КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ПРИЛОЖЕНИЕ 2 5 страницаЛакатос критикует существующие методологические концепции и приходит к выводу, почти совпадающему с моим. Рассматривая способы устранения теорий, он пишет: "Если взглянуть на историю науки и попытаться увидеть, каким образом происходили некоторые из наиболее известных фальсификаций, то можно прийти к выводу, что либо некоторые из них совершенно иррациональны, либо же они опираются на принципы рациональности, отличные от тех, которые мы обсуждаем" [2]. "Принципы рациональности, которые мы обсуждаем", есть принципы критического рационализма, как явствует из предшествующего раздела, однако Лакатос был готов распространить свое замечание на другие методологические концепции и процедуры, отличные от фальсификации [3]. Он является одним из весьма немногих мыслителей, которые заметили огромную пропасть, разделяющую различные образы науки и "реальное положение вещей". И он понял, что попытка реформировать науки путем приближения их к этому образу нанесла бы им большой вред и, быть может, даже разрушила бы их. С этим я, безусловно, согласен. Я согласен также с двумя положениями, образующими существенную часть теории науки Лакатоса. Первое говорит о том, что методология должна обеспечивать "передышку" [4] тем идеям, которые мы хотим разрабатывать. Имея дело с новой теорией, мы не должны сразу использовать обычные стандарты для решения вопроса о ее жизнеспособности. Ни кричащие внутренние противоречия, ни очевидный недостаток эмпирического содержания, ни обширный конфликт с экспериментальными результатами не должны заставить нас отказаться от разработки концепции, которая по тем или иным причинам нравится нам [5]. В наших методологических оценках учитывается эволюция теории в течение длительного периода времени, а не ее состояние в некоторый отдельный момент. Это положение устраняет большую часть возражений, которые я выдвинул в предшествующих главах. Во-вторых, Лакатос утверждает, что методологические стандарты не находятся вне критики. Их можно проверять, улучшать, заменять лучшими стандартами. Проверка не является абстрактной, а использует исторические данные: данные истории играют решающую роль в спорах между конкурирующими методологическими концепциями. Это второе положение отделяет нас с Лакатосом от тех логиков, которые рассматривают обращение к истории как "весьма неэффективный метод" [6] и считают, что методологию следует разрабатывать только на базе простых моделей. (Многие логики даже не видят здесь проблемы; они считают несомненным, что построение формальных систем и игра с ними. есть единственный законный способ понимания изменений в науках [7].) Мои расхождения с Лакатосом касаются рекомендуемых им стандартов, его оценки современной науки (в сравнении, скажем, с мифом или аристотелевской наукой), его заявлений о том, что он действует "рационально", а также отдельных исторических данных, которые он использует в своем обсуждении различных методологических концепций. Начну с первого пункта этого перечня. Когда новая теория или идея выходит на сцену, она обычно не очень четко выражена, содержит противоречия. ее отношение к фактам неясно, в ней много неопределенностей. Теория полна недостатков. Однако ее можно развить и улучшить. Следовательно, естественной единицей методологических оценок является не отдельная теория, а последовательность теорий или исследовательская программа. И мы должны оценивать не состояние исследовательской программы в отдельный момент времени, а ее историю, причем предпочтительно в сравнении с историей конкурирующих программ. Согласно Лакатосу, оценки имеют следующий вид: "исследовательская программа считается прогрессирующей, если ее теоретический рост предвосхищает эмпирический, то есть если она с некоторым успехом может предсказывать новые факты... программа регрессирует, если ее теоретический рост отстает от эмпирического, то есть если она дает только запоздалые объяснения либо случайных открытий, либо фактов, предвосхищаемых и открываемых конкурирующей программой" [8]. Регрессирующая программа может вырождаться до тех пор, пока в ней не останется ничего, кроме "широковещательной переформулировки" исходной позиции, соединенной с переложением в ее собственных терминах (успехов) конкурирующих программ [9]. Оценки такого рода являются основными в той методологической концепции, которую защищает Лакатос. Описывая ситуацию, в которой находится ученый, они не подсказывают ему, как поступать. Наблюдая некоторую исследовательскую программу в состоянии глубокого вырождения, можно почувствовать желание устранить ее и заменить более прогрессивной. Это совершенно законное побуждение. Но столь же законно действовать противоположным образом и сохранять эту программу. Любая попытка потребовать ее устранения на основе некоторого правила может быть подвергнута критике посредством аргументов, почти тождественных тем, которые в первую очередь требуют "предоставить жизненное пространство": если неблагоразумно отвергать несовершенные теории в момент их рождения, поскольку они могут расти и улучшаться, то столь же неблагоразумно отвергать исследовательские программы, клонящиеся к упадку, поскольку они могут возродиться и достигнуть невиданного блеска (бабочка появляется в тот момент, когда гусеница достигает крайней степени вырождения). Следовательно, нельзя рационально критиковать ученого, который держится за вырождающуюся программу, и не существует рационального способа показать, что его действия неразумны. Лакатос с этим согласен. Он подчеркивает, что "рационально придерживаться регрессирующей программы до тех пор, пока ее не обгонит конкурирующая программа, и даже после этого" [10], ибо "старая программа может выйти из стадии регресса" [11]. Верно, конечно, что риторика часто заводит Лакатоса слишком далеко, показывая, что он еще не привык к своим либеральным предложениям [12]. Однако когда вопрос ставится в явной форме, то ответ ясен: методология исследовательских Программ дает стандарты, помогающие ученому оценить историческую ситуацию, в которой он принимает свои решения, но она не содержит правил, которые говорят ему, что делать [13]. Таким образом, методология исследовательских программ радикально отличается от индуктивизма, фальсификационизма и других, даже более либеральных философских систем. Индуктивизм требует устранения теорий, лишенных эмпирической поддержки. Фальсификационизм требует устранения теорий, не обладающих дополнительным эмпирическим содержанием по сравнению с их предшественницами. Все требуют устранения противоречивых теорий или теорий с низким эмпирическим содержанием. Методология исследовательских программ не содержит таких требований и, как мы видели, не может содержать их. Ее стремление "предоставить жизненное пространство" программе и аргументы, обосновывающие необходимость более либеральных стандартов, делают невозможным уточнение условий, при которых исследовательская программа должна быть устранена или при которых иррационально продолжать поддерживать ее. Любой выбор ученого рационален, потому что он совместим с данными стандартами. "Разум" больше не влияет на действия ученого. (Однако он дает терминологию для описания результатов этих действий.) Позвольте мне повторить шаги, которые привели к этому удивительному результату. Первый шаг состоит в определении разума ("теории рациональности"), принимаемого Лакатосом. Это определение содержится в его стандартах сравнительной оценки исследовательских программ. Второй шаг состоит в наблюдении [14], что стандарты, взятые сами по себе, не обладают эвристической силой. Разум, в определении Лакатоса, не прямо руководит действиями ученого. Если дан этот разум и ничего более, то "все сойдет". Отсюда следует, что между Лакатосом и мной нет "рационально" установимого различия, если в качестве меры разума принять стандарты Лакатоса. Однако несомненно большое различие существует в риторике: мы расходимся также в нашем отношении к "свободе" исследования [15], вытекающем из наших "стандартов". Теперь я более внимательно рассмотрю эти расхождения. Отличительным признаком политического анархизма является его оппозиция установленному порядку вещей: государству, его институтам, идеологии, которая поддерживает и прославляет эти институты. Установленный порядок должен быть разрушен, с тем чтобы человеческая стихийность могла проявиться и осуществить свое право на свободное действие, свободный выбор того, что человек считает для себя лучшим. Иногда желают преодолеть не только некоторые социальные обстоятельства, но сам физический мир, который считают испорченным, нереальным, преходящим и не имеющим значения. Этот религиозный, или эсхатологический, анархизм отрицает не только социальные, но и моральные, физические и перцептивные законы и говорит и таком способе существования, который не связан с телом, его реакциями и потребностями. Насилие – политическое или духовное – играет важную роль почти во всех формах анархизма. Насилие необходимо для преодоления препятствий, воздвигаемых жестко организованным обществом или собственными способами поведения (восприятия, мышления и т.п.), и оно благотворно для индивида, так как дает выход его энергии и позволяет осознать собственные силы. Окаменевшие учреждения сегодняшнего дня заменяются свободными ассоциациями, в которых каждый делает то, что соответствует его способностям, и ни одна функция не может сохранять устойчивость: "Вчерашний командир завтра может стать подчиненным" [16]. Обучение должно опираться на любознательность, а не на команду, "учитель" обращается к этой любознательности и не опирается на какой-либо фиксированный метод. Царствует самопроизвольность – как в мышлении (восприятии), так и в деятельности. Одной из примечательных черт просвещенного политического анархизма является его вера в "естественный разум" человеческой расы и его уважение к науке. Это уважение редко оказывается простоя оппортунистически уловкой, когда в науке видят союзника и восхваляют ее для достижения собственных целей. В большинстве случаев анархизм опирается на искреннее убеждение в том, что чистая, неизвращенная наука дает истинное понимание человека и мира и создает мощные идеологические средства борьбы против лицемерных порядков современности. Сегодня эта наивная и почти детская вера в науку подвергается опасности за счет развития двух процессов. Первым процессом является возникновение новых рядов научных учреждений. В противоположность предшествующей эпохе наука XX в. отбросила всякие философские претензии и стала мощным бизнесом, формирующим мышление его участников. Хорошее вознаграждение, хорошие отношения с боссом и коллегами в своей "ячейке" – вот основные цели тех "человеческих муравьев", которые преуспевают в решении крохотных проблем, но не способны придать смысл всему тому, что выходит за рамки их компетенции. Гуманистические мотивы сведены к минимуму [17]; и так обстоит дело с любой формой прогресса, которая выходит за пределы локальных улучшений. Большая часть славных достижений прошлого используется не для просвещения, а для запугивания, что можно видеть в недавних спорах по поводу теории эволюции. Пусть кто-нибудь сделает крупный шаг вперед – и профессия вынудит его примкнуть к клубу для оболванивания и подчинения людей. Второй процесс касается предполагаемого авторитета продуктов этого постоянно изменяющегося предприятия. Когда-то научные законы считались вполне обоснованными и непререкаемыми. Ученый открывает факты и законы и постоянно увеличивает количество надежного и несомненного знания. Сегодня мы осознали, главным образом благодаря работам Милля, Маха, Больцмана, Дюгема и др., что наука не может дать подобных гарантий. Научные законы могут пересматриваться; часто они оказываются не просто локально неверными, но совершенно ложными, высказывая нечто о сущностях, которые никогда не существовали. Происходят революции, не оставляющие от прошлого камня на камне. Отталкивающая по своему виду, ненадежная в своих результатах, наука перестала быть союзником анархиста и превратилась в проблему. Должен ли он отказаться от нее? Нужно ли ему использовать ее? Как он должен поступить с ней? Вот в чем вопрос. Ответ на этот вопрос дает эпистемологический анархизм. Он гармонирует с сохраняющимися принципами анархизма, но устраняет их отвердевшие элементы. Эпистемологический анархизм отличается и от скептицизма, и от политического (религиозного) анархизма. В то время как скептик либо считает все концепции равно хорошими или равно плохими, либо вообще воздерживается от оценок подобного рода, эпистемологический анархист способен без угрызений совести защищать самые избитые или наиболее вызывающие утверждения. В то время как политический или религиозный анархист стремится устранить определенную форму жизни, эпистемологический анархист может испытывать желание защитить ее, так как он не питает ни вечной любви, ни вечной ненависти ни к одному учреждению и ни к одной идеологии. Подобно дадаисту, которого он напоминает в большей степени, чем политического анархиста, он "не только не имеет программы, {он} против всех программ" [18], хотя иногда он будет наиболее шумным защитником status quo или его противником: "Быть истинным дадаистом – значит быть также антидадаистом". Его цели могут быть устойчивыми или изменяться под влиянием рассуждения, скуки, изменения опыта или желания произвести впечатление и т.п. Если дана некоторая цель, он может попытаться достичь ее с помощью организованной группы или в одиночку. При этом он может использовать разум, эмоции, насмешку, "позицию серьезной заинтересованности" и любые иные средства, изобретенные людьми для увлечения сторонников. Его любимая шутка заключается в том, чтобы приводить в.смущение рационалистов, изобретая убедительные обоснования неразумных доктрин. Нет концепции, сколь бы "абсурдной" или "аморальной" она ни казалась, которую бы он отказался рассматривать или использовать, и нет метода, который бы он считал неприемлемым. Единственное, против чего он выступает открыто и безусловно, – это универсальные стандарты, универсальные законы, универсальные идеи, такие, как "Истина", "Разум", "Справедливость", "Любовь", и поведение, предписываемое ими, хотя он не отрицает, что часто полезно действовать так, как если бы такие законы (стандарты, идеи) существовали и как если бы он верил в них. Он может поддержать религиозного анархиста в его оппозиции по отношению к науке и материальному миру и способен превзойти любого Нобелевского лауреата в энергичной защите научной честности. У него нет возражений против того, чтобы картину мира, нарисованную наукой и открываемую его органами чувств, считать простой химерой, которая либо скрывает более глубокую и, быть может, духовную реальность, либо представляет собой призрачную ткань грез, за которой ничего нет. Он питает большой интерес к процедурам, феноменам и переживаниям, о которых рассказал К. Кастанеда [19], указавший на то, что чувственные восприятия можно упорядочить в высшей степени необычным образом и что, хотя выбор отдельного порядка как "соответствующего реальности" не произволен (он почти всегда зависит от традиции), он все-таки не более "рационален" или "объективен", чем выбор другого порядка: рабби Акиба, который в экстатическом трансе путешествует от одной небесной сферы к другой и наконец видит Бога во всей славе и во всем блеске его [20], осуществляет подлинные наблюдения, если мы решим признать его образ жизни в качестве меры реальности, а его мышление настолько не зависящим от тела, насколько говорят ему его наблюдения [21]. Посмотрев с этой точки зрения на такой специфический объект, как наука, эпистемологический анархист обнаруживает, что ее общепризнанное развитие (например, от замкнутого мира к "бесконечному универсуму") осуществлялось лишь потому, что в пределах своей области ученые непроизвольно руководствовались анархистской философией – они добивались успеха вследствие того, что не позволяли связать себя "законами природы". В основе этого выступления против навязываемых пут лежит анархистское убеждение в том, что человек перестает быть рабом и приобретает подлинное достоинство только в том случае, если порывает с боязливым конформизмом и оказывается способным перешагнуть через самые фундаментальные категории и убеждения, включая даже те, которые, как утверждают, делают его человеком. "Признание того, что разум и антиразум, смысл и бессмыслица, расчет и случай, сознание и бессознательное {и, я бы добавил, гуманность и антигуманность} являются необходимыми частями некоторого целого, всегда было центральной идеей дадаизма", – пишет Г. Рихтер. Эпистемологический анархист согласен с этим, хотя сам не стал бы выражаться столь напыщенно. В настоящем сочинении нет места для того, чтобы проанализировать все следствия этой радикальной концепции, которая разумна в том смысле, что всякое рекомендуемое ею действие можно защитить с помощью самых прекрасных аргументов (в конце концов, разум – раб страстей). вместо этого я попытаюсь показать, каким образом эпистемологичеекий анархист мог бы действовать в определенной проблемной ситуации, предположив, что он временно решил избрать определенную цель и принять определенное описание "состояния мира". Представим себе, что этот человек живет в начале XVII столетия и только что познакомился с главным трудом Коперника. Какой будет его позиция? Какие действия он будет рекомендовать? Против чего он будет выступать? Что будет говорить? Последнее определяется его интересами, "социальными законами", социальной философией, мнениями по поводу существующей арены деятельности, которых он решит придерживаться некоторое время. Имеется бесконечное число способов, которыми он может оправдать эти законы, мнения и философию в глазах тех, кто требует оправдания или хотя бы доводов. Нас же такие оправдания и доводы не интересуют. Допустим, далее, что наш анархист озабочен не техническими разработками, а социальным спокойствием; он понимает, что социальный мир может быть нарушен в результате достижений в каких-то заумных областях (заметим, что слова "озабочен", "понимает" и им подобные описания его деятельности представляют собой обыденные описания, из которых следует методологическая позиция, не разделяемая анархистом: он похож на тайного агента, работающего на обе враждующие стороны). Тогда он начнет изучать идеологический потенциал коперниканства, учитывая существование новых, беспокойных классов, которые могут увидеть в Копернике сторонника своих интересов, но которые поддаются влиянию аргументов и могут быть успокоены ими. Будучи убежден в "рационализме" своих оппонентов (при условии, что аргументы выражаются не сухим, схоластическим языком), он будет готовить забавные трактаты ("забавные", с точки зрения читателей), подчеркивающие слабые пункты теории Коперника, и для более эффективного решения этой задачи организует наиболее остроумно мыслящих людей. Он вполне может преуспеть в этом, так как "очень трудно разрушить исследовательскую программу, поддерживаемую талантливыми, изобретательными учеными" [22]: "если соревнуются две группы, разрабатывающие конкурирующие исследовательские программы, то победит скорее та, которая в большей мере обладает творческими способностями {и, следует добавить, более глубоким пониманием социальных условий и психики оппонентов}... направление развития науки определяется главным образом творческим воображением людей, а не универсумом фактов, окружающих нас" [23]. Он может действовать и более прямолинейно и защищать идеал стабильности, который лежит в основе аристотелевской традиции и все еще сохраняет свою привлекательность для обширных социальных групп. Вот таким образом, принимая участие в играх рационалистов и используя в качестве временных рычагов социальные законы, анархист имеет возможность рационально подрывать стремления других рационалистов к прогрессу. Интересно отметить, что кардинал Беллармин (хотя он никоим образом не был анархистом) руководствовался весьма похожими соображениями: он хотел социального мира. "Галилей не проявлял большого интереса к обычным, невежественным людям, к "стаду", как он говорил, занимая снобистскую позицию по отношению ко всем тем, кто не был великим математиком и экспериментатором, подобным ему самому. Он полагал, что, даже если бы эти люди утратили веру, узнав о том, что Земля мчится вокруг Солнца со скоростью восемнадцать миль в секунду, все равно коперниканство следовало бы проповедовать всегда и везде. Сердцу же Беллармина был очень близок простой человек... и он не мог понять безудержного стремления Галилея к разжиганию спора, способного поколебать веру простых людей, когда можно было просто сдержать свои интуитивные прозрения, как делают ученые наших дней, и поберечь их для спокойного обсуждения и исследования среди равных себе. Беллармин, несомненно, имел право требовать более серьезного доказательства, нежели ссылки на луны Юпитера, фазы Венеры и пятна на Солнце – все это вполне согласовалось с системой Тихо Браге, который сохранял неподвижность Земли... Эта система была принята иезуитскими астрономами..."[24] (К несчастью (или к счастью?), эти астрономы довольствовались указанием на трудности системы Коперника и истолкованием открытий, сделанных другими. Недооценивая пропагандистского значения предсказаний и возбуждающих демонстраций, они не смогли использовать интеллектуальных и социальных сил нарождающихся классов и проиграли без борьбы.) С другой стороны, предположим, что наш анархист питает отвращение к эмоциональным, духовным и социальным путам, которые наложены на его современников, что он видит в них не предпосылку счастливой и полноценной жизни, а препятствие к такой жизни; будучи же интеллигентом (а не генералом или епископом), он стремится изменить ситуацию, хотя и продолжает свои исследования. В этом случае он займется поисками идей, которые противоречат отдельным фундаментальным допущениям ортодоксальной идеологии и которые могут быть использованы в качестве духовных средств для ниспровержения этой идеологии. Он поймет, что абстрактные идеи могут превратиться в такие средства только в том случае, если станут частью практики, "формы жизни", которая а) связывает их с важными событиями и б) сама оказывает определенное социальное влияние. В противном случае они будут отвергнуты и преданы осмеянию как символ заумной софистики и оторванности от жизни. Должна возникнуть традиция, которая вберет в себя новые идеи, использует и разработает их, и эта традиция должна завоевать уважение влиятельных людей, классов и т.д. Наш анархист может решить, что концепция Коперника как раз представляет собой потенциальное средство такого рода, и начнет искать способ сделать ее более эффективной. Первой областью, или "формой жизни", на которую он натолкнется в своих поисках, будет, конечно, астрономия, а в астрономии – требование лучших таблиц, более точных значений констант и более надежных средств составления календаря. Прогресс в этом направлении усиливает коперниканскую концепцию и, вместе с тем делает более мощными его средства. Однако даже величайший успех в области предсказаний может быть сведен на нет известной теорией, также являющейся частью астрономии и, по-видимому, поддерживаемой самим великим Коперником [25]: астрономические теории являются инструментами предсказаний; их успех ничего не говорит нам о реальной структуре универсума; проблемы этого рода решает физика на основе простых наблюдений. Эта "инструменталистская точка зрения" не только является важной частью той традиции, которую хочет использовать наш анархист, она может быть также подкреплена наблюдениями, отличными от тех, на которые опирается физика: взгляните на Марс или Венеру, и вы увидите, что они увеличиваются и уменьшаются в размерах вовсе не так, как этого требуют их орбиты, установленные Коперником [26]. Это показывает, что нужны дополнительные средства для усиления концепции, которая предназначена для того, чтобы взорвать status quo. – средства, которые не столь легко интерпретировать инструменталистски. Поэтому наш анархист изменяет свой метод. Он не обращает внимания на сложные вопросы планетарной астрономии [27], оставляет планеты двигаться по правильным круговым орбитам и пытается найти более явные признаки истинности концепции Коперника. По счастливой случайности он услышал о телескопе. Телескоп способен оказать серьезную помощь в борьбе, ибо он привлекает к себе внимание публики и окружен тайной. Ему уже готовы верить, во всяком случае ему готовы верить те ремесленники, которые благодаря близкому знакомству с линзами получили некоторый практический опыт обращения с устройствами подобного рода. Организуются публичные демонстрации. Рассматриваются вещи, которые нельзя увидеть невооруженным глазом и в то же время известные, – башни, стены домов, корабли и т.п. Никто не сомневается в том, что инструмент показывает вещи такими, каковы они есть на самом деле. Сцена готова. А теперь телескоп направляется в небо. Появляется громадное количество непонятных феноменов, некоторые из них абсурдны, некоторые противоречивы, некоторые прямо подтверждают концепцию Коперника. Даже более тонкие аргументы знатоков оптики не могут поколебать растущего убеждения в том, что в познании открылась новая эпоха и что старые рассказы о небе не более чем сказка. Это убеждение приобретает особую делу среди тех, кто развивал познание практически, не прибегая к специальной терминологии, и кто был убежден в том, что университетская физика представляет собой собрание слов, а не знание вещей (вспомните презрение пуритан к бесполезным умозрениям). На вопрос о теоретическом оправдании наш анархист, помня о законе неравномерного развития, будет отвечать в грубой пропагандистской манере, используя клочки аргументации. Энтузиазм, вызванный новыми идеями, часто делает дополнительную пропаганду излишней. "Для людей было счастьем то обстоятельство, что их симпатии иногда заслоняли их критический взор", – пишет Альберт Швейцер по поводу аналогичных процессов в развитии христологии [28]. Вот таким образом средства нападения усиливаются до тех пор, пока полностью не разгромят ортодоксальную концепцию вместе с ее следствиями, касающимися положения человека в материальном универсуме, отношения между человеком и богом и т.д. [29] В качестве третьего примера возьмем такого анархиста, который интересуется только улучшением научной астрономии и рассматривает рост содержания как необходимое условие такого улучшения. Он сам может убедиться в том, что увеличения содержания можно достичь только с помощью наблюдений совершенно нового вида, и начнет стремиться получить эти наблюдения, хотя у него нет никаких аргументов для обоснования своего стремления. Связывая рост содержания всецело с новыми наблюдениями, он должен будет отвергнуть старые наблюдения и предать их забвению, не объясняя, почему их нельзя использовать. Так возникает "эпистемологическая иллюзия", описанная в гл. 15. Новые наблюдения приняты, старые забыты, и для этого изменения нет никаких оснований: когда изменение происходит, его оснований еще нет, когда же изменение полностью совершилось, его основания не имеют значения. Вот таким образом создается рост содержания посредством совместного действия энтузиазма, забывчивости и исторического изменения. Последние два примера, представляющие собой лишь слегка подправленные варианты реальных исторических действий [30], обосновывают одно утверждение (уже высказанное в гл. I): если дана какая-либо цель, пусть даже "научная" в самом узком смысле этого слова, антиметод анархиста имеет гораздо больше шансов на успех, чем любое жестко сформулированное множество стандартов, правил и предписаний [31]. (Особые правила могут быть оправданы и получить шансы на успех только в структуре всеобъемлющего мировоззрения.) Первый пример приводит к мысли о том, что здравые рассуждения могли бы воспрепятствовать возникновению современной науки. Аргументация способна задержать развитие науки, в то время как хитрость необходима для ее прогресса. Если к этому добавить все то, что мы узнали об организующих принципах мифов, о религиозном энтузиазме, необычных опытах, то вполне можно поверить, что существует много различных способов понимания природы и общества и много разных способов оценки результатов того или иного подхода. Поэтому мы вынуждены выбирать, а объективных условий, способных помочь нам, не существует. Таков. краткий и весьма неполный набросок идеологии эпистемологического анархизма и некоторых его возможных применений. С другой стороны, Лакатос хочет подчинить науку и, в сущности, всю духовную жизнь определенным фиксированным стандартам, стремясь сделать их "рациональными". Это означает соблюдение двух условий: 1. Избранные стандарты никогда не могут быть устранены стандартами иного рода; если познание, или наука, оказывается частью более широкого контекста, то это обстоятельство не может повлиять на ее природу; во всяком случае, наука должна сохранять свою "автономию". 2. Эти стандарты должны также обладать. эвристической силой, т.е. деятельность, подчиняющаяся им, должна отличаться от духовной самовольности. анархиста.
|