КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ПРОИСХОЖДЕНИЕ ПОЗНАНИЯ ⇐ ПредыдущаяСтр 2 из 2 Если мы захотим узнать, откуда берется это стремление к Универсуму, к целостности мира, лежащее в основе философии, не стоит полагаться на Аристотеля. Ему этот вопрос представляется весьма простым, и он начинает свою "Метафизику" словами: "Все люди от природы стремятся к знанию". Подпадать – значит не довольствоваться проявлением вещей, но искать за ними их "сущность". Странное свойство этой "сущности" вещей. Она присутствует в них не явно, а, напротив, скрыто пульсирует всегда где-то за ними, где-то "дальше". Аристотелю кажется "естественным", что мы задаемся вопросом об этом "дальше", хотя естественным было бы довольствоваться вещами, среди которых мы в основном проводим нашу жизнь. Сначала нам ровно ничего но известно об их "сущности". Нам даны только вещи, но не их сущность. Они даже не содержат никакого положительного указания на то, что за ними скрывается их сущность. Очевидно, то, что "дальше" вещей, не находится внутри них. Говорят, человеку от природы свойственно любопытство. Именно это имеет в виду Аристотель, когда на вопрос: "Почему человек стремится к познанию?", подобно мольеровскому врачу, отвечает: "Потому, что ему это свойственно от природы", – и продолжает: – "Доказательство тому – влечение к чувственным восприятиям", особенно к зрительным. Здесь Аристотель единодушен с Платоном, относившим ученых и философов к роду "друзей видения", из тех, кто ходит на представления Однако видение противоположно познанию. "Видеть" – значит с помощью глаз обозревать то, что находится здесь, а познавать – значит искать то, что не находится здесь: сущность вещей Именно не довольствоваться тем, что можно видеть, а скорее, отрицать видимое как недостаточное и постулировать невидимое, существенное, что находится "дальше". С помощью этого и множества других указаний, в изобилии содержащихся в его книгах, Аристотель разъясняет нам свою идею происхождения познания. По его мнению, оно просто-напросто состоит в использовании или развитии некоторой имеющейся У человека способности, подобно тому как видение – это просто использование зрения. У нас есть чувства, у нас есть память в которой хранятся их данные, у нас есть опыт, в котором происходит отбор и отсев этой памяти. Все это – врожденные механизмы человеческого организма, которыми человек пользуется, хочет он того или нет. Однако все это не познание. Не являются им и другие способности, справедливо получившие название умственных, например отвлечение, сопоставление, умозаключение и т д. Ум, или совокупность всех этих способностей, которыми одарен человек, – это также полученный им механизм, несомненно в той или иной степени служащий познанию. Однако само познание не способность, не дар и не механизм, а, напротив, задача поставленная перед собой человеком. И задача, возможно, невыполнимая. До такой степени познание не инстинкт! Итак, очевидно что познание – не просто использование умственных способностей, ведь никто не говорит, что человеку удается познать, а ясно одно: он прилагает тяжкие усилия к познанию, задается вопросом о потустороннем мире сущностей и изнемогает в стремление к нему. Истинный вопрос о происхождении познания всегда извращали подменяя исследованием его механизмов. Чтобы пользоваться аппаратом, мало его иметь. Наши жилища полны бездействующих аппаратов, потому что они нас уже не занимают. У Хуана огромный талант к математике, но так как его привлекает литература, он не думает заниматься математикой. К тому же, как я отмечал ранее, у нас нет абсолютно никакой уверенности в том, что умственные способности человека позволяют ему познавать. Если вслед за Аристотелем мы станем понимать под "природой" человека совокупность его телесных и мыслительных аппаратов я их функционирование, мы будем вынуждены признать познание не соответствующим этой "природе". Наоборот, используя все ее механизмы, он сталкивается с невозможностью во всей полноте осуществить то, что обозначено словом "познавать". Его цель его стремление к познанию выходят за пределы его дарований, тех средств, которыми он располагает. Он пускает в ход. все свои орудия, но ни одно из них, не все они, вместе взятые, все обеспечивают полного успеха. Итак, на деле оказывается, что" человек испытывает странное влечение к познанию, однако ему недостает дарований, того, что Аристотель называя его "природой". Поэтому мы должны без всяких оговорок признать, что истинная природа человека шире в заключается в обладании не только – дарованиями, во и недостатками. Человек состоит из того, что у него есть, и того, "чего ему не хватает". Он долго и отчаянно пытается воспользоваться своими умственными способностями непросто потому, что они у него есть, а потому, что испытывает потребность в том, чего у него нет, и, преследуя эту цель, конечно" использует имеющиеся в его распоряжении средства. Коренная ошибка всех теорий познания заключалась в игнорировании изначального несоответствия между потребностью человека в познании и теми "способностями", которые у него имеются. Один Платон догадывался, что корень познания, так сказать сама его' субстанция, лежит как раз в недостаточности полученных человеком дарований, которую подтверждает тот страшный факт, что– человек "не знает". Ни Богу, ни животному это не свойственно. Бог знает все, и потому не познает. Животное не знает ничего, и потому тоже не познает. Но человек – это живая недостаточность, человек нуждается в знании, приходит в отчаяние от незнания. Именно это и следует рассмотреть. Почему человек страдает из-за своего невежества, как может болеть тот орган, которого у него никогда не было?
Лекция IV
Познание Универсума и Мулетиверсума – Примат проблемы над решение см. – Теоретические и практические проблемы. – Панлогизм и жизненны" разум. Этот философский курс в своем течении подобен реке Гвадиане, зародившись вдали отсюда, он исчезает в песках пустыни и, наконец, вновь пробивается на свет здесь. Из первой моей лекции в университете я вынес, – как обычно случается при пожарах и других неожиданных катастрофах, – лишь две вещи. Во-первых, название этого курса, во-вторых – я хотел бы еще раз об этом напомнить, – намерение не идти напрямик, а развивать свою" мысль, описывая все более узкие круги, то есть двигаясь по спирали. Благодаря атому мы можем и должны сначала поставить каждый вопрос в его самой простой и менее четкой, зато более доступной форме, не сомневаясь в том, что в одном из внутренних кругов мы неизбежно вновь подойдем к нему решительней и строже. Тогда все то, говорил я, что на первый взгляд кажется пустой фразой или банальностью, как бы по милости судьбы затем предстанет перед нами более зримо и веско. Так вот, в прошлый раз мы завершили первый круг, теперь нам нужно предпринять то, что Платон назвал бы нашим вторым кругосветным плаванием. Мы полагаем, что научная, физическая истина обладает замечательным достоинством – точностью, однако она неполна, неокончательна и несамодостаточна. Ее объект – это лишь часть, лишь осколок мира; к тому же она опирается на множество допущений, которые бездоказательно объявляются верными; следовательно, она не вытекает из самой себя, не заключает в себе своего основания я источника, не является исходной истиной. Поэтому в ней постулируется требование интеграции с другими нефизическими и ненаучными истинами, которые были бы полными и действительно окончательными. Там, где кончается физика, не кончается проблема; человеку, живущему в каждом ученом, необходима целостная истина, и так уж устроена его жизнь, что волей-неволей он составляет представление о едином Универсуме. Перед нами открытое противостояние двух типов и истин: научной и философской. Первая точна, но недостаточна, вторая достаточна, но неточна. И получается, что эта веточная истина является более глубокой, и следовательно, истиной несомненно более высокого ранга, – не только потому, что ее предмет шире, но и как метод познания; короче, менее точная философская истина более верна. Но это неудивительно. Бездумная расхожая тенденция считать точность атрибутом, определяющим качество истины, не только совершенно неправомерна, но и бессмысленна. Точность может существовать лишь тогда, когда речь идет о количественных объектах. Декарт говорит о том, что можно сосчитать и измерить. Строго говоря, это признак не истины как таковой, а некоторых определенных вещей Универсума, в конечном счете, – только количества, в общем – материи. Истина может быть очень точной и тем не менее быть истиной лишь отчасти. Например, почти все физические законы имеют точное выражение, но так как они получены путем чисто статистических, то есть вероятностных, подсчетов, они имеют только вероятностное значение. Происходит любопытное явление – эта серьезнейшая и наболевшая тема заслуживает отдельного рассмотрения: в соответствии с требованиями физики истина становится все более точной и в руках физиков становится системой чистых вероятностей, следовательно, второсортных истин, полуистины. Осознание этого – одна из причин, побуждающих современных физиков, могущественных творцов новейшей космической панорамы, заняться философией, утвердить свою цеховую истину на основе более полной жизненной истины. В прошлый раз мы впервые коснулись основного явления, явления всех явлений – "нашей жизни" и ее горизонта – мира. Это прикосновение было едва ощутимым в крайне неточным. Могло показаться, что это всего лишь неясный поэтический или эмоциональный порыв. Однако мы почувствовали, в каком направлении "будем двигаться дальше. Пятьдесят лет назад философия смела мечтать лишь о том, чтобы служить дополнением к научным дисциплинам. Когда но последние в своем развитии достигли того предела, где уже не могли получать очевидных истин, бедняжке философии, этой служанке на все, было поручено выполнить эту работу с помощью нескольких многозначительных неопределенностей. Человек заключал себя в границы физики, а когда ее владения кончались, философ как бы по инерции шел в том же направлении, в своих объяснениях повторяя приемы физики, хотя в за ее пределами. Эта физика, идущая дальше физики, была метафизикой и, стали быть, физикой вне собственных границ. (Такова все еще английская философия: Рассел и Уайтхед.) Из сказанного выше ясно, что мы будем двигаться в противоположном направлении. Нужно, чтобы физик – а также метафизик, историк, художник или политик, – заметив ограниченность своей профессии, обратился к собственной глубинной сути. Тогда он поймет, что сам он не физик, просто физика – одна из бесчисленных вещей, которыми в своей жизни занимается человек. В своей конечной сути физик оказывается просто человеком, человеческой жизнью. А человеческая жизнь имеет неотъемлемое свойство постоянно обращаться к миру в его единстве, к Универсуму. Еще не став физиком, он уже является человеком, а будучи им, задается вопросом об Универсуме, то есть философствует – лучше или хуже, искусно или неумело, цивилизованно или по дикарски. Наш путь будет лежать не к тому, что за физикой. наоборот, мы вернемся от физики к началам жизни и в них отыщем корень философии. Тогда это будет не метафизика, а до – физика. Она рождена самой жизнью, а как мы вскоре убедимся, последняя не может избежать, пусть самого простого, философствования. Поэтому первый ответ на наш первый вопрос: "Что кое философия?" мог бы звучать так: "Философия – это нечто... неизбежное". В прошлый раз я обещал ответить на вопрос "Что такое философия?", перечислив ряд атрибутов, признаков и черт, помогающих наметить контуры философского мышления. Но пришло время, великий жнец, и сжало мою лекцию еще в цвету, не дав искомому понятию созреть и принести плоды. Я был вынужден прервать ход моих мыслей в первом попавшемся месте и, уступая давлению времени, поставить точку. Но если вы помните, мы лишь ступили на порог нашей темы. сегодня же нам нужно войти внутрь. Мы попытались определить философию как познание Универсума, но я немедленно предостерег вас от того, чтобы в это определение с его явной категоричностью не заслонило от нас все существенное и особенное в умственной деятельности, называемой философией. Строго говоря, эта опасность исходит не от самого определения, которое верно, а от свойственной нам – особенно народам с горячей кровью – манеры читать в слушать. За четверть века занятий идеологией – мой возраст не столь уж преклонен, просто я начал публиковаться в 18 лет – я твердо убедился, что представление испанцев или аргентинцев о чтении или слушании за редким исключением сводится к тому, чтобы скользить от непосредственного, мгновенно. схваченного значения одного слова к значению другого и от поверхностного смысла одной фразы – к смыслу следующей. Но. так _ вне всякого сомнения – нельзя понять ни одного философского высказывания. Философию нельзя читать – нужно проделать нечто противоположное чтению, то есть продумывать каждую-фразу, а это значит дробить ее на отдельные слова, брать каждое из них и, не довольствуясь созерцанием его привлекательной наружности, проникать в него умом, погружаться в него, спускаться в глубины его значения, исследовать его анатомию и его границы, чтобы затем вновь выйти на поверхность, владея его сокровенной тайной. Если проделать это со всеми словами фразы, то они уже не будут просто стоять друг за другом, а сплетутся в глубине самыми корнями идей, и только тогда действительно составят философскую фразу. От скользящего, горизонтального чтения от умственного катания на коньках нужно перейти к чтению вертикальному, к погружению в крохотную бездну каждого слова, к нырянию без скафандра в поисках сокровищ. Таким образом, я постараюсь последовательно ввести вас. в каждый из терминов, составляющих данное выше определение. Сегодня, чтобы продолжить траекторию наших рассуждений, нам нужно подытожить и по возможности подтвердить уже заявленное значительно его обогатив. Мне важно поступить так потому, что,' насколько я знаю, мы предлагаем совершенно новый анализ, надеюсь, более строгий, чем предшествующие. Итак, за работу. Универсум – это название объекта, проблемы для исследования которых родилась философия. Но этот объект, Универсум, настолько необычен, так глубоко отличается от всех остальных, что, конечно же, требует от философа совершенно иного подхода, чем в других научных дисциплинах. Формально я понимаю под Универсумом "все имеющееся". То есть философа интересует не каждая вещь сама по себе, в своем обособленном и, так сказать, отдельном существовании, – напротив его интересует совокупность всего существующего и, следовательно, в каждой вещи – то, что ее отделяет от других вещей или объединяет с ними: ее место, роль и разряд среди множества вещей, так сказать, публичная жизнь каждой вещи, то, что она собой представляет и чего стоит в высшей публичности универсального существования. Мы понимаем под вещами не только. физические и духовные реалии, но также все ирреальное, идеальное фантастическое и сверхъестественное, если оно имеется. Поэтому я предпочел слово "иметь"; я даже говорю не "все существующее", а "все имеющееся". Это "имеющееся" охватывает самый широкий круг предметов, какой только можно очертить, настолько широкий, что включает вещи, о которых мы непременно скажем, что они имеются, но не существуют. Например, круглый квадрат, нож без черенка и лезвия и все те удивительные существа, о которых нам говорит поэт Малларме, – к примеру, великий час, который он называет "часом, которого нет на циферблате", или лучшая из женщин – "ни одна из женщин". О круглом квадрате мы можем сказать только то, что его не существует, и не случайно, а потому, что его существование невозможно; но, чтобы вынести бедняге круглому квадрату столь суровый приговор, нам, очевидно, нужно предварительно его иметь, необходимо, чтобы в некотором смысле он имелся. Я говорил, что математик или физик начинает с ограничения своего предмета через его определение, и это определение числового ряда, множества или любого другого начала математики, как и определение физического явления, определение того, что материально, содержит наиболее существенные атрибуты проблемы. Таким образом, частные науки сначала отсекают, отмежевывают свою проблему, а для этого им нужно заранее знать – или думать, что они знают, – самое главное. Их труд сводится к исследованию внутренней структуры их объекта, его тончайшей внутренней ткани, так сказать, его гистологии. Но когда философ отправляется на поиски всего имеющегося, он обращается к основной проблеме, проблеме без границ, абсолютной проблеме. Он ничего не знает о том, что он ищет, об Универсуме. Давайте уточним все то, что ему неизвестно; а уточнить – значит со всей строгостью определить проблему философии в том, что составляет ее особенность и отличие. Когда мы спрашиваем, что такое "все имеющееся", у нас нет ни малейшего представления о том, чем окажется это имеющееся. О философии нам заранее известно одно: что имеется и то, другое, и третье, и что это как раз то, чего мы не ищем. Мы ищем "целое", а то, что перед нами, всегда не целое. Об этом последнем нам ничего не известно, и может быть, среди всех этих фрагментов, которые у нас уже есть, нет наиболее для нас важных. важнейшего из всего, что имеется. К тому же нам неизвестно, действительно ли это имеющееся будет единым целым, т. е. Универсумом, или же то, что имеется, скорее, составит различные целые, то есть будет Мультиверсумом. Однако это еще не все, что нам неизвестно. Универсум это Мультиверсум, пускаясь в наше интеллектуальное предприятие, мы в сущности не знаем, познаваем ли он, то есть может ли быть решена наша проблема. Прошу вас не скользить бездумно по поверхности моих последних слов. В них речь идет о самой удивительном свойстве философского мышления, придающем ему исключительный характер, особенно четко выделяющем философский образ мыслей изо всех остальных. В частных науках не возникает сомнения в познаваемости их предмета, там можно сомневаться в возможности полного познавая и сталкиваться с некоторыми частными неразрешимыми проблемами в пределах своей общей проблемы. И даже, как в математике, доказывать их неразрешимость. Сама позиция ученого подразумевает веру в возможность познания своего объекта. И речь идет не о смутной человеческой надежде, а о убеждении, настолько свойственном самой науке, что определять проблему в ней, означает наметить основной способ ее решения. Иными словами, для физика проблемой является то, что в принципе поддается решению, и в некотором смысле решение даже предшествует проблеме; решением и познанием условились называть то рассмотрение проблемы, которое она допускает. Так, о цвете, звуках и вообще чувственно воспринимаемых изменениях физик может знать только то, что касается количественных отношений, и даже о них, например о положении во времени и пространстве, – только относительно, и даже об этих относительностях – только с той степенью приближения, которую позволяют приборы и наши органы чувств; и вот этот такой неудовлетворительный с теоретической точки зрения результат называют решением и познанием. И в обратном порядке, физической проблемой считается только. то, что можно измерить и методически рассмотреть. Лишь философ в качестве существенного элемента своей познавательной деятельности допускает возможность непознаваемости своего предмета. А это означает, что философия – единственная наука, рассматривающая проблему таковой, какова она есть, без предварительного насильственного приручения. Она охотится на дикого зверя сельвы, не одурманенного хлороформом, как хищники, которых показывают в цирке. Стало быть, философская проблема безгранична не только по объему – ибо она охватывает все без исключения, – но и по. своей проблемной интенсивности. Это не только проблема абсолютного, но абсолютная проблема. Когда же мы говорим, что частные науки рассматривают относительную, или частную проблему, мы подразумеваем не только то, что они исследуют исключительно эту часть Универсума, но и то, что сама эта проблема основана на якобы известных и установленных данных и, следовательно, является проблемой лишь наполовину. Мне кажется, настало время поделиться одним важным соображением, которое, как его ни странно, нигде мне не встречалось, Обычно нашу познавательную или теоретическую деятельность справедливо определяют как умственный процесс, идущий от осознания проблемы к ее решению. Плохо то, что существует тенденция подчеркивать в этом процессе роль исключительно последней части: рассмотрения и решения проблемы. Поэтому науку, как правило, представляют в виде свода готовых решений. На мой взгляд, это ошибка. Во-первых, если, как этого требует время, не строить утопий, то, строго говоря, весьма сомнительно, чтобы та или иная проблема когда-нибудь была полностью решена; поэтому, определяя науку, не стоит выделять момент решения. Во-вторых, наука – это всегда текущий и открытый решению процесс, на деле это не прибытие в желанную гавань, а скитание по бурным морям в ее поисках. В-третьих, – это главное – обычно забывают, что раз теоретическая деятельность представляет собой движение от осознания проблемы к ее решению, то первым идет именно осознание проблемы. Почему это стараются не замечать, как нечто несущественное? Почему то, что у человека есть проблемы, представляется естественным и не наводит на размышления? И тем не менее очевидно, что проблема – сердце и ядро науки. Все остальное зависит от нее, вторично по отношению к ней. Пожелай мы вдруг испытать интеллектуальное наслаждение, всегда доставляемое парадоксом, мы бы сказали, что в науке непроблематична лишь проблема, а остальное, особенно решение, всегда спорно и ненадежно, зыбко и непостоянно. Любая наука – это прежде всего система неизменных или почти неизменных проблем, и именно эта сокровищница проблем переходит от поколения к поколению, от разума к разуму, являясь вотчиной и оплотом традиции в тысячелетней истории науки. Однако все это только ступень, ведущая к более важному замечанию. Причина ошибочного взгляда на теоретическую деятельность со стороны ее решения, а не с первоначальной стороны самой проблемы лежит в непризнании чуда, засвидетельствованного великолепным фактом существования у человека проблем. Дело в том, что в слове "проблема" не разделены два совершенно различных его смысла. Мы замечаем, что жизнь испокон века ставит перед человеком проблемы: вот эти-то проблемы, поставленные не самим человеком, а свалившиеся на него, поставленные перед ним его жизнью, суть проблемы практические. Попытаемся определить то состояние ума, при котором вовлекает практическая проблема. Мы окружены, осаждены космической реальностью, погружены в нее. Эта охватывающая нас реальность материальна и социальна. Внезапно мы ощущаем потребность или желание, для удовлетворения которого требуется иная окружающая реальность: к примеру, камень, лежащий на пути, мешает нам двигаться вперед. Практическая проблема состоит в том, чтобы заменить наличную реальность на иную, чтобы на дороге не было камня, стало быть, появилось то, чего нет... Практическая проблема – это такое состояние ума, в котором мы проектируем изменение реальности, задумываем появление того, чего пока нет, но нам необходимо, чтобы оно было. В корне отличается от Этого состояние, при котором возникает теоретическая проблема. В языке эта проблема выражается вопросом: "Что такое та или иная вещь? Обратите внимание на странность этого ментального действия, подобного запроса. То, о чем мы спрашиваем: "Что это?" – находится здесь, оно есть – в том или ином смысле, – иначе нам в голову не пришло бы об этом спрашивать. Однако оказывается, что нам недостаточно того что нечто есть в находится здесь; напротив, нас беспокоит" что это есть и есть таково, каково оно есть, вас раздражает его" бытие. Почему? Очевидно, потому, что существующее перед нами, как оно есть, не самодостаточно; наоборот, мы видим, что ему недостает причины существования, видим, что если оно лишь то, чем представляется, если за тем, что мы видим, не скрывается нечто, его дополняющее и поддерживающее, его бытие непостижимо, или, иными словами, его бытие является небытием, псевдобытием, тем, чего не должно быть. Отсюда следует, что теоретическая проблема встает лишь тогда, когда мы исходим из того, что. есть, что несомненно находится здесь, но тем не менее или в силу этого мыслится так, будто его нет, будто его не должно быть. Таким образом, теория начинается – как это ни парадоксально – с отрицания реальности, с виртуального разрушения мира, с его уничтожения: это идеальное возвращение мира назад к ничему, ко времени до его сотворения и вместе с тем изумление перед его бытием и движение вспять к его истокам. Итак, если практическая проблема состоит в том, чтобы было то, чего нет, – но что. требуется, – теоретическая проблема состоит в том, чтобы не было того, что есть, и что как таковое раздражает ум своей недостаточностью.' Для меня отвага человека, побуждающая его временно отрицать бытие и, отрицая, превращать его в проблему, создавать как проблему, является самой характерной и существенной чертой теоретической деятельности, – поэтому я считаю ее не сводимой ни к одной практической цели, какова бы она ни была. Это значит что внутри биологического и утилитарного человека находится другой, расточительный и спортивный, который вместо того чтобы упрощать себе жизнь, пользуясь тем, что есть, ее усложняет, меняя безмятежное бытие мира на беспокойное бытие проблем. Это теоретическая основа, или измерение человека, – последний космический факт, который мы безуспешно пытаемся вывести из принципа утилитарности, используемого для объяснения почти всех остальных явлений нашего живого организма. Итак, пусть не говорят, что ставить теоретические проблемы нас вынуждает необходимость или практические проблемы. Почему этого не происходит с животным, перед которым, несомненно,. встают практические проблемы? Оба вида проблематизма имеют совершенно разное происхождение и не сводимы друг к другу. Поэтому справедливо и обратное: у существа без желаний, без потребностей, без влечений – а оно состояло бы из одного интеллекта, решающего теоретические проблемы, – никогда не возникли бы проблемы практические. Сделав это важное наблюдение, сразу же применим его к нашему исследованию о том, что такое философия, и скажем: если основным в homo theoreticus. в познавательной деятельности является дар превращать вещи в проблемы, открывать скрытую в них онтологическую трагедию, то несомненно, чем чище будет теоретическая деятельность, тем проблематичнее будет ее проблема; и наоборот, чем более частной будет проблема – тем больше в науке сохранится следов практической деятельности, слепого, не занятого познанием утилитаризма, жажды действия, а не чистого созерцания. Чистое созерцание есть только теория, о чем прямо свидетельствует этимология этого слова. Поскольку философская проблема – единственная абсолютная проблема, она представляет собой единственную чисто теоретическую позицию. Это познание, в своем стремлении дошедшее до максимума, это интеллектуальный героизм. Под ногами у философа нет никакого прочного основания, твердой устойчивой почвы. Он заранее отвергает любую надежность, испытывает абсолютную опасность, приносит в жертву свою чистосердечную веру, убивает в себе живого человека, чтобы, преобразившись, возродиться как чистый разум. Он может, как Франциск Ассизский, сказать: "Я нуждаюсь в малом, и в этом малом я нуждаюсь очень мало". Или же, как Фихте: Философствовать – значит, собственно говоря, не жить, а жить – значит, собственно говоря, не философствовать". И тем не менее мы увидим, в каком новом и существенном смысле философия – по крайней мере, моя – включает также и жизнь. Наша проблема является абсолютной проблемой, ибо с самого начала допускает свою неразрешимость; возможно, говорим, Универсум – или все имеющееся – непознаваем. А непознаваем он может быть по двум различным причинам. Одна из них включается в том, что наша способность к познанию, вероятно, ограничена, как полагают позитивизм, релятивизм и вообще критицизм. Однако Универсум может быть непознаваем и по другой причине, которую игнорируют прежние теории познания: несмотря на то что наша способность к познанию не ограничена, бытие, мир. Универсум сам по себе, по своей структуре препятствием для мысли, ибо иррационален. До последних лет проблема познания уже не ставилась прежней высокой, классической форме. Пожалуй, больше всего способствовал отказу от целостного ее рассмотрения сам Кант, столь проницательный, гениальный в не устаревающий в той области познания, которой он занимался. Сегодня нам начинает казаться странным и неправомерным стремление избежать общего вопроса даже при частичном рассмотрении проблемы познания, или я задаю вопрос о том, как и насколько способен познавать объект, то прежде я должен выяснить, чтоб я понимаю под познанием вообще, вне зависимости от познающего субъекта. Коль так я смогу увидеть, выполняются ли в частном случае с человеком те основные условия, без которых невозможно никакое познание. Сегодня, особенно после недавно вышедшей книги великого немецкого мыслителя Николая Гартмана, начинают понимать, что прежде всего следует определить начальные условия познаваемости. В своем простейшем виде познание определялось. через известное и тривиальное уподобление мышления бытию. Однако теперь мы видим, что возможен только минимум adaequatio, дающий чисто символическое знание, в котором моя мысль о реальности почти ничем не напоминает саму эту реальность, подобно тому как при переводе мы, заменяем слова одного языка словами другого, довольствуясь их соответствием или сходством. Даже в этом простейшем случае два языка не могли бы соотноситься, не будь у них вдобавок общей формальной структуры, т. е. грамматической основы, которая хотя бы в чем-то была общей для обоих. То же самое происходит с любым познанием: если оно хотя бы минимально существует, то должен существовать и минимум реального подобия между познаваемым бытием и познающим мышлением или субъективным состоянием. Мир может войти в мой разум только в том случае, если структура этого разума в чем-то совпадает со структурой мира, если деятельность моего мышления так или иначе совпадает с бытием. Так что старая схоластическая формулировка неожиданно приобретает новый, более глубокий смысл. Речь идет не просто о прежнем ее значении, о том почти поверхностном замечании, согласно которому ум, познавая, уподобляется вещи, то есть копирует ее, речь идет именно о том глубинном условии, без которого даже это оказывается невозможным. В самом деле, мое мышление не может копировать реальность, вбирать ее в себя если последняя, в свою очередь, не уподобляется моему мышлению. Итак, сегодня – я считаю новой и эту формулировку – adaequatio между обоими терминами должно быть взаимным: мое мышление должно совпадать с вещью, но это возможно только, если сама вещь совпадает со структурой моего мышления. Вот почему без ясного осознания этого факта любая теория познания невольно оказывалась онтологией, то есть учением о том" чем, со своей стороны, является бытие и чем, со своей стороны, является мышление (в конечном счете какое-либо существо ил" определенная вещь) с последующим сравнением обоих. Итак, мышление то объявлялось результатом бытия – и это был реализм, – то, наоборот, доказывалось, что структура бытия проистекает из структуры самого мышления – и это был идеализм. Однако и в том и в другом случае подразумевалось, хотя ясно не осознавалось, что для оправдания познания необходимо доказать структурное тождество обоих терминов. Кант подытоживает "Критику чистого разума" словами, которые отдают техницизмом, но, на мой взгляд, заключают в себе сегодня самую простую и потому явную, то есть самую совершенную ясность: условия возможности опыта [читай: мышления] вообще суть вместе с тем условия возможности предметов опыта [читай: бытия или реальности]. Только так, повторяю, может серьезно, во всем своем идеальном, пугающем драматизме вставать проблема познания. Может быть, структура бытия полностью совпадет со структурой: мышления, то есть окажется, что бытие функционирует и существует так же, как функционирует и существует мышление. Это основной тезис рационализма, в котором проявляется максимальный гносеологический оптимизм. Будь это действительно так, познание можно было бы ограничить размышлением мышления о себе самом, не сомневаясь в том, что реальность, подчиняясь тем же законам, что и мышление, послушно совпадет с результатами этого внутреннего анализа, осуществленного мышлением. Поэтому у Аристотеля Бог, начало вселенной, – это только мышление мышления, мышление, которое, мысля самое себя, познает Универсум. В таком случае действительность состоит из логической материи; действительное разумно, как скажет на противоположном конце истории философии другой рационалист, панлогист Гегель. Если мы хотим захватить врасплох этот рационалистический способ философствования, то вспомним о словах Лейбница в конце его "Новых опытов о человеческом разуме". Великий оптимист говорит, что постигает неизвестные или смутно известные вещи точно таким же путем, что и вещи, о которых имеется отчетливое звание. Этот человек уверен, что неизвестное, то есть действительность за пределами нашего мышления, имеет ту же форму бытия, тог же состав или, как я говорю, консистенцию, что и познанная к этому моменту действительность, то есть та часть реальности, чья консистенция, как оказалось, совпала с консистенцией нашего мышления. Для меня это классический пример того, что я называю интеллектуальным утопизмом, то есть безумной веры в то, что мышление в своем стремлении проникнуть в любое место – u-tороs – бесконечного корпуса реальности найдет его прозрачным, совпадающим с собой. Будь это так, мне не нужно было бы ждать встречи с незнакомой реальностью, ведь мне заранее известно, как она себя поведет. По другую сторону от этого избыточного оптимизма поместим крайний пессимизм, для которого бытие ни в чем не совпадает с мышлением, что исключает всякую возможность познания. А посередине – позицию, вероятно, наиболее благоразумную, согласно которой бытие только частично совпадает с мышлением и только некоторые объекты ведут себя так, как ведет себя мышление, то есть логично. Теория познания, в которой господствует эта третья точка зрения, постарается нарисовать строгую достоверную картину совпадений и расхождений между Универсумом и мышлением, начертить карту объективного, где будут обжитые зовы, куда способно проникать мышление, и недоступные, иррациональные зоны мира. Например, числа образуют максимально совпадающую с логосом область, настолько, что сочли возможным рационализировать всю математику и построить ее только с помощью логики. Но в последние месяцы мы стали свидетелями одной из самых славных битв в истории разума, которая наряду с современной физикой могла бы увековечить нашу эпоху в длинной череде времен. Я имею в виду попытку Броуэра и Вейля доказать частичное несоответствие консистенции числа и консистенции понятий и тем самым – невозможность построения логической или формалистической математики и необходимость так называемой "интуиционистской" математики, верной особенностям своего объекта, математики, которая была бы не логикой, а именно математикой. Если от математики мы будем восходить к более сложным объектам – физической материи, органической жизни, психической жизни, общественной жизни, исторической жизни, то их иррациональность и непроницаемость для чистою мышления будет возрастать, когда же нашим объектом станет сам Универсум, то, вероятнее всего, его неосвоенная, недоступная пониманию с помощью традиционного чистого логоса часть будет максимальной. Дорогами физики разум шествует еще беспечно, но, как прекрасно сказал Бергсон – хотя не по столь же прекрасному поводу – "за пределами физики необходимо проверять разум на здравый смысл". То, что Бергсон называет "здравым смыслом" я очень определенно назвал "жизненным разумом"; последний более широк, чем первый, и для него рациональны многие объекты, действительно иррациональные для старого разума, или для концептуального, или чистого, разума. Однако было бы серьезным, – пожалуй, наиболее серьезным – недоразумением считать определение философии как учения об Универсуме, а также тенденцию построить максимум философского корпуса, откровенным возвращением к старой метафизике. Эти внешние – политические, педагогические, гигиенические – возражения против мысли, развивающейся в силу внутренних причин, всегда звучат по-ребячески легкомысленно, скажу больше: им не хватает теоретической достоверности. Всякий, кто критикует теоретическую работу по мотивам, имеющим к вей косвенное отношение и с помощью "аргументов к человеку", тем самым разоблачает себя как плохого теоретика. Нельзя рассуждать о вещах поверхностно, не проникая в их суть, не пристало vorbeireden, избегая именно тех вопросов, по которым выносится приговор. Я призываю новые поколения испанских интеллектуалов быть в атом пункте особенно требовательными, ибо это главное условие того, чтобы в стране действительно пробудилась серьезная интеллектуальная жизнь. "Остальное, – как говорит персонаж одной испанской новеллы, – только вопрос техники". Быть может, философия, для которой, как мы определили выше, самое важное и необходимое – вправе допустить возможность непознаваемости своего объекта, уязвима, быть может, откровенное возвращение к старой метафизике плохо. Насколько мне известно, никогда формулировка отправного пункта философии не вызывала столь резкой критики, не требовала такой осторожности. Но сегодня, верные героическому способу дознания и мышления, который, хочешь не хочешь, в сущности и есть философия, мы не можем осторожничать, ибо стремимся к завершенности. Осторожность допустима, но естественная, без подозрительности. Не следует .подходить к Универсуму с недоверчивостью крестьянина. Позитивизм был деревенской философией. Как говорил Гегель, страх совершить ошибку – уже ошибка, и если в нем разобраться, то в глубине его обнаружится страх перед истиной. Философ, готовый к предельной интеллектуальной опасности, открыто выражающий все свои мысли, обязав пользоваться полной свободой – освободиться от всего, даже от этой крестьянской подозрительности к возможной метафизике. Итак, мы не отвергаем строгой критики, наоборот, мы доводим ев требовательность до предела, но делаем это спокойно, не придавая этому значения, без патетических жестов. Нам, как и всему нашему времени, претит пустая раздражительность и аффектированность. Во всем нужно быть только самим собой, без суеты, без преувеличений – не воздвигая на носу корабля собственной статуи. Если сейчас, держа в руках нить Ариадны, чтобы не сбиться с пути при развертывании понятий, мы подытожим сказанное, повторив первую формулировку, она покажется вам более осмысленной. Философия – это познание Универсума, или всего имеющегося, однако нам с самого начала неизвестно, что такое это все имеющееся; составляет ли это все имеющееся Универсум или Мультиверсум; познаваем ли этот Универсум или Мультиверсум. Итак, затея представляется безумной. Зачем же тратить сипы? Не благоразумнее ли уклониться, посвятить себя только жизни, отбросив философию? Древнеримскому герою необходимо было плыть, а не жить. Люди всегда делятся на эти две категории, в лучшую из которых входят те, кому необходимо именно бесполезное. В маленьком дворике на Востоке нежно и трепетно, подобно струе фонтана, вздымается священный голос Христа, укоряющий: "Марфа, Марфа, одно только нужно". Это намек хлопотливой Марфе на любящую и не пекущуюся о пользе Марию.
Лекция V
Необходимость философии. Присутствие и соприсутствие. – Основная сущность. – Автономия и пантономия. – Защита теолога перед мистиком. Определяя проблему философии, мы обнаруживаем, что эта самая радикальная, архипроблематичная проблема из всех возможных. С другой стороны, мы видим: – чем проблематичней проблема, тем чище познавательная, теоретическая деятельность, воспринимающая и исследующая ее. Поэтому философия есть высшее умственное усилие, по сравнению с которым другие науки, даже чистая математика, несут на себе отпечаток эмпиризма. Однако не свидетельствует ли сама эта чистота, этот предельный интеллектуальный героизм, свойственные философии, о некотором безрассудстве, исступлении? Не противоречит ли здравому смыслу постановка такой необычной проблемы, как философская? Если говорить об осуществлении, то следует заметить, что попытка, называемая философией, меньше всего может рассчитывать на успех. Она представляется, говорил я, безумной затей. Тогда зачем предпринимать эту попытку? Почему бы не довольствоваться жизнью, отвергнув философию? Если ее цель недостижима, значит философия не нужна, в ней нет необходимости. Прекрасно, но прежде всего дело в том, что есть люди, которым необходимо как раз бесполезное. Вспомним божественное противопоставление полезнейшей Марфы и не пекущейся о пользе Марии. Истина в том – и именно это подразумевают слова Христа, – что полного разделения не существует и что саму жизнь, в том числе жизнь органическую и биологическую, в конечном счете нельзя понять через пользу, но можно объяснить как грандиозное спортивное явление. Так существует ли вообще необходимость в жизненном факте философствования? Если понимать под необходимостью "полезность" для чего-то другого, то философия не является необходимой, по крайней мере на первый взгляд. Однако необходимость полезного лишь относительна, она присутствует только по отношению к цели. Истинная необходимость – это необходимость для каждого существа быть самим собой: для птицы – летать, для рыбы – плавать, для ума – философствовать. Эта необходимость в осуществлении функции или акта нашего существования является самой высокой, самой существенной необходимостью. Поэтому Аристотель уверенно говорит о науках: "Все другие науки более необходимы, нежели она, но лучше нет ни одной (греч.). Недаром Платой в пору наивысшего расцвета своей строгой мысли, подыскивая наиболее смелое определение философии, в самом разгаре диалоге "Софист" назовет ее "Наука людей свободных". Философия возникает не по причине полезности, однако не из беспричинного каприза. Она является основной потребностью разума. Почему? Ее существенным признаком мы назвали поиск целого как такового, захват Универсума, охоту на Единорога. Откуда берется это стремление? Почему не довольствоваться тем, что вам открывается в мире без всякой философии, тем, что уже есть и находится здесь перед нами? Да просто потому, что все существующее и находящееся здесь, данное нам, присутствующее, явное – это, в сущности, только кусок, осколок, фрагмент, обрубок. Глядя на него, нельзя не заметить, не почувствовать его изъяна. В любом данном нам бытии, в любом явлении мира мы обнаруживаем глубокий след излома, свидетельство того, что это часть и только часть, мы видим рубец его онтологического увечья, к нам вопиют страдания калеки, его тоска ни отнятому, его божественная неудовлетворенность. Двенадцать лот назад, выступая в Буэнос-Айресе, я определил неудовлетворенность "как любовь без возлюбленного и как боль в отсутствующих у нас членах". Это тоска по тому, чем мы не являемся, призвание нашей неполноты и искалеченное. Строго говоря, я хочу сказать следующее: взяв любой предмет из тех, что мы обнаруживаем в окружающем нас мире, внимательно вглядевшись в то, что находится перед нами, мы вскоре начинаем понимать, что это только фрагмент, к которому необходимо домыслить другую, дополняющую его реальность. Так, цвета во всем их богатстве, беспрерывно сменяющие друг друга перед нашими глазами, являются ни только тем, чем кажутся на первый взгляд. Любой цвет должна иметь некую протяженность, он существует, покрывая некое пространство; поэтому нет цвета без пространства. Он только часть целого, которое мы назовем цветовым пространством, или пространственным цветом. Но само это цветовое пространство, в свою очередь, не может быть только цветовым пространством. Существование пространства предполагает то, что простирается, что служит опорой пространству и цвету, – субстрат, или основу. Пространство, как отвечает Лейбниц Декарту, требует ехtensione prius. Следуя традиции, назовем эту основу материей. Когда мы доходим до материи, кажется, что наконец-то мы пришли к чему-то самодостаточному. Материя уже не нуждается ни в какой основе: она находится здесь сама по себе – в отличие от цвета, который присутствует и существует через другое, через материю, служащую ему основой. Но вдруг у нас возникает подозрение: материя, которая уже существует, находится здесь, является самодостаточной, не могла породить "самое себя, не могла сама положить начало своему существованию. Материю нельзя мыслить, не представляя ее тем, что она своим существованием какой-то другой силе, подобно как, глядя на летящую стрелу, нельзя не вспомнить о пославшей ее руке. Таким образом, она тоже часть более широкого породившего ев процесса, более широкой дополняющей ее реальности. Все это тривиально и служит лишь пояснением к рассматриваемой нами мысли. Возьмем другой пример, который мне представляется более близким и наглядным. Весь этот вал в целом присутствует в нашем восприятии. Он кажется – по крайней мере нам – чем-то законченным и достаточным. Он состоит из того, что мы в нем видим, и ни из чего более. По крайней мере нам кажется, что, проанализировав наше зрительное восприятие этого зала, мы обнаружим в нем лишь его цвет, его свет, его формы, его пространство, не говоря о прочем. Но если затем мы, покидая этот зал, обнаружим, что за его дверями мир кончается, что дальше за этим залом нет ничего, даже пустого пространства, наш потрясенный разум испытает шок. Почему мы, не успев задуматься, мгновенно поражаемся, что за пределами этого зала нет ни домов, ни улиц, ни города, ни атмосферы и т. д., если раньше у нас в голове было только то, что мы видели в вале? Вероятно, в нашем восприятии рядом с явным присутствием видимого нами интерьера скрыто присутствовал общий фон, исчезновение которого мы не можем не заметить. Иными словами, этот зал даже в непосредственном восприятии не был чем-то закопченным, а был лишь первым планом, выступающим на общем фоне, который мы имели в виду, который в виде скрытого дополнения уже существовал для нас, обрамляя то, что мы на самом деле видели. Этот общий окружающий фон сейчас не присутствует, а соприсутствует. И в самом деле, всякий раз, когда мы видим нечто, что нечто появляется на скрытом, темном, огромном фоне смутных очертаний, и это есть просто мир, фрагментом, осколком которого оно является. Каждый раз мы видим только выступающую часть скрытого от нас в остальном мира. Возведя это наблюдение в общий принцип, можно сказать: в том, что присутствует, всегда соприсутствует мир. То же происходит с реальностью внутри нас, с вашей психикой. В каждый момент мы видим лишь ничтожную часть его внутреннего бытия: возникающие у нас в этот миг мысли, испытываемые нами страдания, бледный образ, рисуемый нашим воображением, чувство, во власти которого мы теперь находимся, – лишь эту этакую горстку вещей встречает наш взгляд, обращенный внутрь; вместо себя мы видим лишь плечо, заслоняющее наше полное настоящее Я, которое скрыто от глаз, подобно лежащей внизу долине или горе, заслоненной другими горами. Итак, мир в том смысле, который мы теперь придаем этому слову, – это лишь совокупность вещей, которые мы можем последовательно различать. Те вещи, которых мы сейчас не видим, служат фоном для видимых вещей, затем и они возникнут перед вами явно в зримо, будут вам даны. И если каждая из них лишь фрагмент, а мир лишь собрание или груда вещей, то можно сказать что мир в целом – совокупность того, что нам дано, и в силу этой данности называемый "нашим миром", – свою очередь, также является огромным, колоссальным фрагментом, только фрагментом и ничем более. Мир себя не объясняет даже самому себе; наоборот, когда теоретически мы оказываемся перед ним, то нам дается только... проблема. В чем состоит проблематичность проблемы? Возьмем избитый пример: погруженная в воду палка кажется прямой на ощупь и кривой на вид. Ум хочет остановиться на одном из этих признаков, однако не может отдать предпочтение ни одному из них. Не в силах сделать выбор, ум испытывает тревогу и ищет решения: он пробует найти выход, превращая эти признаки в чистую видимость. Проблема лежит в осознании бытия и небытии, в осознании противоречия. Как говорил Гамлет: "Быть или не быть, вот в чем вопрос". Таким предстает перед нами мир: он не самодостаточен, не служит основанием для собственного бытия, а кричит о том, чего ему недостает, провозглашает свое не-бытие, вынуждает нас философствовать; ведь философствовать – значит искать целостность мира, превращать его в Универсум, придавая ему завершенность и создавая из части целое, в котором он мог бы спокойно разместиться. Мир недостаточен и фрагментарен, в основе этого объекта лежит нечто, не являющееся миром, не являющееся тем, что нам дано. Таким образом, это "нечто" решает основополагающую задачу, является основной сущностью. Как говорил Кант, когда то, что обусловлено, нам дано, всеобусловленное ставится перед нами как проблема. Вот главная философская проблема, неизбежно встающая перед разумом. Теперь обратите внимание на любопытную ситуацию, возникающую в связи с этой постулируемой, по не данной нам сущностью, основной сущностью. Ее нельзя искать, как ищут любую вещь этого мира, которая отсутствовала до сегодняшнего дня, но, может быть, обнаружится завтра. По своей природе основная сущность не есть то, что дается, она никогда не присутствует в познании, являясь именно тем, чего недостает в любим присутствии. Как мы о ней узнаем? С этой необычной сущностью происходят удивительные вещи. Мы замечаем, что в мозаике недостает фрагмента, по оставшейся дыре; видим именно его отсутствие; он присутствует благодаря тому, что его нет, стало быть, благодаря своему отсутствию. Подобным образом основная сущность есть то, что по своей природе вечно отсутствует, чего всегда в мире недостает, – мы видим только рану, оставленную ее отсутствием, подобно тому как замечаем, что у инвалида нет руки. Поэтому нам следует определить основную сущность, наметив края этой раны, очертив линию разлома. В силу своего характера она не может походить на данное вам сущее, как раз являющееся вторичным и обоснованным. По своей природе основанная сущность есть нечто совершенно иное, ни на что не похожее, абсолютно экзотическое. Я думаю, здесь следует особо подчеркнуть неоднородность этой основной сущности и любого принадлежащего вашему миру сущего, их несхожесть, их несовместимость, не строя иллюзий о ее близости и сходстве со знакомыми, данными вам вещами. В атом смысле – хотя только в атом – я сочувствую тем, кто не желает превращать эту трансцендентальную сущность, в нечто домашнее, близкое, едва ли не в соседнее. Поскольку в религиях Богом именуется то, что в философии возникает как проблема поиска основания мира, мы также находили там две различные позиции: одни помещают Бога слишком близко и, подобно Св. Тересе, заставляют его ходить между горшками; другие, на мой взгляд с большим уважением и философским тактом, его удаляют, вынося за пределы нашего мира. В этой связи я всегда с волнением вспоминаю Маркиона, первого великого христианского еретика, к которому Церковь – несмотря на непременный эпитет "первенца Сатаны", – проявляя тонкое понимание, всегда питала глубочайшее искреннее почтение, ибо он и впрямь был мужем, достойным во всех отношениях. Исходя из сверхчувственного сознания, Маркион, как все гностики, считал ограниченность, изъян, недостаточность признаком всего земного. Поэтому он не допускает даже мысли о том, чтобы верховный истинный Бог был так или иначе связан миром: он не имеет с миром ничего общего, являясь абсолютно иным. Иначе он морально и онтологически был бы запачкан несовершенством и ограниченностью мира. По мнению Маркиона, отсюда следует, что истинный и верховный Бог может быть творцом мира: тогда он оказался бы творцом несовершенного мира и, стало быть, сам несовершенен, мы же, глядя на мир, ищем полное совершенство. Творить – сейчас я привожу собственное толкование Маркиона – значит заражаться: отворенным. Бог-творец – это вторая власть, Бог Ветхого завета, Бог, в котором много от мира сего. Бог справедливости и Бог войск, что предполагает его неразрывную связь с преступлением и борьбой. Истинный Бог, напротив, не справедлив, но просто благ, олицетворяя не справедливость, а милосердие, любовь. Он существует извечно, чуждый миру, отсутствуя в мире, не соприкасаясь с ним, в полном отдалении; поэтому мы можем знать его только "Бог-чужеземец", но именно в силу того, что он абсолютно иной, чем мир, он возмещает его ущерб и придает ему завершенность. Одним тем, что он не имеет к миру никакого отношения, он его спасает. И для гностика в высшей степени божественное деяние – это не сотворение мира, доступное и языческому демиургу, а его "растворение", уничтожение зла, из которою он построен, т. е. Его спасение. При необходимости эту дистанцию можно подчеркнуть с помощью других примеров. Оставим гностицизм, преувеличивавший значение этого аспекта – Deus exsuperantissmus Вернемся к теме нашего рассуждения. Не сочтите мои слова за проповедь маркионизма. Я не силен в проповедях, тем более что в них говорится о Боге, теологической проблеме, которая для нас лишь пример из другой области. Мы рассуждаем только об основной сущности, предмете, принадлежащем исключительно философии. Философия – это познание вселенной, или всего имеющегося. Мы уже видели, что для философа это означает обязанность ставить абсолютную проблему, то есть не опираться без лишних хлопот на уже сложившиеся верования, не придавать никакого значения тому, что уже известно. Известное перестает быть проблемой. Итак, то известное, что находится вне философии, в стороне от нее или предшествует ей, исходит из частной, а не всеобщей точки зрения, являясь знанием низшего уровня, которому нет места на высотах, где осуществляется а nativitate философское познание. С высоты философии любое другое знание представляется наивным и в некотором отношении ложным, т. е, опять-таки оказывается проблематичным. Поэтому Николай Кузанский называл науку docta ignorantia. Такая неудобная, однако неизбежная позиция, к которой приводят философа призвание и крайний интеллектуальный героизм, навязывает его мышлению то, что я называю принципом автономии. Этот методологический принцип означает, что мы отказываемся опираться на что-либо предшествующее той самой философии, которую мы пытаемся построить, и обещаем не исходить из мнимых истин. Философия – это наука без предпосылок. Под нею я понимаю систему истин, построенную таким образом, что к ее основание не может быть положена ни одна истина, считающаяся доказанной вне этой системы. Поэтому абсолютно все философские допущения философ обязан добывать собственными средствами. Иными словами, философия автономна, она сама себе интеллектуальный закон. Я называю это принципом автономии – и он, как нетрудно заметить, связывает нас с прошлым всей критической философии; он отсылает нас к великому основоположнику современного мышления и позволяет по праву называться внуками Декарта. Не обольщайтесь ласковостью внуков. Вскоре мы поквитаемся с нашими дедами. Сначала философ освобождает свой ум от усвоенных верований, превращая его в настоящий необитаемый остров, затем, уединившись на этом острове, он неизбежно становится Робинзоном методики. В этом и заключается смысл сомнения как метода, навечно заложенного Декартом в преддверии философского знания. Он означает сомнение не просто во всем том, что на самом деле кажется сомнительным, обычно возникающее у всякого здравомыслящего человека, но даже в том, что не вызывает, но в принципе может вызвать сомнение. Это сомнение, которым философ пользуется в своей работе как скальпелем, не сводится к обычной людской подозрительности, а распространяется на гораздо более широкую область: от явно сомнительного до того, в чем можно усомниться. Поэтому Декарт назвал свои знаменитые размышления не "О том, что подвергают сомнению". Этим объясняется характерная черта всей философии – ее парадоксальность. Вся философия – парадокс, она расходится с нашими естественными представлениями о жизни, потому что подвергает теоретическому сомнению даже самые очевидные, бесспорные в обычной жизни верования. Но раз уж, соблюдая принцип автономии, философ отступил в расположение нескольких первичных истин, не допускающих даже теоретического сомнения и потому служащих собственным доказательством и подтверждением, он должен встать лицом к Универсуму и завоевать, захватить его целиком. Этот исходный пункт или несколько пунктов строгой истины нужно расширить настолько, чтобы взять в плен все имеющееся. Наряду с аскетическим принципом осторожного отступления, то есть автономией, действует противоположный принцип – универсализм, стремление ума к целому, которое я называю пантономией. Одного принципа автономии недостаточно: он негативен, статичен, требует осмотрительности, он призывает остерегаться, а па действовать, не служит ориентиром, не направляет движение вперед. Мало не делать ошибок, нужно поразить цель, нужно неутомимо атаковать нашу проблему определения целого, или Универсума, поэтому каждое философское понятие должно вырабатываться с учетом целого в отличие от понятий частных наук, где каждая часть рассматривается обособленно или как ложное целое. Так, физика говорит вам лишь о том, что такое материя, как будто она одна и существует в Универсуме. Поэтому физики всегда стремилась, подняв мятеж, объявить себя подлинной философией; материализм и есть псевдофилософия, рожденная этим мятежом. Философ, напротив, ищет в материи то, что связывает ее с Универсумом, сообщает о каждой вещи конечную истину, то, чем она является в связи с другими вещами. Этот концептуальный принцип я называю пантономией, или законом целостности. Начиная с Возрождения и вплоть до наших дней принцип автономии провозглашался достаточно часто, что иногда имело весьма прискорбные последствия, тормозившие и даже приостанавливавшие развитие философской мысли. Принцип пантономии, или универсализма, напротив, привлек к себе должное внимание лишь в один из моментов античности и в недолгий период романтической философии, от Канта до Гегеля. Осмелюсь заявить, что это и только это сближает нас с посткантианскими системами, чей идеологический стиль в остальном слишком устарел. Однако это единственное совпадение говорит о многом. Мы сходимся в том, что не довольствуемся одним стремлением избежать ошибок и не считаем, что эту задачу легче всего выполнить, сузив область исследования; напротив, мы стремимся предельно ее расширить, превратив намерение размышлять обо всем, не оставляя ничего вовне, в методический императив. Начиная с Гегеля, философы забыли о том, чти философия есть целостное мышление, а не что иное, со всеми его преимуществами и, разумеется, недостатками. Нам нужна такая философия, которая была бы философией и только ею одной, которая признала бы свою судьбу во всем ее блеске и нищете, не завидуя познавательным доблестям других наук: точности математической истины или чувственному подтверждению и практичности истины физической. Философ прошлого века не случайно изменил своему предназначению. В то время на Западе было принято отвергать свою Судьбу, стремиться стать иным, чем ты есть. То было истинно революционное время. В конечном счете слова "революционный дух" означают не только стремление к совершенству, всегда достойное похвал и уважения, по и уверенность, что можно безгранично превращать одно в другое, меняя даже суть вещей, что стоит ли подумать о каком-либо якобы наилучшем миропорядке или обществе, чтобы приняться претворять их в жизнь, не сообразуясь с тем, что основная структура мира и общества не терпит перемен и, стало быть, ограничивает осуществимость наших желаний, придавая любой реформаторской деятельности, которая этого не замечает, характер легкомысленной затеи. Революционному духу, который утопически пытается превратить вещи в то, чем они никогда не могут да и не должны быть, следует противопоставить великий этический принцип, который Пиндар провозгласил в своих стихах, сказав просто-напросто: "Стань самим собой". Необходимо, чтобы философия смирилась со своей скромной ролью, не претендуя на чужие достоинства, украшающие другие виды знания. Хотя сначала может показаться, что философия в своем стремлении охватить Универсум, поглотить его, страдает манией величия, речь, собственно, идет о дисциплине не более и не менее скромной, чем другие. Ибо Универсум, или все имеющееся, является не каждой из имеющихся вещей, а только тем, что в каждой вещи универсально, и, стало быть, лишь одной стороной каждой вещи. В этом смысле, хотя только в этом, объект философии тоже частичен, ибо он часть, которой каждая вещь прикрепляется к целому, как бы ее пуповина. Осмелюсь утверждать, что философ в конечном счете тоже специалист, а именно специалист по универсумам. Потому как Эйнштейн, как мы видели, превращает эмпирическую и, следовательно, относительную метрику – то есть то, что на первый взгляд кажется ограничением и даже причиной ошибок, – в основу всех физических понятий, философия – мне важно это подчеркнуть – превращает стремление охватить умом Универсум в логический и методологический принцип своих представлена. Стало быть, то, что может казаться пороком, безумным желанием, она превращает в свою суровую судьбу и плодотворную истину. Тех, кто подходит к предмету философии более вдумчиво удивит, что это требование охватить целое называют логическим принципом. Исстари логика знает лишь принципы тождества и противоречия, достаточного основания и исключенного третьего. Возможно, меня обвинят в ереси, однако на этот раз я не проговорился, а как бы ее провозглашаю. В свое время мы убедимся, что эта ересь имеет глубокий смысл и веские основания. Согласно бретонской легенде, тот, кто спускался в чистилище Св. Патрика, уже никогда не мог смеяться. Неподвижность лицевых мышц, ответственных за появление улыбки, служила "удостоверением" подземных странствий. Мистик возвращается цел и невредим, безо всяких следов соприкосновения с высшей материей, в которую он некогда погружался. Если кто-нибудь скажет нам, что вернулся со дна морского, мы невольно бросим взгляд на его одежду, отыскивая на ней неясные следы кораллов и водорослей, глубокое водной фауны и флоры. Однако соблазн совершить предложенное путешествие так велик, что, подавив мгновенное замешательство, мы с готовностью устремляемся за мистиком. Нас обольщают его слова. Как правило, мистики виртуозно владели словом, были очень точными писателями. Любопытно и – как мы увидим – парадоксально, что во всем мире классиками языка были мистики. Наряду с изумительной остротой ума мистики всегда обладали огромным драматическим талантом. Драматизм – это особое напряжение нашей души, вызванное тем, что ожидается в будущем, приближаясь с каждым часом, так что любопытство, страх или влечение, возбужденные этим будущим событием, ежеминутно накапливаются и усиливаются сами по себе. Если дистанция, отделяющая вас от столь желанного или столь пугающего будущего, разделена на этапы, то с переходом к каждому последующему этапу наше напряжение каждый раз возрастает. Того, кто намерен пересечь Сахару, интересуют ее границы, за которыми кончается цивилизация, но еще больше его интересует то, что внутри этих границ – ведь это уже пустыня, – однако больше всего его интересует сам центр пустыни, как будто этот центр и есть ее квинтэссенция. Итак, не иссякая со временем, любопытство, подобно вашим мышцам, растет и крепнет от нагрузки. Нам интересно, что следует за первым этапом, но еще интереснее, что скрывается за следующим и т, д. Любому хорошему драматургу известно, что напряжение механически достигается делением пути к обещанному будущему на части. Поэтому мистики всегда делят путь к экстазу на этапы. Иногда речь идет о замках, разделенных на комнаты, которые, подобно японским коробочкам, находятся одна в другой, – как у Св. Тересы; иногда это восхождение на гору, с одного уступа на другой, как у Св. Хуана де ла Крус, или же лестница, где каждая ступень обещает нам новое видение и новый пейзаж – как на духовной Лествице Св. Иоанна Лествичника. Признаться, по достижении каждого следующего этапа мы чувствуем н
|