Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


На мраморных утесах 2 страница




Но прежде всего в нас немного поубавилось того страха, который пугает нас, и как туманы, поднимающиеся из болот, смущают дух. Как случилось, что мы не забросили работу, когда в нашей области к власти пришёл Старший лесничий и когда распространился ужас? Мы обрели предчувствие ясности, от блеска которого испаряются обманные образы.

 

 

Старший лесничий был давно известен у нас как Старый хозяин Мавритании. Мы часто видели его на конвентах и иногда ночью ужинали и бражничали с ним за игрой. Он принадлежал к тем фигурам, которые считаются у мавританцев[10]настоящими господами и одновременно воспринимаются немного скептически — как, например, воспринимают в полку какого-нибудь старого полковника кавалерийского ополчения, который время от времени наведывается туда из своих имений. Он запоминался уже тем, что привлекал к себе внимание своим зелёным фраком, украшенным вышитыми золотом листьями падуба.

Он был несметно богат, и на праздниках, устраиваемых им в его городском доме, царило изобилие. Там по старому обычаю плотно ели и крепко пили, и дубовая поверхность большого ломберного стола прогибалась под грузом золота. Были также известны азиатские вечеринки, которые он устраивал для своих адептов на своих маленьких виллах. Мне часто представлялся удобный случай видеть его вблизи, и его овевало дыхание старой власти, исходившее из его лесов. И в ту пору мне почти не мешала застылость его существа, поскольку во всех мавританцах со временем появлялось что-то автоматическое. Оно проступает, прежде всего, во взоре. Так и в глазах Старшего лесничего, особенно когда он смеялся, мерцал проблеск пугающей приветливости. На них, как на лицах старых пьяниц, лежал красный налёт, но одновременно выражение коварства и непоколебимой силы — иногда даже суверенитета. В ту пору близость его была нам приятна — мы жили в задоре, пируя за столами владык сего мира.

Позднее я слышал, как брат Ото, вспоминая наши мавританские времена, говорил, что заблуждение только тогда превращается в изъян, когда в нём упорствуют. Высказывание показалось мне тем более верным, что я подумал о положении, в котором мы оказались, когда этот орден привлёк нас к себе. Существуют эпохи упадка, когда стирается форма, определяющая жизнь изнутри. Оказываясь в них, мы шатаемся туда-сюда, как люди, потерявшие равновесие. От смутных радостей нас бросает в смутную боль, и сознание утраты, которое постоянно оживляет нас, заманчивее отражает нам будущее и прошлое. Мы живём в ушедших временах либо в дальних утопиях, а настоящее между тем расплывается.

Едва заметив этот недостаток, мы постарались избавиться от него. Мы чувствовали тоску по участию, по действительности и проникли бы в лёд, огонь и эфир, чтобы избежать скуки. Как всегда, когда сомнение соединяется с преизбытком, мы обратились к силе — а не является ли она тем вечным маятником, который продвигает стрелки вперёд, будь то днём или ночью? Итак, мы начали мечтать о власти и силовом превосходстве, и о тех формах, которые, смело организованные, движутся друг на друга в смертельном бою жизни, будь то к гибели, будь то к триумфу. И мы с радостью изучали их, как рассматривают травления, оставленные кислотой на тёмных зеркалах отполированных металлов. При такой склонности было неизбежно, что мавританцы заинтересовались нами. Мы были введены Capitano, который подавил крупный мятеж в Иберийских провинциях.

Тому, кто знает историю тайных орденов, известно, что оценить их размер весьма затруднительно. Известна также та продуктивность, с какой они образуют ответвления и колонии, так что, если следовать по их следам, скоро теряешься в лабиринте. Это касалось и мавританцев. Особенно странным было для новичка, когда в их помещениях он видел, как члены групп, смертельно ненавидящих друг друга, мирно беседуют. К интеллектуальным целям относилась виртуозная разработка дел этого мира. Они требовали, чтобы властью пользовались совершенно беспристрастно, богоподобно, и соответствующим образом их школы распространяли категорию ясных, свободных и всегда ужасных умов. Независимо от того, действовали ли они в спокойных или взбаламученных районах, — там, где они побеждали, они побеждали как мавританцы, и гордое «Semper victrix»[11]этого ордена считалось доктриной не членами его, но главой. Посреди времени и его бешеных скачков он стоял непоколебимо, и в его резиденциях и дворцах под ногами ощущалась твёрдая почва.

Но то, что заставляло нас охотно пребывать там, не было наслаждением покоя. Когда человек теряет опору, им начинает управлять страх, и в его вихрях он двигается вслепую. Однако у мавританцев, как в центре циклона, царила абсолютная тишина. Когда падают в пропасть, должно быть, видят вещи предельно ясно, словно через увеличительные очки. Этого взгляда, только без страха, достигаешь в воздухе Мавритании, который был исключительно злобным. Именно когда господствовал ужас, возрастала холодность мысли и духовная дистанция. Во время катастроф царило хорошее настроение, и о них имели обыкновение шутить, как арендаторы казино шутят о проигрышах своих клиентов.

В ту пору мне стало ясно, что паника, тени которой всегда лежат на наших больших городах, обладает своей противоположностью в смелом задоре тех немногих, кто, подобно орлам, кружит высоко над тупым страданием. Однажды, когда мы выпивали с Capitano, он посмотрел на поднимающиеся в кубке пузырьки, словно это раскрывались минувшие времена, и задумчиво произнёс: «Никакой бокал шампанского не был слаще того, который мы подняли на машинах в ночь, когда дотла сожгли Сагунт». И мы подумали: «Лучше рухнуть вместе с этим, чем жить с теми, кого страх заставляет ползать во прахе».

Впрочем, я отклонился от темы. У мавританцев можно было научиться играм, ещё радующим дух, который ничего больше не связывает и который устал даже от иронии. Мир у них расплавился, превратившись в краплёную карту, какую прокалывают для любителей маленьким циркулем и гладкими инструментами, которых касаешься с удовольствием. Поэтому казалось странным, что в этом светлом, бестеневом и самом абстрактном из пространств ты натыкаешься на фигуры вроде Старшего лесничего. Тем не менее, когда свободный дух учреждает себе резиденции господства, автохтоны всегда присоединяются к нему, как змея ползёт к открытому пламени. Они являются старыми знатоками власти и видят, что настал новый час снова установить тиранию, которая изначально живёт в их сердце. Тогда в большом ордене возникают тайные ходы и сводчатые подвалы, о местоположении которых не догадывается никакой историк. Тогда возникают также самые изощрённые схватки, вспыхивающие внутри власти, схватки между изображениями и мыслями, схватки между идолами и духом.

В таких распрях не один, должно быть, уже узнал, откуда происходит коварство Земли. То же случилось и со мной, когда в поисках пропавшего Фортунио я проник в охотничьи угодья Старшего лесничего. С тех дней я знал границы, отведённые высокомерию, и избегал переступать тёмную опушку бора, который старик любил называть своим «Тевтобургским Лесом», ибо он вообще был мастером в напускном, лицемерном простодушии.

 

 

В поисках Фортунио я достиг северной окраины этих лесов, тогда как наш Рутовый скит располагался недалеко от их южной точки, которая соприкасалась с Бургундией. Вернувшись обратно, мы обнаружили в Лагуне лишь тень старого порядка. До сих пор она чуть ли не со времён Карла[12]управлялась почти неизменно, ибо чужие владыки приходили и уходили, а народ, который выращивал там лозу, всегда сохранял обычаи и закон. Богатство и плодородие почвы тоже заставляли любое правление скоро обращаться к мягкости, как бы жестоко всё ни начиналось. Так красота воздействует на власть.

Но война под Альта Планой, которую вели, словно сражались с турками, оставила более глубокую зарубку. Она свирепствовала подобно морозу, который разрушает сердцевину деревьев и воздействие которого часто становится видным лишь через много лет. Сперва жизнь в Лагуне продолжалась своим чередом; она была прежней, и в то же время уже не совсем. Иногда, стоя на террасе и глядя на цветочный венок садов, мы ощущали дыхание скрытой усталости и анархии. И именно тогда красота этого края трогала нас до боли. Так перед самым заходом солнца ещё сильнее вспыхивают краски жизни.

В эти первые времена мы почти не слышали о Старшем лесничем. Но было странно, что он приближался в той мере, в какой усиливалась расслабленность и исчезала реальность. Обычно вначале циркулировали лишь тёмные слухи, словно об эпидемии, бушующей в дальних гаванях. Затем распространялись сообщения о близких злоупотреблениях властью и актах насилия, переходящие из уст в уста, и наконец такие действия происходили совершенно неприкрыто и очевидно. Как плотный туман в горах предвещает непогоду, так облако страха предшествовало Старшему лесничему. Страх окутывал его, и я уверен, что его силу следовало скорее искать в этом облаке страха, нежели в нём самом. Он мог действовать только в том случае, если вещи сами по себе начинали расшатываться, — но уж тогда сказывалось то, что его леса располагались очень удобно для нападения на страну.

Взобравшись на вершину мраморного утёса, можно было обозреть всю область, в которой он добился могущества. Чтобы попасть на зубец, мы обычно использовали узкую лестницу, вырубленную в скале рядом с кухней Лампузы. Ступени были промыты дождями и вели на выдвинутую площадку, с которой открывался широкий вид на окрестности. Здесь мы проводили не один солнечный час, когда утёсы сияли пёстрыми огнями, ибо там, где ослепительно белую скалу прогрызали инфильтрационные воды, в ней были вкраплены красные и белесоватые следы. Могучими портьерами опадала с неё тёмная листва плюща, и во влажных трещинах мерцали серебристые листья лунника.

Во время подъёма нога задевала красные усики ежевики и вспугивала жемчужных ящериц, которые ярко-зелёными струйками убегали на зубцы. Там, где обрывался густой, усеянный голубыми звёздочками горечавки газон, в скале, в пещерах которой, грезя, жмурились сычи, виднелись обрамлённые кристаллами друзы. Там гнездились также быстрые красно-бурые соколы; мы проходили так близко от их птенцов, что видели ноздри их клюва, которые подобно голубому воску покрывала тонкая кожица.

Здесь на зубце воздух был свежее, чем внизу, в котловине, где в знойном мареве дрожали лозы. Иногда жара выдавливала вверх ветровой поток, который мелодично, как в органных трубах, завывал в трещинах и приносил с собой лёгкий запах роз, миндаля и мелиссы. Со своей скальной верхушки мы теперь видели глубоко под собою крышу Рутового скита. На юге, по ту сторону Лагуны, под защитой пояса глетчеров возвышался вольный горный край Альта Планы. Его вершины были окутаны дымкой испарений, поднимающихся от воды, потом воздух снова становился настолько прозрачным, что мы различали древесину кедров, которые там довольно высоко вросли в скатную осыпь. В такие дни мы ощущали фён и на ночь гасили в доме всякий огонь.

Нередко наш взгляд задерживался и на островах Лагуны, которые в шутку мы называли Гесперидами и на берегах которых темнели кипарисы. В суровую зиму на них не знали ни мороза, ни снега, инжир и апельсины зрели на открытом воздухе, а розы цвели круглый год. Ко времени зацветания миндаля и абрикоса народ охотно перебирается в лодках на другой берег лагуны; тогда они плывут по синим водам как светлые лепестки. Осенью же наоборот мы грузимся на суда, чтобы отведать там петровой рыбы,[13]которая некоторыми ночами в полнолуние с большой глубины поднимается к поверхности и обильно наполняет сети. Рыбаки обычно ловят её молча, потому что считают, что даже едва слышное слово её пугает, а ругательство портит улов. Эти поездки на петрову рыбу всегда проходили весело; мы запасались вином и хлебом, поскольку на островах лоза не растёт. Осенью там нет холодных ночей, когда роса опадает на грозди и таким образом их пламя благодаря предчувствию гибели выигрывает в содержании спирта.

В дни таких праздников достаточно взглянуть на Лагуну, чтобы догадаться о том, что значит жизнь. Ранним утром здесь вверх пробивается обилие разнообразных звуков — очень тонко и отчётливо, как видишь вещи в перевёрнутый бинокль. Мы слышали колокола в городах и лёгкие мортиры, которые салютовали в гавани украшенным гирляндами из цветов и листьев кораблям, потом опять песнопения благочестивых толп, которые влачились к чудотворным иконам, и звук флейт, сопровождавший свадебное шествие. Мы слышали гомон галок около флюгеров, пение петуха, зов кукушки, звучание рожков, как трубят в них молодые охотники, отправляясь на охоту на цаплю из ворот замка. Так чудесно звуки доносились наверх, так карнавально, как будто бы мир был сшит из лоскутов плутовского наряда, — но и хмельно как вино с утра пораньше.

Глубоко внизу лагуну обрамлял венок маленьких городков со стенами и стенными башнями римских времён, городки выделялись древними седыми соборами и замками эпохи Меровингов. Между ними лежали зажиточные крестьянские хутора, над кровлями которых кружили стаи голубей, и поросшие зелёным мхом мельницы, к которым осенью семенили ослики с мешками зерна на помол. Потом снова крепости, угнездившиеся на высоких скальных вершинах, и монастыри, вокруг тёмного кольца стен которых в прудах для разведения карпов, как в зеркалах, отражался свет.

Когда с высоты позиции мы глядели на эти местечки, как человек оборудует их для защиты, для удовольствия, для питания и молитвы, то эпохи перед нашим взором основательно перемешивались. И словно из отверстых гробов, незримо выступали покойники. Они всегда близки нам там, где наш взор, полный глубокой любви, останавливается на издревле застроенном крае, и как в камне и бороздах пашни живёт их наследие, так их верный дух предков царит в поле и ниве.

За спиной у нас, с севера, примыкала Кампанья; она словно валом отграничивалась от Лагуны мраморными утёсами. Весной этот луговой пояс раскатывался как высокий цветочный ковёр, на котором медленно, словно плывя в пёстрой пене, паслись стада крупного рогатого скота. В полдень они отдыхали в болотисто-прохладной тени ольх и осин, образовывавших на просторной равнине лиственные острова, с которых часто поднимался дым пастушьих костров. Там видны были широко рассеянные большие хутора с хлевом, амбаром и высокими журавлями колодцев, снабжавших водой водопои.

Летом здесь было очень жарко и душно, а осенью, во время спаривания змей, эта полоса была, как полупустыня, одинока и выжжена. На своём противоположном крае она переходила в болотистую местность, в зарослях которой уже не чувствовалось никаких признаков заселения. Лишь хижины из грубого камыша, какие возводятся для охоты на уток, там и сям возвышались на берегу тёмных болотных заводей, да в ольхах были, как вороньи гнёзда, сооружены потайные засады. Там уже господствовал Старший лесничий, и вскоре начинала подниматься земля, в грунте которой пустил корни высокоствольный лес. По краям его длинными серпами ещё выступали в ивовые полосы рощицы, которые в народе называли рогами.

Это было пространство, которое взгляд мог охватить вокруг мраморных утёсов. С их высоты мы видели жизнь, которая на древней почве развивалась, подобно ухоженному винограднику, и приносила плоды. Мы видели также и его границы: горы, где у варварских народов жила высокая свобода, однако без изобилия, а на севере — болота и тёмные земли, с которых угрожает кровавая тирания.

Очень часто, стоя вместе на зубце, мы размышляли, сколько же нужно сделать, прежде чем сжать урожай зерна и выпечь хлеб, и, пожалуй, для того, чтобы дух мог уверенно двигать крыльями.

 

 

В хорошие времена люди едва ли обращали внимание на ссоры, которые с давних пор возникали в Кампанье, и это правильно, поскольку такое случается везде, где есть пастухи и пастбищные степи. Каждую весну вспыхивали споры о ещё не сожжённом скоте, а потом схватки за водопои, как только начиналась засуха. Также большие быки, которые носили в ноздрях кольцо и в страшных снах снились женщинам Лагуны, врывались в чужие стада и гнали их к мраморным утёсам, у подножия которых можно было увидеть выбеленные солнцем рога и рёбра.

Но прежде всего пастуший народ был дик и необуздан. Их состояние с самого начала переходило по наследству от отца к сыну, и когда они неплотным кругом сидели вокруг своих костров, с оружием в руках, как свойственно их натуре, было хорошо видно, что они отличаются от народа, выращивающего на склонах лозу. Они жили, как во времена, когда не знали ни дома, ни плуга, ни ткацкого станка и когда временное пристанище находили там, где того требовало перемещение стад. Этому соответствовали также их обычаи и грубое чувство права и справедливости, которое было целиком приноровлено к отмщению. Так, каждое убийство разжигало долгое пламя мести, и существовали родовые и семейные распри, причина которых была давно позабыта и которые тем не менее из года в год требовали кровавой дани. Поэтому происшествия в Кампанье юристы Лагуны называли обычно грубым, несуразным материалом, с которым им приходится иметь дело; они также не приглашали пастухов на форум, а посылали в их область комиссаров. В других районах правосудие вершили арендаторы у магнатов и владельцы ленных угодий, сидевшие на больших пастбищных хуторах. Наряду с этим имелись ещё вольные пастухи, которые были очень зажиточными, как Батаки и Беловары.

В общении с суровым народом знакомились со свойственными ему положительными сторонами. К ним относилось, прежде всего, гостеприимство, с каким принимали каждого, присевшего у их костров. Нередко в кругу пастухов можно было увидеть и городские лица, ибо Кампанья предлагала первое убежище всем, кто был вынужден покинуть Лагуну. Здесь находящиеся под угрозой ареста должники и странствующие студенты, которым на пирушке удался слишком хороший удар, оказывались в обществе беглых монахов и бездомного сброда. Молодые люди, стремившиеся к свободе, и влюблённые пары, желавшие пожить кочевой жизнью, охотно отправлялись в Кампанью.

Здесь во все времена плелась сеть таинственностей, которая обтягивала границы твёрдого порядка. Близость Кампаньи, право в которой было менее совершенным, кое-кому, у кого дела принимали дурной оборот, казалось благоприятной. Большинство из бежавших после того, как время и хорошие друзья им посодействовали, возвращалось обратно, а другие исчезали в лесах навсегда. Но после Альта Планы, что, впрочем, относится к ходу вещей, возникла пагубная склонность. Порча часто проникает в изнурённое тело через раны, которые здоровый человек едва ли замечает.

На первые симптомы не обратили внимания. Когда из Кампаньи проникли слухи о беспорядках, казалось, что обострились старые ссоры кровной мести, однако вскоре узнали, что их омрачали новые и непривычные черты. Суть примитивной чести, смягчавшей насилие, пропала; осталось самое настоящее злодеяние. Создавалось впечатление, что из лесов в родовые союзы проникли шпионы и агенты, чтобы поставить их на службу чужим интересам. Таким образом, древние формы утратили свой смысл. Так, например, если на скрещении дорог находили труп с рассечённым надвое языком, издавна не вызывало сомнений, что здесь был прикончен предатель идущими по его следу мстителями. После войны тоже можно было наткнуться на мертвецов, помеченных такой меткой, но отныне каждый знал, что речь идёт о жертве чистого злодейства.

Равным образом союзы постоянно повышали дань, и землевладельцы, которые одновременно рассматривали её как своего рода премию за хорошее состояние пастбищного скота, охотно её платили. Но теперь требования невыносимо распухли, и когда арендатор видел на стойке ворот письмо вымогателя, то ему оставалось либо платить, либо покинуть край. Иной, правда, решался на сопротивление, но в таких случаях дело доходило до разграбления, которое, очевидно, осуществлялось по заранее обдуманному плану.

В таких случаях сброд, находившийся под руководством людей из лесов, имел обыкновение ночью появляться перед хуторами, и если ему отказывали в доступе, он взламывал замки силой. Эти банды называли также «огненными червями», ибо они подкрадывались к воротам с балками, на которых рдели маленькие огоньки. Другими это название объяснялось тем, что после удачного штурма они обычно пытали людей огнём, чтобы узнать, где у них спрятано серебро. Но всегда о них слышали только самое низкое и подлое, на что человек способен. Сюда относилось и то, что они, дабы вызвать ужас, паковали трупы убитых в ящики или бочки; и такая роковая посылка потом с грузами, шедшими из Кампаньи, доставлялась родственникам домой.

Гораздо более опасным являлось то обстоятельство, что за все эти преступления, которые встревожили страну и взывали к правосудию, едва ли кто-то понёс наказание — более того, о них уже не решались говорить вслух, и стала очевидной та слабость, какую в отношении анархии проявило право. Хотя сразу после начала грабежей были посланы комиссии, сопровождаемые подвижными дозорами, но они застали Кампанью уже в открытом бунте, так что до судебных заседаний дело не дошло. Чтобы резко повлиять на ход событий, теперь следовало бы созвать сословия для коллективного договора, ибо в таких странах, которые, как Лагуна, придерживались древней истории права, неохотно покидают судебный путь.

В этой связи оказалось, что сословия Кампаньи, также и в Лагуне, уже заменились, поскольку издавна возвращавшиеся горожане отчасти сохраняли среди пастухов клиентуру, отчасти благодаря кровным корням разделились на кланы. И эти банды теперь последовали за изменением к худшему, особенно там, где порядок уже дал трещину.

Таким образом, расцвели тёмные консультанты, которые защищали противоправные деяния от судебной ответственности, и в маленьких портовых трактирах открыто окопались организации. За их столами можно было увидеть теперь те же картины, что и снаружи, у пастбищных костров — тут сидели старые пастухи, обмотав ноги необработанной шкурой, рядом с офицерами, которые со времён Альта Планы оказались на половине денежного довольствия; и всё, что по обе стороны мраморных утёсов жило в недовольном или в падком на изменения народе, имело обыкновение устраивать здесь попойки и, влетая и вылетая, роилось, как в тёмных штаб-квартирах.

То обстоятельство, что сыновья знати и молодые люди, которые полагали, будто настал час новой свободы, тоже участвовали в этом действии, могло только усиливать путаницу. Они собирались вокруг литераторов, которые принялись подражать пастушьим песням, и молодёжь теперь вместо шерстяной и холщовой одежды носила ворсистые шкуры и с крепкими дубинами расхаживала по корсо.[14]

В этих кругах также вошло в обычай презирать взращивание лозы и злаков и видеть оплот подлинного, исконного обычая в диком пастушьем краю. Между тем известны лёгкие и несколько туманные идеи, которые вызывают воодушевление, и можно было бы, конечно, посмеяться над ними, когда бы дело не доходило до откровенного кощунства, которое любому, не утратившему разум, человеку было совершенно непонятно.

 

 

В Кампанье, где тропы пастбищ пересекают границы районов, можно было часто увидеть маленьких пастушьих богов. Они почитались стражами сельских общин и были непритязательно вырезаны из камня или старого дуба. О них можно было издалека узнать по прогорклому запаху, который они источали. Традиционное пожертвование состояло в наливании горячего масла и жира внутренностей, который наскрёб для этого жертвенный нож. По этой причине ты всегда видел на зелёной пастбищной почве вокруг изображений чёрные шрамы от маленьких огоньков. После поднесения дара пастухи оберегали ими обуглившийся стебелёк, которым в ночь солнцестояния они сразу ставили метку на тело всего, что должно было забеременеть: женщины либо скотины.

Если мы встречали в таком месте служанок, идущих с дойки, они прикрывали лицо косынкой, а брат Ото, который был другом и знатоком садовых богов, никогда не проходил мимо, не посвятив им шутку. Он также приписывал им солидный возраст и называл их спутниками Юпитера времён его детства.

Потом там ещё была, недалеко от Филлерхорна[15]небольшая роща плакучих ив, в которой стояло изображение быка с красными ноздрями, красным языком и раскрашенным красной краской членом. Место пользовалось дурной репутацией, и с ним было связано предание о жестоких праздниках.

Но кто бы мог поверить, что масляным и жировым богам, наполняющим вымя коровам, теперь начнут поклоняться в Лагуне? И это происходило в домах, где испокон веку насмехались над жертвой и жертвоприношением. Те же умы, которые считали себя достаточно сильными, чтобы разорвать путы древней веры предков, оказались порабощёнными колдовством варварских идолов. Картина, которую они предлагали в своём ослеплении, была отвратительнее опьянения в полдень. Полагая, что они взлетают, и, похваляясь этим, они между тем копались в пыли.

Дурной знак заключался и в том, что они распространяли это заблуждение на почитание мёртвых. Во все времена в Лагуне было очень знаменито сословие поэтов. Они считались там вольными дарителями, и талант написать стихотворение рассматривался как источник изобилия. То, что цвела и плодоносила лоза, то, что люди и домашние животные развивались, то, что злые ветра развеивались и в сердцах жило бодрое единодушие — всё это приписывали благозвучию, живущему в гимнах и песнопениях. В этом был убеждён даже самый мелкий виноградарь, и даже более в том, что благозвучие обладает целебной силой.

Никто не был там настолько бедным, чтобы не отнести первое и лучшее, что приносил его сад и фрукты, в хижины мыслителей и кельи поэтов. Там каждый, кто чувствовал себя призванным духовно служить миру, мог жить в досуге — правда, в бедности, но не в нужде. Теми, кто обрабатывал пашню и возделывал слово, всегда считалась образцом древняя фраза: «Лучшее боги дают нам даром».

Признаком хороших времён является то, что и духовная власть в них тоже действует зримо и современно. Это справедливо было и здесь; в смене времён года, богослужении и человеческой жизни ни один праздник не обходился без стихотворения. Но прежде всего поэту принадлежала по праву во время торжественных похорон, после того как покойник был благословлён, обязанность судьи мёртвых. Его миссия состояла в том, чтобы бросить богоподобный взор на угасшую жизнь и воспеть её в стихе, как ныряльщик поднимает на поверхность жемчужину из раковины.

Искони существовало два размера для чествования мёртвых, обычным из которых был elegeion.[16]Elegeion считался пожертвованием, которое подобает честно проведённой в горечи и радости жизни, отмеренной нам, людям. Его тон был настроен на стенания, однако был также полон уверенности, которая как утешение даётся сердцу в страдании.

Но потом появился eburnum,[17]который в древности предусматривался для тех, кто убил чудовищ, обитавших перед людским поселением в болотах и расселинах. Классический eburnum должен был исполняться в наивысшем, просветлённом веселье; он должен был заканчиваться admiratio,[18]во время которого из разломанной клетки в воздух выпускался чёрный орёл. По мере того, как времена смягчались, право на eburnum признавалось за теми, кого называли покровителями или оптиматами. Кто теперь причислялся к ним, того народ всегда помнил, хотя с повышением качества жизни изменялись и изображения предков.

Но теперь впервые случилось так, что из-за изречения судьи мёртвых возник спор. Ибо вместе с союзами в города проникли и междоусобицы кровной мести Кампаньи. Подобно эпидемии, которая ещё находит нетронутые земли, здесь тоже мощно распухла ненависть. Ночью и с подлым оружием люди нападали друг на друга, и всё это лишь по той причине, что сто лет назад Венцель был убит Эгором. Но что значат поводы, когда нас охватывает ослепление. Очень скоро ни одна ночь не проходила без того, чтобы стража на улицах и у жилищ не натыкалась на мертвецов, и некоторые были с ранами, которые недостойны меча — даже с такими, которые в слепой ярости наносились уже поверженным.

В этих схватках, которые вели к охоте на человека, нападениям из-за угла и поджогу с убийством, партии потеряли всякую меру. Вскоре создалось впечатление, что они уже почти не рассматривали себя как людей, и их язык пропитался словами, обычно считавшимися паразитами, которых надлежало уничтожать, истреблять и выкуривать. Они могли признать убийство только во враждебном стане, и тем не менее у них было похвальным то, что на той стороне они презирали. В то время, как каждый считал, что чужие мертвецы едва ли заслуживают даже того, чтобы их закопали ночью и без света, своих следовало заворачивать в пурпурную ткань, должен был звучать eburnum и взлетать орёл, который относит к богам жизнеописание героев и ясновидящих.

Правда, ни один из больших певцов, даже если им сулили золотые горы, не находил себя готовым к подобному осквернению. В таком случае те приводили арфистов, которые аккомпанируют танцам на кирмесе,[19]и слепых исполнителей на цитре, которые перед питейными заведениями публичных домов веселят пьяных гостей песнями о раковине Венеры или об обжоре Геркулесе. Так что бойцы и барды оказывались достойны друг друга.

Однако известно, что metron[20]совершенно неподкупно. До его незримых колонн и ворот не дотягивается огонь разрушения. Ничья воля не вторгается в благозвучие, и потому те, кто ошибочно полагал, будто жертвенные дары такого ранга, как eburnum, можно купить за деньги, остались обманутыми обманщиками. Мы присутствовали только на первых из этих торжественных похорон, и мы увидели то, чего и ожидали. Подёнщик, который должен был подняться на высокую, составленную из лёгкого огненного материала арку стихотворения, тотчас же начал заикаться и сконфузился. Но потом язык у него развязался, он обратился к низким ямбам ненависти и мести, которые извивались в пыли. Во время этого спектакля мы видели толпу в красных праздничных одеждах, какие надеваются к eburnum, а также членов магистрата и духовенство в облачении. Обычно, когда взлетал орёл, царила тишина, на сей раз разразилось неистовое ликование.


Поделиться:

Дата добавления: 2015-09-13; просмотров: 101; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.011 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты