КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
НИКОЛАЙ ГОГОЛЬ - ПИСАТЕЛЬ XXI ВЕКА 59 страницаСвое письмо П. А. Вяземскому, начатое 29 апреля 1847 г., Ч. отправил адресату только в августе 1848 г. 10 августа 1848 г. он писал Вяземскому: "На днях писал вам. Письмо как-то долго не посылалось; а так как слышали, что пишу к вам о Гоголе, то оно здесь читалось. Прошу за это на меня не прогневаться. Скажите мне несколько слов о том, что я вам в нем говорю. Коли похвалите, то напишу к самому Гоголю, которому имею кое-что сказать. Коли не похвалите, то не стану писать". Ответ Вяземского неизвестен, но Гоголю Ч. так и не написал. Ранее, 10 мая 1847 г., в письме Ф. И. Тютчеву, Ч. высоко отозвался о статье П. А. Вяземского "Языков и Гоголь" в "Санкт-Петербургских новостях": "...Я нахожу ее отличной в противность мнению почти всей нашей литературной братии, озлобление которой против этого несчастного гениального человека не поддается описанию. Один только Хомяков остался ему или, лучше сказать, самому себе верен". В письме же самому Вяземскому от 29 апреля 1847 г. Ч. отозвался о статье так: "Вам, вероятно, известно, что на нее (книгу Гоголя. - Б. С.) здесь очень гневаются. Разумеется, в этом гневе я не участвую. Я уверен, что если вы не выставили всех недостатков книги, то это потому, что вам до них не было дела, что они и без того достаточно были выказаны другими. Вам, кажется, всего более хотелось показать ее важность в нравственном отношении и необходимость оборота, происшедшего в мыслях автора, и это, по моему мнению, вы исполняли прекрасно. Что теперь ни скажут о вашей статье, она останется в памяти читающих и мыслящих людей как самое честное слово, произнесенное об этой книге. Всё, что ни было о ней сказано другими, преисполнено какою-то странною злобою против автора. Ему как будто не могут простить, что, веселивши нас столько времени своею умною шуткою, ему раз вздумалось поговорить с нами не смеясь, что с ним случилось то, что ежедневно случается в кругу обыкновенной жизни с людьми менее известными, и что он осмелился нам про это рассказать по вековечному обычаю писателей, питающих сознание своего значения. Позабывают, что писатель, и писатель столь известный, не частный человек, что скрыть ему свои новые, задушевные чувства было невозможно и не должно; что он, не одним словом своим, но и всей своею душою, принадлежит тому народу, которому посвятил дар, свыше ему данный; позабывают, что при некоторых страницах слабых, а иных и даже грешных, в книге его находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся. Вы одни относитесь с любовию о книге и авторе: спасибо вам! День ото дня источник любви у нас более и более иссякает, по крайней мере в мире печатном: итак, спасибо вам еще раз! На меня находит невыразимая грусть, когда вижу всю эту злобу, возникшую на любимого писателя, доставившего нам столько слезных радостей, за то только, что перестал нас тешить и, с чувством скорби и убеждения, исповедуется пред нами и старается, по силам, сказать нам доброе и поучительное слово".
ЧИЖОВ Федор Васильевич (1811-1877), друг Гоголя, в 1832-1845 гг. был адъюнкт-профессором Петербургского университета и преподавал математические науки. Там Ч. познакомился с Гоголем, состоявшим в 1834-1835 гг. адъюнкт-профессором по кафедре всеобщей истории. Ч. являлся также специалистом по истории литературы и искусства. В 1840-1847 гг. жил за границей, преимущественно в Италии, где сблизился с Гоголем и Н. М. Языковым. Ч. сочувствовал славянофилам. Впоследствии стал крупным преуспевающим предпринимателем и финансистом, выступал в качестве издателя и редактора сочинений Гоголя. Ч. вспоминал: "Я познакомился с Гоголем тогда, когда он был сделан адъюнкт-профессором в Петербургском университете, где я тоже был адъюнкт-профессором. Гоголь сошелся с нами хорошо, как с новыми товарищами; но мы встретили его холодно. Не знаю, как кто, но я только по одному: я смотрел на науку чересчур лирически, видел в ней высокое, чуть-чуть не священное дело (Гоголь же священным делом видел литературу. - Б. С.), и потому от человека, бравшегося быть преподавателем, требовал полного и безусловного посвящения себя ей. Сам я занимался сильно, но избрал для преподавания искусство, мастерство (начертательную геометрию), не смея взяться за науку высшего анализа, которую мне тогда предлагали. К тому же Гоголь тогда, как писатель-художник, едва показался: мы, большинство, толпа, не обращали еще дельного внимания на его "Вечера на Хуторе"; наконец, и самое вступление его в университет путем окольным (благодаря протекции С. С. Уварова и без окончания университетского курса. - Б. С.) отдаляло нас от него, как от человека. По всему этому сношения с ним у меня были весьма формальные, и то весьма редкие". Тем не менее, Ч. довелось снова встретиться с Гоголем, на этот раз вдали от родины, в Риме, зимой 1842/43 г. Но и тогда близко сойтись с ним математику не удалось. Не помог и фактор чужбины, обычно побуждающий людей за границей дружиться легче, чем дома, чтобы приспособиться к незнакомой обстановке и людям (правда, по возвращении на родину эта дружба порой рассыпается в прах). Ч. рассказывал первому гоголевскому биографу П. А. Кулишу: "Расставшись с Гоголем в университете, мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме на Via Felice, № 126. Во втором этаже жил Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно. С Языковым мы жили совершенно по-братски, как говорится, душа в душу, и остались истинными братьями до последней минуты его; с Гоголем никак не сходились. Почему? я себе определить не мог. Я его глубоко уважал и как художника, и как человека. Вечера наши в Риме проходили в довольно натянутых разговорах. Не помню, как-то мы заговоривши о Муравьеве, написавшем "Путешествие к Святым Местам" и проч. Гоголь отзывался об нем резко, не признавал в нем решительно никаких достоинств и находил в нем отсутствие языка. С большею частию я внутренне соглашался, но странно резкий тон заставил меня с ним спорить. Оставшись потом наедине с Языковым, я начал говорить, что нельзя не отдать справедливости Муравьеву за то, что он познакомил наш читающий люд со многим в нашем богослужении и вообще в нашей церкви. Языков отвечал: - "Муравьева терпеть не мог Пушкин. Ну, а чего не любил Пушкин, то у Гоголя делается уже заповеднею и едва только не ненавистью". Несмотря, однакож, на наши довольно сухие столкновения, Гоголь очень часто показывал ко мне много расположения. Тут, по какому-то непонятному для самого меня внутреннему упрямству, я, в свою очередь, отталкивал Гоголя. Все это, разумеется, было в мелочах. Например, бывало, он чуть не насильно тащит меня к Смирновой; но я не иду и не познакомился с нею потому, что ему хотелось меня познакомить. Таким образом, мы с ним не сходились. Это, пожалуй, могло случиться очень просто: Гоголь мог не полюбить меня, да и всё тут. Так нет же: едва, бывало, мы разъедемся, не пройдет и двух недель, как Гоголь пишет ко мне и довольно настойчиво просит съехаться, чтоб потолковать со мной о многом... Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, - Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы. Обыкновенно кто-нибудь из нас троих - чаще всего Иванов приносил в кармане горячих каштанов; у Языкова стояла бутылка алеатико, и мы начинали вечер каштанами, с прихлебками вина. Большею частью содержанием разговоров Гоголя были анекдоты, почти всегда довольно сальные. Молчаливость Гоголя и странный выбор его анекдотов не согласовались с уважением, которое он питал к Иванову и Языкову, и с тем вниманием, которого он удостоивал меня, зазывая на свои вечерние сходки, если я не являлся без зову. Но это можно объяснить тем, что тогда в душе Гоголя была сильная внутренняя работа, поглотившая его совершенно и овладевшая им самим. В обществе, которое он, кроме нашего, посещал изредка, он был молчалив до последней степени. Не знаю, впрочем, каков он был у А. О. Смирновой, которую он очень любил и о которой говаривал всегда с своим гоголевским восхищением: "Я вам советую пойти к ней: она очень милая женщина". С художниками он совершенно разошелся. Все они припоминали, как Гоголь бывал в их обществе, как смешил их анекдотами; но теперь он ни с кем не видался. Впрочем, он очень любил Ф. И. Иордана и часто, на наших сходках, сожалел, что его не было с нами. А надобно заметить, что Иордан очень умный человек, много испытавший и отличающийся большой наблюдательностью и еще большею оригинальностью в выражениях. Однажды я тащил его почти насильно к Языкову. - "Нет, душа моя, - говорил мне Иордан, - не пойду. Там Николай Васильевич. Он сильно скуп, а мы все народ бедный, день-деньской трудимся, работаем, - давать нам не из чего. Нам хорошо бы так вечерок провести, чтоб дать и взять, а он всё только брать хочет". Я был очень занят в Риме и смотрел на вечернюю беседу, как на истинный отдых. Поэтому у меня почти не осталось в памяти от наших разговоров. Помню я только два случая, показавшие мне прием художественных работ Гоголя и понятие его о работе художника. Однажды, перед самым его отъездом из Рима, я собирался ехать в Альбано. Он мне сказал: - "Сделайте одолжение, поищите там моей записной книжки, в роде истасканного простого альбома; только я просил бы вас не читать". Я отвечал: "Однакож, чтоб увериться, что точно это ваша книжка, я должен буду взглянуть в нее. Ведь вы сказали, что сверху на переплете нет на ней надписи". - "Пожалуй, посмотрите. В ней нет секретов; только мне не хотелось бы, чтоб кто-нибудь читал. Там у меня записано всё, что я подмечал где-нибудь в обществе". В другой раз, когда мы заговорили о писателях, он сказал: - "Человек пишущий также не должен оставлять пера, как живописец кисти. Пусть кто-нибудь пишет непременно каждый день. Надобно, чтоб рука приучилась совершенно повиноваться мысли". В Риме он, как и все мы, вел жизнь совершенно студентскую: жил без слуги, только обедал всегда вместе с Языковым, а мы все в трактире. Мы с Ивановым всегда неразлучно ходили обедать в тот трактир, куда прежде ходил часто и Гоголь, именно, как мы говорили, к Фалькону (al Falcone). Там его любили, и лакей (cameriere) нам рассказывал, как часто signor Nicolo надувал их. В великий пост до Ave Maria, т. е. до вечерни, начиная с полудня, все трактиры заперты. Ave Maria бывает около шести часов вечера. Вот, когда случалось, что Гоголю сильно захочется есть, он и стучит в двери. Ему обыкновенно отвечают: "Нельзя отпереть". Но Гоголь не слушается и говорит, что забыл платок, или табакерку, или что-нибудь другое. Ему отворяют, а он там уже остается и обедает (как знать, не воспоминание ли об этом грехе побудило Гоголя к последнему, смертному посту в феврале 1852 г. - Б. С.). В каком сильном религиозном напряжении была тогда душа Гоголя, покажет следующее. В то время одна дама, с которою я был очень дружен, сделалась сильно больна. Я посещал ее иногда по несколько раз в день и обыкновенно приносил известия о ней в нашу беседу, в которой все ее знали - Иванов лично, Языков по знакомству ее с его родными, Гоголь понаслышке. Однажды, когда я опасался, чтоб у нее не было антонова огня в ноге, Гоголь просил меня зайти к нему. Я захожу, и он, после коротенького разговора, спрашивает: - "Была ли она у святителя Митрофана?" Я отвечал: "Не знаю". - "Если не была, скажите ей, чтоб она дала обет помолиться у его гроба. Сегодняшнюю ночь за нее здесь сильно молился один человек, и передайте ей его убеждение, что она будет здорова. Только, пожалуйста, не говорите, что это от меня. По моим соображениям, этот человек, должно быть, был сам Гоголь... Общий характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперевши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его. - "Вот, - говорит, - с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе Господнем". И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал: - "Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?" В Риме Гоголь и Ч. существенно расходились в оценке произведений искусства. 8 декабря 1842 г. Ч. записал в дневнике: "...Сейчас возвратился я из мастерской Александра Андреевича Иванова. Он показывал мне два своих рисунка, приготовляемые им для вел. Кн. Марии Николаевны. Он не знает, какой выбрать. Один представляет римский танец il sospiro (вздох (ит.). - Б. С.). Дело состоит в том, что одна девушка стоит на коленях, кругом нее танцует другая; стоящая на коленях вздыхает, та, которая танцует, спрашивает: кто украл у тебя сердце, та в ответ показывает на кого-нибудь из зрителей, и тот волею или неволею должен пуститься в пляску. Последний момент изображен на картинке: девушка показала на длинного англичанина, и другая тащит его насильно. Все присутствующие хохочут. Другая - простое пиршество римлян на Ponte molo... Я, когда посмотрел обе картинки, выбрал последнюю... Приходит Гоголь и диктаторским тоном произносит приговор в пользу первой, говоря, что она в сравнении с тою - историческая картина, а та genre (жанровая (фр.). - Б. С.), что тут каждое лицо требует отдельного выражения, а там группы. Одним словом, что первая выше последней, и во всем этом у него был решительный приговор и никакого внимания к бедному моему суждению". Вероятно, первая акварель импонировала Гоголю потому, что, в отличие от статичной второй, передавала движение персонажей и заключала в себе целую микроновеллу. Но безапелляционность гоголевских суждений не понравилась Ч. В конце своего пребывания в Риме Гоголь, вероятно, уже проникся определенной симпатией к Ч. и уже после отъезда из Рима тепло о нем вспоминал. 18 марта н. ст. 1844 г. Гоголь писал А. А. Иванову из Ниццы: "Уведомьте меня, где и что делает Чижов? Если он в Риме, то передайте ему самый душевный поклон и скажите, что я ждал его на Рейне и написал бы ему письмо, несмотря на лень мою, если бы только знал наверно его местопребыванье". 9 сентября 1844 г. Ч. писал А. В. Никитенко: "С Гоголем и Языковым мы прожили целую зиму в Риме, в одном доме, всякий день проводили вместе вечера. Гоголь не горд, а имеет своего рода оригинальность в жизни, - это его дело". Гоголь, между тем, искал встречи с Ч. 9 января н. ст. 1845 г. он писал А. А. Иванову из Франкфурта: "А Чижову поклонитесь и скажите, что я май и даже июнь месяц пробуду во Франкфурте; впрочем, он во всяком случае узнает обо мне у Жуковского. А Франкфурта ему не миновать, потому что оный есть пуп Европы, куда сходятся все дороги". Гоголь следил и за литературным творчеством Ч. Так, в апреле 1846 г. он познакомился со статьей Ч. "О работах русских художников в Риме", опубликованной в 1845 г. в "Московском литературном и ученом сборнике". А в конце 1846 г. Гоголь написал Ч., что хворает. Повидаться за границей с Гоголем Ч. больше не удалось. Но, будучи в Германии, он встретился с В. А. Жуковским, и в беседах с ним речь зашла о Гоголе. Ч. вспоминал: "...Жуковский... очень любил Гоголя, но журил его за небрежность в языке, а, уважая и высоко ценя его талант, никак не был его поклонником. Проживая в Дюссельдорфе, я бывал у Жуковского раза три-четыре в неделю, часто у него обедал, и мне не раз случалось говорить с ним о Гоголе. Прочтя наскоро "Мертвые души", я пришел к Жуковскому; признаюсь, с первого разу я очень мало раскусил их. Я был восхищен художническим талантом Гоголя, лепкою лиц, но, как я ожидал содержания в самом событии, то, на первый раз, в ряде лиц, для которых рассказ о Мертвых Душах был только внешним соединением, видел какое-то отсутствие внутренней драмы. Я об этом сообщил Жуковскому и из слов его увидел, что ему не был известен полный план Гоголя. На замечание мое об отсутствии драмы в Мертвых Душах Жуковский отвечал мне: - "Да и вообще в драме Гоголь не мастер. Знаете ли, что он написал было трагедию? (Не могу утверждать, сказал ли мне Жуковский ее имя, содержание и из какого быта она была взята, только, как-то при воспоминании об этом, мне представляется, что она была из русской истории). Читал он мне ее во Франкфурте. Сначала я слушал; сильно было скучно; потом решительно не мог удержаться и задремал. Когда Гоголь кончил и спросил, как я нахожу, я говорю: "Ну, брат Николай Васильевич, прости, мне сильно спать захотелось". - "А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь ее", отвечал он, и тут же бросил в камин. Я говорю: "И хорошо, брат, сделал". 4 марта н. ст. 1847 г. Ч. послал из Рима Гоголю отзыв о "Мертвых душах", где указывал на высокую художественность формы и мрачность содержания поэмы и на общую свою восторженную оценку этого произведения, проявившуюся, однако, только после его вторичного прочтения: "...В первый раз я прочел его (первый том "Мертвых душ". - Б. С.) в Дюссельдорфе, и оно просто не утомило, а оскорбило меня. Утомить безотрадностию выставленных характеров не могло - я восхищался талантом, но, как русский, был оскорблен до глубины сердца. Дошло дело до Ноздрева; отлегло от сердца. Выставляйте вы мне печальную сторону, разумеется, по самолюбию будет больно читать, да есть истинное, а как же вы во мне выставите пошлым то, где пошлость в одной внешности? Чувство боли началось со второй страницы, где вы бросили камень в того, кого ленивый не бьет, - в мужика русского. Прав ли я, не прав ли, вам судить, но у меня так почувствовалось. С душой вашей роднится душа беспрестанно; много ли, всего два-три слова, как девчонка слезла с козел, а душе понятно это. Русский же, то есть, русак, невольно восстает против вас, и когда я прочел, чувство русского, простого русского до того было оскорблено, что я не мог свободно и спокойно сам для себя обсуживать художественность всего сочинения. Один приятель мой, петербургский чиновник, первый своим неподдельным восторгом сблизил меня с красотами "Мертвых Душ", я прочел еще раз, после читал еще, отчетливее понял, что восхищало меня, но болезненное чувство не истреблялось. Чиновник этот не из средины России - он родился и взрос в Петербурге, ему не понятны те глупости, какие у нас взрощены с детства". Новая встреча с Гоголем произошла только 4 года спустя, и только тогда между ними возникла подлинная дружба и настоящее духовное сродство, после того как профессор под влиянием личных потрясений стал гораздо более, чем прежде, наклонен к религии. Ч. вспоминал: "После Италии мы встретились с Гоголем в 1848 году в Киеве (это было в конце мая. - Б. С.), и встретились истинными друзьями. Мы говорили мало, но разбитой тогда и сильно больной душе моей стала понятна болезнь души Гоголя... Мы встретились у А.С. Данилевского, у которого остановился Гоголь и очень искал меня; потом провели вечер у М.В. Юзефовича. Гоголь был молчалив, только при расставании он просил меня, не можем ли мы сойтись на другой день рано утром в саду. Я пришел в общественный сад рано, часов в шесть утра; тотчас же пришел и Гоголь. Мы много ходили по Киеву, но больше молчали; несмотря на то, не знаю, как ему, а мне было приятно ходить с ним молча. Он спросил меня: где я думаю жить? - "Не знаю, - говорю я: - вероятно, в Москве". - "Да, отвечал мне Гоголь, - кто сильно вжился в жизнь римскую, тому после Рима только Москва и может нравиться". Тут, не помню, в каких словах, он передал мне, что любит Москву и желал бы жить в ней, если позволит здоровье. Мы назначили вечером сойтись в Лавре, но там виделись только несколько минут: он торопился". Последние встречи Ч. с Гоголем произошли в Москве. Ч. заметил уже у писателя признаки душевной болезни. Он свидетельствует: "В Москве помнится мне, в 1849 году - мы встречались часто у Хомякова, где я бывал всякий день, и у Смирновых. Гоголь был всегда молчалив, и тогда уже видно было, что он страдал. Однажды мы сошлись с ним под вечер на Тверском бульваре. - "Если вы не торопитесь, - говорил он, - проводите меня до конца бульвара. Заговорили мы с ним об его болезни. - "У меня все расстроено внутри, - сказал он. - Я, например, вижу, что кто-нибудь спотыкнулся; тотчас же воображение за это ухватится, начнет развивать - и все в самых страшных призраках. Они до того меня мучат, что не дают спать и совершенно истощают мои силы".
ЧИЧИКОВ Павел Иванович, главный герой "Мертвых душ". Как иронически подчеркивает Гоголь, "не приди в голову Чичикова эта мысль (накупить "всех этих, которые вымерли", и заложить их в Опекунский совет. - Б. С.), не явилась бы на свет сия поэма... здесь он полный хозяин, и куда ему вздумается, туда и мы должны тащиться". Одним из прототипов Ч. послужил Д. Е. Бенардаки, но не характером, а только некоторыми фактами биографии (уход в предпринимательство после увольнения с военной службы после какой-то неприятной истории, покупка на вывоз в Херсонскую губернию 2 тыс. крестьян из Тульской губернии и др.). Ч. дает основу интриге, путешествуя по губернии и скупая умерших крепостных крестьян. Он действует почти в каждом эпизоде поэмы. Он помогает автору выявить уродливые черты тех, с кем встречается: помещиков и чиновников. Наконец, Чичиков, хотя и занимается откровенным мошенничеством и думает, кажется, только о том, как быстрейшим образом скопить миллион, вызывает у нас определенную симпатию. Кто же он такой, Павел Иванович Чичиков? Этот герой, как отмечал сам Гоголь в предисловии ко второму изданию "Мертвых душ", "взят... больше затем, чтобы показать пороки и недостатки русского человека, а не его достоинства и добродетели". Также и все, с кем встречается Чичиков, должны, по мысли писателя, призваны "показатьнаши слабости и недостатки". Павел Иванович явно образованнее и умнее и Ноздрева, и Коробочки, и Собакевича, и губернатора, и почтмейстера, словом, всех, с кем доводится встречаться по ходу действия. Это вполне соответствует авторскому замыслу: чтобы вскрыть пороки других персонажей, основной герой-провокатор должен если не быть лишен этих пороков вовсе, то по крайней мере сознавать их наличие у собеседников. Чичиков, как определяет его Гоголь уже на первой странице поэмы, "не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однакож и не так чтобы слишком молод". Словом, типичный "господин средней руки". Замечательна в нем одна только страсть к приобретательству, получившая отнюдь не среднее развитие. Чичиков - первый капиталист, предприниматель, говоря сегодняшним языком, бизнесмен, запечатленный в русской литературе. В последней главе первого тома "Мертвых душ", когда мы наконец знакомимся с биографией во многом еще загадочного героя, Гоголь прямо предупреждает: "Приобретение - вина всего; из-за него произвелись дела, которым свет дает название не очень чистых". Писателю был близок христианский идеал нестяжательства, и он не мог не осудить своего Чичикова за страсть к деньгам, за стремление следовать отцовской заповеди: "Товарищ или приятель тебя надует, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой". Павел Иванович еще в детстве "из данной отцом полтины не издержал ни копейки, напротив - в тот же год уже сделал к ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную..." В зрелые годы возросли масштабы чичиковских предприятий и вовсю проявился их криминальный характер. Одна из последних афер, с контрабандными брабантскими кружевами, и вынудила Чичикова, потерявшего в результате почти весь скопленный прежде капитал, заняться покупкой мертвых душ. Павел Иванович - предприниматель типично русский, без обмана не могущий и шага ступить. Удача, однако, ему не сопутствует. Все ловко задуманные комбинации в конечном счете расстраиваются, и Чичикову каждый раз приходится вновь и вновь начинать с нуля. Он не унывает, следуя принципу:"...Зацепил поволок, сорвалось - не спрашивай. Плачем горю не пособить, нужно дело делать". Вот и в последней афере с мертвыми душами гоголевский герой, казалось, все продумал и предусмотрел и, "перекрестясь по русскому обычаю", приступил к исполнению: "Под видом избрания места для жительства и под другими предлогами предпринял он заглянуть в те и другие углы нашего государства, и преимущественно в те, которые более других пострадали от несчастных случаев, неурожаев, смертностей и прочего и прочего, - словом, где бы можно удобнее и дешевле накупить потребного народа. Он не обращался наобум ко всякому помещику, но избирал людей более по своему вкусу или таких, с которыми бы можно было с меньшими затруднениями делать подобные сделки, стараясь прежде познакомиться, расположить к себе,чтобы, если можно,более дружбою, а не покупкою приобрести мужиков". Однако Чичиков далеко не во всем следует задуманному. Зачем, спрашивается,он стал торговать умерших крестьян у Ноздрева? Неужели не видел,что перед ним - плут, враль и болтун, с которым нельзя делать столь деликатное дело, как покупка мертвых душ? Ведь никак не подходил Ноздрев под понятие тех людей, кто был Чичикову по вкусу, или тех, с кем подобные сомнительные сделки можно было бы заключать "с меньшими затруднениями". И зачем стал Павел Иванович задерживаться в городе, когда дело уже было сделано, купчие оформлены и самое время уносить ноги? Зачем столь расчетливый человек нерасчетливо влюбился в губернаторскую дочку? Зачем поддался на лесть чиновников, старавшихся подружиться с новоявленным миллионщиком, и бесцельно терял время в попойках с ними? Думается, на самом деле для Чичикова главную ценность представляет процесс делания денег, а не результат. От этого и все неудачи Павла Ивановича. Вспомним, что он постоянно оправдывает собственные аферы необходимостью обеспечить будущее жене и детям, однако в действительности семьи не имеет. Чичикову не чужды положительные свойства русской души, нерасчетливые поступки и наклонности, вроде типично русской страсти к быстрой езде. Он никак не может всецело подчинить свою жизнь только деловым интересам. Создается впечатление, что Чичикову просто некуда приложить свои деловые способности в современной России, и он вынужден изобретать разные виды мошенничества в первую очередь для того, чтобы занять сюда, куда-то аккумулировать бьющую через край энергию. Недаром во втором томе "Мертвых душ" неправдоподобно честный купец-откупщик Муразов говорит Чичикову: "Я все думаю о том, какой бы из вас был человек, если бы так же, и силою и терпеньем, да подвизались бы на добрый труд и для лучшей цели!" Согласно гоголевскому замыслу, во втором томе должно было произойти перерождение главного героя, его поворот к осуществлению добрых дел. Возможно, эти добрые дела должны были составить основное содержание третьего, заключительного тома "Мертвых душ". На возможность подобной трансформации указывает само имя Чичикова - Павел. Оно сразу заставляет вспомнить историю апостола Павла. Ведь сначала был ревностный гонитель христиан иудей Савл, который впоследствии проникся духом нового учения, сменил имя и стал апостолом Павлом. Очевидно, подобная перемена должна была произойти и с Чичиковым. Однако Гоголь так и не написал заключительный, третий том "Мертвых душ". Д. С. Мережковский в работе "Гоголь и черт" (1906) так охарактеризовал Ч.: "Странствующий рыцарь денег, Чичиков кажется иногда в такой же мере, как Дон Кихот, подлинным не только комическим, но и трагическим героем, "богатырем" своего времени. "Назначение ваше - быть великим человеком", говорит ему Муразов. И это отчасти правда: Чичиков так же, как Хлестаков, все растет и растет на наших глазах. По мере того как мы умаляемся, теряем все свои "концы" и "начала", все "вольнодумные химеры, наша благоразумная середина, наша буржуазная "положительность", Чичиков, кажется все более и более великою, даже прямо бесконечною". Философ Н. А. Бердяев в статье "Духи русской революции" (1918) осмыслил образ Ч. как вечное свойство русского характера, способное омертвлять самые благие начинания: "По-прежнему Чичиков ездит по русской земле и торгует мертвыми душами. Но ездит он не медленно в кибитке, а мчится в курьерских поездах и повсюду рассылает телеграммы. Та же стихия действует в новом темпе. Революционные Чичиковы скупают и перепродают несуществующие богатства, они оперируют с фикциями, а не реальностями, они превращают в фикцию всю хозяйственно-экономическую жизнь России". По свидетельству А. М. Бухарева, на его вопрос, "оживет ли, как следует, Павел Иванович, Гоголь, как будто с радостью, подтвердил, что это непременно будет, и оживлению его послужит прямым участием сам царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма". А. Белый в "Мастерстве Гоголя"(1934) утверждал, что "Чичиков безроден: вышел ни в отца, ни в мать (мелкопоместных дворян), а в прохожего молодца, по уверению тетки; "прохожий молодец" и соблазнил его, как Петруся, червонцами; внутри пресловутого ларчика был потайной ящик для денег, выдвигавшийся незаметно... позднее является "прохожий молодец", Басаврюк, как отец-благодетель; он учит уму-разуму: в науке наживы; и то Костанжогло; Гоголь не узнал в нем своего "нечистого", вынырнувшего из первой фазы (творчества. - Б.С.): и возвел в перл создания. Почему? Потому, что отщепенец и Гоголь; и в нем - трещина "поперечивающего себе чувства"; она стала провалом, куда он, свергнув своих героев, сам свергнулся; герои поданы в корчах..." В Ч., по А. Белому, подчеркнута безличность, невозможность выделить персонаж из массы ему подобных: "Явление Чичикова в первой главе эпиталама безличию; это есть явление круглого общего места, спрятанного в бричку; она и вызывает внимание, кажется чем-то (ее обладатель не кажется чем-то); но "что" - фикция: в такой бричке разъезжают "все те, которых называют господами средней руки"; "средняя рука" не определение вовсе; для одних она - одна; для других - другая. Неизвестно какая. В бричке сидит нечто среднее: "не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однакоже и не так, чтобы молод"; "въезд его не произвел... никакого шума и не был сопровожден ничем особенным". Эта усредненность Ч. отвечала замыслу Гоголя: подчеркнуть, что пороки главного героя не есть что-то исключительное, что они могут быть у каждого из нас. Как заметил А. Белый, "провал Чичикова подготовляется Гоголем с выезда его от Манилова; над Чичиковым собирается гроза: "небо было обложено тучами... Громовой удар раздался ближе".
|