КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ТРИ СЕСТРЫ
Надеюсь, что я ничего не перепутал в этой истории, рассказанной мне однажды в деловой поездке господином Афанасием Разиным, человеком к тому времени уже богатым и весьма уважаемым. – Сидел я как-то раз в трактире «Три скамейки». На столе передо мной – курительные трубки. Хорошо прочищенные, прямо звенят, как трубы, только что не играют. Выбираю я себе трубку и думаю. От молодости моей одни слезы остались. Да и те не сладкие, как когда-то, а с горьким осадком. А хоть и такие – знаете ли вы, голубчик мой, что такое слезы? Кто поймет, что каждая слеза двух слез стоит, будет достоин своих слез, а в противном случае и того меньше. Что же касается сердца… На этом месте размышления мои прервало появление трактирного слуги. Завязав себе на память узелок, я спросил его: – А что, братец, есть у тебя капуста с бараниной, которую на свадьбах подают? – Это какая, прошу покорно? – осведомился он. При этом я заметил, что один глаз у него меченый, из него словно капля воска вытекла, а на кончике носа блестит слеза. Эта слеза двух слез не стоит, заключил я про себя и объяснил ему: речь идет о капусте с бараниной, которая с утра ставится на огонь, а вечером снимается. И так – семь дней. – Так приходите через семь дней, – ответствовал слуга. – Прекрасно! Что ты пьешь? – спросил я на это. – Господин весьма любезен. – Он очень обрадовался моему предложению. – «Лакрима Кристи». Обожаю «Лакрима Кристи». – Чудно! Так принеси мне бокал «Лакрима Кристи». Он отправился выполнять заказ, а я продолжил свои размышления с того момента, на котором остановился. Что же касается сердца, думал я, сердце тоже с некоторых пор не бьется у меня в груди, а только царапается – скребется изнутри, как зверюшка, запертая в клетку. Перед клеткой – простор и свобода, сияющая речка, но только ты ее заметишь, как она сворачивает в лес и гаснет. У клетки же дверцы из еловой дранки. Ударит клювом соловей – они выдержат, но если в клетке кобчик, дверцы разлетятся с первого же удара и отпустят птичку на волю, как дым в синее небо… Тут в трактир вошла бельмоглазая служанка, которую я поджидал. Я подхватил ее под локоток и посадил с собою рядом. – Почему вы так бледны? – изумился я, разглядев ее лицо. – О ужас, господин мой, еще бы не быть мне бледной! Ведь я увидела дьявола. – А где дьявол? – Как это где?! Да вы и есть дьявол. – О, если бы это было правдой, вот счастье-то! Если бы это оказалось правдой, – сказал я пока. – Но займемся делом! Вы принесли бутылку? Она достала из кармана маленькую бутылочку ракии и смущенно спросила: – Неужели вы уверены, что по вкусу ракии сможете узнать, те ли это дамы, которых вы разыскиваете? Вспомнив, что каждый из нас рождается хромым на одну из своих душ, я отрезал: – Уверен! – и без церемоний отпил из бутылочки. Неторопливая река тишины и умиления разлилась по моей груди, замедляя ход всего, что она там застигла. Я узнал молодость по тишине и теплу, что вошли в меня, и, несмотря на свой возраст, снова углубился в недавние мысли… – Да! Да! – сказал я служанке. – Я узнаю, это их ракия! Такую ракию гнал еще их отец! Она очень крепкая, зайца убить может. Мысли же мои, пока я посасывал эту скляночку ракии, черт их разберет, ровно птицы небесные, то в минуту соберутся стаей, то вдруг, помотавшись между Западом и Востоком, снова исчезнут. Когда же им время придет, каждая улетит от нас со своей стаей куда-то на какойнибудь свой Юг. Ибо и мысли наши хотят согреться и отдохнуть от наших холодов и холодностей, с тем чтобы вернуться, когда наши холода минуют… Если они минуют… – Значит, – говорил я про себя, – они не переехали. А фамилию все ту же носят или замуж повыходили? – Только одна носит прежнюю фамилию, Ольга. Она овдовела и снова взяла отцовскую фамилию. А остальные все переменили, – отвечала бельмоглазая. – Ну ладно, – подхватил я, – а что, Ольга все так же сосет кончики своих волос и любит лепить мушки? – Любит, – отвечала удивленно служанка. – Значит, все сходится! А скажи-ка теперь, что ты любишь больше всего на обед? – Цыпленка, запеченного в тесте с ветчиной, – радостно отвечала бельмоглазая. Я отпустил ее прочь. Когда же она вышла, я подумал, что будущее имеет ценность только в том случае, если мы его предскажем, иначе же оно просто обычное горючее, кизяк, если хотите. Тут подошел уже знакомый слуга с каплей воска на веке, неся мое вино, и я наконец заказал обед. – Принеси-ка мне, – сказал я ему, – цыпленка, запеченного в тесте с ветчиной. После обеда я вышел на улицу, и в ушах у меня зашуршал шелковой бородой давно не слышанный мною язык, который я учил когда-то в молодости. Как легко человеку при звуках языка вспоминается такое, о чем этот язык не рассказывает и рассказывать не собирается, что тебе и в голову не придет, о чем бы ни шла речь. И все же о ком-то напомнит, кто знает о ком, шепнет тебе этот шорох что-то такое, что ты потом все только озираешься и с трудом понимаешь, где ты. С этими мыслями я огляделся вокруг и с трудом понял, где я нахожусь. Передо мной по улице трусила побитая молью собака, забрасывая заднюю левую ногу между передними. Потом она вдруг переменила ногу и, перекосившись на другую сторону, забежала во двор. Я все еще не мог понять, где это я оказался. Мне вдруг стало ясно, что всегда существуют два «теперь» и что настоящее – вещь вовсе не такая единая и неделимая, как мы обычно думаем. Мне пришли в голову изумительные слова, как, например, «крокарье» (*) или «скара» (**), которые бог знает что значат, но ласкают слух. Кому какое дело до значения слов, если они, в числе других, прилипают к твоему уху (даже если из него сопли текут, как из носа), – прилипнет, например, такое прекрасное, вечно молодое выражение, как «белые пчелы». Какие дивные слова: «белые пчелы»! А означают они то, что ты хочешь и не хочешь. «Белые пчелы» – это колено твоего потомства (если оно у тебя есть), которое следует сразу за правнуками. Представь себе, как силен и предусмотрителен язык! Да, словом надо заниматься, пока оно еще не слово. Занимался же ты в молодости любовью, пока это еще не была любовь…
*** (*) Krokar (словенск.) – ворон, krokarje – вороны. (**) Скаре, шжаре (ср. итальянок, squartare – резать) – ножницы. Именно в это мгновение я постучал в дверь, но мне никто не ответил. Я зевнул в кулак, на секунду перестав слышать, и снова стукнул. Тишина, как во время зевка. Я нажал на ручку и вошел в дом Ольги. Все было открыто настежь. Дом тонул, как корабль. Иконы уже висели криво, а окна наполовину затворились сами собой. В одном из зеркал я вдруг увидел Ольгу и обомлел. Она стояла в углу и не сводила с меня глаз. Я смотрел на нее, точно видел ее впервые, и она на меня точно так же. Она меня не узнала. Я помнил ее девчонкой, которая вертела головой вправо-влево, отгоняя косами мух, и сейчас у нее были длинные неопрятные распущенные волосы. – Что вам от меня угодно? – спросила она каким-то водянистым голосом, которого я раньше не слышал. Она стояла укрытая своими волосами, как шатром. Она никогда не была красивой, но свою неуклюжесть считала достоинством, глупость – свидетельством невинности, а непривлекательную внешность -гарантией того, что станет святой. Раз в месяц она, как змея, меняла на пятках кожу. Я подумал, что наши предки, творя нашу жизнь и молодость, столь же неловко заложили в них и нашу старость и смерть. Я рассматривал в заднее оконце небо за домом с надутыми ветром облаками, плывущими, как паруса, которым не нужны корабли. Потом я встал и плюнул ей в ухо. – Афанасий, грубиян несчастный, ты все такой же! – вскрикнула она, радостно всплеснув руками. – да я тебя не узнала! Речь ее пошла петлять, как и раньше. Она была из тех, кто любой разговор вывернет в овраг. Вскачь и где-то посреди налепленных мушек я сразу узнал всю ее жизнь с тех пор, как мы расстались. Она угостила меня кофе и ракией, той самой ракией, благодаря которой я ее нашел. Мы сидели и разговаривали. Я наблюдал за игрой ракии в бутылке, – не имея своего цвета, она собирала в себя все краски комнаты, точно сорока перья, и в них красовалась. Я заметил, что она предпочитает желтую. Ольга рассказывала неутомимо. Рано выйдя замуж, она рассталась с мужем и тем гордилась, ибо постоянные разводы в их семье были чем-то вроде наследства, передававшегося из поколения в поколение. – Помнишь, дружок, притчу, – говорила она мне, радостно щебеча о своем замужестве, – притчу о писателе и бедняке? Жил-был писатель, писатель как писатель, не испортит только то, что не напишет. Встретил писатель на улице бедняка: один-одинешенек, голову приклонить негде, стоит, на пальцы дышит. Уступил ему писатель место в одном из своих рассказов. Поживи, говорит, здесь хоть некоторое время, комната там просторная, еда в моем рассказе в изобилии, там, правда, холодно, снег идет, зато есть печка с дровами, можешь греться сколько угодно. Говорит писатель с бедняком, а у самого даже очки прыгают, так растрогался. Бедняк молчит, только борода у него блестит. Рыжая, прямо огненная, хоть трубку от нее прикуривай. Бедняку деваться некуда, и на том спасибо, кто нищ и гол, тому, говорят, и во сне обед хорош. Вселился он в рассказ. Первый день он все спал. Второй день все ел, а на третий пошел знакомиться с соседями – с другими персонажами этого рассказа. Они смотрят – вроде бы человек не отсюда, но разгуливает, как главный герой. На четвертый день пошел денег просить взаймы, не то, говорит, всю фабулу вам испорчу. Стали они ему ссужать кто грош, кто два, чтобы отделаться. Он денег не отдает, а на пятый день начал к женщинам из рассказа приставать. Глаз у него дурной: щупает бабу, а сам смотрит глазами кислыми, как вчерашняя картошка. На шестой день сделал кому-то ребенка, а на седьмой, заметив, что он согласно рассказу разбогател, из рассказа-то и вышел, на главную героиню написал куда следует два-три доноса, быстро продвинулся по службе и стал председателем общины места действия, рассказ запретил, а писателя обвинил в том, что ему снятся такие-то и такие-то (протоколом подтвержденные) гнусные сны, и стал его по суду преследовать… Ну точно так было и с моим браком. Еле жива осталась, точь-в-точь как этот писатель. – А детей и внуков накатала? Этому рассказ не помешал, наверное? -прервал я ее, а сам все смотрю, скажет ли она что о детях. Но она начала рассказывать о сестрах. Ну ладно, думаю, пусть себе: о сестрах поговорит, потом и о детях что-нибудь скажет. – Я, милый мой, тону вместе с этим домом. Пока мы, сестры, были вместе, я тянула семью. Цецилия и Ленка (помнишь Ленку? любовник зовет ее Азра), как повзрослели, так начали тянуть на себя. Семьи для них не существует, и неудивительно. Сами свою семью не строили, домом не обзаводились. Да и не обзаведутся, потому что любовники не дадут. Мои сестры предпочитают жить как сейчас. – А какие они? – спрашиваю, а сам все жду, когда она о детях заговорит. – Помнишь маленькую рыбку? Когда ее щука проглотила, она подумала: вот было бы счастье, если бы меня сом проглотил! Для них предел свободы – когда они могут ругать меня и моих; они нас выбрали виновниками всех своих несчастий и считают, что мы на нашем общем горе наживаем капитал. Из-за этой ложной свободы – обвинять другого – они о своей свободе и не думают. Все боятся быть смешными. Не смеют даже чихнуть, пока не чихнул любовник. Со мной поддерживают отношения и семью сохраняют лишь постольку, поскольку это не вредит их личным интересам и интересам их любовников, которых они бог знает где находят. Я же блюду свои личные интересы и пользу моих детей постольку, поскольку это не расходится с интересами большой семьи, то есть всех нас, считая и сестер. Для меня ни их любовники, ни мой бывший брак большой ценности не представляют. Я всем для семьи пожертвовала, а вот детям моим в этой семье неуютно. Как только она заговорила наконец о детях, я обратился в слух и подумал: вот сейчас бы ей спросить о моих доходах, и настанет мой черед говорить. – Я сестер своих насквозь вижу, – продолжала она, – мы разного безумия люди. Каждая из них все тянет к себе и к своему дорогому, а я вот уж и состарилась и страшная стала во сне, а все никак не пойму, в чем для моих детей польза, не строю и не планирую их будущее, потому что не привыкла, думаю, семья сама собой все обеспечит и о них постарается, все само собой на места встанет. – Кто ни себе, ни своим не поможет, не поможет и другому, -подтолкнул я ее. – Тебе легко говорить! А каково одинокой женщине? Поневоле к семье приклонишься, надо же где-то защиту искать, у меня ведь нет сильных защитников, как у моих сестер. Для меня семья – единственный заслон от плохих людей. Но и здесь, в собственном доме, приходится такое терпеть, что и представить трудно. Мы с сестрами плюем друг в друга слезами, а потом ходим с солеными лицами. Каждый вечер Азра бьет поклоны, молится, чтобы черт или Бог унес куда-нибудь детей Цецилии, а Цецилия стоит на коленях и о том же молит Бога или черта – чтоб унес подальше Азриных детей. А я здесь перед иконой молюсь и шепчу: «Господи, если ты услышишь их молитвы, то мои можешь и не слушать. Тогда все услышано». Но он не слышит. Сестры со своими покровителями ничем не гнушаются. И внуков моих не щадят, девочек моих, внучек, своим любовникам подсовывают, чтоб их задобрить. Глядишь, через несколько лет являются ко мне от них какие-то девки, здравствуйте пожалуйста, или незнакомые парни, которые от наливок не просыхают, и говорят: «Это мы, твое потомство, те самые, которых подкинули». Откуда мне знать? Начну подсчитывать, какие от моих детей, а какие от чужих, и концы с концами не сходятся. Думаю, этот не наш, да и тот вроде бы не из моих. Голова болит, спать не могу, все думаю, какие настоящие, а какие нет. – Ну так если больше некому, я тебе помогу. И тебе, и твоему потомству. Для того я и приехал. – Ходят слухи, что у тебя, когда ты уезжал в большой мир, три динара за один шли, а теперь будто бы каждый динар два приносит. Ну что, стоило уезжать? Я подумал про себя: да она бесценная, ее надо в обертке держать и беречь, как дрожжи на Рождество. А сказал я следующее: – Вначале я намучился. За первый год странствий по меньшей мере три раза я сам себе снился. Знаю, что это я, но снится мне, что я старик. Весь седой во сне, как овца… Был я где-то в Швейцарии, нанял комнату, лег в кровать, повесил рубашку на стул, точно сидит кто-то ко мне спиной. А утром встал я, одеваюсь, посмотрел вниз, а у меня мужского хозяйства совсем нет, все втянулось, как улитка. Тут я подумал: такой он у меня будет после смерти. Оглядываю я комнату и вспоминаю, что сербы еще с восемнадцатого века говорят, что живут расселенными, как евреи. Эту комнату в Швейцарии я нарочно не убирал, чтобы ни мне самому, ни другим не казалось, что это мой дом. Сколько же поколений так еще будет жить, думал я, разглядывая глубокую, как снег, пыль по углам и паутину, липнущую к ресницам. Так я думал, пока еще надеялся иметь детей. Вот, живу и вижу: по-немецки могу сказать что хочешь, но, когда они ко мне обращаются, ни слова не понимаю. Тоска в углу тикает, как часы, будит меня каждую весну и иногда спешит, непроветренные шкафы воняют прошлогодним табачным дымом, а я спятил, пишу по-английски кириллицей, греческими буквами переписываюсь с Мюнхеном, латинской азбукой по-русски пишу. Наявуто я здоров, а во сне болею и только через сны понимаю, насколько все во мне изменилось, причем безвозвратно. Сны плоские, одномерные, хоть бы один с другой комнатой. Утром можно их протоколировать, инвентаризировать, точно казарму какую-нибудь. Одним словом, не сны, а говно. – Так стоило ли все это затевать? – встряла в мой рассказ Ольга. – Хуже всего стало, когда пришел успех, а с ним и деньги. Тебе этого не понять, да и я не понимал, пока не испытал на себе. Те, кто тебя любил до твоего успеха, после успеха тебя любить не будут. Славы и успеха люди не прощают. И эти люди тебя оттолкнут. А ты, хочешь не хочешь, их тоже возненавидишь и оттолкнешь от себя тех, с кем когда-то Дружил. Они для тебя умрут. Ты повернешься совсем к другим, кого ты узнал и кто с тобой познакомился лишь после твоего успеха. Они-то и станут твоей родней, твоими друзьями. Но разговением поста не возместишь. Мне от всего от этого проку мало. У тебя хоть есть дети и внуки. Знаю, знаю, ты скажешь, что внуки твои несчастны, но мне-то куда податься, одинокому, как тропинка в лесу?.. Ну вот мы и подошли к цели моего визита. Я подумал: мне не было дано счастья в потомстве, зато у тебя оно есть. Хоть половина желания исполнилась, если не все целиком. Я решил тебя разыскать и, вот видишь, нашел. Как говорится, встречают по одежке, а по уму провожают. Нам с тобой друг перед другом притворяться нечего. Уж мы-то с тобой друг друга знаем как облупленные. – Знаем, знаем, – подтвердила Ольга, начиная не глядя, вслепую собирать рюмки слева от себя, не спуская с меня взгляда, клейкого как плесень, что хватает сразу все, на что попадает. – Вот видишь, – продолжал я, – тогда перейдем к делу. Я хочу усыновить некоторых твоих потомков, собственно говоря всех, сколько их есть и будет… Тут Ольга бросается в мои объятия и целует меня губами, из которых верхняя пахнет хлебом, а нижняя – пробкой. Сквозь этот поцелуй я вспоминал ее губы двадцатипятилетней давности, те поцелуи через ее волосы. Я вдруг почувствовал себя слабым и одиноким, я увидел на небе все семь звезд созвездия Плеяд, как семь дней недели, и мысли у меня разбежались, как облака в речке. Я почувствовал в себе ночь ночей моих, почувствовал, который в ней пробил час, и сказал: – Ольга! Корова ты эдакая! Я ведь не к тебе сватаюсь. Я хочу купить твоих правнуков. Хочу тебе заплатить, сколько они стоят, и переписать их на мое имя. Она на меня взглянула, быстрым жестом, точно муху поймала, вырвала волосок из брови и только тогда удивилась. – Что ты сказал? Правнуков купить? – Да. – А зачем тебе правнуки? – Так ведь я тебе сказал, одинок я, как нос на лице, нужна мне на старости лет опора и радость… – Да что ты мелешь, сам подумай, правнуков-то и я не дождусь, не то что ты… – Ну не хочешь правнуков, продай белых пчел. – Да как же это, батюшка мой, можно продавать душу человеческую, да еще и нерожденную? Ты в своем ли уме? Ведь у них еще и души-то нет! Знаешь, у тебя сила с умом не вровень, гораздо меньше, ты и десятую часть не осуществишь из того, что задумал, а что ты задумал, Бог один ведает. Как же я продам свою плоть и кровь, будь они тебе хоть сто раз нужны? Да еще мужского пола? И речи быть не может. Не продается. – Ну если тебе претит мысль их продавать, представь, что я хочу их усыновить, и дело с концом. И им будет лучше, и тебе. Я приму на себя все расходы по их содержанию. Всю эту сумму я тебе сейчас же плачу наличными. Потом они будут по частям выплачивать, а не ты. Что тут неясно? – Боже мой, Афанасий, да где ты сегодня обедал? Уж не у того ли разбойника, что держит трактир «Три скамейки»? Он рыбу заворачивает и выжимает, как рубашку, пока из нее весь запах не выветрится. А потом так получается, что кто поел, через семь дней эту рыбу вспоминает. Пока и из него этот дух не выйдет… А ты сам-то рыбной ловлей не увлекаешься? Тут окуни отличные водятся. Их ловят на живых кузнечиков, замоченных в ракии… Рыба клюет как бешеная. Пока Ольга все это говорила, моя собственная меховая шапка смотрела на меня с углового столика сквозь полутьму, как кошка. Я вздрогнул то ли от этого взгляда, то ли от чего другого. Мне пришло в голову, что человек во сне так же плохо помнит реальное, как и сны свои наяву вспомнить не может. И я ответил ей, точно ничего не слышал ни о рыбе, ни о кузнечиках: – Верно ты говоришь, зачем они мне и что я с ними буду делать? Я могу взять и все остальное, что к ним прилагается. – К кому? – снова остолбенела Ольга. – К правнукам, – отвечал я. – А что прилагается к правнукам? – Да этот дом и участок при нем. – А я? – сказала она. – Меня, значит, побоку? – Она задумчиво взяла стакан и полила цветы с ладони. – Ты не помешаешь. Совсем нет. Я куплю дом при том условии, что и дом, и земля станут моими только лет через двести. А деньги дам сразу. Покуда же земли не возьму ни клочка, ни сколько портной на костюм берет. – Ничего я не понимаю. Ты меня пугаешь. Никогда у нас с тобой таких разговоров не было. Зачем тебе мой дом через двести лет? – Как зачем? Чтобы у правнуков крыша над головой была, простор, чтоб побегать и свежего воздуха надышаться. Мне же самому ничего не надо, только кусочек земли для могилы. Ну что тут странного, если человек выбирает место, где его похоронят?.. Ну не хочешь, так я к твоим сестрам пойду. На тебе свет клином не сошелся! – С этими словами я взялся за свою шапку. – Смотри, как бы она тебе котят не принесла, – бросила Ольга сквозь смех, не сводя глаз с шапки. В дверях я почувствовал, как она вдруг подкралась ко мне сзади, прижалась грудью к моей спине и шепнула в ухо через волосы, свои и мои: – А правнучек тебе не надо? Женского пола потомков не хочешь? Отдам за полцены… Вот, ты приехал Восток покупать, а арабы Запад торгуют. Отдам тебе внучек, потому что ты с Запада. Уж лучше тебе, чем арабам. Тут я ощутил, как ее груди перекатываются вправо-влево по моей спине, и почувствовал, что они прохладные. И услышал, как птицы вяжут своими голосами бесконечные чулки и тысячепалые перчатки там, наверху, под небом, опустившимся на землю вместе с темнотой. Мысли мои вновь разбежались, и остался чистый прозрачный озноб, через который не пробивалось ничто, даже звезды. – За полцены? – переспросил я и вернулся в комнату.
|