадцать — управляет возлюбленная, в тридцать — удовольствия, в сорок — честолюбие, в пятьдесят — скупость; когда же ему гнаться за одною мудростью? Счастлив, кого ведут к ней помимо воли! Что за дело до того, каков руководитель,— лишь бы он вел к цели! Герои, сами мудрецы платили эту дань человеческой слабости; и тот, в пальцах которого ломались веретена, не перестал вследствие этого быть великим человеком39. Если хотите распространить на целую жизнь действие удачного воспитания, не покидайте и в пору юности добрых привычек детства; и если ваш воспитанник стал тем, чем должен быть, постарайтесь, чтоб он был одним и тем же во все времена. Вот та окончательная отделка, которую вы должны дать своей работе. Вот для чего особенно важно оставлять при молодых людях воспитателя; если бы не это, то нечего бояться, что они не сумеют полюбить без него. Наставников и особенно отцов обманывает мысль, что одним образом жизни исключается другой, что лишь только вырастешь, сейчас же нужно отказаться от всего, что делал, будучи малолетним. Если б это было так, то к чему же служили бы все попечения о детстве, коль скоро хорошие или дурные привычки этого возраста исчезают вместе с ним, коль скоро вступление в новый образ жизни необходимо влечет за собою и новый образ мыслей? Как перерыв в памяти производят лишь тяжкие болезни, так и перерыв в нравах производится только сильными страстями. Хотя наша вкусы и наклонности меняются, но перемена эта, иной раз довольно резкая, смягчается привычками. При взаимном чередовании наклонностей, как при искусном оттенении цветов, ловкий художник должен сделать переходы нечувствительными, должен перемешивать и соединять краски и, чтобы ни одна не бросалась резко в глаза, положить некоторые по всему полю. Правило это подтверждается опытом; люди невоздержанные ежедневно меняют привязанности, вкусы, чувства, и вместо всякого постоянства у них оказывается привычка к переменам; но человек урегулированный всегда возвращается к своим прежним обычаям и не теряет даже в старости охоту к удовольствиям, которые любил ребенком. Если вы постараетесь, чтобы, переходя в новый возраст, молодые люди не относились презрительно к тому, который предшествовал, чтобы, перенимая новые привычки, они не покидали прежних и что хорошо, то любили бы делать всегда, невзирая на то, в какое время начали,— только тогда вы обеспечите свое дело и будете спокойны на их счет до конца их дней; ибо самый опасный переворот падает на тот возраст, который теперь под вашим наблюдением. Так как этого возраста всегда жаль, то и впоследствии с трудом расстаешься со вкусами, сохранившимися от этой поры, тогда как в случае резкого перерыва к ним не возвратишься уже во всю жизнь. Большинство привычек, которые вы думаете привить детям и молодым людям, не бывают истинными привычками, потому что те усваивают их лишь насильно и, следуя им помимо воли, ждут лишь случая избавиться от них. Нельзя полюбить тюрьму вследствие долговременного в ней пребывания: привычка здесь, вместо того чтобы уменьшать отвращение, увеличивает его. Не таково положение Эмиля, который в детстве все делал не иначе как добровольно и с удовольствием и, став взрослым, продолжает поступать так же; для него власть привычки — новое прибавление к прелестям свободы. Деятельная жизнь, ручная работа, упражнение, движение сделались ему столь необходимыми, что он не мог бы отказаться от этого без страдания. Сразу принудить его к вялой и сидячей жизни значило бы заточить его, заковать, держать в насильственном состоянии принуждения; я уверен, что характер его и здоровье одинаково пострадали бы от этого. Он едва может свободно дышать в закупоренной комнате; ему нужны свежий воздух, движение, усталость. Даже у ног Софи он не может удержаться, чтобы не заглянуть иной раз одним глазком в поле,— ему так и хочется пробежаться по нему вместе с нею. Он остается, однако, если нужно оставаться; но он беспокоен, взволнован, он как бы силится вырваться: остается он потому, что в оковах. «Итак, вот каким потребностям,— скажете вы,— он подчинил его; вот зависимость, в которую он поставил его». И все это правда: я подчинил его званию человека. Эмиль любит Софи; но какие прелести прежде всего привязали его? Способность чувствовать, добродетель, любовь ко всему честному. Любя эту любовь в своей возлюбленной, разве сам он потерял все это? Ради чего, в свою очередь, сдалась Софи? Ради всех чувств, которые свойственны сердцу ее возлюбленного, ради уважения к истинным благам, умеренности, простоты, великодушного бескорыстия, презрения к роскоши и богатствам. Эмиль имел эти добродетели раньше, чем любовь сделала их обязательными для него. В чем же Эмиль действительно изменился? У него теперь новые основания — быть самим собою: вот единственный пункт, в котором он отличается от того, чем был. Я не могу себе представить, чтобы, читая эту книгу с некоторым вниманием, кто-либо мог подумать, что вся обстановка настоящего положения Эмиля сложилась вокруг него случайно. Разве это случайность, что, в то время как в городах столько милых девушек, возлюбленную его приходится отыскивать лишь в глуши отдаленного убежища? Разве случайно сошлись они? Разве случайно им нельзя жить в одной местности? Разве случайно убежище его оказывается в такой дали от нее? Разве случайно он так редко видит ее и принужден удовольствие изредка видеть ее покупать ценою такой усталости? «Он изнеживается», — говорите вы. Напротив, он закаляется; чтобы устоять против утомления, которому подвергает его Софи, нужно быть именно таким сильным человеком, каким я его сделал. Он живет за две добрых мили от нее. Это расстояние — те же кузнечные мехи; им-то я закаляю стрелы любви. Если б они жили бок о бок или если б он мог приезжать на свиданья, сидя на мягких подушках в хорошей карете, он любил бы ее — в свое собственное удовольствие, любил бы по-парижски. Неужели Леандр захотел бы умереть за Геро40, если бы море не разделяло их? Читатель, уволь меня от лишних слов; если ты способен понять меня, то легко проследишь мои правила в подробностях, которые привожу я. В первые разы, когда мы отправлялись к Софи, мы брали лошадей, чтобы поскорее быть на месте. Мы находим это средство удобным и в пятый уже раз берем лошадей. Нас ждали. В полумили почти от дома мы замечаем на дороге общество. Эмиль всматривается, сердце у него бьется; подъезжаем ближе, он узнает Софи, бросается долой с коня, спешит, летит,— и вот уже в кругу любезного семейства. Эмиль любит хороших лошадей; его лошадь резва — она чувствует себя свободною, вырывается и летит через поле; я гонюсь за ней, с трудом настигаю и привожу ее назад. Софи, к несчастью, боится лошадей, и я не осмеливаюсь приблизиться к ней. Эмиль ничего не видит; но Софи сообщает ему па ухо, какой он труд взвалил на своего друга. Эмиль прибегает переконфузившись, берет лошадей и остается сзади: каждому, как и подобает, свой черед... Он уезжает первым, чтобы развязаться с нашими верховыми лошадьми. Оставляя таким образом Софи позади себя, он уже находит лошадь не особенно удобным средством сообщения. Он возвращается пешком, весь запыхавшись, и встречает нас на половипе дороги. При следующем путешествии Эмиль уже не хочет брать лошадей. «Отчего же? — говорю я, — нам стоит только взять слугу, который и будет смотреть за ними», — «Ах! — возражает он, — к чему нам так обременять почтенное семейство? Вы хорошо видите, что им хочется всех накормить, и людей, и лошадей». — «Правда,— говорю я,— они отличаются благородным гостеприимством бедности. Богачи — скупые при всей своей роскоши — дают помещение только друзьям, но бедняки дают приют и лошадям своих друзей». — «Идем пешком! — говорит он,— неужели вы не решаетесь на это? Ведь вы так охотно разделяете утомительные удовольствия со своим питомцем».— «С величайшей охотой»,— отвечаю я в ту же минуту, тем более, что и влюбленный, как мне кажется, не особенно желает производить своей любовью столько шума. Приближаясь, мы встречаем мать и дочь еще дальше от дома, чем в тот раз. Мы бежим, как стрела. Эмиль весь в поту; дорогая ручка удостаивает провести платком по его щекам. Немало переведется в свете лошадей, прежде чем мы решимся пользоваться их услугами. Однако же довольно жестоко не иметь возможности проводить вечер вместе. Лето проходит, дни начинают убывать. Несмотря на все наши возражения, нам не позволяют возвращаться домой ночью; а когда мы прибываем не с утра, приходится уходить чуть не сейчас же после прибытия. Сожалея и беспокоясь о нас, мать, наконец, приходит к мысли, что хотя ночевать нам в доме неприлично, но можно найти помещение в деревне, чтобы иной раз переночевать там. При этих словах Эмиль хлопает в ладоши и трепещет от радости, а Софи, сама того не замечая, чаще целует свою мать в тот день, как та нашла это средство. Мало-помалу нежная дружба и невинная короткость отношений устанавливаются и упрочиваются между нами. В дни, назначаемые Софи или ее матерью, я являюсь обыкновенно с своим другом; иной раз я отпускаю и его одного. Доверие возвышает душу, а с мужчиной нельзя уже обходиться как с ребенком; да и в чем же выразился бы мой успех до этой поры, если бы воспитанник мой не заслуживал моего хорошего мнения? Случается и мне отправляться без него; тогда он грустит, но не ропщет — да и к чему служил бы этот ропот? Притом же он хорошо знает, что я не стану вредить его интересам. Идем ля вместе или порознь, нас, разумеется, не останавливает никакая погода, и мы гордимся, если приходим в таком состоянии, что нас можно пожалеть. К несчастью, Софи запрещает нам добиваться этой чести и не велит приходить в дурную погоду. На этот единственный раз она оказывается непокорной правилам, которые я втайне диктую ей. Раз он отправился один, и я ждал его лишь на следующий день; но он, вяжу, приходит в тот же вечер, и я говорю ему, обнимая его: «Как! Дорогой Эмиль, ты возвратился к твоему другу?» Но вместо ответа на мои ласки он возражает с некоторой досадой: «Не думайте, что я по своей воле возвращаюсь так скоро,— я пришел против воли. Это она захотела, чтоб я шел; я пришел из-за нее, а не из-за вас». Тронутый этою наивностью, я снова обнимаю его и говорю: «Откровенная душа, искренний друг! Не прячь от меня того, что мне принадлежит. Если ты пришел из-за нее, то говоришь ты это из-за меня: твое возвращение — это ее дело, но откровенность твоя — это мое дело. Сохраняй навсегда эту благородную искренность прекрасных душ. Посторонним можно предоставить думать, что им угодно; но преступно позволять другу вменять нам в заслугу то, что мы сделали не для него!» Я ни за что не стал бы уменьшать в его глазах цену этого признания, показывать, что здесь больше любви, чем великодушия, что он не столько хочет отнять у себя заслугу этого возвращения, сколько приписать ее Софи. Но вот чем, сам того не замечая, он открывает мне глубину своего сердца: если б он шел покойно, тихими шагами, погруженный в любовные мечты, то Эмиль, значит, есть возлюбленный Софи,— и только; если же он возвращается большими шагами, разгоряченным и хоть чуть ворчливым, то, значит, Эмиль — друг своего Ментора. По этим распорядкам видно, что мой молодой человек далеко не проводит всего своего времени с Софии видится с нею не столько, сколько ему хотелось бы. Ему позволяют всего одно или два путешествия в неделю; и посещения его часто длятся лишь полдня и редко переходят за следующее утро. У него гораздо больше уходит времени на ожидание свиданий или на приятные о них воспоминания, чем на действительные свидания. Даже то время, которое он уделяет на свои путешествия, уходит больше па ходьбу туда и обратно, чем на свидание с нею. Наслаждения его, истинные, чистые, прелестные, но более воображаемые, чем действительные, разжигают его любовь, по не изнеживают его сердца. В те дни, когда он не видит ее, он не ведет праздной и сидячей жизни. В эти дни он все тот же Эмиль: он нисколько не преобразился. Всего чаще он бегает по окрестным полям, выслеживая их естественную историю; он наблюдает, исследует почвы, их произведения, способ обработки; сравнивает работы, которые видит, с теми, о которых знает; ищет причин этого различия; если считает другие способы более пригодными сравнительно с местным способом, то объясняет их земледельцам; предлагая лучшую форму плуга, он дает для этой цели свои рисунки; находя пласт мергеля, учит их, как употреблять это неизвестное в стране удобрение; часто он и сам берется за работу; поселяне дивятся, видя, как он искуснее обращается с их орудиями, чем они сами, видя, как он глубже и прямее их проводит борозды, ровнее сеет, с большим пониманием проводит гряды. Они не смеются над ним, как над пустым краснобаем по части земледелия; они видят, что он действительно знаком с ним. Словом, свое усердие и заботы он распространяет на все, что касается прямой и общей пользы; он даже этим не ограничивается: посещает дома крестьян, осведомляется об их состоянии, семействе, числе детей, количестве принадлежащей им земли, качестве продукции, о местах сбыта, средствах, повинностях, долгах и т. д. Денег он дает мало, зная, что они оказываются обыкновенно дурно употребленными, но зато он сам следит за употреблением и старается, чтобы оно, помимо их воли, было полезным. Он снабжает их рабочими и часто им самим уплачивает поденщину за те работы, которые для них необходимы. Одному он заставляет поправить или покрыть полуразвалившуюся избу; другому помогает распахать землю, заброшенную за недостатком средств; третьего снабжает коровой, лошадью, всякого рода скотиной взамен той, которой он лишился; два соседа готовы затеять тяжбу — он уговаривает их, мирит; заболеет крестьянин — он доставляет ему уход, ухаживает за ним сам*; другого теснит сильный сосед — он оказывает ему покровительство и ходатайствует за него; бедные молодые люди нравятся друг другу,— он помогает им устроить брачную жизнь; добрая женщина лишилась своего милого ребенка — он навещает ее, утешает и не очень-то спешит убраться вон: он не пренебрегает бедняками, не торопится покинуть несчастных; он часто обедает у крестьян, которым помогает, обедает и у тех, которые не имеют в нем нужды: делаясь благодетелем одних в другом других, он не перестает быть их ровнею. Словом, он и лично всегда делает столько же добра, сколько своими деньгами. * Ухаживать за больным крестьянином — не значит давать ему слабительное, пичкать лекарствами, посылать за лекарем. При болезни бедняки эти нуждаются вовсе не в этом, а в лучшем и более изобильном питании. Попоститесь-ка сами, когда у вас лихорадка; но когда ею страдают крестьяне, дайте им мяса и вина; почти все их болезни происходят от нищеты и истощения, лучшая микстура для них — в вашем погребе, единственным аптекарем для них должен быть ваш мясник. Иной раз он направляет свои обходы в сторону счастливого убежища; он мог бы заметить Софи невзначай, видеть ее гуляющей, не будучи ею замеченным; но Эмиль всегда чужд лукавства в своем поведении, он не умеет и не хочет ни в чем хитрить. Он обладает тою милою деликатностью, которая ласкает и питает самолюбие добрым мнением о самом себе. Он строго выдерживает изгнание и никогда не подходит настолько близко, что мог бы случайно добиться того, чем хочет быть обязан одной Софн. Зато он с удовольствием бродит по окрестностям, разыскивая следы ног своей возлюбленной, умиляясь трудами, которые она вынесла, и экскурсиям, которые она делала из угождения к нему. Накануне дней, когда он должен видеться с нею, он идет на какую-нибудь соседнюю ферму и заказывает ужин на следующий день. Прогулка как будто невзначай направляется как раз в ту сторону; мы заходим как бы случайно и находим фрукты, пирожки, сливки. Лакомка Софи не остается равнодушной к этой внимательности и охотно пользуется нашею предусмотрительностью, ибо и на мою долю всегда выпадает благодарность, хотя бы я и не принимал никакого участия в том, чем она вызвана: это детская уловка, к которой прибегают, когда стесняются благодарить прямо. Мы с отцом едим пироги и пьем вино; но Эмиль разделяет трапезу с женщинами, подкарауливая как бы украсть тарелку сливок, в которую опускалась ложка Софи. По поводу пирожков я напоминаю Эмилю о его прежних бегах. Всем хочется знать, что это за бега; я объясняю, поднимается смех; у него спрашивают, умеет ли он и теперь бегать.— «Лучше, чем когда-либо! — отвечает он.— Было бы очень жаль, если б я разучился». Одному из этой компании очень хотелось бы видеть это, но он не осмеливается высказаться; другой берется сделать предложение; предложение принимается: собирают двух-трёх молодых людей из окрестностей, назначается приз и, для большего сходства с прежними играми, кладут на конечный пункт пирог. Все наготове; отец дает сигнал, ударяя в ладоши. Проворный Эмиль летит во весь дух и оказывается у конца арены в то время, как мои три пентюха едва еще тронулись с места. Эмиль получаст приз из рук Софи и не менее великодушно, чем Эней41, раздает подарки всем побежденным. Среди блеска триумфа Софи осмеливается вызвать победителя и хвалится, что бегает не хуже его. Он не отказывается вступить с нею в состязание; и пока она приготовляется к выступлению на арену, пока подбирает с обеих сторон свое платье и, больше желая выставить на глаза Эмиля свою стройную ножку, чем победить его в этой борьбе, оглядывает, достаточно ли коротка ее юбка, Эмиль что-то шепчет матери; та улыбается и кивает в знак одобрения. Затем он становится рядом со своей соперницей, и едва подали сигнал, как она летит уже, как птица. Женщины не созданы для бега; если они бегут, то для того, чтобы их нагнали. Бег не единственная вещь, в которой они неловки, но это единственная, в которой они неграциозны: локти, отодвинутые назад и плотно прижатые к телу, придают им смешной вид, а высокие каблуки, на которые они забираются, придают им сходство с кузнечиками, если последним захотелось бы бегать вместо скаканья. Эмиль, не предполагая, что Софи бегает лучше других женщин, не удостаивает тронуться с места и с насмешливой улыбкой смотрит, как она пустилась. Но Софи легка и носит низкие каблуки; она не нуждается в ухищрениях, чтобы показать, что у нее маленькая ножка; она летит вперед с такою быстротой, что если он хочет догнать эту новую Аталанту 43, то ему нельзя терять ни минуты. Итак, он, в свою очередь, пускается вперед, подобно орлу, ринувшемуся на свою добычу; он преследует ее, мчится по пятам, наконец, настигает совершенно запыхавшуюся, тихонько охватывает левою рукою, поднимает, как перышко, и, прижимая к сердцу эту милую ношу, заканчивает в таком виде бег; он дает ей первой дотронуться до цели, затем с криком: «Победа за Софи!» преклоняет перед нею колено и признает себя побежденным. К этим разнообразным занятиям присоединяется и занятие ремеслом, которому мы обучились. Раз, по крайней мере, в неделю и всякий день, когда дурпая погода не позволяет нам бродить по полям, мы отправляемся с Эмилем работать у мастера. Работаем мы не для вида, не как люди из высшего звания, но взаправду, как настоящие работники. Отец Софи, придя раз к нам, застает нас за работой и с восхищением передает о всем виденном жене и дочери. «Сходите,— говорит он,— посмотрите этого молодого человека в мастерской, и вы увидите, презирает ли он занятия бедняка». Можно представить, с каким удовольствием слушает эти слова Софи! Об этом не раз заводят речь; им хочется застать его за работой! Расспрашивают меня, не подавая виду, с какою это целью; разузнав, когда у нас рабочий день, мать и дочь берут коляску и являются в этот день в город. Входя в мастерскую, Софи замечает на противоположном конце молодого человека в куртке, с небрежно подвязанными волосами, столь занятого своим делом, что он ничего не видит; она останавливается и делает знак матери. Эмиль, с долотом в одной руке и молотком в другой, заканчивает гнездо; затем он перепиливает доску и кладет конец ее под гребенку для полирования. Зрелище это не возбуждает в Софи смеха: оно трогает ее, оно достойно уважения. Женщина! Чти твоего главу: он работает для тебя, он зарабатывает твой хлеб, он кормит тебя. Вот — мужчина! В то время как они внимательно наблюдают за ним, я замечаю их, дергаю Эмиля за рукав; он оборачивается, видит их, бросает -инструменты и кидается к ним с криком радости. Успокоившись после первых порывов, он усаживает их и снова принимается за работу. Но Софи не может усидеть на месте; она с живостью поднимается, обходит мастерскую, рассматривает инструменты, щупает глянец досок, подбирает с полу стружки, смотрит на наши руки и потом заявляет, что это ремесло ей нравится, так как оно опрятно. Шалунья пробует даже подражать Эмилю. Своею белою и слабою ручкой проводит по доске рубанком; рубанок скользит и не забирает дерева. Мне видится в воздухе Амур, смеющийся и хлопающий крыльями; мне слышится, как испускает он крики радости и восклицает: «Геркулес отомщен!»43 Мать меж тем расспрашивает мастера. «Сударь, сколько вы платите этим ребятам?» — «Я плачу им, сударыня, по 20 су на день и кормлю их; но если б этот молодой человек захотел, он зарабатывал бы гораздо больше, так как он лучший работник в округе».— «Двадцать су на день и кормите их!» — восклицает мать, посматривая на нас с умилением. «Точно так, сударыня!» — отвечает мастер. При этих словах она подбегает к Эмилю, обнимает его, принимает к груди, проливая слезы, и, будучи не в силах что-либо сказать, повторяет много раз: «Сын мой, сын мой!» Проведя некоторое время в беседе с нами, но не отрывая нас от работы, мать, наконец, говорит дочери: «Едем! Становится поздно; нельзя заставлять других ждать нас». Затем, подойдя к Эмилю, она треплет его по щеке и говорит: «Ну, хорошо, прелестный работник! А с нами не хотите вы ехать?» — «Я занят,— отвечает он очень грустным тоном,— спросите у хозяина». Спрашиваю у хозяина, не может ли он обойтись без нас. Он отвечает, что не может. «У меня,— говорит,— спешная работа, и мне послезавтра нужно сдать ее. Рассчитывая на этих господ, я отказал рабочим, приходившим наниматься; если эти уйдут, я не знаю, откуда взять других, и не смогу сдать -работу в обещанный срок». Мать не возражает и ждет, что скажет Эмиль. Эмиль опускает голову и молчит. «Сударь! — говорит она, несколько изумленная этим молчанием.— Что же вы на это скажете?» Эмиль бросает нежный взгляд на дочь ее и отвечает одной фразой: «Вы хорошо видите, что я должен остаться». Затем дамы отправляются и оставляют нас. Эмиль провожает их до двери, следит за ними глазами, насколько можпо вздыхает, возвращается и молча принимается за работу. Дорогою обиженная мать говорит дочери о странности такого поступка. «Как! — восклицает она,— неужели так трудно было удовлетворить хозяина и избавиться от обязательства оставаться? Неужели этот молодой человек, столь расточительный, тратящий деньги без всякой необходимости, не умеет достать их, когда нужно?» — «Нет, мама,— отвечает Софи,— не дай бог, чтоб Эмиль придавал столько значения деньгам, чтобы он пользовался ими для уклонения от личных обязательств, для того чтобы безнаказанно нарушать данное слово и принуждать к этому другого! Я знаю, что ему легко было бы вознаградить мастера за небольшой убыток, причиненный его отсутствием; но вместе с этим он порабощал бы свою душу богатством, привыкал бы замещать ими свои обязанности и думать, что он избавлен от всего, если только платит. У Эмиля другой образ мыслей, и я надеюсь, что не буду причиной его перемены. Неужели вы думаете, ему легко было остаться? Мама! Не обманывайтесь: он остался из-за меня; я это хорошо видела в его глазах». Это не значит, чтобы Софи снисходительно относилась к ухаживанью, вытекающему из истинной любви; напротив, она властна, требовательна; она лучше хотела бы вовсе не быть любимой, чем быть любимой слегка. Она обладает благородною гордостью, свойственной достоинству, которое сознает себя, уважает себя и хочет, чтобы его так же почитали, как она себя почитает. Опа пренебрегла бы сердцем, которое не умело бы чувствовать всей цены ее сердца и не любило бы ее за добродетели столько же и даже больше, чем за ее прелести,— сердцем, которое не предпочитало бы ей своего собственного долга, а ее самое — всякой иной вещи. Она не захотела бы иметь возлюбленного, который не знал бы иного закона, кроме ее воли; она хочет царить над человеком, но так, чтобы не искажать его. Таким-то образом, уничижив спутников Улисса, Цирцея презирает их и отдается тому одному, кого не смогла преобразить44. Но, оставив в стороне это ненарушимое и священное право, Софи крайне ревниво хранит все свои и внимательно следит, насколько строго уважает их Эмиль, с каким усердием он исполняет ее желания с какою ловкостью предугадывает их, с какою бдительностью является в указанную минуту: она хочет, чтобы он и не опаздывал, и не опережал срока, хочет чтобы он был точен. Опережать — значит себя предпочитать ей, опаздывать — значит пренебрегать ею. Пренебрегать Софи! Случись это раз — другого вовеки не будет! Несправедливое даже подозрение могло бы погубить все; но Софи справедлива и отлично умеет заглаживать свою вину. Раз вечером нас ждали; Эмиль получил приказание. Вышли встречать нас. Мы не приходим. Что с ними стало? Какое несчастье постигло их? Неужели не будет известий с их стороны? Вечер прошел в ожидании. Бедная Софи считает нас умершими; она безутешна, она мучится и проводит всю ночь в слезах. С вечера снаряжен был посол, чтобы осведомиться относительно нас и на другой день утром принести известия. Посол возвращается в сопровождении другого, отправленного с пашей стороны с устными извинениями и заявлением, что мы живы и здоровы. Минуту спустя являемся и мы сами. Тогда сцена меняется; у Софи высыхают слезы, а если она и проливает их, то это слезы ярости. Ее гордое сердце не унимается, хотя она и уверилась, что мы живы: Эмиль жив — и заставлял понапрасну ждать себя. При нашем приходе она хочет запереться. Ей велят остаться — приходится оставаться; но тотчас же, покорившись, она принимает спокойный и довольный вид, чтобы поразить им других. Отец встречает нас и говорит: «Вы произвели переполох между вашими друзьями; здесь есть люди, которые нелегко вам это простят».— «Кто же это, папа?» — спрашивает Софи с самой любезной улыбкой, какую только способна притворно выказать. «Что тебе за дело? — отвечает отец,— лишь бы это не ты». Софи не возражает и опускает глаза к своей работе. Мать принимает нас с холодным и натянутым видом. Смущенный Эмиль не осмеливается подойти к Софи. Она заговаривает с ним первая, спрашивает, как он здоров, приглашает садиться и так удачно притворяется, что бедный молодой человек, ничего еще не понимающий в языке сильных страстей, обманут этим хладнокровием и чуть сам не готов разобидеться. Чтобы вывести его из заблуждения, я беру руку Софи и хочу поднести ее к губам, как иной раз делаю; она резко отнимает ее с словом «сударь!», так странно произнесенным, что это невольное движение души в один момент раскрывает Эмилю глаза. Сама Софи, видя, что изменила себе, уже меньше притворяется. Ее наружное хладнокровие заменяется ироническим презрением. На обращенные к ней речи она отвечает односложными словами, произнесенными медленным и неуверенным тоном, как будто боясь, чтобы в них не слишком резко проглядывало негодование. Эмиль, полуживой от ужаса, смотрит на нее со скорбью и старается привлечь на себя ее взоры, чтобы лучше прочитать в них ее истинные чувства. Софи, еще более раздраженная его самоуверенностью, бросает на него такой взгляд, что отнимает у него всякую охоту беспокоить ее в другой раз. Эмиль, переконфуженный и трепещущий, не смеет уже, к великому для себя счастью, ни заговорить, ни взглянуть на нее; ибо, будь он даже неповинен, она никогда ему не простила бы, если б он отнесся пренебрежительно к ее гневу. Видя, что теперь моя очередь и что пора объясниться, я подхожу снова к Софи. Я снова беру ее руку, и она уже не отнимает ее, ибо готова пасть в обморок. Я нежно говорю ей: «Дорогая Софи, мы попали в беду, но вы рассудительны и справедливы, не осудите нас, не выслушав: слушайте же». Она ничего не отвечает, и я веду такую речь: «Вчера мы отправились в четыре часа; нам велено было явиться в семь, а мы всегда назначаем себе больше времени, чем это необходимо, с целью отдохнуть по дороге сюда. Мы уже прошли три четверти пути, как вдруг до нашего слуха доносятся скорбные рыдания; они раздавались из ущелья, в некотором от нас расстоянии. Мы прибегаем на крики и находим несчастного поселянина, который, возвращаясь из города на лошади немного под хмельком, упал с нее и так неудачно, что сломал себе ногу. Мы кричим, зовем на помощь, никто не отзывается; мы пытаемся посадить раненого па лошадь, но совершенно безуспешно: при малейшем движении несчастный испытывает страшные муки. Мы решили, наконец, привязать лошадь в лесу, в сторонке; затем, образовав из рук носилки, укладываем на них раненого и несем его, как только можно осторожнее, к нему домой, следуя направлению, которое он паи указывал. Переход был продолжительный; несколько раз приходилось отдыхать. Наконец, мы добираемся, истомленные усталостью; к нашему горькому изумлению, оказывается, что дом этот нам уже знаком и что несчастный, которого мы с таким трудом несли домой, был тем самым крестьянином, который так сердечно принял нас в день первого нашего прибытия сюда. Среди тревоги, в которой мы были, мы не могли до этого момента признать его. У него было двое маленьких детей. Жена его, готовившаяся подарить ему третьего, так была поражена случившимся, что почувствовала острые боли и через несколько часов разрешилась от бремени. Что было делать в таком положении, в уединенной избушке, где нельзя было надеяться ни на какую помощь? Эмиль решился захватить лошадь, оставленную нами в лесу, сесть на нее и мчаться во всю прыть в город за лекарем. Лошадь он отдал лекарю; сам же, не найдя сиделку, возвратился назад пешком со слугою, послав предварительно к вам нарочного, меж тем как я, попав в такое безысходное, как видите, положение между мужчиной со сломанною ногой и женщиною при родах, подготавливал пока в доме все, что было необходимо, насколько я мог предвидеть, для помощи им обоим.
|