КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
VII ЗМЕИСТАЯ ИЗГОРОДЬ 1 страница
Макдермотт… был замкнутым и неприветливым человеком. Его характер не вызывал особого восхищения… [Он] был проворным юношей и благодаря своей гибкости мог, словно белка, пробежать по извилистому забору или перепрыгнуть через ворота высотой в пять бочек, не открывая их или не перелезая на другую сторону… Грейс обладала веселым нравом и приятными манерами и могла вызывать ревность у Нэнси… Есть основания предполагать, что во всем этом жутком деле она была не подстрекательницей и зачинщицей совершенных ужасных деяний, а всего лишь несчастной жертвой обмана. В личности девушки, безусловно, нельзя отметить никаких черт, кои могли бы породить то воплощение абсолютного зла, каким пытался представить ее Макдермотт, если только он произнес хотя бы половину тех заявлений, которые ему приписываются в его признании. Его пренебрежение к правде хорошо известно… Уильям Харрисон. «Воспоминания о Киннировой трагедии», написанные для «Ньюмаркет Эра», 1908
Но ежели забудешь ты меня, А после снова вспомнишь – не грусти: Ведь если доведется мне прийти Тебе на память и в загробной тьме, То лучше уж забыть, покой храня, Чем вспоминать, печалясь, обо мне.
Кристина Россетти. «Помни», 1849[48]
Саймон берет шляпу и трость из рук служанки комендантовой жены и, пошатываясь, выходит на солнце. Дневной свет кажется ему слишком ярким и резким, словно бы Саймон долго просидел взаперти в темной комнате, хотя комнату для шитья темной не назовешь. Темна сама история Грейс, и у него такое чувство, будто он только что покинул живодерню. Но почему его так взволновал этот рассказ о смерти? Он, конечно, знал: такое иногда случается, такие врачи существуют, и нельзя сказать, что он никогда не видел покойниц. Он перевидал их достаточно, но они были уже давно мертвы. Это были препараты. Он никогда не заставал их, так сказать, тепленькими. А этой Мэри Уитни еще не исполнилось… и сколько? Семнадцати? Совсем молодая. Какая жалость! Ему хотелось вымыть руки. Такой поворот событий, несомненно, застал его врасплох. Надо признаться, Саймон слушал рассказ Грейс с некоторым удовольствием: в его жизни тоже были свои счастливые дни и приятные воспоминания. В памяти запечатлелись чистые простыни, веселые каникулы и неунывающие молодые служанки… И вдруг посреди всего этого – такой зловещий сюрприз! У нее был провал в памяти – всего на несколько часов и во время обычного истерического припадка, – но эта деталь может оказаться существенной. Пока это единственный провал у нее в памяти, ведь всевозможные пуговицы и огарки она помнит вполне отчетливо. Но по зрелом размышлении Саймон уже теряет уверенность: у него появляется тревожное предчувствие, что само обилие ее воспоминаний может быть своего рода маневром, отвлекающим внимание от какого-либо скрытого, но очень важного факта, подобно высаженным на могилке нежным цветочкам. К тому же, напоминает он себе, единственным свидетелем, способным подтвердить ее показания – если бы дело слушалось в суде, – могла стать лишь сама Мэри Уитни, а до нее уже не добраться.
Слева на дорогу выходит сама Грейс: она шагает с опущенной головой, а с боков ее сопровождают двое сомнительного вида мужчин, которых Саймон принимает за тюремных конвоиров. Они очень близко наклоняются к ней, будто она не убийца, а драгоценное сокровище, которое необходимо заботливо беречь. Ему не нравится, как они к ней прижимаются, но если она сбежит, у конвоиров, конечно, возникнет немало хлопот. Хотя Саймон всегда знал, что каждый вечер ее уводят и запирают в темной камере, сегодня это обстоятельство поражает его своей несуразностью. Они проговорили с ней весь день – так обычно беседуют в гостиной, и теперь он свободен, как вольный ветер, и может делать все, что пожелает, а ее запрут на засов. Посадят, точно в клетку, в мрачную тюрьму. Обязательно мрачную, ведь если тюрьма не мрачна, в чем же тогда состоит наказание? Даже само слово наказание режет ему сегодня слух. Саймону не дает покоя Мэри Уитни, обернутая своим кровавым саваном. На сей раз он задержался дольше обычного. Через полчаса он должен явиться на ранний ужин к преподобному Верринджеру. Но Саймон абсолютно не голоден. Он решает пройтись вдоль берега озера: ветерок поднимет ему настроение и, возможно, вызовет аппетит. Хорошо, размышляет Саймон, что он перестал заниматься хирургией. Самый грозный его наставник из лондонской «Гаевой больницы»,[49] знаменитый доктор Бренсби Купер, часто говорил: для того чтобы стать хорошим хирургом или хорошим скульптором, необходимо уметь мысленно отрешаться от своего дела. Скульптору нельзя отвлекаться на мимолетные прелести своей модели, он должен рассматривать ее объективно, как исходный материал или глину, из которой следует создать произведение искусства. Точно так же хирург – этот скульптор человеческой плоти – должен уметь рассекать человеческое тело осторожно и деликатно, словно бы вырезая камею. Ему требуются твердая рука и хороший глазомер. У тех, кто принимает страдания пациентов близко к сердцу, скальпель выскальзывает из рук. Больные нуждаются не в нашем сочувствии, а в нашем мастерстве. Все это замечательно, думает Саймон, но мужчины и женщины – не безжизненные мраморные статуи, хотя часто ими становятся после операции, сопровождаемой душераздирающими криками и невыносимыми страданиями. В «Гаевой больнице» Саймон быстро понял, что не выносит вида крови. Тем не менее он получил там несколько полезных уроков. Узнал, например, что люди умирают, во-первых, без труда, а во-вторых, часто. А еще – о коварной связи между телом и душой. Стоит лишь соскользнуть скальпелю, и пациент станет идиотом. Но возможно ли обратное? Нельзя ли что-нибудь сшить или вырезать и тем самым сварганить гения? Какие еще секреты таит в себе нервная система, это сплетение материальных и эфирных структур, этот охватывающий все тело клубок, который состоит из тысяч ариадниных нитей, ведущих к головному мозгу – сумрачной центральной пещере, где разбросаны человеческие кости и где притаились чудовища…
И ангелы, напоминает он себе. Чудовища и ангелы. Вдалеке он замечает женщину. Она одета в черное платье, юбка напоминает легкий волнистый колокол, вуаль развевается сзади, подобно клубу темного дыма. Она быстро оглядывается: это его угрюмая хозяйка миссис Хамфри. К счастью, она идет прочь, возможно избегая его нарочно. Вот и хорошо, он не расположен к общению, особенно – к выражениям благодарности. Саймон удивлен, почему она с такой настойчивостью облачается во вдовий наряд. Наверное, выдает желаемое за действительное. Саймон шагает вдоль берега, пытаясь представить себе, чем сейчас занят майор – бега, бордель или трактир, что-нибудь в этом роде. Затем у него почему-то возникает желание снять обувь и зайти в воду. Саймон неожиданно вспоминает, как в раннем детстве плескался в ручье на задворках имения под присмотром няньки. Подобно большинству их служанок, девушка прежде работала на текстильной мануфактуре. Саймон весь извозился, и матушка отругала его самого, а также няньку за то, что за ним не уследила. Как ее звали? Элис? Или, может, это было позднее, когда он уже учился в школе и носил длинные штаны? Во время очередной своей тайной эскапады он поднялся на чердак, и эта девушка застала его в своей комнате. Поймала, как говорится, с поличным – он как раз поглаживал рукой ее сорочку. Девушка рассердилась на него, но не смогла, конечно, излить свой гнев, поскольку не хотела потерять работу. Поэтому она поступила совершенно по-женски – расплакалась. Он обнял ее, пытаясь утешить, и в конце концов они поцеловались. Чепчик свалился с ее головы, а волосы рассыпались – длинные темно-русые волосы, пышные, не очень чистые и пахнущие свернувшимся молоком. Руки у нее были красные, потому что перед этим она чистила клубнику, вкус которой сохранился у нее на губах. Потом на его рубашке остались красные мазки – там, где служанка начала расстегивать ему пуговицы. Саймон впервые целовался с женщиной: вначале он смутился, а потом разволновался и не знал, что делать дальше. Вероятно, в душе она над ним смеялась. Каким же неопытным юнцом и простофилей он был! Саймон улыбается своим воспоминаниям. Этакая сценка из его непорочного детства. Спустя полчаса ему становится значительно лучше.
Экономка преподобного Верринджера встречает его неодобрительным кивком. Если бы она улыбнулась, ее лицо бы треснуло, как яичная скорлупа. Наверное, существует школа уродства, думает Саймон, куда подобных женщин отправляют на учебу. Она проводит его в библиотеку, где разожжен камин и уже стоят наготове две рюмки неведомого ликера. На самом деле Саймону хотелось бы сейчас хорошего крепкого виски, но среди трезвенников-методистов надеяться на такую роскошь не приходится. Преподобный Верринджер как раз стоял у шкафов, заставленных кожаными томами, но теперь идет поздороваться с Саймоном. Они садятся и отпивают снадобья, напоминающего по вкусу водоросли вперемешку с малиновыми клопами. – Очищает кровь. Моя экономка сама готовит, по старинному рецепту, – говорит преподобный Верринджер. «Наверное, очень старинному», – думает Саймон. В голову сразу приходят ведьмы. – Есть какие-нибудь успехи… в нашем совместном проекте? – спрашивает Верринджер. Саймон предвидел этот вопрос, но отвечает все же с небольшими запинками. – Я действую с предельной осторожностью, – говорит он. – Несомненно, какие-то нити полезно проследить. Во-первых, необходимо было завоевать доверие, и это мне, как я полагаю, удалось. Затем я попытался выяснить историю семьи. Похоже, наша подопечная помнит свою жизнь до прихода в дом Киннира весьма отчетливо и подробно, так что проблема не связана с ее памятью в целом. Я узнал о ее переезде в эту страну, а также о первом годе ее работы домашней прислугой, который не был отмечен никакими отклонениями от нормы, за исключением одного эпизода. – Какого эпизода? – спрашивает преподобный Верринджер, поднимая свои жидкие брови. – Знакомы ли вы с семейством Паркинсон из Торонто? – Кажется, припоминаю, – отвечает Верринджер. – Я знавал их в юности. Глава семьи, помнится, был ольдерменом. Но он умер несколько лет назад, а вдова, полагаю, вернулась к себе на родину. Она была, как и вы, американкой. Наши зимы показались ей слишком холодными. – Это прискорбно, – говорит Саймон. – Я надеялся с ними поговорить, чтобы они подтвердили некоторые предполагаемые факты. Первое свое место Грейс получила в этом семействе. У нее там была подруга – тоже служанка – по имени Мэри Уитни. Если вы помните, как раз этим именем Грейс называла себя при побеге в Соединенные Штаты со своим… с Джеймсом Макдермоттом, если, конечно, это был побег, а не своего рода вынужденная эмиграция. Во всяком случае, та девушка скоропостижно скончалась. И когда наша подопечная сидела в комнате рядом с телом, ей показалось, что покойная подруга с ней заговорила. Разумеется, то была слуховая галлюцинация. – В этом нет ничего необычного, – говорит Верринджер. – Я сам нередко присутствовал у смертного одра и знаю, что у сентиментальных и суеверных натур даже считается позором не услышать голоса покойника. А еще лучше, если запоет целый ангельский хор, – добавляет он сухим, возможно, даже ироническим тоном. Саймон слегка удивлен: наверняка духовенство обязано поощрять подобный благочестивый вздор. – За этим последовал, – продолжает он, – эпизод с обмороком, затем истерика, сопровождавшаяся, очевидно, сомнамбулизмом. После чего наступил глубокий, продолжительный сон с последующей амнезией. – Ах вот как, – восклицает Верринджер, подаваясь вперед. – Значит, у нее уже были провалы в памяти! – Мы не должны делать поспешных выводов, – рассудительно возражает Саймон. – В настоящее время Грейс – мой единственный информатор. – Он делает паузу, не желая показаться бестактным. – Для вынесения заключения специалиста мне было бы крайне полезно поговорить с теми, кто знал Грейс во время… обсуждаемых событий и кто впоследствии был свидетелем ее поведения в исправительном доме в первые годы заключения, а также в лечебнице. – Сам я при этом не присутствовал, – отвечает преподобный Верринджер. – Я прочитал отчет миссис Муди, – говорит Саймон. – Она там рассказывает очень много интересного для меня. По ее словам, адвокат Кеннет Маккензи посетил Грейс в исправительном доме на шестом или седьмом году заключения, и Грейс сообщила ему, что ее повсюду преследует Нэнси Монтгомери: ее залитые кровью, сверкающие глаза Грейс вдруг замечает даже у себя на коленях и в тарелке супа. Сама же миссис Муди видела Грейс уже в лечебнице – я полагаю, в палате для буйных – и описывает сумасшедшую с нечленораздельной речью: она вопила, как привидение, и бегала взад и вперед, будто ошпаренная мартышка. Конечно, миссис Муди еще не знала о том, что менее чем через год Грейс будет выписана из лечебницы, поскольку ее сочтут если и не совершенно здоровой, то все же достаточно нормальной для возвращения в исправительный дом. – Ну, для этого не нужно быть совершенно здоровой, – говорит Верринджер с коротким смешком, напоминающим скрип дверной петли. – Я думал навестить миссис Муди, – говорит Саймон. – Но ищу вашего совета. Я не знаю, каким образом ее опрашивать, чтобы не подвергать сомнению правдивость ее отчета. – Правдивость? – вежливо переспрашивает Верринджер. Похоже, он не удивлен. – Там есть явные неувязки, – говорит Саймон. – Например, миссис Муди не уверена в точном местонахождении Ричмонд-Хилла, неправильно указывает некоторые фамилии и даты, называет нескольких участников этой трагедии чужими именами и присвоила мистеру Кинниру воинское звание, которого он, похоже, не заслужил. – Должно быть, посмертная награда, – бормочет Верринджер. Саймон улыбается: – Кроме того, по ее словам, обвиняемые расчленили тело Нэнси Монтгомери, перед тем как спрятать его за лоханью, чего они наверняка не делали. Вряд ли газеты не упомянули бы о столь сенсационной детали. Боюсь, эта добрая женщина не понимает, насколько трудно разрубить тело на части, поскольку никогда не делала этого сама. Короче говоря, прочие несуразности удивления уже не вызывают. Например, мотивы убийства: миссис Муди называет среди них безумную ревность со стороны Грейс, завидовавшей Нэнси, которая сожительствовала с мистером Кинниром, и распутный нрав Макдермотта, которому Грейс пообещала свою благосклонность в обмен на услуги мясника. – В то время таковым было популярное мнение. – Вне сомнения, – продолжает Саймон. – Публика всегда предпочитает скабрезную мелодраму неприкрашенному рассказу о простом ограблении. Но вы же понимаете, что залитые кровью глаза тоже можно принять лишь с оговорками. – Миссис Муди, – отвечает преподобный отец Верринджер, – публично заявляла, что очень любит Чарльза Диккенса, особенно его роман «Оливер Твист». Кажется, я припоминаю, что в этом произведении такие же глаза были у мертвой женщины по имени Нэнси. Как бы поточнее вам сказать? Миссис Муди подвержена влияниям. Если вы поклонник сэра Вальтера Скотта, то, возможно, с удовольствием прочтете его поэму «Одержимая». Там есть полный набор: утес, луна, бурное море и обманутая дева, распевающая безумную песнь и облаченная в мокрые одежды, не способствующие укреплению здоровья. Помнится, ее развевающиеся волосы также украшены гирляндами ботанических образцов. По-моему, она в конце концов прыгнула с живописного утеса, который был столь заботливо для нее предусмотрен. Позвольте мне зачитать… – Закрыв глаза и отбивая правой рукой ритм, он декламирует:
На ветру развевались ее волоса, И блестели в них капли дождя, как роса. Обнажала полночная буря ей грудь И сурово хлестала, мешая вздохнуть. И безумно сверкали во мраке глаза, А вокруг бушевала, ярилась гроза, И, как призрак могильный, печали полна, Погребальную песню мычала она.
А злодей, что ее на безумье обрек И лишил ее чести и счастья навек, Позабыл, как ей сердце жестоко разбил, И о клятве нарушенной тоже забыл. Только где же теперь нам младенца искать, Что покоя лишил свою бедную мать?..
Он вновь открывает глаза. – Где же и впрямь? – спрашивает он. – Вы меня изумляете, – говорит Саймон. – У вас феноменальная память! – К сожалению, да. На стихи определенного типа. Это все от гимнопения, – отвечает преподобный Верринджер. – Впрочем, сам Господь пожелал изложить большую часть Библии стихами, и это доказывает, что в принципе Он одобряет данную форму, какие бы посредственности ею ни пользовались. Тем не менее с моралью миссис Муди не поспоришь. Я уверен, вы понимаете, что я хочу сказать. Миссис Муди – женщина-литератор, и, подобно всем женщинам-литераторам, да и всему слабому полу в целом, она склонна… – К приукрашиванию, – подхватывает Саймон. – Вот именно, – подтверждает преподобный Верринджер. – Разумеется, все это я говорю строго конфиденциально. Хотя во времена Восстания Муди и принадлежали к тори, с тех пор они признали свои заблуждения и стали теперь стойкими реформаторами. За это им пришлось пострадать от некоторых злобных особ, чье положение позволяет досаждать им судебными исками и тому подобными неприятностями. Я не могу сказать ничего плохого об этой даме. Но также я бы не советовал вам ее навещать. Я слышал, кстати, что ее перетянули на свою сторону спириты. – Вот как? – спрашивает Саймон. – Так мне сказали. Она долгое время оставалась скептиком, и первым был обращен ее муж. Наверняка ей надоело коротать вечера в одиночестве и захотелось тоже послушать призрачные трубы и пообщаться с духами Гёте и Шекспира. – Надо полагать, вы этого не одобряете. – Священники, принадлежащие к моей конфессии, были отлучены от церкви за увлечение этими, на мой взгляд, нечестивыми занятиями, – отвечает преподобный Верринджер. – Правда, некоторые члены Комитета принимали в этом участие и даже являются ревностными поборниками спиритизма, но я вынужден мириться с ними, пока это помешательство не пройдет и они не образумятся. Как сказал мистер Натаниэль Готорн,[50] все это сплошное надувательство, а если это и правда, тем хуже для нас. Ведь духам, которые являются при столоверчении и тому подобных процедурах, вероятно, не удалось попасть в царство блаженных, и они наводняют наш мир, подобно некоему духовному праху. Вряд ли они желают нам добра, и чем меньше мы будем с ними общаться, тем лучше. – Готорн? – переспрашивает Саймон. Он удивлен тем, что священнослужитель читает Готорна: этого писателя обвиняли в чрезмерной чувственности и – особенно после «Алой буквы» – аморализме. – Нельзя отставать от своей паствы. Но что касается Грейс Маркс и ее давнего поведения, вам лучше обратиться к мистеру Кеннету Маккензи, который защищал ее в суде. У него-то, я полагаю, голова на плечах есть. В настоящее время он стал партнером одной адвокатской конторы в Торонто и быстро пошел в гору. Я отправлю ему рекомендательное письмо и уверен, что он вам поможет. – Благодарю вас, – говорит Саймон. – Я рад, что удалось поговорить с вами наедине, до прихода женщин. Но, я слышу, они уже приехали. – Женщин? – переспрашивает Саймон. – Жена коменданта и ее дочери почтили нас сегодня своим визитом, – говорит Верринджер. – Сам комендант, к сожалению, отбыл по делам. Разве я вас не предупредил? – На его бледных щеках появляется румянец. – Давайте же их поприветствуем.
Пришла лишь одна из дочерей. По словам матери, Марианна слегла из-за простуды. Саймон встревожен: он хорошо знаком с подобными уловками и знает об интригах матерей. Жена коменданта решила сосредоточить все его внимание на Лидии, чтобы он не отвлекался на Марианну. Возможно, ему следовало бы сразу предупредить эту женщину о своем незавидном доходе. Но Лидия – такой лакомый кусочек, и ему не хочется слишком быстро лишать себя подобного эстетического наслаждения. Пока дело не дойдет до признаний в любви, никакого вреда от этого не будет, и Саймону очень приятно, когда на него смотрят такими блестящими глазами. Произошла официальная смена сезона: Лидия по-весеннему расцвела. Теперь она облачена в кокон из бледных цветочных оборок, которые развеваются над ее плечами, подобно прозрачным крылышкам. Саймон ест рыбу – слегка пережаренную, но на этом континенте никто не умеет как следует ее готовить – и восхищается белой и гладкой девичьей шеей и той частью груди, что видна в вырезе. Лидия будто вылеплена из взбитых сливок. Ее следовало бы выложить на тарелку вместо рыбы. Саймон слышал о том, как одна известная парижская куртизанка предстала в таком виде на пиру – голая, разумеется. И он мысленно раздевает и украшает Лидию: вот бы увесить ее гирляндами из цветов – розовых, как раковины, или цвета слоновой кости – и, возможно, окружить окантовкой из оранжерейного винограда и персиков. Ее пучеглазая матушка, как всегда, напряжена до предела. Она перебирает гагатовые бусы у себя на шее и почти сразу же переходит к делу. Вторничный кружок страстно желает, чтобы доктор Джордан обратился к ним с речью. Никаких формальностей, просто серьезная дискуссия друзей, которых интересуют одни и те же насущные вопросы, – она смеет надеяться, что Саймон тоже считает их своими друзьями. Возможно, он скажет пару слов по поводу отмены рабства? Эта проблема их всех сильно беспокоит. Саймон говорит, что в этом вопросе не сведущ: он действительно очень плохо в нем разбирается, поскольку несколько последних лет провел в Европе. В таком случае, предлагает преподобный Верринджер, возможно, доктор Джордан любезно поделится с ними новейшими теориями нервных болезней и умопомешательства? Это было бы тоже весьма кстати, поскольку один из давнишних проектов их группы – реформа общественных приютов для умалишенных. – Доктор Дюпон говорит, что это интересует его в особенности, – говорит жена коменданта. – Доктор Джером Дюпон, с которым вы уже свели знакомство. Его занимает такой широкий, просто необъятный спектр… того, что его интересует. – Это было бы прелестно, – говорит Лидия, поглядывая на Саймона из-под длинных темных ресниц. – Надеюсь, вы выступите! – Сегодня она говорила немного, но ведь ей почти не давали такой возможности, если не считать ее отказа от очередной порции рыбы, которую навязывал ей преподобный Верринджер. – Меня всегда интересовало, каково это – сойти с ума. Ведь Грейс мне об этом не желает рассказывать. Саймон представляет себя в темном уголке с Лидией. За драпировкой из тяжелой розовато-лиловой парчи. Если бы он обвил рукой ее талию – нежно, чтобы не спугнуть, – она бы, наверное, вздохнула. Сдалась или оттолкнула бы его? Или и то и другое сразу? Вернувшись на квартиру, Саймон наливает себе большой бокал хереса из бутылки, хранящейся в шкафчике. Весь вечер он ничего не пил – за ужином у Верринджера подавали только воду, – но голова почему-то мутная. Зачем он согласился выступить перед этим чертовым вторничным кружком? Кто они ему такие, кто им он? Что такого уж ценного он может им сказать, учитывая их полную некомпетентность? Его привлекает и манит к себе Лидия. Саймону кажется, будто на него устроил засаду цветущий куст.
Сегодня он слишком устал и не будет, как обычно, допоздна читать и работать. Он ложится в постель и сразу же засыпает. Саймон на огороженном дворе, где на веревке плещется белье. Там больше никого нет, и поэтому возникает ощущение какого-то тайного наслаждения. Простыни и белье развеваются на ветру, словно обтягивая невидимые выпуклые бедра, которые кажутся живыми. Пока Саймон за ними наблюдает – должно быть, он еще мальчик, к тому же невысокий, поскольку все время смотрит вверх, – с веревки срывается шарф или вуаль из белого муслина и, грациозно трепеща, летит по воздуху, подобно длинному разворачивающемуся бинту или краске, расплывающейся в воде. Саймон гонится за вуалью, выбегает со двора и мчится по дороге: вот он уже за городом, затем – в поле. Фруктовый сад. Материя запуталась в ветвях увешанного зелеными яблоками деревца. Он тянет ее вниз, и вуаль падает ему на лицо; потом Саймон понимает, что это вовсе не ткань, а волосы – длинные благоухающие волосы невидимой женщины, которые обвивают его шею. Он сопротивляется, но его крепко обнимают: ему нечем дышать. Ощущение неприятное и почти невыносимо эротическое. Саймон резко просыпается.
Сегодня я поднялась в комнату для шитья еще до прихода доктора Джордана. Что толку спрашивать, почему он опаздывает, – джентльмены встают и ложатся, когда им заблагорассудится. Так что я сижу и шью, тихонько напевая себе под нос:
О, расщелина в скале, Спрячь меня скорей в себе! И пускай кровь и вода, Что прольются вмиг туда, Смоют грех с души моей Чистою струей своей.
Мне нравится эта песня – сразу вспоминаются скалы, вода и морской берег, одним словом, раздолье, а ведь вспомнить о чем-нибудь – все равно что там побывать. – Не знал, что вы так хорошо поете, Грейс, – говорит доктор Джордан, входя в комнату. – У вас красивый голос. – У него темные круги под глазами и такой вид, будто он всю ночь не смыкал глаз. – Спасибо, сэр, – отвечаю. – Раньше у меня было больше поводов для пения. Он садится, вынимает свою тетрадь и карандаш, а еще пастернак, который кладет на стол. Я бы такой не выбрала – он оранжевого цвета, значит, корнеплод уже старый. – О, пастернак, – говорю. – О чем-нибудь напоминает? – спрашивает он. – Да, есть поговорка: «красными речами пастернака не подсластишь», – отвечаю. – А еще его очень трудно чистить. – Я полагаю, его хранят в погребе, – говорит он. – Нет, сэр, – возражаю. – На улице, в выложенной соломой яме, потому что мороженый пастернак намного вкуснее. Он устало на меня смотрит, а мне интересно, отчего же он не спал всю ночь. Наверно, думал о какой-то юной леди, не отвечающей ему взаимностью, или плотно поел перед сном. – Продолжим ваш рассказ? – говорит он. – Только я запамятовала, на чем мы остановились, – отвечаю. Это неправда, но мне хочется узнать, слушает ли он меня или только притворяется. – На смерти Мэри, – подсказывает он. Вашей бедной подруги Мэри Уитни. – Ах да, – говорю. – Мэри.
Ну, сэр, про обстоятельства кончины Мэри все помалкивали. Одни верили, а другие, возможно, не верили в то, что она померла от лихорадки, но никто открыто этого не отрицал. И ни один человек не спорил с тем, что свои вещи Мэри оставила мне, ведь она об этом написала. Хотя кое у кого это вызывало недоумение: выходило, она заранее знала, что помрет. Но я сказала, что богачи заранее составляют завещания, так почему бы и Мэри не поступить точно так же? И никто больше ничего не сказал. Равно как и о писчей бумаге, и о том, где же она ее раздобыла. Я продала ее шкатулку, которая была хорошего качества, и ее лучшее платье коробейнику Джеремайе – он пришел сразу же после ее смерти. И еще я продала ему золотое колечко, которое Мэри прятала под половицей. Я сказала Джеремайе, что денег должно хватить на приличные похороны, и он предложил мне справедливую цену и даже слегка ее надбавил. Он сказал, что видел на лице Мэри печать смерти, но все мы задним умом крепки. Джеремайя сказал еще, что ему жалко Мэри и он будет за нее молиться, хоть я и не представляла себе, какими такими молитвами, ведь он язычник и занимался всеми этими фокусами да ворожбой. Но сдается мне, слова молитвы не имеют значения, ведь Бог различает лишь между доброй и худой волей. С похоронами мне помогла Агнесса. Мы положили в гроб цветы из сада миссис ольдермен Паркинсон, попросив у нее сперва разрешения. Дело было в июне, и мы срезали только белые розы да пионы с длинными стеблями. Я усыпала все тело Мэри лепестками и незаметно вложила сшитый для нее игольник, но так, чтоб его не было видно, потому что он ведь ярко-красный и выглядеть может неправильно. И еще я отрезала на память прядь волос у нее с затылка и связала их ниткой. Мэри похоронили в ее лучшей ночной рубашке, и она ни капельки не была похожа на мертвую, а казалось, просто спит, хоть и очень бледная. Лежит вся в белом, будто невеста. Гроб был самый простой, сосновый, потому что я хотела еще заказать надпись на могильном камне, но денег хватило только на имя и фамилию. Мне же хотелось выбить стишок: «В юдоли сей уж нет тебя – на небе вспоминай меня», но средства не позволяли. Ее похоронили вместе с методистами, на Аделаид-стрит, в уголке для нищих, но в пределах кладбища, и мне казалось, что я сделала для нее все, что могла. На похоронах были только Агнесса и две другие служанки, чтобы не возникло подозрений, будто Мэри умерла неправедной смертью. И когда на гроб бросили комья земли, а молодой священник сказал: «Прах во прах возвратится»,[51] я очень горько расплакалась, вспомнив о своей бедной матушке: ее ведь не засыпали землей, как положено, а просто бросили и морс. Мне было очень трудно поверить, что Мэри действительно умерла. Я по-прежнему ждала, что она войдет в комнату, и когда я лежала ночью в кровати, мне иногда мерещилось ее дыхание или ее смех за дверью. Каждое воскресенье я приносила на ее могилу цветы, но не из сада миссис ольдермен Паркинсон – тогда был просто особый случай, – а обычные полевые, которые я собирала на пустошах, на берегу озера и в прочих местах.
Вскоре после смерти Мэри я ушла от миссис ольдермен Паркинсон. Мне не хотелось там оставаться, ведь с тех пор, как Мэри умерла, миссис ольдермен Паркинсон и миссис Медок относились ко мне недоброжелательно. Наверно, думали, что я помогала Мэри встречаться с тем джентльменом, имя которою я, по их мнению, знала. И хоть я никому не помогала, трудно было рассеять их подозрения. Когда я сказала, что хочу уволиться, миссис ольдермен Паркинсон не возражала, но отвела меня в библиотеку и еще раз очень серьезно спросила, знаю ли я этого мужчину. И когда я ответила, что не знаю, она велела мне поклясться на Библии, что если даже я его знаю, то никому об этом не расскажу, и тогда она мне напишет хорошую рекомендацию. Мне претило ее недоверие, но я исполнила ее требование, и миссис ольдермен Паркинсон написала рекомендацию. Она добродушно сказала, что я честно выполняла свою работу, и, расщедрившись, подарила на прощание два доллара и нашла мне новое место у мистера Диксона, который тоже был ольдерменом.
|