КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
XXXVIII 12 страница. — Потому и не может быть зримым созидание, — говорил мне отец, — незрима и любовь, объединяющая дробность мира в царство— Потому и не может быть зримым созидание, — говорил мне отец, — незрима и любовь, объединяющая дробность мира в царство. Бороться с созиданием так же нелепо, как пытаться его показать. От невиданного ты заслонишься удивлением, и на всё, что бы тебе ни показали, будешь предлагать другое, ещё лучшее. Но скажи, как показать царство? Если, рассказывая, ты начнёшь дотрагиваться до каждой вещи, то перед тобой окажется груда вещей. Представь, ты рассказываешь о тишине в полумраке храма и при этом разбираешь храм по камешку — что подтвердит твоя куча камней? Она так далека от тишины. Но вот я беру тебя за руку, и мы идём с тобой вместе. Дорогу нам преграждает гора, и мы взбираемся на неё. Мы усаживаемся на вершине, я говорю с тобой, и мой голос кажется тебе голосом твоих собственных мыслей. Гора, которую я выбрал, расположила всё именно так, а не иначе. Отвлечённый образ превратился в картину. Она реальна. Ты сам её часть. С чем тебе спорить? Если я поселил тебя в доме, ты живёшь в нём и судишь обо всём с точки зрения домовладельца. Если я оставил тебя наедине с красавицей, жаждущей любви, ты влюбишься в неё. Разве сможешь ты не влюбиться только потому, что мой произвол вынудил тебя встретить её здесь и сейчас, а не в другое время и в другом месте? Самое важное — чтобы ты был где-то. И созидаю я только тем, что выбрал день и час без обсуждений, и вот они существуют. Тебе смешон такой произвол. Но слышал ли ты когда-нибудь, что влюблённый перестал любить, рассудив, что встреча — это чистая случайность, что женщина, которая томит ему душу, могла бы уже умереть, или ещё не родиться, или жить неведомо где? Выбрав час и место, я создал в тебе любовь; знаешь ты или нет о моём участии — что изменит твоё знание? Оно не защитит тебя — и вот ты у меня в плену. Если я хочу видеть тебя горцем, шагающим ночь напролёт к звёздной вершине, я создаю картину, и для тебя становится очевидным, что только молочный свет горних звёзд утолит твою жажду. Я для тебя буду только случайностью, высветившей твою собственную внутреннюю необходимость, вроде стихов, которые бередят твои чувства. Знаешь ты или нет о моём участии — что это меняет? Почему твоё знание должно помешать тебе пуститься в путь? Может ли быть, что, толкнув дверь и увидев впотьмах сияние бриллианта, ты не пленился им только потому, что дверь открылась случайно и могла привести тебя совсем в другую комнату? Если я уложил тебя в постель с помощью снотворного, то и сон, и снотворное подлинные. Сотворить, создать — значит поместить человека туда, где мир явится ему как желанное, и совсем не значит предложить ему новый мир. Если я не сдвинул тебя с места и хочу показать тебе новую, придуманную мной вселенную, ты ничего не увидишь. И будешь прав. С твоей точки зрения, моя выдумка — ложь, и ты справедливо защищаешь свою истину. Я ничего не добьюсь красноречием, блеском остроумия, парадоксами, потому что речь красна и остроумие сверкает, когда на них смотрят со стороны. Ты в восхищении от меня, но я ничего не создал, я — жонглёр, фокусник, мнимый поэт. Но если я иду по дороге, которая не праведна и не лжива, а просто есть, то как можно отрицать её? И если я привожу тебя этой дорогой туда, откуда тебе открывается новая истина, ты не видишь, что сотворил эту истину я, не замечаешь ни моего красноречия, ни блеска остроумия, ни парадоксов, просто мы шли с тобой шаг за шагом; и можно ли в чём-то упрекнуть меня, если от распахнувшейся шири у тебя захолонуло сердце, если эта женщина и впрямь сделалась красивее, а равнина просторнее. Я господствую, но моё господство не оставляет следов, отпечатков, знаков, ты не видишь их, против чего тебе протестовать? Только так я воистину творец, воистину поэт. Поэт и творец ничего не выдумывают, ничего не показывают, они вынуждают быть. Суть творчества в преодолении противоречий. Свет, тьма, гармония, дисгармония, простота, сложность — всё внутри человека Всё это — есть, есть — всё. И когда ты хочешь с этим «всем» справиться при помощи своих неуклюжих слов и заранее продумать свои действия, то, за что бы ты ни схватился, всё оказывается сплошными противоречиями. Но вот прихожу я, обладающий властью, и не собираюсь ничего тебе объяснять при помощи слов, потому что твои противоречия и впрямь неразрешимы. Я не собираюсь упрекать язык в лживости, он совсем не лжив, он просто неудобен. Я собираюсь позвать тебя на прогулку, и шаг за шагом мы придём с тобой и усядемся на вершине; оглядевшись, ты не увидишь своих противоречий, и я оставлю тебя постигать твою новую истину.
LXXIII
Смерть показалась мне сладкой. — Дай мне, Господи, покой хлева, — взмолился я, — порядок среди вещей и собранную жатву. Дай мне побыть, не требуй от меня становления. Я устал хоронить своё сердце. Я слишком стар, чтобы опять и опять растить молодые ветки. Одного за другим потерял я друзей, врагов, и печальный свет пустоты засветил мне на дороге. Я ушёл, вернулся и вижу: люди толпятся вокруг золотого тельца, не так уж они и корыстны, просто глупы. И дети, что родились сегодня, дальше от меня, чем не знающие о Боге варвары на заре веков. Во мне тяжесть сокровища, но оно бесполезно, как музыка, которой никому не слышно. Я начал трудиться с топором дровосека в руках и хмелел от пения деревьев. Думаю, если бы я нуждался в беспристрастии, я затворился бы в башне. Но я подошёл к людям слишком близко и устал. Яви мне Себя, Господи, всё невмоготу, когда отдаляешься от Тебя.
После упоения торжеством мне приснился сон. Да, тогда я был победителем и вошёл в город. Осенённая цветением знамён толпа запрудила улицы, славя меня гимнами и восторженными криками. Цветы устилали путь нашей славы. Но Господь послал мне одно только чувство — горечь. Я чувствовал себя пленником немощной толпы. Толпа — плоть твоей славы, но как ты в ней одинок! Всё, что льнёт к тебе, не может с тобой соединиться, близость приходит лишь на дороге к Господу. В том, кто уповает вместе со мной, обрёл я себе близкого. Мы — зёрна одного колоса, ссыпанные в один мешок, и предназначены для испечения хлеба. Обожанием толпа иссушила меня, как пустыню. Мне не за что чтить её, она заблуждается, я не нахожу в себе того, кого можно было бы обожать. Я не чувствую чужого чувства о себе, я тягощусь собой и устал волочить себя за собой повсюду, я хочу избавиться от себя, чтобы наконец слиться с Господом. Они курят мне фимиам, наполняя меня тоской и печалью, я чувствую себя пустым колодцем, к которому, ощущая жажду, приник мой народ. Мне нечем утолить её, но и они, уповая на меня, не могут мне дать и капли воды. Я ищу того, кто похож на окно, распахнутое на море. Зачем мне зеркало с собственным отражением? Оно переполняет меня тоской. В этой толпе только мёртвые, которых оставила суетность, кажутся мне достойными. И когда говор толпы отдалился, как ничтожный шум, в который незачем вслушиваться, мне привиделся сон.
Скользкая отвесная гора вздымалась над морем. Гром грянул, будто треснул бурдюк, и растеклась тьма. Я упрямо карабкался к Господу, чтобы спросить Его о смысле всех вещей, чтобы понять, куда поведёт путь преображений, который так настоятельно Он вменил мне. Но на вершине горы я увидел лишь большой чёрный камень — это и был Господь. «Это Он, — сказал я себе, — неизменный и вечный». Сказал, потому что не хотел оставаться в одиночестве. — Господи, научи меня, — взмолился я. — Мои друзья, сотоварищи, слуги — всего лишь говорящие марионетки. Я держу их в руке и передвигаю по своей воле. Но не их послушливость мучительна для меня — я рад, если моя мудрость становится их достоянием. Мучает меня то, что они сделались моим отражением, и теперь я одинок, словно прокажённый. Я смеюсь, и они смеются. Я молчу, и они затихают. Моими словами, каждое из которых мне знакомо, говорят они, будто деревья шумом ветра. Только я наполняю их. Нет для меня благодетельного обмена, в ответ я всегда слышу лишь собственный голос, он возвращается ко мне леденящим эхом пустого храма. Почему их любовь повергает меня в ужас, чего мне ждать от любви, которая множит лишь меня самого? Мокрый, блестящий гранит каменно молчал. — Господи, — молил я, — в Твоей воле молчать. Но мне так нужен знак от Тебя. На соседней ветке сидит ворон, сделай так, чтобы он улетел, когда я кончу молиться. Он будет взмахом ресниц другого, чем я, и я больше не буду одинок в этом мире. Тёмный, неясный, но пусть у нас будет с Тобой разговор. Подай мне знак, что дашь мне понять всё со временем. Я не прошу большего. Я перевёл глаза на ворона. Он сидел неподвижно. Я упал ниц перед камнем. — Господи, — сказал я, — Ты прав во всём. Не Твоему всемогуществу соблюдать мои жалкие условности. Если бы ворон улетел, мне стало бы ещё горше. Такой знак я мог бы получить от равного, словно бы опять от самого себя, он был бы опять отражением — отражением моего желания. Я опять бы повстречался со своим одиночеством. Я поднялся с колен и пустился в обратный путь. И случилось так, что темнота отчаяния сменилась безмятежно-ясным покоем. Я увязал в грязи, обдирал руки о колючки, превозмогал бешеные порывы ветра и нёс в себе ясный, безмятежный свет. Я ничего не узнал, но и не хотел ничего узнать, любое знание было бы тягостно мне и не нужно. Я не коснулся Господа, но Бог, Который позволяет дотронуться до Себя, уже не Бог. Не Бог Он, если слушается твоей молитвы. Впервые я понял, что значимость молитвы в безответности, что эту беседу не исказить уродством торгашества. Что упражнение в молитве есть упражнение во внутренней тишине. Что любовь начинается там, где ничего не ждут взамен. Любовь — это упражнение в молитвенном состоянии души, а молитвенное состояние души — укрепление во внутреннем покое. Я вернулся к моему народу и впервые обнял его молчанием моей любви, понуждая своим молчанием приносить мне дары всю их жизнь. Опьяняя тишиной сомкнутых губ. Я стал для них пастухом, дарохранительницей песнопений, хранилищем судеб, хозяином добра и жизней и был беднее всех и смиренней в своей гордыне, которой больше не позволял сгибаться. Я знал, что не мне брать у них. Во мне они должны были сбыться, и душа их должна была зазвучать в моём молчании. С моей помощью все мы вместе становились молитвой, которую рождало молчание Господа.
LXXIV
Ибо я видел, как мяли они свою глину. Приходили жёны, трогали их за плечо: наступил час обеда. Но они отсылали жён обратно к горшкам, не в силах оторваться от глины. Наступала ночь, и ты видел: при тусклом свете керосиновой лампы они ищут для своей глины формы — какой? Они не сумели бы сказать. Охваченные усердием, люди не выпускают из рук своего дела, они срослись с ним, как яблоня с яблоком. Они — ствол, наливающий его соком. Они не оставят его, пока оно само, словно зрелый плод, не отпадёт от них. И когда они трудятся, не щадя сил, разве думают они о деньгах, славе или будущей судьбе их творения? Работая, они работают не на купца и не на самого себя, они работают на глиняный кувшин, на изгиб его ручки. Не спя ночей, они вынашивают его форму, и мало-помалу она наполняет радостью их сердце, как наполняет женщину радость материнства по мере того, как тело её заполняется младенцем и он мягко толкается в нём. Но если я собираю вас всех вместе, чтобы вы лепили огромный кувшин, который, по моему замыслу, должен быть в сердце каждого города хранилищем священной тишины, то этот кувшин, обретая форму, должен вбирать что-то от каждого из вас для того, чтобы вы его полюбили, и тогда он будет для вас благом. Хорошо будет, если я соберу вас всех вместе строить морской фрегат, вы сладите ему стройный корпус, палубы, мачты, и наконец в день, прекрасный, словно день свадьбы, вы благодаря мне оденете его белоснежными парусами и подарите морскому простору. Стук ваших молотков будет звенеть тогда как песня, ваш пот и крики «Эх, взяли!» станут усердием, чудом будет спуск корабля — вода расцветёт цветком.
LXXV
Вот поэтому-то единство любви мне видится как разнообразие колонн, сводов, выразительных статуй. Если пытаешься передать единство, приходишь к нескончаемому разнообразию. Не пугайся его. Значима лишь безоглядность, присущая вере, усердию, страсти. Едино стремление вперёд фрегата, но двигают его и тот, кто заточил стамеску, и тот, кто отмыл палубу, и тот, кто поднялся на мачту, и тот, кто смазал втулку. Вас смущает неупорядоченность? Вам кажется, что мощь людей возрастает, если все они двигаются в одном направлении и делают одно и то же? Но повторяю: если речь идёт о человеке, свод замыкается совсем не на очевидном. Нужно подняться, чтобы понять, где находится ключ свода. Не упрекаете же вы скульптора за то, что, ища выражение чему-то очень сущностному, он, пусть предельно всё упростив, передал его с помощью глаз, губ, морщин, пряди волос, он должен был сплести нити для той ловушки, которая сможет ловить добычу, — ловушки, благодаря которой, если только ты не слеп и не воротишь заранее носа, ты узнаешь такую несказанную тоску, что в тебе откроется что-то новое. Не упрекай и меня за неупорядоченность моего царства. Единство людей — ствол, выбрасывающий разные ветви, — вот цельность, к которой я стремлюсь и которая и есть суть моего царства, она очевидна, когда отдалишься. А вблизи видишь суету матросов, каждый из них тянет в свою сторону свой канат. Издалека виден фрегат, плывущий по морю. Скажу больше: если я воодушевлю мой народ любовью к морским странствиям, если их отягощённые любовью сердца подтолкнут их всех к единому руслу, ты увидишь, как по-разному каждый из них будет действовать в зависимости от склада своей натуры. Один будет ткать паруса, другой блестящим топором валить сосны. Один ковать гвозди, другой наблюдать за звёздами, чтобы научиться управлять кораблём. И всё-таки они будут единым целым. Корабль строится не потому, что ты научил их шить паруса, ковать гвозди, читать по звёздам; корабль строится тогда, когда ты пробудил в них страсть к морю, и все противоречия тонут в свете общей для всех любви. Поэтому все на свете союзники мне и я открываю объятия моим врагам, чтобы они укрепляли меня и возвышали. Я знаю: есть ступень, с которой наша схватка покажется мне любовным борением. Я создаю корабль совсем не тем, что продумываю его во всех деталях. Если я примусь в одиночку чертить чертежи, я упущу главное. Когда дело дойдёт до строительства, чертежи мои не понадобятся, их сделают другие. Не мне знать каждый гвоздь корабля. Мой долг разбудить в людях стремление к морю. Я расту, словно дерево, и чем я выше, тем больше у меня корней. И мой храм — он целен, но строит его и тот, кто полон раскаяния и ваяет лик совести, и тот, кто умеет наслаждаться и ваяет улыбку. Строит тот, кто, противостоя мне, сопротивляется, и тот, кто предан мне и пребывает верным. Не упрекайте меня за неупорядоченность и отсутствие дисциплины, я признаю одну дисциплину — дисциплину жаждущего сердца, и, когда вы войдёте в мой храм, вас покорит его цельность и величие тишины. Увидев, что молятся в нём преданный и непокорный, ваятель и каменотёс, учёный и неграмотный, весёлый и грустный, не говорите мне о чужеродности: всех их питает один корень, благодаря их общим усилиям возник храм, благодаря храму каждый из них отыскал собственный путь, чтобы сбыться. Не прав тот, кто печётся о внешней упорядоченности, он печётся о ней потому, что не может подняться на ту высоту, откуда виден храм, корабль и любовь. Вместо подлинного порядка он устанавливает полицейский режим, при котором все должны одинаково тянуть ногу и идти в одну сторону. Но если все твои подданные стали одинаковыми, то это совсем не значит, что ты достиг единства среди тысячи одинаковых колонн, ты не в храме — в зеркальной комнате. Совершенная упорядоченность в твоём понимании предполагает уничтожение всех твоих подданных, кроме одного. Храм — вот подлинный порядок. Любовь зодчего, будто корень, питает и соединяет воедино строителей и строительные материалы, она создаёт цельность, длит и придаёт силу всему, что разнообразно. Нет, дело не в том, чтобы возмущаться людской непохожестью, противоречивостью желаний и устремлений, несхожестью языка, — радуйся этому, потому что ты — творец, ты — зодчий, и тебе придётся строить огромный храм, чтобы в нём поместились все. Я зову слепцом того, кто, воображая, будто что-то создал, разобрал храм и сложил все камни в прямую линию.
LXXVI
Ты будешь говорить и в ответ услышишь возмущённые крики — не обращай внимания: новая истина — это всегда новизна нежданных связей (в ней нет доказательности логики, за которой можно проследить от следствия к следствию). Каждый раз, когда ты будешь указывать на деталь своей новой картины, тебя упрекнут, что во всех других ей отведена совершенно иная роль, и не поймут, что именно ты им показываешь, и будут спорить с тобой и спорить. И тогда ты попросишь: «Откажитесь от того, что считаете вашим, позабудьте и вглядывайтесь, не противясь, в новизну моего творения. Станьте куколкой, только так вы сможете преобразиться. А преобразившись, вы мне скажете, стало ли в вас больше света, умиротворения и широты». Ни истина, ни статуя, которую я ваяю, не открываются деталь за деталью, частность за частностью. Это — целое, и судить о них можно, когда они завершены. Находясь внутри картины, невозможно её обозреть. Истинность моей истины в том человеке, который рождается благодаря ей. Представь себе, что я решил отправить тебя в монастырь, желая, чтобы ты изменился. А ты просишь, чтобы монастырской стеной я окружил твою суетную жизнь, житейские заботы, ты желаешь понять, что такое монастырь здесь. Я не стану даже отвечать тебе, я промолчу в ответ на твою просьбу. Что такое монастырь, поймёт иной, чем ты, и его я должен извлечь из тебя. Я должен принудить тебя к становлению. Многих возмутят и твои принуждения. Не обращай внимания. Крикуны были бы правы, если бы ты насиловал главное в них и лишал их возможности расти. Чтить в человеке можно только благородство. Но они видят справедливость в том, чтобы жить без изменений, пусть даже в гниющих язвах, потому что с ними они появились на свет. Если ты вылечишь их, ты не оскорбишь Господа.
LXXVII
Вот почему я могу утверждать, что не отвергаю, но и не соглашаюсь. Я не податлив, не мягок, но и не прямолинеен. Я принимаю несовершенство человека, но к человеку я требователен. Противник для меня не шпион и не виновник наших зол, которого я хочу публично унизить и сжечь на площади. Я принимаю моего противника целиком, и вместе с тем я не соглашаюсь с ним. Хороша и желанна холодная вода. Хорошо и желанно вино. Но, мешая воду с вином, я готовлю питьё для кастратов. Нет в мире людей заведомо неправых. Кроме тех, которые выводят заключения, доказывают, аргументируют: они в плену бессодержательного языка логики и не могут ни ошибиться, ни обрести правоты. Они просто шумят, но если возгордятся своим шумом, то из-за него может долго литься человеческая кровь. Этих я отсекаю от моего дерева. Прав только тот, кто согласен пожертвовать своим телесным сосудом, чтобы спасти хранимое в нём. Я тебе уже говорил об этом. Покровительствовать слабым или помогать сильным — вот вопрос, который тебя мучает. Ты поддерживаешь сильных, а твой противник — он противостоит тебе, — он покровительствует слабым. И вы принуждены сражаться, один — желая предохранить свои земли от демагогической гнили, воспевающей язвы ради язв, другой — чтобы избавить свою землю от жестокости рабовладельцев, которые действуют бичом и принуждением и не дают возможности человеку стать самим собой. В жизни это противоречие так настоятельно, что приходится решать его оружием. Все идеи нужны, потому что, когда остаётся только одна идея (и заполоняет всё, как трава) и нет противоположной ей, которая бы её уравновешивала, идея станет ложью и пожрёт жизнь. Идею взрастило поле твоего разума, но какое оно крошечное, это поле, — посмотри! И вот ещё о чём вспомни: представь, на тебя напал бандит, ты же не сможешь разом чувствовать боль ударов и продумывать тактику борьбы; в открытом море ты не сможешь разом бояться кораблекрушения и травить от качки, боится тот, кого не тошнит, а тот, кого тошнит, не боится. Если нет возможности объясниться по-новому, то как мучительно проживать одно и по привычке думать другое.
|