КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Джулиан и Олдос
Когда возникает надобность преобразовать или обновить основополагающую доктрину, обреченные поколения, в среде которых происходит такая трансформация, в основном остаются чужды, а зачастую становятся и прямо враждебны ей. Огюст Конт. Призыв к консерваторам
Около полудня Брюно вновь сел в машину, добрался до центра Партене. Поразмыслив, он решил выбраться на автотрассу. Позвонил из телефонной кабинки брату – тот мгновенно поднял трубку. Он вернулся в Париж, он охотно увидится с Мишелем сегодня же вечером. Завтра это будет невозможно, у него встреча с сыном. Но нынче вечером он свободен, ему это представляется важным. Мишель не проявил особых эмоций. «Если хочешь», – произнес он после долгого молчания. Как большинство людей, он находил крайне неприятной тенденцию общества к раздробленности, которую так бойко описывают социологи и комментаторы. Подобно большинству, он считал желательным сохранять некоторые семейные узы, пусть и обрекая себя ради этого на легкую скуку. Так он годами принуждал себя проводить Рождество у тетушки Мари-Терез, которая вместе со своим симпатичным, почти глухим мужем старилась в особнячке в Ренси. Его дядюшка всегда голосовал за коммунистов и отказывался ходить к полуночной мессе, что всякий раз становилось поводом для «сшибки». Попивая настойку из корений горечавки, Мишель слушал, как старик рассуждает об освобождении трудящихся, время от времени бурча в ответ какую-нибудь банальность. Потом приходили другие, в том числе его кузина Брижит. Он любил Брижит, ему хотелось, чтобы она была счастлива; но с ее мужем, порядочным болваном, это представлялось трудно достижимым. Он служил у Байера врачом по вызову и обманывал жену при всяком удобном случае; поскольку он был красивым мужчиной и много ездил, возможностей было хоть отбавляй. Лицо Брижит с каждым годом все более тускнело. В 1990 году Мишель отказался от этого ежегодного визита; у него теперь остался только Брюно. Семейные узы сохраняются несколько лет, иногда и десятилетий, на самом деле они много долговечней всех прочих; но потом в конце концов они тоже сходят на нет.
Брюно приехал около девяти вечера, он уже немного выпил и жаждал поговорить на отвлеченные темы. – Меня всегда поражала, – начал он, еще не успев даже присесть, – чрезвычайная точность предсказаний, сделанных Олдосом Хаксли в «О дивном новом мире». Как подумаешь, что эта книга была написана в 1932-м, – просто невероятно. С тех пор западное общество непрестанно стремилось приблизиться к этому образцу Все более совершенные методы контроля за рождаемостью рано или поздно приведут к тому, что она раз и навсегда потеряет связь с сексуальностью, а род человеческий будет воспроизводиться в лаборатории при условии генетической надежности и полной безопасности. Как следствие – исчезновение родственных связей, понятий отцовства и материнства. Благодаря прогрессу фармакологии – устранение различий между разными возрастами. В мире, описанном Хаксли, в шестьдесят лет человек так же активен. имеет ту же наружность, те же самые желания, что двадцатилетний. Потом, когда он более не способен противостоять старости, его ждет добровольное исчезновение посредством эвтаназии; все очень скромно, очень быстро, без драм. Общество, изображенное в «О дивном новом мире», – это счастливое общество, где нет места трагедиям и эмоциональным крайностям. Всеобщая сексуальная свобода, больше никаких препон наслаждению, расцвету желаний. Случаются краткие моменты уныния, печали и сомнения; но все это легко исцелить медикаментозным путем, химия добилась существенного прогресса в области антидепрессантов и анксиолитиков. «Сому ам – и нету драм». Это точь-в-точь такой мир, о котором мы сегодня мечтаем, мир, в каком мы, нынешние, хотели бы жить. – Я прекрасно знаю, – продолжал Брюно, взмахом руки как бы отметая замечание, которого Мишель не делал, – знаю, что обычно мир Хаксли объявляют тоталитарным кошмаром, пытаясь выдать эту книгу за разоблачение; это просто чистейшее лицемерие. По всем пунктам – генетический контроль, свобода пола, борьба со старостью, цивилизация развлечений – «О дивный новый мир» рисует нам рай, в точности такой, достичь которого мы пытаемся, пока что безуспешно. Есть только один фактор, несколько противоречащий нашей системе ценностей, – это разделение общества на касты, по своей генетической природе предназначенные для разных работ. Однако это безусловно единственный пункт, в котором Хаксли оказался плохим пророком; это равным образом единственный пункт, который становится почти бесполезным по мере развития механизации и роботизации. Олдос Хаксли, вне всякого сомнения, плохой писатель, его фразы тяжеловесны и лишены изящества, его персонажи невыразительны и ходульны. Но ему присуще одно – притом основополагающее – интуитивное прозрение, что эволюция людских сообществ в продолжение нескольких веков направлялась и в дальнейшем во все большей степени будет направляться научным и технологическим прогрессом. Ему могло при всем том не хватать тонкости, психологизма, чувства стиля; все это легко перевешивается его исходным преимуществом – интуицией. Он первым из писателей, включая сюда и научных фантастов, понял, что, не считая физики, главным двигателем этого процесса теперь станет биология. Брюно осекся; он только теперь заметил, что его брат слегка похудел, выглядит усталым, озабоченным, да, пожалуй, и несколько рассеянным. И в самом деле, вот уже несколько дней Мишель пренебрегал своими занятиями. Не в пример прошлым годам, перед магазином единых цен топталось много нищих и продавцов газет; а ведь лето в разгаре, это пора, когда бедность становится менее гнетущей. «А если война?» – спрашивал себя Мишель, наблюдая сквозь оконное стекло медлительные перемещения клошаров. Брюно снова налил себе стакан вина; он начал ощущать, что проголодался, и был несколько удивлен, когда брат устало ответил ему: – Хаксли принадлежал к большому семейству английских биологов. Его дед дружил с Дарвином, он много писал в защиту теории эволюции. Его отец и его братДжулиан также были биологами с именем. Это все представители английской традиции, интеллектуалы-прагматики, либералы и скептики. В отличие от французской эпохи Просвещения. Их открытия основываются на наблюдении, на экспериментальных методиках. Все свои юные годы Хаксли провел, общаясь с экономистами, юристами, но главное, с учеными, которые гостили в доме его отца. Среди писателей своего поколения он, несомненно, был единственным, кто мог предсказать грядущие успехи биологии. Но все это произошло бы куда быстрее, если бы не нацизм. Нацистская идеология способствовала дискредитации теорий евгеники и улучшения породы; потребовалось несколько десятилетий, чтобы к этому вернуться. – Мишель встал, принес из своей библиотеки том под названием «То, что я смею думать». – Эту книгу написал Джулиан Хаксли, старший брат Олдоса; она была опубликована в 1931-м, за год до «О дивного нового мира». Здесь мы находим все те мысли о генетическом контроле и улучшении породы, в том числе человеческой, которые его брат использует в своем романе. Все это здесь представлено, и вполне недвусмысленно, в качестве желанной цели, к которой надлежит стремиться. Мишель сел, вытер пот со лба. Он продолжал: – После войны, в 1946 году, Джулиан Хаксли был назначен генеральным директором ЮНЕСКО, созданного как раз в то время. Его брат опубликовал «Возвращение в прекрасный новый мир», в котором старался представить свою первую книгу как обличение, как сатиру. Несколькими годами позже Олдос Хаксли стал идейным вдохновителем большей части экспериментов хиппи. Он всегда был сторонником полной сексуальной свободы, играл роль первооткрывателя в применении психоделических наркотиков. Его знали все основатели Изалена, они были знакомы с ним и находились под его влиянием. Впоследствии движение New Age мало-помалу полностью взяло на вооружения все идеи изаленского направления. По существу, Олдос Хаксли один из наиболее влиятельных мыслителей столетия.
Они отправились перекусить в ресторан на углу улицы, предлагавший двойную порцию фондю по-китайски за 270 франков. Мишель уже три дня не выходил из дому – Я сегодня не ел, – заметил он с легким удивлением; в руке он держал книгу. – Хаксли опубликовал «Остров» в 1962-м, это его последняя книга, – продолжал он, ковыряя липкий рис. – Действие происходит на райском тропическом острове – растительность и ландшафты, вероятно, навеяны Шри-Ланкой. На этом острове, в стороне от больших торговых путей XX века, развивается своеобразная цивилизация, весьма продвинутая в плане технологий и одновременно уважающая природу: мирная, полностью освобожденная от наследственных неврозов и иудео-христианских запретов. Нагота там естественна; любовь и вожделение проявляются открыто. Эта книга, посредственная, но легкая для восприятия, имела огромное влияние на хиппи, а через них и на адептов New Age. Если приглядеться, гармоническое сообщество, изображенное в «Острове», имеет много общего с тем, что описано в романе «О дивный новый мир». На деле сам Хаксли, вероятно пребывающий в состоянии маразма, похоже, не осознавал этого сходства, однако общество, что представлено в «Острове», так же близко «О дивному новому миру», как анархическое сообщество хиппи сродни обществу буржуазного либерализма или скорее его шведскому социал-демократическому варианту. Он умолк, окунул креветку в соус пикан, отложил в сторону свои палочки. – Олдос Хаксли, подобно своему брату, был оптимистом, – произнес он наконец с гримасой едва ли не отвращения. – Метафизическая мутация, породившая материализм и современную науку, имела два великих условия: рационализм и индивидуализм. Ошибка Хаксли в том, что он плохо рассчитал соотношение сил между этими двумя условиями. Недооценил возрастание индивидуализма в результате более интенсивного осознания смерти. Индивидуализм породил свободу, ощущение собственного «я», потребность выделиться и возвыситься над другими. В том рациональном обществе, что описано в романе «О дивном новый мир», борьба может быть смягчена. Экономическое соревнование, метафора захвата жизненного пространства, теряет смысл в богатом обществе, где все экономические колебания под контролем. Соревнование в области секса, окольным путем олицетворяющее зарождение победы над временем, утрачивает смысл в обществе, где в полной мере осуществлен распад системы сексуального самовоспроизводства; но Хаксли забывает принять в. расчет индивидуализм. Он не сумел понять, что секс, будучи отделен от функции размножения, существует не столько как источник удовольствия, сколько как принцип самоутверждения: это то же самое, что страсть к обогащению. Почему шведской социал-демократической модели никогда не удавалось возобладать над либеральной? Почему она даже никогда не была испробована в области сексуальных проблем? Потому что метафизическая мутация, производимая современной наукой, влечет за собой индивидуализм, тщеславие, ненависть и желание. В противоположность наслаждению желание по самой своей сути есть источник страдания, злобы и беды. Все философы – не только буддисты, не только христиане, но все, кто заслуживает имени философов, – знали об этом и этому учили. Выход, предлагаемый утопистами от Платона до Хаксли, в том числе и Фурье, состоит в погашении желания и страданий посредством организации незамедлительного удовлетворения. Общество рекламно-эротическое, в котором живем мы, напротив, стремится к организации желания, к его разрастанию в неслыханных масштабах, удерживая его удовлетворение в пределах интимной сферы. Чтобы такое общество функционировало, чтобы соревнование не прекращалось, необходимо приумножать желание, нужно, чтобы оно, распространяясь, пожирало человеческую жизнь. Изнуренный, он утер со лба пот. К еде он больше не притронулся. – Существуют коррективы, маленькие гуманистические поправки, – мягко возразил Брюно. – В конце концов, есть вещи, позволяющие забывать о смерти. В «О дивном новом мире» речь идет об анксиолитиках и антидепрессантах; в «Острове» все дело скорее упирается в медитацию, психоделические наркотики, кое-какие туманные элементы индуизма. Практически современные люди пытаются создать маленький коктейль из обоих этих способов. – Джулиан Хаксли в книге «То, что я смею думать», тоже обращается к вопросам религии, он посвящает им всю вторую часть, – с возрастающим омерзением заметил Мишель. – Он полностью сознает, что научный прогресс и материализм подорвали основы всех традиционных религий; равным образом он понимает и то, что никакое общество существовать без религии не может. На протяжении более сотни страниц он пытается заложить фундамент такой религии, которая могла бы согласоваться с современным состоянием науки. Нельзя сказать, что результаты его усилий так уж убедительны; не скажешь также, чтобы развитие нашего общества особенно продвинулось в этом смысле. В действительности все надежды на синтез сводятся на нет очевидностью смерти материи, тщеславием и жестокостью, распространение которых неостановимо. В порядке компенсации, – странновато усмехнувшись, заключил он, – нам тем не менее остается любовь.
После визита Брюно Мишель провалялся в кровати ровным счетом две недели. А и впрямь, спрашивал он себя, как общество может существовать без религии? Ведь это представляется затруднительным, даже если говорить об отдельном индивидууме. Несколько дней подряд он разглядывал батарею, расположенную слева от кровати. Во время отопительного сезона ее ребра заполняет горячая вода, это полезное, ловко придуманное сооружение; но все-таки сколько времени западное общество сможет обходиться без какой бы то ни было религии? Когда он был ребенком, ему нравилось поливать растения в огороде. У него сохранилась маленькая прямоугольная черно-белая фотокарточка, он там с лейкой в руках, под присмотром своей бабушки; ему, наверное, лет шесть. Позже он полюбил ходить за покупками. На сдачу от хлеба ему позволялось купить немного карамели. Потом он отправлялся на ферму за молоком; он нес в вытянутой руке, покачивая, как ведерко, алюминиевый солдатский котелок с теплым еще молоком, и ему было немножко жутко, когда приходилось возвращаться уже в потемках по ухабистой дороге, окаймленной колючим кустарником. Теперь любой поход в супермаркет был для него сущей мукой. Однако ассортимент менялся, то и дело возникали новые типы быстрозамороженных продуктов для холостяков. Недавно в мясном отделе своего универсама он – в первый раз в жизни – увидел бифштекс из страуса. Чтобы обеспечить воспроизводство, две нити спирали ДНК расходятся и к каждой присоединяются дополнительные нуклеотиды. Этот момент деления опасен, тут-то и могут вмешаться неконтролируемые мутации, по большей части пагубные. Голодовка стимулирует работу интеллекта – это действительный факт, и на исходе первой недели Мишель интуитивно догадался, что безупречное воспроизводство невозможно, пока молекула ДНК имеет форму спирали. Для обеспечения лишенной изъянов репликации бесконечного числа поколений клеток, вероятно, было бы необходимо придать генетической информации более компактную форму, наподобие, к примеру, тора или листа Мёбиуса.
Ребенком он не мог примириться с естественным разрушением всех вещей, их поломкой, изнашиванием. Так, он хранил многие годы, бесконечно чинил, обматывал скотчем расколовшуюся надвое маленькую линейку из белой пластмассы. Из-за дополнительных утолщений после обматывания линейка утратила прямизну, по ней стало невозможно провести ровную линию, она уже не могла служить линейкой. И все же он ее берег. Она снова ломалась, он опять ее чинил, наматывал скотч еще толще и клал упорно в ранец. Одним из свойств гения Джерзински, как напишет годы спустя Фредерик Хюбчеяк, было то, что он сумел пойти дальше своего первого озарения, согласно которому воспроизводство половым путем несет в себе самом источник вредоносных мутаций. На протяжении тысячелетий, подчеркивает Хюбчеяк, все культуры человечества несли на себе более или менее отчетливый отпечаток интуитивного осознания неразрывной связи между сексом и смертью; для исследователя, только что подтвердившего эту связь посредством неопровержимых доказательств из области молекулярной биологии, было бы естественно остановиться на этом, посчитать, что его цель достигнута. Однако Джерзински почувствовал, что должен выйти за пределы проблемы воспроизводства половым путем, чтобы рассмотреть топологические условия клеточного деления во всей их совокупности. С первого же года своего учения в начальной школе в Шарни Мишель был поражен жестокостью в мальчишеской среде. Правда, то были крестьянские дети, то есть маленькие звереныши, еще недалеко ушедшие от дикой природы. Но поистине можно было изумляться той естественной, инстинктивной радости, с которой они протыкали лягушек иглами циркулей или перьями ручек; фиолетовые чернила затекали под кожу несчастного создания, медленно погибавшего от удушья. Они собирались в кружок, с горящими глазами следили за этой агонией. Их другой излюбленной забавой было отрезать ножницами рожки улиток. Рожки у улитки единственный чувствительный орган; на конце у них маленькие глазки. Лишенная рожек, улитка становится всего лишь вялым, страдающим и не способным сориентироваться кусочком плоти. Мишель быстро сообразил, что в его интересах установить дистанцию между собой и этими малолетними зверенышами; напротив, бояться девочек, созданий более кротких, у него было мало оснований. Эту первую догадку о законах мира сего затем подкрепила «Жизнь животных» – телепередача, которая шла каждую пятницу по вечерам. Среди всей гнусной подлости, непрерывного душегубства, составляющего животную природу, единственным проблеском преданности и самопожертвования представлялась материнская любовь или же нечто такое, что от инстинкта защиты постепенно, незаметно ведет к тому же материнскому чувству. Так, самка кальмара, крошечное трогательное созданье двадцати сантиметров в длину, без колебаний нападает на пловца, если он приблизится к отложенным ею яичкам. Тридцать лет спустя ему придется еще раз прийти к тому же заключению: решительно женщины лучше мужчин. Они ласковее, более способны к любви, сочувствию, нежности; меньше склонны к насилию, эгоизму, самоутверждению, жестокости. К тому же они благоразумнее, умнее и трудолюбивее. По существу, спрашивал себя Мишель, следя, как солнце, просвечивая сквозь занавески, плывет к закату, для чего нужны мужчины? Возможно, что в стародавние времена, когда медведей было много, мужественность могла играть особую и незаменимую роль; но вот уж несколько столетий надобность в мужчинах, видимо, почти совсем отпала. Иногда они, разгоняя тоску, затевают партии в теннис, что является наименьшим злом; но также случается, что они находят полезным «двигать историю вперед», то есть убежденно разжигают революции и войны. Помимо бессмысленных страданий, которые они несут, войны и революции разрушают то лучшее, что было в прошлом, всякий раз требуя себе чистого места, чтобы строить все заново. Вне равномерного постепенного хода развития человеческая эволюция приобретает вид хаотический, разрушительный, неупорядоченный и буйный. Во всем этом исключительно и напрямую виноваты мужчины с их любовью к игре и риску, их непомерным тщеславием, их безответственностью, их врожденной тягой к насилию. Мир, состоящий из женщин, был бы во всех отношениях бесконечно предпочтительнее; он бы эволюционировал медленнее, зато непрерывно, без откатов назад и погибельных срывов он продвигался бы ко всеобщему счастью. Утром 15 августа он встал, вышел из дому, тайно надеясь, что улицы безлюдны; так оно почти и было. Он сделал несколько заметок, к которым ему придется вернуться лет десять спустя, когда наступит время готовить к печати свою важнейшую работу «Пролегомены к безукоризненной репликации».
А Брюно в то же самое время привез сына к своей бывшей жене. Он чувствовал себя измученным и подавленным. Анна возвращалась из экспедиции по программе «Новые границы» не то на остров Пасхи, не то в Бенин, он в точности не помнил; она, вероятно, нашла себе подруг, обменялась адресами – они еще повидаются раза два-три, пока не надоест; но с мужчинами она не встречалась – у Брюно возникло впечатление, что она полностью отказалась от всего, что связано с мужчинами. Анна отвела его в сторонку на пару минут, ей хотелось знать, «как все прошло». Он ответил: «Хорошо», приняв тот спокойный, самоуверенный тон, который импонирует женщинам; однако прибавил не без самоиронии: «Однако Виктор много смотрел телевизор». Без сигареты во рту он чувствовал себя не в своей тарелке: с тех пор как сама бросила курить, Анна не выносила, чтобы при ней курили. Квартира была обставлена со вкусом. Он знал, что в момент ухода испытает сожаление, лишний раз будет спрашивать себя, почему все так устроено, как этого избежать Торопливо поцелует Виктора, потом отправится восвояси. Вот и все: тем и кончится отпуск, проведенный с сыном. По существу эти две недели были мученьем. Растянувшись на своем матраце, поставив бутылку бурбона на расстояние вытянутой руки, Брюно слушал звуки. производимые его сыном в соседней комнате: как тот, пописав, спускает воду, как щелкает пульт дистанционного управления. Сам того не зная, он точь-в-точь как его сводный брат в это же время – и также часами – тупо разглядывал трубы парового отопления. Виктор лежал в гостиной на диван-кровати; он смотрел телевизор по пятнадцать часов в сутки. По утрам, когда Брюно просыпался, уже был включен канал М6, показывающий мультики. Чтобы громкий звук никому не мешал, Виктор надевал шлемофон. Он не был грубияном, не старался доставлять неприятности; но ему и его отцу абсолютно нечего было сказать друг другу. Два раза в день Брюно разогревал готовые блюда; они ели, сидя друг перед другом, практически не говоря ни слова. Как они до такого дошли? Виктору совсем недавно исполнилось тринадцать. Всего несколько лет назад он рисовал и показывал свои рисунки отцу. Он перерисовывал персонажей комиксов Марвела: там были Фаталис, Фантастикус, Фараон будущего, он их изображал в самых небывалых ситуациях. Иногда они играли в «Тысячу вех» или отправлялись воскресным утром в Луврский музей. Ко дню рождения Брюно Виктор – ему тогда было десять – огромными разноцветными буквами вывел на мелованном листке: ПАПА Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ. Теперь с этим было покончено. И Брюно знал, что в дальнейшем дело обернется еще хуже: от взаимного равнодушия они перейдут к ненависти. Самое позднее через два года начнутся пробные попытки сына гулять с девочками-сверстницами; к этим пятнадцатилетним девчонкам и он сам, Брюно, будет вожделеть. Приближалась пора соперничества, состояния, естественного для мужчин. Они были подобны зверям, бьющимся в одной клетке, имя которой время.
Возвращаясь к себе, Брюно купил у арабского бакалейщика две бутылки анисового ликера; потом, прежде чем надраться до полусмерти, позвонил брату, чтобы договориться назавтра о встрече. Когда он явился к Мишелю, тот после своего голодного периода переживал внезапный приступ зверского аппетита, ломоть за ломтем пожирал итальянскую колбасу, заглатывал вино большими стаканами. «Накладывай себе, наливай», – невнятно бурчал он. Брюно казалось, что тот его почти не слушает. Это было похоже на разговор с психиатром, а то и с глухой стеной. Тем не менее он рассказывал: – Несколько лет подряд мой сын тянулся ко мне, он хотел от меня любви; я хандрил, был недоволен своей жизнью, и я его отталкивал – в ожидании лучших времен. Я тогда не понимал, как быстро пройдут эти годы. Ребенок от семи лет до двенадцати – чудесное созданье, милое, разумное, открытое. Он живет в полной гармонии с разумом и живет радостно. Он сам полон любви, и его удовлетворяет та любовь, которую другие готовы дать ему. Потом все портится. Все меняется к худшему и непоправимо. Мишель проглотил два последних ломтя колбасы, снова налил себе стакан вина. Его руки тряслись. Брюно продолжал: – Трудно вообразить существо более глупое, агрессивное, более несносное и злобное, чем подросток, особенно если он окружен огольцами того же возраста. Подросток – это монстр и одновременно болван, его конформизм почти невероятен; подросток являет собой продукт внезапной и вредоносной (притом непредвиденной, если исходить из характера ребенка) кристаллизации всего самого худшего, что есть в мужчине. Как после этого сомневаться в том, что сексуальность есть абсолютное зло? И как только люди умудряются выносить необходимость жить под одной крышей с подростком? Мой тезис состоит в том, что это им удается лишь потому, что их собственная жизнь абсолютно пуста; однако и моя жизнь пуста, но мне это не удается. Как бы то ни было, все врут, причем доходят в своем вранье до гротеска. Разводятся, но остаются добрыми друзьями. Берут сына к себе на каждый второй уик-энд – это же гадость. Полнейшая, совершеннейшая гадость. На самом деле мужчины никогда не интересуются своими детьми, никогда не чувствуют к ним любви, да мужчины обычно и не способны испытывать любовь, это чувство им абсолютно чуждо. Что им знакомо, так это желание, половое влечение, доходящее до скотства, и соперничество между самцами; потом, много позже, уже состоя в браке, они иной раз могут испытывать к своей супруге некоторую признательность – за то, что та подарила им детей, ловко ведет домашнее хозяйство, показала себя хорошей кухаркой и хорошей любовницей; тогда мужчине доставляет удовольствие спать с ней в одной постели. Это, возможно, не то, чего желают женщины, вероятно, здесь имеет место недоразумение, но это все же чувство, которое может быть сильным – и даже если мужчины испытывают возбуждение, впрочем непродолжительное, хлопая время от времени по какому-нибудь маленькому задку, они уже буквально жить не могут без своей жены, и если, на беду, ее не станет, они начинают пить и быстро умирают, по большей части в течение нескольких месяцев. Что до детей, то раньше они были нужны, чтобы стать наследниками состояния, общественных и фамильных традиций. Разумеется, это касалось прежде всего родовитых семейств, но то же можно сказать и о коммерсантах, крестьянах, ремесленниках – по сути, обо всех классах общества. Сегодня все это несущественно: я живу на жалованье, у меня нет состояния, мне нечего оставить в наследство сыну. У меня нет и ремесла, которому я мог бы его обучить, я даже не знаю, чем он сможет в будущем заниматься; правила, по которым я жил, для него ценности не имеют, ему предстоит обретаться в другом мире. Принять идеологию бесконечных перемен – значит признать, что жизнь человека жестко замыкается в пределах его индивидуального бытия, а прошлые и будущие поколения в его глазах ничего не значат. Так мы теперь и живем, и сегодня мужчине нет никакого смысла заводить ребенка. Для женщин все иначе, ведь они продолжают испытывать потребность в существе, которое можно любить, – это не нужно и никогда не было нужно мужчинам. Было бы заблуждением предполагать, что у мужчин тоже есть склонность нянчиться с детьми, играть с ними, ласкать. Можно сколько угодно утверждать противоположное, все равно это останется ложью. Как только разведешься, разорвешь семейные узы, все отношения с детьми теряют смысл. Ребенок – это ловушка, которая захлопывается, враг, которого ты обязан содержать и который тебя переживет. Мишель встал, пошел на кухню, чтобы налить себе стакан воды. В воздухе перед его глазами вращались разноцветные круги, он почувствовал позыв к тошноте. Прежде всего ему было необходимо справиться с дрожанием рук. Брюно прав, отцовская любовь – ложь, фикция. Ложь полезна, подумал он, если она позволяет преобразить действительность; но если преображение не удалось, тогда остается только ложь, горечь и стыд. Он вернулся в комнату. Брюно съежился в кресле: даже будь он мертв, он не смог бы сидеть неподвижнее. Многоэтажки погружались в ночь; после очередного удушающе знойного дня температура становилась терпимее. Мишель вдруг заметил опустевшую клетку, в которой несколько лет прожил его кенарь; надо ее выбросить, заводить новую птицу он не собирался. Мимоходом вспомнилась соседка из дома напротив, редактриса «Двадцати лет»; он не видел ее несколько месяцев, вероятно, она переехала. Он постарался сосредоточить внимание на своих руках, отметил, что дрожь немного унялась. Брюно по-прежнему не двигался; молчание длилось еще несколько минут.
– Анну я встретил в 1981-м, – вздохнув, продолжал Брюно. – Она была не так уж красива, но мне надоело парить лысого в одиночку. Что в ней было недурно, так это большая грудь. Я толстые груди всегда любил… – Он опять испустил продолжительный вздох. – Моя протестантская грудастенькая коровка-производительница! – к величайшему изумлению Мишеля, его глаза промокли от слез. – Потом груди у нее отвисли, и наш брак тоже дал трещину. Я прохезал ее жизнь, пустил на ветер. Вот чего я никогда не смогу забыть: я прохезал жизнь этой женщины. У тебя вино осталось? Мишель отправился на кухню за бутылкой. Все это было немного из ряда вон; он знал, что Брюно ходил к психиатру, а потом бросил это. Ведь, по сути, всегда ищешь способа облегчить свои страдания. Поскольку мука исповеди кажется менее тяжкой, человек высказывается; потом он замолкает, сдается, остается в одиночестве. Если Брюно вновь почувствовал потребность обратиться к своей жизненной катастрофе, это, быть может, означает, что у него появилась надежда, возможность новой попытки; вероятно, это добрый знак. – Не то чтобы она была безобразна, – продолжал Брюно, – но лицо у нее было так себе, без особой тонкости. В ней никогда не было того изящества, того сияния, что порой озаряет лица молодых девушек. Со своими толстоватыми ногами она и помыслить не могла о том, чтобы носить мини-юбки; но я ее научил носить совсем короткие блузочки и ходить без лифчика; это очень возбуждает, когда большая грудь выглядывает из-под блузки. Ее это немного смущало, но в конце концов она согласилась; она ничего не смыслила в эротике, в белье, у нее не было никакого опыта. Впрочем, что я тебе рассказываю, ты ведь, по-моему, ее знал? – Я был на твоей свадьбе…. – Да, верно – согласился Брюно растерянно. – Помнится, меня тогда удивило, что ты приехал. Я думал, что ты больше не желаешь иметь со мной ничего общего. – Я больше не желал иметь с тобой ничего общего.
Мишель в эту минуту снова призадумался, спрашивая себя, что в самом деле могло побудить его явиться на эту унылую церемонию. Ему вспомнился храм в Нейи, зал с почти голыми стенами, угнетающе суровый, более чем наполовину заполненный толпой соблюдавших внешнюю скромность богачей: отец новобрачной занимался финансами. – Они были тогда левыми, – сказал Брюно (впрочем, по тем временам левыми были все!). – Они находили совершенно нормальным, что я сошелся с их дочерью до брака: мы поженились, потому что она забеременела, – в конце концов, это дело обычное. Мишелю вспомнилась проповедь пастора, его голос гулко отдавался в холодной пустоте зала: он толковал о Христе как истинном Человеке и истинном Боге, о новом союзе, который он заключил в Вечности со своим народом… впрочем, было трудно уразуметь, о чем, в сущности, шла речь. Так протекло минут сорок пять, Мишель впал в состояние, близкое к дремоте, но вдруг пробудился, уловив следующую формулировку: «Пусть благословит вас Господь Бог Израиля, он, который пожалел двух одиноких детей». Поначалу, с трудом приходя в себя, он подумал: «Неужто они все – евреи?» Ему понадобилась целая минута размышлений, чтобы сообразить, что, по существу, речь идет о «том же самом» Боге. Ловко связав одно с другим, пастор продолжал с нарастающей убедительностью: «Любить свою жену – то же, что любить себя самого. Никто никогда не питал ненависти к собственной плоти, напротив, каждый питает ее, заботится о ней, как Христос о Церкви; ведь все мы члены единого тела, плоть от плоти и кровь от крови ее. Вот почему мужчина покинет отца своего и матерь свою и прилепится к жене своей, и станут двое плотью единой. Тайна сия велика, я утверждаю это, и подобна связи между Христом и Церковью». Вот уж, как говорится, в самую точку: «станут двое плотью единой». Некоторое время поразмышляв над этой перспективой, Мишель глянул на Анну: спокойная, сосредоточенная, она, похоже, задерживала дыхание; от этого она сделалась почти красивой. Видимо, вдохновившись положением из Святого Павла. пастор продолжал с возрастающей страстью: «Господи, воззри милостиво на служанку Твою: готовясь соединиться с супругом, она уповает на Твое благословение. Помоги ей всегда пребывать во Христе супругой верной и целомудренной, и да последует она неизменно примеру святых жен: да будет мила своему мужу, как Рахиль, разумна, как Ревекка, верна, как Сарра. Да останется привержена закону и заповедям Господним, едина со своим супругом, да избегнет она всех дурных связей, да заслужит уважение своей скромностью и почтение – своей чистотой, да вразумит ее Господь. Пусть ее чрево будет плодовито, пусть они оба увидят и детей своих, и детей своих детей, до третьего и четвертого колена. Пусть доживут они до счастливой старости и среди избранных познают покой в царствии небесном. Во имя Господа нашего Иисуса Христа, аминь». Мишель, расталкивая толпу, двинулся к алтарю, навлекая на себя со всех сторон встревоженные взгляды. Он остановился в четвертом ряду, и тут произошел обмен кольцами. Пастор взял новобрачных за руки, склонил голову с выражением впечатляющей сосредоточенности; абсолютная тишина воцарилась в стенах храма. Потом он вскинул голову и громким голосом, страстным и одновременно безнадежным, с невероятной силой выразительности мощно возопил: «Да не расторгнет человек того, что соединил Господь!» Немного погодя Мишель приблизился к пастору, который прибирал на место свою утварь. «Меня очень заинтересовало то, что вы только что говорили…» Служитель Господень учтиво улыбнулся. Тогда он заговорил об опытах Аспе и парадоксе взаимодействий элементарных частиц: когда две частицы соединяются, они образуют нерасторжимое единство, «по-моему, это совершенно то же самое, что ваш сюжет про единую плоть». Улыбка пастора малость перекосилась. «Я хочу сказать, – продолжал Мишель вдохновляясь, – в онтологическом плане можно ввести в гилбертово пространство новый вектор единого состояния. Вам понятно, что я имею в виду?» – «Конечно, само собой, – процедил служитель Божий озираясь. – Извините, – резко бросил он и повернулся к отцу новобрачной. Они долго жали друг другу руки, обнимались. „Очень красивое богослужение, великолепное“, – с чувством произнес финансист. – Ты не остался на праздничный ужин, – напомнил Брюно. – Мне там было не совсем ловко, я никого не знал, но тем не менее это была моя свадьба. Мой отец прибыл с большим опозданием, но все-таки появился: он был плохо выбрит, галстук съехал набок, ни дать ни взять видавший виды одряхлевший распутник. Я убежден, что родители Анны предпочли бы другого зятя, но что поделаешь, к тому же они, как левые буржуа-протестанты, наперекор всему питали некоторое почтение к людям образованным. И потом, я – агреже, а у нее только и было, что право преподавать в средней школе. Но самое ужасное, что ее малышка сестра была очень хорошенькой. Она очень походила на старшую, и грудь у нее тоже не подкачала, но лицо было другое, просто класс. Сразу не определишь, в чем разница. Скорее всего, дело в соразмерности черт, в деталях. Трудно сказать… Он еще раз вздохнул, наполнил свой стакан. – Свое первое место я получил в восемьдесят четвертом, в лицее Карно, в Дижоне, это было начало учебного года. Анна на седьмом месяце. Мы оба преподаватели, культурная супружеская пара, все условия для нормальной жизни. Мы сняли квартиру на улице Ваннери, в двух шагах от лицея. «Наши цены не сравнить с парижскими, – сказала девица из агентства. – Жизнь у нас тоже парижской не чета, но вы увидите, как здесь весело летом, много туристов, а во время фестиваля барочной музыки полно молодежи». Барочная музыка?..
Я сразу понял, что проклят. Что жизнь «не чета парижской», на это мне было чихать, в Париже я был постоянно несчастен. Просто-напросто я желал всех женщин, кроме собственной жены. В Дижоне, как в любом провинциальном городе, множество красоток, это еще тяжелее, чем в Париже. Мода в ту пору становилась с каждым годом все более сексуальной. Это было нестерпимо, все эти девчонки со своими ужимочками, коротенькими юбчонками, игривыми смешками. Я видел их целыми днями на занятиях, видел в полдень в «Пенальти» – баре по соседству с лицеем. Они болтали с парнями, а я отправлялся завтракать со своей женой. По субботам я снова их видел: во второй половине дня на торговых улицах – они покупали шмотки и пластинки. Я был с Анной, она разглядывала детскую одежду, ее беременность проходила гладко, и она была немыслимо счастлива. Много спала, ела все, что захочется; любовью мы больше не занимались, но, кажется, она этого даже не осознавала. Во время сеансов подготовки к родам она подружилась с другими беременными, легко сходилась с людьми, выглядела общительной и симпатичной, это была женщина из тех, кому жизнь в радость. Когда я узнал, что ожидается мальчик, я испытал жестокое потрясение. Все сразу оборачивалось плохо, мне, видно, на роду написано переживать худшее. Я бы должен ликовать, мне было всего двадцать восемь, но я уже чувствовал себя мертвецом. Виктор родился в декабре; я помню его крещение в церкви Сен-Мишель, это была мука мученическая. «Крещеные становятся живыми камнями для построения здания духовного, для святого служения Господу», – вещал священник. Виктор лежал в платьице из белых кружев, весь красный, сморщенный. Крещение оказалось коллективным, как в раннехристианских церквах, там был добрый десяток семейств. «Крещение приводит в лоно Церкви, – говорил священник, – мы все члены тела Христова». Анна держала мальчика на руках, он весил четыре кило. Был очень спокоен, совсем не кричал. «Разве отныне, – вопрошал патер, – мы не так же близки друг другу, как члены единого тела?» Родители стали переглядываться, похоже, с некоторым сомнением. После этого священник в три приема полил голову моего сына святой водой; затем он помазал ее елеем. Это ароматное масло, освященное епископом, символизирует дар Духа Святого, пояснил священник. Он обращен непосредственно к сему младенцу. «Виктор, – провозгласил святой отец, – теперь ты стал христианином. Через это помазание Духа Святого ты приобщился ко Христу. Отныне ты разделяешь его пророческую, священническую, царственную миссию». Все это меня так проняло, что я записался в группу «Вера и жизнь», которая собиралась каждую среду. Туда заходила одна молоденькая кореянка, очень красивая, мне сразу захотелось ее трахнуть. Это было не просто, она знала, что я женат. Однажды в субботу Анна пригласила всю группу к нам в гости, кореянка сидела на канапе, на ней была короткая юбка, и я весь вечер пялился на ее ноги, однако никто ничего не заподозрил. В феврале Анна вместе с Виктором отправилась на каникулы к своим родителям; я остался в Дижоне один. И предпринял новую попытку сделаться истинным католиком; валялся на своем матраце «Эпеда» и, потягивая анисовый ликер, читал «Мистерию о святых праведниках». Он очень хорош, этот Пеги[8], просто блистателен, но и он под конец вогнал меня в полнейшее уныние. Все эти истории греха, отпущения грехов, Господь, который радуется покаянию грешника больше, чем тысяче праведников… а я-то хотел быть грешником, да не мог. Мне казалось, что у меня украли молодость. Все, чего я желал, это давать молоденьким шлюшкам с мясистыми губами пососать мой хвост. На дискотеках было много губастых потаскушек, и я за время отсутствия Анны несколько раз захаживал в «Slow Rock» и в «Ад»; но они уходили с другими, не со мной, сосали не мой, а чужие хвосты; и черт возьми, я просто не мог больше этого выносить. Как раз тогда наступила пора бурного расцвета «Розового минителя», вокруг него был всеобщий ажиотаж, и я подключался к нему на целые ночи. Виктор спал в нашей комнате, ему-то хорошо спалось, у него этой проблемы не было. Когда пришел первый телефонный счет, я перепугался ужасно, вытащил его из почтового ящика и распечатал по дороге в лицей: четырнадцать тысяч франков. К счастью, у меня еще со студенческих времен сохранилась сберегательная книжка, я все перевел на наш общий счет, Анна ничего не узнала. Хочешь выжить – оглянись вокруг. Постепенно я стал замечать, что мои коллеги, преподаватели лицея Карно, смотрят на меня без злобы и насмешки. Они не видели во мне соперника; мы были заняты одинаковой работой, я был «одним из своих». У них я научился будничному взгляду на вещи. Получил водительские права, начал проявлять интерес к каталогам автосалонов. Когда пришла весна, мы стали проводить послеобеденные часы у Гильмаров на лужайке. Это семейство обитало в довольно безобразном доме на Фонтен-ле-Дижон, но там была большая очень приятная лужайка с деревьями. Гильмар был учителем математики, мы с ним преподавали примерно и одних и тех же классах. Он был долговяз, сухопар, сутул, со светлыми рыжеватыми волосами и обвислыми усами; несколько смахивал на немецкого бухгалтера. Он со своей женой готовил барбекю. Вечер длился, шел разговор о каникулах, настроение у всех было игривое; обычно присутствовали три-четыре учительские пары. Жена Гильмара служила медицинской сестрой, у нее была репутация сверхшлюхи; факт тот, что, когда она садилась на лужайку, всякий видел, что у нее под юбкой ничего нет. Свои каникулы они проводили на мысе Агд, в секторе нудистов. Я также полагаю, что они посещали сауну для парочек на площади Боссюэ, в конце концов и такие слухи до меня доходили. Я никогда не осмеливался заговорить об этом с Анной, но мне они казались симпатичными, у них сохранились социал-демократические наклонности – совсем не такие, как у тех хиппи, что в семидесятых таскались по пятам за нашей матерью. Гильмар был хорошим учителем, всегда без колебаний оставался после конца занятий, чтобы помочь ученику разобраться в трудной задаче. Думаю, он не отказывал в помощи и обиженным судьбой.
Внезапно Брюно умолк. Подождав несколько минут, Мишель встал, открыл застекленную дверь и вышел на балкон подышать ночным воздухом. Большинство тех, кого он знал, вели такую же жизнь, как Брюно. Исключая некоторые весьма привилегированные сферы, вроде рекламы и моды, получить доступ в профессиональную среду относительно легко, достаточно приобрести ограниченное число необходимых «условных рефлексов». После нескольких лет работы сексуальные вожделения угасают, люди переориентируются на услады желудка и выпивку; некоторые из его коллег, много моложе его, уже начали обзаводиться погребками. Случай Брюно был не таков, он ни слова не сказал о вине, а то было «Старое Папское» за 11 франков 95 сантимов. Почти забыв о присутствии брата, Мишель облокотился о перила, окинул взглядом дома. Уже настала ночь, почти во всех окнах свет был потушен. Это была ночь с воскресенья на понедельник, 15 августа. Он вернулся к Брюно, сел рядом; их колени почти соприкасались. Можно ли рассматривать Брюно как индивидуальность? Его дряхлеющий организм принадлежит ему, и ему как личности предстоит познать физический распад и смерть. С другой стороны, его гедонистическое видение мира, силовые поля, что структурируют его сознание, его потребности характерны для поколения в целом. Так же как при анализе экспериментального препарата, когда выбор одного или нескольких доступных наблюдению компонентов позволяет получить на атомном уровне картину корпускулярных либо волновых свойств всего объекта. Брюно способен проявлять себя как индивид, но с другой точки зрения он не более чем пассивный элемент исторического процесса. Его мотивации, ценности, желания – ничто ни в малейшей степени не выделяет его из среды современников. Первая реакция фрустрированного животного обычно состоит в том, чтобы приложить еще больше сил, пытаясь достигнуть своей цели. К примеру, голодная курица (Gallus domesticus), которой проволочная ограда мешает добраться до корма, будет предпринимать все более лихорадочные попытки протиснуться сквозь эту ограду. Однако мало-помалу это поведение сменится другим, по видимости бессмысленным. Так и голуби (Columba livia), когда не могут получить желанную пищу, нервически клюют землю, даже если она не содержит ничего съедобного. Они не только предаются этому безрассудному занятию, но зачастую принимаются чистить свои перышки; подобное совершенно неуместное поведение характерно для ситуаций, предполагающих фрустрацию или конфликт, – это называют «замещающей активностью». В начале 1986-го, вскоре после того как достиг своего тридцатилетия, Брюно стал писать.
«Никакая метафизическая мутация, – годы спустя напишет Джерзински, – не совершается без совокупности малых мутаций, которые предвещают, подготавливают и облегчают ее, в качестве исторических случайностей часто проходя незамеченными. Лично я рассматриваю себя как одну из таких малых мутаций». Имея дело с европейской публикой, Джерзински при жизни не встречал понимания. Мысль, развивающаяся при отсутствии реального собеседника, как подчеркивает Хюбчеяк в своем предисловии к «Клифденским заметкам», порой способна выскользнуть из сетей идеосинкразии и психоза; однако не было примера, чтобы она в своем выражении могла избрать доводы формально неопровержимые. К этому можно добавить, что Джерзински было суждено до самого конца считать себя прежде всего ученым; его вклад в развитие человечества, как ему казалось, состоял именно в его трудах по биофизике, выполненных в духе полного соответствия вполне классическим критериям неопровержимости и самодостаточности доказательств. Философские элементы, содержащиеся в его последних записях, в его собственных глазах представляли собой лишь случайные пропозиции, даже несколько безумные, основанные не столько на логике, сколько на побуждениях чисто личных.
Его слегка клонило в сон; луна плыла над спящим городом. Он знал: достаточно одного его слова, и Брюно встанет, наденет куртку, скроется в кабине лифта; а поймать такси на Ламотт-Пике можно всегда. Рассматривая текущие обстоятельства собственной жизни, мы без конца колеблемся между верой в случайность и очевидностью того факта, что все предопределено. Однако когда речь идет о прошлом, сомнения быть не может: нам кажется бесспорным, что все обернулось так, как по существу только и должно было произойти. Эту иллюзию восприятия Джерзински уже в немалой степени преодолел; нет сомнения, что именно по этой причине он не произнес простых, привычных слов, которые оборвали бы исповедь этого хнычущего, погибающего существа, связанного с ним половинчатой общностью происхождения, существа, которое, развалившись на канапе, давным-давно вышло за все установленные правилами приличия рамки человеческой беседы. Он не испытывал ни сочувствия, ни уважения, и все же им руководило слабое, подсознательное, непобедимое ощущение: в изворотливых, исполненных ложного пафоса речах Брюно на сей раз проглянет какое-то сообщение; если дать ему договорить, в его словах – впервые – обозначится определенное намерение. Он встал, пошел в туалет, заперся. Очень осторожно, не производя ни малейшего шума, сблевал. Потом, ополоснув лицо, вернулся в гостиную. – Ты не гуманен, – кротко сказал Брюно, поднимая на него глаза. – Я с самого начала это почувствовал, когда увидел, как ты обошелся с Аннабель. И все же ты собеседник, которого мне послала судьба. Я полагаю, ты не был удивлен, когда в свое время получил мои записки об Иоанне Павле Втором. – Все цивилизации, – печально отозвался Мишель, – все цивилизации были вынуждены сталкиваться с необходимостью оправдания родительской жертвенности. Учитывая исторические обстоятельства, у тебя не было выбора. – Но я действительно восхищался Иоанном Павлом Вторым! – запротестовал Брюно. – Я помню, это было в 1986-м. В ту же пору, когда создавались «Канал-плюс» и М6, когда стали выпускать «Глоб», открывались «Харчевни сердечности». Иоанн Павел Второй был абсолютно одинок, он единственный понимал смысл того, что творится на Западе. Я был изумлен, когда дижонская группа «Вера и жизнь» приняла мои заметки в штыки; они критиковали позицию Папы в отношении абортов, презервативов, всех этих глупостей. Ну да по правде говоря, я тоже не предпринимал особых усилий, чтобы их понять. Помнится, собрания происходили поочередно в домах разных супружеских пар, подавали всякие винегреты, салаты, пирог. Я весь вечер по-дурацки скалился, покачивал головой и глушил вино; я совсем не слушал того, что там говорилось. Анна, наоборот, была крайне воодушевлена, она записалась в группу борьбы с неграмотностью. В те вечера я подсыпал снотворного в детский рожок Виктора, а потом вытряхивал себя при посредничестве «Розового минителя»; но мне никогда не удавалось с кем-нибудь встретиться. В апреле, ко дню рождения Анны, я ей купил расшитый серебром корсет с подвязками. Она вначале запротестовала, потом согласилась надеть его. Пока она пыталась застегнуть эти боевые доспехи, я выдул остаток шампанского. Потом услышал ее голос, слабый и немного дрожащий: «Я готова…» Вернувшись в спальню, я тотчас осознал, до чего все отвратительно. Ее ягодицы, прижатые подвязками, отвисли; грудь была испорчена кормлением. Требовались удаление жира, инъекции силикона, полная перестройка… она бы на это никогда не пошла. Зажмурившись, я сунул палец к ней в трусики; я был совсем как ватный. В это мгновение Виктор в соседней комнате яростно завопил – знаешь, этот продолжительный рев, резкий, нестерпимый. Она накинула купальный халат и бросилась туда. Когда она вернулась, я напрямик попросил ее пососать. Сосала она плохо, я чувствовал ее зубы; но я закрыл глаза и наглядно представил себе рот одной из девушек моего второго класса, она была из Ганы. Воображая ее розовый, чуть шероховатый язык, я сумел разрядиться в рот жены. У меня не было намерения заводить других детей. На следующий день я сочинил свой текст о семье, тот, что был опубликован. – Он у меня сохранился, – вставил Мишель. Он встал, отыскал на книжных полках нужный журнал. Брюно с легким удивлением полистал его, нашел страницу.
Еще существуют, в какой-то мере, на свете семьи (Искры веры среди безбожья, Искры нежности среди толстокожья), Непонятно, Откуда идет их свеченье. Мы живем под ярмом ежедневной работы в каких-то загадочных учрежденьях, И один только путь остается у нас, чтобы как-то себя сохранить, чтобы жизнь несмотря ни на что состоялась, – это секс. (Да и то лишь для тех, для кого секс доступен, Для кого он возможен.)
Брак и верность супругу отрезают сегодня для нас единственный доступ к существованию, Ведь не в офисе и не в учительской обретаем мы силу, которая требует музыки, игр, ликования, И мы ищем свое назначенье, судьбу, на дорогах любви, с каждым годом все более трудных, Тщетно ищем, кому предложить свое тело, все менее свежее, менее крепкое и уже не такое послушное, И исчезаем Во тьме печали, Дойдя до предела отчаянья.
Мы идем одиноким путем туда, где сгущается мрак, Без детей и без женщин, Входим в озеро В сердце ночи (И вода на телах наших старых так холодна!).
Сразу после написания этого текста Брюно впал в нечто вроде этиловой комы. Два часа спустя он очнулся, разбуженный воплями сына. Между двумя и четырьмя годами дети человеческие все более приближаются к осознанию собственного «я», что порождает в них припадки эгоцентрической мегаломании. Отныне цель ребенка – превратить свое социальное окружение (обычно состоящее из его родителей) в послушных рабов, покорных малейшим перепадам его настроения; его эгоизм уже не ведает пределов; таково условие индивидуального существования. Брюно встал с паласа гостиной; вопли усилились, выдавая бешеную ярость. Он раздавил пару таблеток лексомила в ложку конфитюра, направился в комнату Виктора. Дитя обкакалось. Где болтается Анна? Ее сеансы обучения негров грамоте с каждым разом заканчиваются все позже. Он схватил испачканный подгузник, швырнул на пол; распространилась жуткая вонь. Ребенок без затруднений проглотил сладкую смесь и напряженно застыл, будто убитый наповал. Брюно надел куртку и двинулся к «Мэдисону», ночному бару на улице Шодронри. С помощью голубой карточки заплатил три тысячи франков за бутылку «Дом Периньон», которую распил в компании очень красивой блондинки; в одной из верхних комнат девушка долго теребила его штырь, время от времени ловко оттягивая кульминацию. Ее звали Элен, она была местной уроженкой и училась на менеджера по туризму; ей было девятнадцать. В то мгновение, когда он проник в нее, она изнутри сильно сдавила его член, – он пережил не менее трех минут полного блаженства. Уходя, Брюно поцеловал ее в губы и настоял на том, чтобы она взяла деньги – у него еще завалялось триста франков наличными. На следующей неделе он решился показать свои тексты одному из коллег – пятидесятилетнему преподавателю литературы, марксисту, очень утонченному типу, имевшему репутацию гомосексуалиста. Фажарди был приятно удивлен. «Влияние Клоделя… или, может быть, скорее Пеги, верлибров Пеги… Но это безусловно оригинально, такого теперь больше не встретишь». Насчет того, какие демарши следует предпринять, у него не было ни малейших сомнений: «Бесконечность» – вот где сегодня создается литература. Ваши тексты нужно послать Соллерсу». Несколько удивленный, Брюно просил повторить ему эту фамилию, отметил, что она похожа на марку дивана, потом отправил свои тексты. Через три недели позвонил в издательство «Деноэль» – к его немалому изумлению, Соллерс откликнулся, предложил встречу. В среду у него не было занятий, за день легче легкого смотаться туда и обратно. В поезде он попытался углубиться в чтение «Странного одиночества», довольно быстро оставил эту затею, однако успел прочесть несколько страниц «Женщин» – особенно пассажи относительно зада. Встретились они в кафе на Университетской улице. Издатель явился с десятиминутным опозданием, помахивая мундштуком, вероятно непременным атрибутом его известности. – Вы живете в провинции? Это плохо. Надо незамедлительно перебираться в Париж. У вас талант. Он объявил Брюно, что тексты об Иоанне Павле II будут опубликованы в ближайшем номере «Бесконечности». Это озадачило Брюно; он не знал, что у Соллерса в самом разгаре его «период католической контрреформации», и пустился расточать хвалы Папе. – Пеги, я от него тащусь! – пылко вскричал издатель. – И Сад! Сад! Главное, читайте Сада!.. – Мой текст насчет семьи… – Да, это тоже очень хорошо. Вы реакционер, вот и отлично. Все великие писатели реакционеры. Бальзак, Флобер, Достоевский: вон сколько реакционеров. Но и трахаться тоже надо, а? Групповушка нужна. Это важно. Соллерс покинул Брюно минут через пять, оставив его в состоянии легкого нарциссического опьянения. По дороге домой он мало-помалу успокоился. Филипп Соллерс, наверное, известный писатель; однако если почитать «Женщин», становится очевидно, что ему не удается потрахать никого, кроме старых шлюх из культурной среды; красотки, видимо, предпочитают певцов. А если так, чего ради публиковать в дерьмовом журнале дурацкие стишки? – Когда «Бесконечность» в очередной раз вышла в свет, – рассказывал Брюно, – я все же купил пять номеров. К счастью, заметок об Иоанне Павле Втором они печатать не стали. – Он вздохнул. – На самом-то деле это был плохой текст… У тебя вина не осталось? – Всего одна бутылка. – Мишель прошел на кухню, достал из коробки со «Старым папским» седьмую, и последнюю, бутылку; он начинал испытывать настоящее изнеможение. – Тебе, кажется, завтра на работу? – спросил он. Брюно не отзывался. Он сосредоточенно разглядывал что-то на паркете; но разглядывать там было нечего – разве что несколько комочков грязи. Тем не менее когда звякнула пробка, он оживился, протянул свой стакан. Пил он медленно, мелкими глотками; теперь его взгляд был рассеян, блуждал где-то на уровне батареи отопления; казалось, он совершенно не расположен продолжать разговор. Поколебавшись, Мишель включил телевизор. Там шла передача на зоологическую тему, о кроликах. Он вырубил звук. На самом деле, возможно, речь шла о зайцах – Мишель их путал. Он был удивлен, когда рядом снова раздался голос Брюно: – Я пытаюсь вспомнить, сколько времени прожил в Дижоне. Четыре года? Пять лет? Стоит только войти в рабочий ритм, и все годы становятся похожими один на другой. События, которые нам приходится переживать, имеют медицинскую природу – ну и еще дети, они растут. Виктор подрос; он называл меня «папа». Внезапно Брюно разрыдался. Скорчившись на канапе, он сотрясался от плача, всхлипывал. Мишель посмотрел на часы, было начало пятого. На экране дикий кот держал в зубах мертвого зайца. Брюно достал из кармана бумажную салфетку, промокнул глаза. Слезы продолжали литься. Он думал о своем сыне. Бедный маленький Виктор, он перерисовывал картинки из «Стрэндж», он любил отца. А Брюно подарил ему так мало счастливых минут, так мало любви – а теперь мальчику идет четырнадцатый год, пора счастья для него миновала. – Анна хотела бы иметь еще детей, по существу жизнь матери семейства ей подходила наилучшим образом. Но я подбивал ее обратиться в парижский округ в поисках места. Конечно, отказаться она не посмела: профессиональная деятельность – залог расцвета женщины, так в наше время все считают или притворяются, что считают; а она прежде всего стремилась думать так же, как все. Я прекрасно отдавал себе отчет, что, по сути, смысл нашего возвращения в Париж в том, чтобы развестись без шума. В провинции наперекор всему люди видятся, общаются; мне не хотелось, чтобы мой развод вызвал комментарии, хотя бы и мирные, одобрительные. Летом 89-го мы ездили отдыхать в Марокко в «Клаб-мед», это был последний отпуск, проведенный вместе. Я помню дурацкие аперитивы и часы на пляже, высматривание красоток; Анна болтала с другими матерями семейств. Когда она переворачивалась на живот, было заметно, что у нес целлюлит; когда ложилась на спину, бросались в глаза красные полоски на коже. Арабы были неприятны, держались агрессивно, солнце пекло слишком жарко. Для мастурбирования не стоило вылезать из дома: можно было легко подхватить рак кожи. А вот Виктор хорошо использовал свое пребывание там, он много развлекался в «Мини-клабс»… – Голос Брюно вновь сорвался. – Я был скотиной и знал, что был скотиной. Нормально, чтобы родители приносили себя в жертву, это естественный путь. А я не мог примириться с тем, что моя молодость подошла к концу; перенести мысль, что мой сын будет расти, станет юношей вместо меня, что, может быть, ему его жизнь удастся, тогда как я свою загубил. Я жаждал снова стать обособленной личностью. – Монадой, – мягко произнес Мишель. Брюно не отозвался, допил свой стакан. – Бутылка пуста… – заметил он с легким замешательством. Он встал, надел куртку. Мишель проводил его до двери. – Я люблю своего сына, – еще прибавил Брюно. – Если с ним случится несчастье, какая-нибудь беда, я этого не перенесу. Я люблю этого ребенка больше всего на свете. И все же я никогда не мог примириться с его существованием. Мишель понимающе кивнул. Брюно направился к лифту.
Мишель возвратился к своему бюро, набросал на листке бумаги: «Отметить кое-что по поводу крови»; потом он прилег, чувствуя потребность подумать, но почти тотчас уснул. Несколько дней спустя он нашел тот листок, аккуратно приписал пониже предыдущей строки: «Голос крови» – и минут десять стоял озадаченный.
Утром первого сентября Брюно ждал Кристиану на Северном вокзале. Из Нуайона она доехала автобусом до Амьена, потом прямым поездом до Парижа. День был прекрасный; ее поезд прибыл в 11.37. На ней было длинное платье в мелких цветочках, с кружевными манжетами. Он сжал ее в объятиях. Их сердца бились с невиданной силой. Они позавтракали в индийском ресторане, потом отправились к Брюно, чтобы заняться любовью. Он натер воском паркет, расставил вазы с цветами; простыни были чисты и хороню пахли. Ему удалось надолго войти в нее, дождаться момента ее оргазма; солнечный луч пробивался в щель между занавесками, играл в ее черных волосах – в них поблескивали седые волоски. Она испытала оргазм первой, и сразу же, через мгновение, ее влагалище стало резко, конвульсивно сжиматься; тотчас же он излился в нее. И сразу прикорнул, съежился в ее руках; оба заснули. Когда они проснулись, солнце в прогале между многоэтажками садилось; было около семи часов. Брюно откупорил бутылку белого вина. Он никому никогда не рассказывал о годах, что прошли после его возвращения из Дижона; теперь он сделает это.
– В восемьдесят девятом, в начале учебного года, Анна получила место преподавателя в лицее Кондорсе. Мы сняли квартиру на улице Родье, маленькую, темноватую, из трех комнат. Виктор ходил в подготовительный класс, теперь в дневные часы я был свободен. Тогда-то я и стал ходить к шлюхам. В квартале было много салонов тайского массажа – «Новый Бангкок», «Золотой лотос», «Маи Лин»; девушки были любезны, улыбчивы, все проходило отлично. В ту же пору начались мои консультации у психиатра; я уж и не помню в точности, кажется, он был с бородой, но возможно, я его путаю с персонажем фильма. Я принялся описывать ему свое отрочество, много распространялся о массажных салонах; я чувствовал, что он меня презирает, и мне это доставляло удовольствие. В январе я его сменил. Новый был добряк, он вел прием неподалеку от Страсбур-Сен-Дени, так что на обратном пути можно было завернуть в пип-шоу. Звали его доктор Азуле, у него в приемной всегда имелись номера «Пари-матч»: в общем-то, у меня сложилось впечатление, что это хороший специалист. Мой случай его не слишком заинтересовал, но я на него обиды не держу – ведь все это и впрямь ужасно банально, я был типичным стареющим мудаком, фрустрированным и утратившим вкус к своей жене. В тот же период его пригласили как эксперта на судебный процесс группы молодых сатанистов, которые расчленили и сожрали слабоумную – такое, что ни говори, эффектнее. В конце каждого сеанса он советовал мне заняться спортом, это у него был прямо пунктик – он и сам уже начал отращивать брюшко. В конечном счете его сеансы были забавны, хотя несколько унылы; единственная тема, при которой он слегка оживлялся, – мои отношения с родителями. В начале февраля я получил возможность рас сказать ему на сей счет по-настоящему забавный анекдот. Это случилось в зале ожидания «Маи Лин»; входя, я заметил сидящего в сторонке субъекта, чье лицо мне кого-то смутно напомнило – очень смутно, впечатление было абсолютно туманное. Потом его вызвали, вскоре наступила и моя очередь. Массажные кабинки отделялись друг от друга полиэтиленовыми занавесками, кабинок было всего две, так что я поневоле оказался рядом с тем типом. В то мгновение, когда девушка своей намыленной грудью принялась поглаживать мне низ живота, меня осенило: человек в соседней кабинке, заказавший сеанс «тела с телом», – мой отец. Он постарел и походил теперь на настоящего пенсионера, но это был он, вне всякого сомнения он. В то же мгновение я услышал, как он излился, уловив слабый звук, с каким опорожняется мошонка. В свою очередь излившись, я несколько минут помедлил с одеванием; мне не хотелось столкнуться с ним на выходе. Однако я в тот же день рассказал психиатру об этом случае, и вернувшись домой, позвонил старику. Казалось, он удивился, и, судя по тону, радостно удивился, услышав мой голос. Он и впрямь вышел на пенсию, перепродав свою долю в каннской клинике. За последние годы мой родитель потерял немало денег, но еще держался, прочие были в куда более жалком положении. Мы договорились повидаться в ближайшие дни; сделать это незамедлительно не получалось. В начале марта мне позвонили из академической инспекции. Какая-то преподавательница ушла в декретный отпуск ранее, чем предполагалось, ее место освобождалось вплоть до завершения учебного года, речь шла о лицее в Мо. Я немного колебался, у меня, как-никак, сохранились прескверные воспоминания об этом городишке; сомнения одолевали меня часа три, пока я не понял, что на воспоминания мне чихать. Вероятно, это и есть старость: эмоциональные реакции притупляются, в тебе остается мало злобы и мало радости; интересуешься в основном функционированием собственных органов, их ненадежной сбалансированностью. Выйдя из поезда, затем пересекая город, я больше всего был поражен его небольшими размерами, уродством и безликостью. В детстве, воскресными вечерами возвращаясь в Мо, я чувствовал, что попадаю в огромный ад. На самом деле ад был совсем маленький, напрочь лишенный какой-либо выразительности. Дома, улицы… все это не вызывало у меня никаких воспоминаний; лицей и тот был модернизирован. Я посетил интернат, теперь преображенный в музей местной истории. В этих самых залах меня били и унижали, в меня плевали, писа
|