КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
О чем молился пастор. О чем думала Дженни. C чем боролась леди КатаринаДни для Наль и Николая текли легко, разнообразно и радостно. К завтраку, в двенадцать с половиной часов, до которого юная пара успевала осмотреть в Лондоне то, что с вечера назначал им отец, приезжала Алиса. Обычно только здесь в первый раз встречались молодожены с Флорентийцем, все более и более привязываясь и подпадая очарованию этого великого друга. После завтрака Алиса, Наль и Николай проводили регулярно час-два с Флорентийцем, который руководил образованием каждого из них. Затем Алиса давала Наль уроки музыки, в чем последняя выказывала немалые способности. Расставшись после урока, каждая из них шла своим путем труда. И до самого пятичасового чая в доме царила полная тишина. Только в большом зале время от времени раздавались звуки рояля, перемежаясь с полной тишиной. Там училась и обдумывала свои музыкальные вещи Алиса. Николай, если не занимался в библиотеке или не выезжал куда-нибудь с Флорентийцем, работал подле него. К чаю все снова соединялись вместе, и молодые люди — от чая до обеда — гуляли, ездили верхом или отдыхали по своему вкусу. К обеду приезжал пастор и, посидев часок в кабинете Флорентийца, увозил дочь домой. Среди кажущегося внешнего однообразия жизни, целый новый мир открывался молодым и пожилым гостям Флорентийца. По настойчивому приглашению хозяина Сандра и лорд Мильдрей стали обычными гостями за обедом, сплачиваясь в одну крепкую и дружную семью со всеми обитателями дома. Пастор, скрывая под внешней скромностью кроме недюжинного музыкального таланта большой ум и огромную образованность ученого, часто поражал экспансивного индуса своими знаниями и памятью настолько, что он вскакивал, потрясал руками и топал ногами от восторга. Под укоризненным взором лорда Мильдрея, насмешив в достаточной степени всех друзей своими курбетами, Сандра утихал, конфузливо взглядывал на Флорентийца и, сложив руки, уморительно, с детским отчаянием говорил: — Не буду, лорд Мильдрей, вот уж, наверное, в последний раз я проштрафился. Никогда не буду, — чем заставлял Наль и Алису смеяться. — Если бы я мог завидовать, граф Николай, я бы всему завидовал в вас. В вашем спокойствии, изящной, какой-то чуть военной манере ходить и держаться есть особая черточка аристократизма, которой я не замечал в других людях. Но что такое еще отличает вас от других — я не знаю. Если бы я хотел рассказать об этом образно, то все же смог бы только сказать, что вы принадлежите не той среде, где живем мы все, а той, где живет лорд Бенедикт. — Долго ли ты, оксфордский мудрец, будешь величать Николая графом? Я нахожу, что вам всем пора уже бросить сиятельные прибавки и звать друг друга по именам. Все вы — мои дети. — И все же это правда, лорд Бенедикт, что Николай — как вы приказываете его звать — имеет какие-то особые качества, — вмешался пастор. — И если все мы ваши дети, то он из нас старший и всего больше походит на отца. — Благодарю, друзья, за высокое мнение. Но, право, это ваша детская фантазия. Я просто более выдержан и спокоен. Но расстояние между мною и отцом ровно такое же, как между им и вами. Нам лучше бы сегодня раньше разойтись. Я вижу следы большого утомления на лице нашего дорогого пастора, — закончил Николай. На побледневшем лице Алисы мелькнула тревога: — Я вообще замечаю последние дни, что папа худеет. Он болен, но не хочет в этом признаться. Я пожалуюсь вам, лорд Бенедикт, на папу. Если мне случается невзначай застать его — он так погружен в свои мысли, что даже не сразу видит меня и не сразу понимает, о чем я ему говорю. И вид у него какой-то неземной. Если бы мама увидела его в таком состоянии, она, наверное бы, решила, что папа беседует с ангелами, как она не раз в жизни его укоряла, уверяя нас всех, что папа впадает в пароксизмы безумия. С некоторых пор отец пугает меня чем-то новым, какой-то оторванностью, отчужденностью от земли, — говорила девушка, вставая со своего места и опускаясь на колени перед своим отцом. Пастор ласково обнял дочь, заставил ее сесть с ним рядом. На его добром лице сейчас была сияющая улыбка, и глаза его точно передавали дочери все благословение его сердца. — Нам с тобой не надо беспокоить лорда Бенедикта, дитя. Люди не могут жить вечно. В первый же вечер нашего знакомства с великодушным хозяином этого дома я сказал тебе: «Мы с тобой нашли наконец верный путь, и я могу умереть спокойно». — Папа, папа, не разрывайте мне сердца. На кого же вы покинете меня? Зачем вы меня пугаете? — Я старался воспитать в тебе сильную душу. В тебе одной я не ошибся. Ты знаешь мою верность Богу, ты знаешь, что нет смерти. Я уйду в вечную жизнь, и страшного нет в этом. Если бы я в последний миг земной жизни не встретил счастья в лице лорда Бенедикта и не мог бы быть спокойным, что зло не окружит тебя, — я бы действительно не сумел уйти, как должно верному сыну Отца. Теперь же я знаю, что ты останешься в высокой защите и зло не коснется тебя. — О, папа, папа, не покидайте меня, — рыдала Алиса. — Я еще ничем не отплатила вам за ваши заботы, радость, любовь. За чудесную жизнь, что вы создали мне. Я не вынесу разлуки с вами, я уйду за вами. По знаку хозяина все гости вышли из его комнаты. Лорд Мильдрей увез расстроенного Сандру к себе, а Николай увел рыдающую Наль. Оставшись наедине с отцом и дочерью, Флорентиец подал им обоим рюмки с лекарством. Вскоре страдание сошло с лица пастора, оно стало бодрым и свежим. Рыданья Алисы тоже стихли, хотя глаза-сапфиры сохраняли скорбное выражение. Когда оба гостя совершенно успокоились, Флорентиец взял их под руки и сказал: — Жизнь дает людям зов в самой разной форме. Нередко ее призыв выражается в преждевременной смерти. Чаще — в Голгофе страданий. Иногда человек, перенеся свою Голгофу, умирает всеми прежними качествами и силами и продолжает жить новой жизнью, жизнью как бы после смерти, так как все личное, что его держало в плену, все его страсти и желания — все в нем умерло, освободило его дух. И сохранилась только его прежняя внешняя форма, наполненная новым, очищенным духом, чтобы через нее могла проходить в мир суеты и греха высшая любовь. Есть такие места на земле — тяжелые, плотные и зловонные по своей атмосфере страстей, скорби, зла, — куда люди, высоко и далеко прошедшие, очищенные от страстей, уже проникать не могут. Но там нужны самоотверженные, умершие личностью, проводники, через которые они могли бы вливать и вносить помощь людям, гибнущим в этой тьме зла. Флорентиец ввел отца и дочь в свою тайную комнату. — Господи, второй раз я здесь, и второй раз я точно перед престолом Божиим, — прошептал пастор. — И вы не ошиблись, друг. Вы точно перед престолом Божиим. С этими словами он откинул крышку белого стола, и глазам обоих представился мраморный жертвенник, на котором стояла высокая зеленая чаша, выдолбленная как бы из одного цельного изумруда. Подведя своих изумленных друзей к жертвеннику, Флорентиец стал за ними, положил им руки на головы и сказал: — Вы видите перед собой Огонь нетленной Жизни. В Нем — все силы земли. Им земная жизнь держится. Им все на ней живое вдохновляется к творчеству. Это огонь сферы земли, вложенный в каждого человека. Он и свет солнца — два Начала всей человеческой жизни земли, плоти, духа, неразрывно связанных. С окончанием земной жизни человека этот огонь меняет свою форму. И меняет ее в каждом человеке так, как Свет солнца был вплетен в его путь самим человеком. Нет ни одного животного, которое имело бы два Начала в себе. Каждое из них имеет только этот огонь сфер. Но есть миллионы людей, имеющих в себе развитым этот огонь земли до высоких и даже высочайших пределов и в которых Свет солнца или не развивался вовсе, или тлеет едва заметной искрой. Такие люди владеют большим знанием сил природы. Могут ими даже управлять, но в них не горит Свет солнца, свет Любви и доброты. Они преданы тьме эгоизма, в них горят только страсти и желания, только сила и упорство воли. Их темная сила несет всему дисгармонию и раздражение. Их девиз: «Властвуя побеждай», тогда как девиз детей Света: «Любя побеждай». Упорство их воли — меч того зла, в путаные сети которого они затягивают каждого, в ком встречают возможность пробудить жажду славы и богатства. На эти два жалких крючка условных и временных благ попадаются те бедные люди, из которых они делают себе слуг и рабов. Сначала их балуют, предлагают им мнимую свободу, а затем закрепощают, соблазнив собственностью, ценностями, и так окружают разнузданностью страстей, что несчастные и хотели бы иной раз вырваться, но не имеют уже сил уйти из их цепких лап. Если сердца ваши готовы служить светлому человечеству, если вы хотите принять девизом жизни: «Любя побеждай», если в вас горит желание проносить любовь и помощь высших братьев в скорбящие сердца, не безнадежно утонувшие во зле, — я буду давать вам указания, как и где вам действовать в ваших простых, трудовых днях. Не о смерти думайте, но о жизни, протекающей вокруг вас сейчас. Ищите не молитв о будущем, но любви радостной, чтобы в каждое данное мгновение в нем отражалось ваше просто творящее доброту сердце. — Я хочу жить так, как зовете вы, — сказала Алиса. — Я хочу все остающиеся еще мне моменты жизни на земле служить Отцу моему, как я, очень несовершенно, пытался делать это до сих пор в весь сознательный период моей жизни. Теперь я признаю в вас ту великую встречу, того наставника на земле, о котором я всегда мечтал, и благодарю моего Создателя, пославшего мне ее. Отец и за ним дочь склонились перед жертвенником, вознося свои молчаливые молитвы. Их лица были так спокойны, как будто на них никогда не отражалось страдание. Флорентиец их поднял, благословил и обнял каждого из них. Он простился с ними до завтра, наказав им сохранять в полной тайне свой новый путь любви и труда. Возвратившись домой и, по обыкновению, не встретив никого из домашних, проводивших свои вечера в театрах или в гостях, отец и дочь, немного посидев вместе, разошлись по своим комнатам. Переполненное сердце каждого из них, несмотря на теснейшую взаимную дружбу, жаждало одиночества. Алиса, углубившись в книгу, данную ей Флорентийцем, скоро забыла обо всем. Душа ее нашла новый мир, и она легла спать, найдя в первый раз в своей юной жизни полное спокойствие, примирение и радость, не омраченные повседневной скорбью о разладе в семье. Пастор, открыв окно своей комнаты, выходившее в благоухающий сад, долго смотрел на звездное небо, но спокойствия не было на его лице. Казалось, он вновь передумывал всю свою жизнь. Он вспоминал о первой встрече со своей женой в Венеции. Леди Катарине было тогда восемнадцать лет, а ему двадцать один. Он и в мыслях не имел, что уедет из Венеции женатым человеком, бросив карьеру певца, которую начал блестяще. И даже все первые встречи с будущей женой не производили на него большого впечатления. Леди Катарина была тогда очень красива, жила у своей подруги, дочери важного и знатного синьора. Происходя из родовитой, но обедневшей семьи, жившей в глухой провинции, леди Катарина потерпела фиаско в тяжелой романтической истории, должна была спешить с замужеством и дала себе слово выйти за первого же подходящего иностранца, с которым встретится, чтобы уехать с ним из Италии. И этим для себя подходящим она сочла лорда Уодсворда. Выведав у простодушного англичанина всю его подноготную, поняв, что его можно взять только добротой и любовью, леди Катарина играла роль так безнадежно в него влюбленной, что бедный лорд попался на крючочек и — незаметно для себя, — соболезнуя ей, полюбил бедную девушку сам, навек отдав ей сердце. Много хлопот и настойчивости стоило ему уломать отца и получить согласие на женитьбу. Упрямый старик дал свое согласие на брак на том условии, что младший сын его будет пастором. За это он обещал ему дом в Лондоне, тот самый, где прожила семья пастора свою лондонскую жизнь, со всей обстановкой и садом. Но с условием, что этот дом будет принадлежать его младшей дочери. Фамильные драгоценности, которые принадлежали бабушке пастора, предназначались ему, ее любимцу. Но бабушка умерла внезапно, не оставив завещания. Устно она успела передать сыну свою волю о младшем внуке, велев передать ему и небольшую сумму денег и все бриллианты. Отец же распределил это наследство по своему усмотрению. Старшей дочери деньги, младшей — дом и камни. Молодой лорд, неоднократно высказывавший девушке свои мечты об артистической карьере и свою любовь к музыке, был страшно удивлен, когда она принялась уговаривать его послушаться отца, сделаться пастором и немедленно жениться на ней. Никакие доводы логики молодого лорда не действовали. Девушка не верила его артистическим талантам, столь одобряемым его профессорами. Не верила его способностям к науке и боялась стать женой ничем не обеспеченного певца или еще менее обеспеченного ученого. Дом же в Лондоне, предоставляемый немедленно за согласие стать пастором, казался ей кое-чем, а деньги и бриллианты были надежнее восторгов толпы или лавров ученого. Ее настойчивые уговоры перешли в бурные мольбы о спа-сении и такие сцены, что бедный юноша, принеся в жертву свои личные мечты, повел к алтарю девушку, которую — как ему она говорила теперь — он шокировал и компрометировал своим поведением. «Чем была вся моя семейная жизнь?» — думал в ночном безмолвии пастор. Лично для него каждый день нес ряд внутренних катастроф. Плохо воспитанная, неряшливая и жадная итальянка трудно поддавалась элементарному внутреннему и внешнему воспитанию пастора. И только окончательное его решение, твердое как скала, стоившее немалочисленных истерик и сцен, заставило леди Катарину образумиться и усвоить внешние требования, предъявляемые английским обществом к женщине ее круга. Пастор ей объяснил категорически, что до тех пор, пока она не научится вести дом и хозяйство и держать себя среди людей, как подобает английской леди, она не будет представлена ни его отцу, ни старшему брату, не будет введена в их семью, а следовательно, лишится того высшего общества, которого она так жаждет. Целый год прошел в напряженной борьбе. Дочь родилась преждевременно у пасторши, в волосах пастора мелькнуло два-три седых волоска, пока наконец налет богемы, неизвестно как и где приобретенный, под огромными усилиями воли и доброты мужа, сошел с леди Катарины. Постепенно вводимая мужем в общество, она усвоила внешний аристократизм, оставаясь внутри мелкой и жадной мещанкой. Пользуясь своей красотой, пасторша легко овладевала сердцами людей, но в прочной дружбе никто с нею долго не оставался. Какие горькие минуты переживал пастор, возвращаясь в свой тихий дом из богатых дворцов отца и брата. Леди Катарина, ослепленная блеском роскоши, только и говорила, что о слабом здоровье его брата, об отсутствии у него наследников и о блестящем будущем после смерти этого брата, когда ее муж останется единственным владельцем всех богатств. Вспомнилось пастору и рождение его младшей дочери. Огорчения и насмешки матери сыпались на голову бедного младенца, синие отцовские глаза которого и его курчавые белокурые волосы раздражали мать. Так и росла бедная Алиса, видя от матери всегда и во всем предпочтение своей старшей сестре. Но кроткий ребенок, восхищавшийся и матерью и сестрой, не только принимал как должное свое положение Золушки. Доброе, не знавшее зависти сердце искало всех случаев и возможности служить им обеим. И было всегда эксплуатируемо обеими, часто в ущерб здоровью. И здесь пришлось пастору поставить свое вето, с которым уже была хорошо знакома его жена. Все передумывал сейчас пастор и старался отдать себе отчет, насколько он виновен перед Богом и собой в нескладной жизни. Он поднялся, закрыл окно и опустился на колени перед аналоем, где лежало Евангелие. — Господи, виновен сам человек во всей своей жизни, и только он один виновен. Знаю — скоро отойду. И молитва моя к Тебе: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром». Я понял слишком поздно, что первое звено всей жизни всюду, не только в семье, — мир сердца. Я старался нести его всем. Но в семье своей поселить его не сумел. Я, проходя мой день, стремился принести встречному бодрость. Я стремился каждого ободрить и утешить. Я хотел, чтобы вошедший ко мне одиноким — ушел радостным, ибо понял, что у него есть друг. Но в семье своей всей энергией доброты я не достигал не только гармонии, но даже чистоты. Господи, я понял все страдание земли в своем разбитом сердце. И я его принял и благословил. Защити дитя мое Ты величием Твоей благой любви. Ибо мое сердце не выдерживает уже двойственности и не может больше биться в компромиссе. Я знаю единый путь человека на земле — путь самоотверженной преданности Тебе. Но радость этого пути, отравляемая ежедневной ложью и лицемерием в семье, не ввела меня в число слуг Твоих, на которых лежит отражение Тебя. Ныне, у божественного огня, я понял, увидел новый путь любви. Я знаю, что сейчас уже поздно, что я ухожу с земли, — прими меня с миром и не оставь дитя мое беззащитным. Лицо пастора просветлело. Перед ним ярко и ясно вставал образ Флорентийца, и уверенность в помощи приходила к нему, на сердце стало легко и мирно. Вся его нечисто прожитая семейная жизнь перестала тревожить его. Она как бы составляла теперь для него что-то прошлое, далекое и чуждое. Точно не он, теперешний пастор, прожил ее. Не его мечты и грезы, схороненные и заколоченные где-то в больном сердце, стоили смертной борьбы. Не он боролся, чтобы понять и выполнить свой путь как утешителя каждому встречному на земле, а иной человек, о котором он сам теперь сохранил только воспоминание. Вся окружающая жизнь мелькнувших молодости, науки, музыки, любимая дочь, цветущая природа — все показалось ему одним мгновением. Отрешенность, жившая в сердце так долго, как мучительное страдание, стала вдруг радостью раскрепощения. Дух его ничто больше не тяготило. Он понял, что вся жизнь — одно мгновение Вечности. Что земная жизнь человека кончается тогда, когда его творческая сила кончена, и земля ему больше не нужна как место труда и борьбы, место духовного роста. Можно умереть и молодым, и все же только потому, что в данных земных условиях ни сердце человека, ни его сознание больше не могут сделать ничего. Нужны иное окружение и иная форма, чтобы подняться выше духу человека и его творческим способностям. Пастор встал с коленей и подошел к окну. Уже рассветало. Он открыл окно и сел в кресло. Его мысли вернулись к Алисе. Но теперь в сердце его тревоги за дочь уже не было. Он знал, что каждый может прожить только свою жизнь. И сколько бы ни стараться протоптать тропинку в жизнь для своих детей, жизнь повернет ее так и туда, как сам человек, и только он один, ее себе протопчет. Ни пяди чужой жизни не проживешь. Когда Алиса утром вышла в сад поливать цветы и увидела отца уже готовым и сидящим у окна, она радостно подбежала к нему. Но тот же час радость ее померкла и сменилась тревогой. — О, папа, вы больны? Что с вами? Вы так изменились, осунулись, так бледны, что я вызову доктора сейчас же. — Успокойся, дитя, у меня была бессонница. Старые люди не могут быть всегда здоровы. Я уже говорил вам не раз: молодые могут умереть, старым — умереть неизбежно. О чем тревожиться? Люби меня, но люби спокойно, во всякой форме, в какой бы я ни был, ощущай всегда близость со мной, где бы я ни жил, далеко или близко. Верность любви не знает разлуки. Слезы готовы были брызнуть из глаз Алисы, но доброе сердце мужественно победило свою скорбь, чтобы не тревожить ею отца. — Вам, папа, не хочется выйти в сад? — Нет, дитя, мне так хорошо здесь сидеть. — Я сейчас принесу вам шоколад. Отдыхайте и ждите меня очень скоро. Уж я заставлю вас кушать сегодня, — стараясь казаться веселой, говорила Алиса. Но как только она завернула за угол дома, где ее не мог видеть отец, она села на скамью, положила руку на ее спинку и, уткнувшись лицом, горько зарыдала. — О чем ты плачешь, Алиса? — резко спросила Дженни сестру через балкон своей комнаты. — Разбила куклу? Или тебе хочется иметь томный вид страдающей жертвы сегодня у своих новых друзей? Алиса хотела сказать Дженни о болезни отца, о своей тревоге за него, но, взглянув во враждебные глаза сестры, сказала только: — Ты все шутишь, Дженни. А мне кажется, что над нами висит горе, которого ты не хочешь видеть. Дженни рассмеялась все так же резко и насмешливо продолжала: — Давно ли ты в мудрецы записалась? Шестнадцать лет слыла дурочкой и вдруг попала в умницы у лорда Бенедикта. Кому это делает честь? Его прозорливости или твоей хитрости? — Меня, Дженни, ты можешь называть как угодно. Но, если ты хоть один раз еще позволишь себе сказать что-либо неуважительное о лорде Бенедикте, ты уйдешь из этого дома, чтобы никогда не вернуться в него. Помни, что я тебе сейчас сказала, — это дом мой. И чтобы ни единого непочтительного слова о лорде Бенедикте не было произнесено в этом доме. Что-то отцовское, когда он говорил свое редкое, но неумолимое «нет», сверкало в глазах Алисы. Необыкновенная решительность и железная твердость в ее голосе — все это было так неожиданно в кроткой и нежной сестре. Дженни сразу почувствовала, что не угроза от Алисы к ней пришла, но что она действительно останется без крова, если нарушит этот запрет Алисы. Дженни знала, что кроткий отец обладал колоссальной силой характера и ничто не могло изменить его решения, если он это продумал и высказал. В Алисе она сейчас узнала эту черту отца так же просто, как в себе давно узнавала черты матери. Пока как громом пораженная Дженни приходила в себя от изумления, Алиса приготовляла завтрак пастору в доме. Не один пастор провел сегодня бессонную ночь в своем просыпающемся доме. Дженни возвратилась вчера домой в полной размолвке с матерью. И обе, недовольные друг другом, разошлись по своим комнатам, не примирившись перед сном. Не в первый раз за последнее время мать и дочь были недовольны друг другом, что поражало их обеих, проживших всю жизнь в большой любви и дружбе и не ссорившихся никогда до сих пор. Обе ленивые, самолюбивые и вспышливые, они искали в Алисе предмет для своих дурных настроений. Им всегда казалось, что они недовольны ею, а не друг другом. Бессознательно ища ее общества в минуты раздражения, обе они, покоряемые кротостью и любовью ребенка, его всегдашним желанием успокоить и развлечь их, поддавались обаянию этой чистоты и самоотвержения, хотя считали ее дурочкой. Теперь Алисы, как и пастора, целыми днями не бывало дома. Вся работа, которую делала для них Алиса, падала на них самих. Целые дни Алиса шила, гладила, стирала, перешивала, чтобы Дженни и мать могли быть нарядными. А рояль Алисы ждал ее неделями, потому что и уходя из дома, обе давали ей приказы, во что их надо одеть завтра, что вычистить, что пришить, никогда не думая о чрезмерности ее труда и скрывая от пастора свое поведение. Раздражаясь, обе налаживали кое-как свои туалеты теперь, проклиная в душе день и час, когда лорд Бенедикт переступил порог их дома. Запершись в своей комнате вечером, Дженни рвала и метала. Неоднократные размолвки с матерью, ее полная невыдержанность, не сходившие с уст проклятия пастору и Алисе докучали Дженни. Только теперь она увидела глубокую некультурность матери и оценила благородство отца, никогда, ни одним словом не выражавшего перед детьми недовольства матерью. Пастор за всю сознательную жизнь Дженни не сказал ни одного слова в повышенном тоне матери и не позволил себе ни единого неджентльменского поступка по отношению к ней. Он был справедлив к обеим дочерям и не делал ни в чем разницы, балуя одинаково обеих. Мать же всегда баловала только Дженни. И Дженни теперь со стыдом вспоминала, как часто сладости Алисы съедались ею, подарки, отнятые для нее матерью у сестры, снашивались ею. И как та, всегда радостно улыбаясь, отдавала все лучшее, что имела, Дженни, за всю жизнь не сказав слова протеста. Вспомнила Дженни и свой первый бал у деда. Мать приказала Алисе попросить у деда свои бриллианты, чтобы Дженни могла их надеть. Дед ласково — для своей суровости он всегда необычайно ласков был с Алисой — отказал. Подняв ее личико своей красивой рукой, он сказал ей: — Не Дженни и не мать, а ты наденешь бриллианты моей матери. Они назначены тебе и будут присланы тебе к твоему первому балу. — Тогда уж, наверное, дедушка, их никому не придется надеть. Ведь моего первого бала никогда не будет. — Почему же так, внучка? — рассмеялся дед, обнимая девочку, чего тоже почти никто не удостаивался. — На балы не возят дурнушек. Да и я предпочла бы послушать чудную, а не бальную музыку. Ах, дедушка, как ты меня огорчил. Дженни ведь такая красавица. Ну как же ей приехать на бал с голой шеей? — Если ей ее шеи мало, может ее закрыть или совсем не приезжать. — Так ей и сказать? — Так и скажи. Личико ребенка опечалилось. Алиса долго еще пыталась объяснить деду, что нельзя так огорчать людей. Это так смешило деда, что он несколько раз громко хохотал, но все же отвез ее домой в своем экипаже с коробкой конфет, но без камней. И Дженни вспомнила и этот день, и ясно видела перед собой маленькую фигурку сестры, огорченную и расстроенную. Под градом упреков матери Алиса только горестно твердила, что просила деда так усердно, как самого Бога, но, видно, по ее грехам, ни тот, ни другой не вняли. Картины жизни мелькали в памяти Дженни одна за другой, и вот в доме появился молодой ученый, друг отца, Сандра. Дженни в первый же вечер уловила восхищенный взгляд гостя, когда Алиса играла и пела. Дженни старалась не допускать Алису к роялю при Сандре. Но тот умел действовать через отца, и Алиса иногда играла и пела, что выводило из себя немузыкальную и ревнивую Дженни. Дженни, способная, с хорошей памятью, легко ухватывала суть каждой книги. Она была довольно образованна, хотя и не желала следовать той программе, которую ей предлагал отец. Знакомство с Сандрой, желание обратить на себя его внимание заставило ее серьезно учиться и даже — не без пользы для индуса — она могла иногда припереть его к стене в споре. Но, поразмыслив на свободе, индус являлся в следующий раз с новыми книгами и доказывал Дженни, что она орудовала фактами по-дамски. И Дженни должна была прочитывать целые тома серьезных книг, чтобы разобраться, права ли она. Это ее злило и утомляло, тем более раздражая потому, что, как она ни старалась привлечь умом Сандру, он поддавался ее очарованию только до тех пор, пока Алиса была далеко. Стоило той войти — и вся ученость Сандры летела кувырком, он становился ребенком и забавлялся с ее сестрой, так весело и радостно смеясь, как этого никогда не могла добиться Дженни никакими чарами своего кокетства. Ревность жгла сердце Дженни. Но она ни в чем не могла упрекнуть сестру. Алиса всегда незаметно скрывалась, когда являлся Сандра, и ни разу его имя не слетало с ее губ иначе, как в числе поклонников сестры. Сейчас Дженни стало душно в атмосфере зла и раздражения. Она поняла, что любит отца, любит и сестру и хочет быть с ними. Она оценила их культуру и не знала, как к ним подойти, как выпутаться из той двойственности, в которой очутилась. Казалось бы, так просто: попросить Алису взять ее с собой к лорду Бенедикту. Там она могла бы получить совет, как ей найти выход и приблизиться к отцу и сестре, не вызывая ревности матери. Но... как просить сестру? Как сказать ей? Лорд Бенедикт? Обратиться к нему? Невозможно, и стыдно, и страшно. Дженни решила обратиться к Николаю и просить его совета и помощи. «Граф, — писала она. — Мне впервые приходится обращаться за советом и помощью к чужому и малознакомому человеку. Но Вы не просто человек. Вы ученый и философ, и вот к этому последнему я решаюсь обратиться. До сих пор я очень уверенно и самонадеянно вела линию своей жизни и была убеждаема постоянным в ней успехом, что веду ее правильно и именно так, как следует. Некоторый разлад в моей семье казался мне следствием детского, не жизненного простодушия папы и сестры. Теперь же в душе моей ад. Туда закрались сомнения. Там я вижу многое, ах, как многое, не таким, как это мне казалось до сих пор. И выхода найти, обрести хоть каплю мира я не могу. Я все больше раздражаюсь и чем яснее понимаю, что мое злобное настроение доказывает только мою же неправоту, тем больше злюсь. И сама вижу, как змеи в моем сердце шипят и поднимают головы. К чему и почему я все это говорю Вам, граф? Потому, что образы лорда Бенедикта и Ваш стоят передо мной неотступно. Только в Вашем доме я впервые поняла, что жизнь может двигаться вперед добротой. И странно, там, в доме лорда Бенедикта, я не ощущала особенно сильно его и Вашего влияния. Даже — почти изгнанная лордом из его дома — я зло смеялась первые дни, усердно отравляя жизнь Алисе и папе. Но чем дальше, тем яснее я начинаю видеть ваши лица, и в моем сердце становится все печальнее. Я прошу Вас, разрешите мне поговорить с Вами. Вспоминая строгое и какое-то особенное лицо лорда Бенедикта в последний миг расставания, я не смею обратиться к нему с просьбой о свидании. Его величавость — не поймите меня дурно, я уверена, что она — отражение его души, а вовсе не внешний фасон, — меня сковывает. Я не смею обратиться к нему и не могу себе представить, как обнажить перед ним язвы сердца. Я попрошу Алису передать Вам это письмо, но я никогда не решусь переступить порог того дома, где сейчас живете Вы, потому что это дом лорда Бенедикта, и не смею просить Вас приехать ко мне. Не откажите выйти завтра в три часа в Т-рсо-сквер и поговорить со мною. Примите самые искренние уверения в полном уважении к Вам. Дженни Уодсворд». Много скорби и размышлений стоило Дженни ее письмо. Гордая девушка никак не хотела поддаваться слабости, как ей казалось, и только настоящий большой ум помог ей признать свои ошибки и сказать в письме о них. Окончив письмо, Дженни вздохнула с облегчением. Она, по крайней мере, оставила теперь за собой какой-то рубикон. Ей казалось, что она захлопнула дверь какого-то чулана своей души, темного и неприятного, куда хоть на несколько часов может не заглядывать. Оставалось еще одно неприятное: просить сестру передать письмо. И это оказалось на деле гораздо труднее, чем в мыслях. В своем сердце, каком-то размягченном во время письма, она точно раскрыла объятия Алисе. Там как-то ожила любовь к Алисе. Но... как только Дженни услыхала разговор сестры с отцом, услыхала ее голос, полный беспредельной доброты и ласки, так все, что выбросило на поверхность ее сознание, — была сцена у балкона, ожившая до боли четко и ясно. Потрясенная в этом воспоминании словами Алисы, Дженни бросилась первым делом к письму, чтобы его разорвать на клочки. Но вместо этого она закрыла лицо руками и горько, детски зарыдала. Дженни, гордая Дженни, думавшая так много о своей красоте! Дженни, оберегавшая свое лицо от малейшего дуновения, никогда не уронившая слезинки, чтобы не испортить кожи, — Дженни рыдала, забыв обо всем, кроме глубокой горечи на сердце. Чья-то нежная рука обняла ее. Чьи-то горячие губы целовали ей руки. Чье-то дыхание согревало ее, проникая теплом в глубину сердца, точно вытаскивая оттуда занозу. — Дженни, сестра, любимая моя, дорогая. Прости меня, я ведь такая глупая, ты это знаешь, прости, родная. Я не сумела так сказать тебе своей мысли, чтобы ты, такая умная, поняла бы меня. Слезы сестры, такие необычные, впервые виденные и вызванные ею, совсем уничтожили бедную Алису. Она готова была отдать самую жизнь, чтобы утешить сестру. И все же сознавала, что оскорбить лорда Бенедикта в своем доме не допустит. Все, что шло от него, было дороже жизни. Алиса могла умереть за сестру, но не могла изменить ему, ибо он-то и был сейчас центром ее жизни. Дженни ничего не отвечала сестре, но под ее добротой затихла и вдруг почувствовала себя маленькой девочкой, приникая к сестре, точно к доброй няне. Она молча, все еще чуть-чуть хмурясь и чуть улыбаясь, подала письмо Алисе. Та взглянула на адрес, ласково поцеловала еще раз Дженни и, спрятав письмо за корсаж, вышла из комнаты. Впервые Дженни почувствовала благодарность к сестре, сожаление о той внутренней отдаленности, в которой жила с нею. Пасторша, избалованная раньше тем, что к ее выходу в столовую к двенадцати часам Алиса встречала ее обильным завтраком, непременно с несколькими горячими итальянскими блюдами, теперь каждый день раздражалась и оглашала дом громким спором с кухаркой, не умевшей ей угодить. Ее всю передергивало каждый раз, когда в одиннадцать с половиной часов Алиса садилась в элегантный экипаж и уезжала из дома, часто увозя с собой отца. Она всю жизнь пилила пастора, доказывая ему необходимость иметь свой экипаж, но, получив однажды и здесь вето, поняла, что должна покориться. Она, конечно, не покорилась, но принялась изыскивать способы выпросить экипаж у тестя. Тот ей ответил, что охотно бы подарил ей лошадь, но сын запретил ему делать это, а ссориться с ним он не хочет. Брат мужа, к которому обратилась пасторша с той же просьбой, дал ей точно такой же ответ. Несчастная женщина стала бороться. Но боролась не со своими желаниями, а с пастором, с каждым его распоряжением, с каждым его приказанием в доме, с каждым его желанием. Не желая признаться себе, но поняв это давно и очень хорошо, что сгубила карьеру мужа и сама собственными руками создала и выбрала себе жизнь скромной пасторши вместо блестящей и рассеянной жизни жены знаменитого певца, она вымещала на муже свою ошибку и злобу, ища всех способов разбивать его сердце. Не зная законов Англии, она думала получить развод, потребовать у пастора половину состояния и уехать за границу. И здесь все было против нее, а стать вне общества она не решилась. Так и шла ее жизнь в совершенном отдалении от мужа, который перешел окончательно жить в свой кабинет и после рождения Алисы не переступал порога супружеской спальни. Пасторша, ища развлечений на стороне, все же вела внешне безукоризненную жизнь, и репутация ее была незапятнанной. Пастор соблюдал весь внешний декорум счастливой семейной жизни и не пропускал ни одного случая быть где-либо вместе с женой, где этого требовали обычай или этикет. Его доброта и джентльменская вежливость с женой вводили всех в заблуждение об истинном счастье. Да и кому могло прийти в голову, что, имея мужем одного из известнейших ученых, человека большого музыкального дарования и честнейшей души, можно быть недовольной своей семейной жизнью. Непостоянная в своих увлечениях, пасторша часто искала новой влюбленности, но тщательно скрывала свои порывы от домашних. И Дженни, убежденная, что мать — жертва самодурства отца, обожала мать вдвойне, стараясь вознаградить ее за холодность мужа. Но не так давно зоркие глаза Дженни стали подмечать кое-что, чего пасторше вовсе не хотелось ей открывать, хотя она и старалась воспитать Дженни на свой лад, уверяя, что в Италии в смысле чувств живут иначе. Однажды у Дженни в глазах появился ужас, когда она нечаянно столкнулась с матерью на улице, когда та выходила под густым вуалем из подъезда чужого дома, где в дверях она заметила фигуру малознакомого мужчины. Между матерью и дочерью не было произнесено ни слова во всю совместную дорогу домой. Дженни и дома молча прошла прямо к себе, хотя пасторша, войдя домой, предложила ей какой-то вопрос. За обедом, где отсутствовали пастор и Алиса, Дженни овладела собой и старалась отвечать матери обычным тоном. Но в сердце ее уже не было алтаря, на котором стояла до сих пор мать. Поверженный кумир перестал держать ее в своей власти. Дженни не плакала, не стонала. Она охладела сразу. И пасторша поняла, что самое любимое дитя она теряет. Но и здесь она не боролась с собой, со своими ошибками. Она хотела, чтобы Дженни принимала ее манеру жить как единственно правильную и возможную в обществе. Бешенство матери, когда она поняла молчаливое презрение дочери, не имело границ. Она закатывала ей чисто итальянские сцены, ревновала к отцу и Алисе. То умоляла, то угрожала и довела Дженни до того, что та пригрозила пожаловаться отцу на невыносимость подобной жизни. Разъяренная, не привыкшая к противоречиям со стороны дочерей, избалованная привязанностью Дженни, пасторша не могла примириться со своим одиночеством в семье и решила соблазнить Дженни проектом блестящего замужества. Не одну бессонную ночь она провела в обдумывании создавшегося положения. Она легкомысленно перебирала всех молодых людей и пожилых лордов столицы, знакомых и незнакомых. Она успокаивалась к утру на том, что найдет Дженни жениха с состоянием, именем и блестящим положением и тем вернет себе дочь. Так встречали и провожали члены семьи пастора свои дни, и ни один из них не сознавал ясно, кроме самого отца, что смерть уже нашла свой путь в их дом.
|