Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


ГЛАВА 6. О ВЛАСТИ МУЗ




В которой благодарный снисходительному читателю автор предпринимает скромную попытку пересказать величественное содержание тех эпических песен, что слагает его героиня

Кстати, о холодном пиве у телевизора. Ведь прежде было именно оно.

Как правило, его очередь настает после ванны. Я выкатываю кресло‑качалку на середину своей комнаты и аккуратно раскладываю все, что может понадобиться в этот вечер: скамеечку под ноги, какие‑то книги, телефонную трубку, пульт дистанционного управления телевизором, авторучку на тот редкий случай, если мне вдруг вздумается записать что‑то умное. Справа от меня – журнальный столик, на котором‑то и стоит запотевшая бутылка. Я ужасно не люблю вставать с кресла, поэтому все обязано находиться в пределах досягаемости вытянутой руки; и пока необходимое занимает положенные ему места (уважая свою питомицу, я стараюсь не затягивать эту процедуру, но все же она занимает несколько минут), моя кошка в позе копилочки сидит в сторонке и, глядя на меня, тихо мурлычет о чем‑то своем. Но вот наконец все приготовлено, я расслабленно откидываюсь в кресле, упокаиваю свои ноги на скамеечке, и она тут же взлетает ко мне.

Теперь уже столь же терпеливо вынужден ждать я, пока кошка, преданно заглядывая мне в глаза (словно деликатно запрашивая, не слишком ли она меня беспокоит), со всей присущей ей любовью к комфорту и обстоятельностью будет устраиваться на мне. Она топчется на моих коленях, животе, и перебиваемый при каждом прикосновении к ней какими‑то счастливыми всхлипами треск заполняет тишину моей комнаты. Все это время мне приходится куда‑то прятать свое лицо, ибо с большим трудом справляющаяся со своими чувствами счастливая кошка норовит потереться о него своей головой. После горячей ванны у меня пересыхает во рту и ужасно хочется пить, но приходится терпеть и это: я знаю, стоит только поднести кружку, как ее содержимое будет тут же выплеснуто мне на грудь. Сейчас моя питомица влюблена без исключения во все, что приятно ее хозяину, и изо всех сил тянется своей головой, чтобы «боднуть» любой предмет, оказывающийся в пределах ее досягаемости, будь то книга, надеваемые мною очки, или кружка с только что вынутым из холодильника пивом.

Впрочем, как видно, понимая и мои интересы, она тоже не слишком затягивает со своим устройством и вскорости замирает, свиваясь в уютный клубочек прямо у меня на животе. Ее волнами накатываемый рокот, обретая подчеркнутую короткой паузой то ли выдоха, то ли вдоха (эллины назвали бы ее цезурой) ритмичность, теперь становится размеренным и плавным. Возможно, это некое кошачье подобие волнующего воображение гекзаметра древнегреческих аэдов, и кажется, что погружаясь во что‑то свое, она каждый раз заводит какую‑то полную столь же величественного, как и поэмы Гомера, смысла нескончаемую песнь…

Вот только тут‑то и настает очередь моего пива.

Но о чем поет моя кошка?

Кстати о песнях: известный всем нам с самого детства «кот ученый» вовсе не так‑то прост, как это кажется на первый наивный детский взгляд: ведь образ зеленого дуба у лукоморья – обозначает собой не что иное, как Мировое Древо, или Дерево Жизни. На древнем Востоке, откуда, собственно, и появляется наша героиня, – это широко распространенная эмблема бессмертия, но еще – и символ высшей мудрости (напомню: за попытку прикосновения именно к ней навсегда изгоняются из рая и лишаются бессмертия наши согрешившие прародители, Адам и Ева). Поэтому и «сидеть под ним» означает собой не просто предаваться заслуженному отдохновению от трудов под благодатной сенью его листвы, но приобщаться к каким‑то вечным тайнам бытия: «Идет направо – песнь заводит, налево – сказки говорит» – это ведь поэтический пересказ еще и ветхозаветных притч: «Долгоденствие в правой руке ее, а в левой у нее богатство и слава; пути ее – пути приятные, и все стези ее – мирные» (Притчи, 3: 16‑17). Под «нею» здесь подразумевается не что иное, как мудрость, и именно эта вечная стихия – «древо жизни для тех, кто приобретает ее» (Притчи, 3: 18).

Я знаю, что в эти часы (если, конечно, забыть на мгновение о сдвиге временных поясов) миллионы и миллионы точно таких же, как я, людей вслушиваются в те же самые нескончаемые древние напевы. Разделенные бетонными клетками своих квартир, сотнями и тысячами пролегших между нашими городами и странами километров, сейчас все мы – вместе; все мы, говорящие на разных наречиях, исповедующие разные вероучения, приверженные разным обычаям и обрядам, – это некое единое многолюдное собрание. Но что вечерами собирает нас в наших креслах?..

А что вообще собирает людей? Почему еще древние сказители могли увлечь исполнением своих былин чуть ли не всех жителей тогдашних поселений, одни ли только перипетии замысловатых сюжетов заставляли тех забывать обо всем сиюминутном и собираться вокруг бродячего песнопевца?

Здесь – предмет для самых серьезных размышлений.

Не секрет, что это только сегодня каждый из нас ощущает свою принадлежность к какой‑то большой общности. Мы делим себя на русских, французов, китайцев… Меж тем когда‑то давно, в те незапамятные былинные времена, когда кошка еще только начинала свое проникновение в наше жилище, у живших на нашей планете племен такое ощущение еще должно было откуда‑то возникнуть; и в сознании наших далеких предков представление о единстве и общем родстве рождалось в немалой степени благодаря магии именно таких собраний.

В самом деле, уже упомянутого здесь Гомера мы знаем сегодня как одного из сочинителей великого древнегреческого эпоса, но много ли тех, кто задумывался о том, что это был еще и своеобразный миссионер, назначением которого служило формировать единую норму реакции своего народа на родное слово, на памятный образ, на музыкальный тон? Иначе говоря, формировать ту самую общность людей, которая со временем и осознает себя одним народом, родство которого проявится в едином имени сначала ахеян, или данаев, или аргивян, потом – эллинов. А ведь Гомер – это только один из таких известных нам аэдов, то есть певцов, сочинявших и исполнявших эпические песни под аккомпанемент струнного инструмента в самый начальный период становления древнегреческой литературы. Кстати, время между восьмым и седьмым веками до нашей эры, когда жил он, в память о нем так и называется – гомеровским.

Впрочем, в Древней Греции эту миссию исполнял далеко не один только Гомер, просто он был самым талантливым, другие же имена ушли из памяти времен. К слову сказать, вплоть до сего дня не кончается спор о том, существовал ли в действительности гениальный творец «Илиады» и «Одиссеи» или каждая из этих поэм имеет своего собственного автора. Больше того, высказывается мнение, что изначально и они представляли собой просто некий цикл песен, создававшихся разными людьми и сведенных воедино каким‑то неизвестным «редактором». Налет легендарности великого имени, иными словами, неуверенности в реальном существовании слепого песнопевца сквозит и в знаменитом двустишии, которое было сложено еще в древности:

Спорило семь городов о рождении мудром Гомера:

Смирна, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Итака, Афины.

В общем, бродячих певцов было много, и каждый из них всякий раз (в точности так же, как еще несколько десятилетий назад какая‑нибудь сельская кинопередвижка) собирал вокруг себя чуть не всех – от мала до велика – жителей древнего поселения. Но точно таких же миссионеров знает и любой другой народ на Земле, вот только, может быть, не все они помнят создателей своего национального эпоса по имени.

Чтобы постичь тайну их подлинного назначения в истории наших племен, внимательно присмотримся к одному странному обстоятельству совместного бытия людей, которое в особенной мере заметно в жизни больших городов. Известно – и не только специалистам, – что любая комедия воспринимается нами куда смешнее в кинотеатре, нежели в узком семейном кругу и уж тем более в одиночестве перед экраном собственного телевизора; даже самая лучшая музыка, которую слушают в больших филармонических залах (не говоря уже об огромных концертных комплексах, переполненных молодежной аудиторией), звучит совсем не так проникновенно (или совсем не так зажигательно) с магнитофонной ленты; обычно сдержанные интеллигентные и воспитанные люди, оказываясь на стадионе во время футбольного матча, почему‑то поддаются роду дикого массового психоза… Словом, совместно переживаемая эмоция – всегда ярче, острей, многоцветней, а от этого и много памятней той, которую не с кем разделить.

Почему это так?

Здесь уже упоминалось о некоем таинственном биоэнергетическом поле, которое создается вокруг каждого из нас постоянной работой всех тех структур и тканей, что составляют наше тело, – возможно дело именно в нем. Есть основания думать (мы говорили об этом), что оно в состоянии известным образом воздействовать на непосредственное физическое окружение человека, даже стимулировать развитие каких‑то тонких процессов, протекающих в тканях всех тех, кто оказывается рядом с ним; больше того, способно служить катализатором, то есть фактором, резко ускоряющим их протекание. Пусть для этого поля и нет еще точного физического уравнения, оно без сомнения вполне (или, скажем более осторожно, достаточно) материально. Радиус его действия, конечно же, ограничен, но там, где дистанция, отделяющая нас, не превышает каких‑то критических пределов, все излучения, исходящие от разных людей, обязаны суммироваться и образовывать собой нечто единое и целостное…

Может быть, именно результирующая этого незримого взаимодействия бесконечного множества одновременных биоэнергетических излучений и порождает во всех нас то восторженно‑возбужденное состояние, которое создает какой‑то единый эмоциональный настрой всего многолюдного собрания и надолго остается в нашей памяти. Погружаясь в густой эфир этого сложносоставного потока до сих пор не определенных (физических ли, метафизических…) иррадиаций, мы вдруг начинаем не только чувствовать одно и то же со всеми, но и вести себя – а иногда даже и думать – совершенно схожим образом. Иными словами, вся плотно сбиваемая обстоятельствами городского быта людская масса вдруг начинает жить и действовать как единый сложный организм, маленькими автономными клетками которого выступают отдельные люди. Разойдясь через какое‑то время, мы будем еще очень долго удивляться пережитому, поражаться тому, что там, в зоне близкого контакта, для взаимопонимания вообще не нужны были никакие слова, – вполне достаточно было мимолетных взглядов, панибратских подталкиваний локтями, междометийной нечленораздельности…

Правда, к сожалению, известно и другое: очень часто экзальтация сплотившейся толпы имеет и тяжелые разрушительные для всех окружающих последствия. Но видеть в этом феномене одно только плохое – неверно, хотя в свете того, о чем говорится здесь, и этот факт предстает как подтверждение отмеченного обстоятельства нашей городской скученности: единство разрушительного настроя людской массы – тоже результат сложения одновременного выплеска каких‑то эмоциональных волн. В целом же все эти большие собрания и сборы играли (и, без сомнения, продолжают играть по сию пору) огромную роль в нашей общей истории, в становлении наших народов. Ведь именно благодаря им, вернее сказать, благодаря тому особому состоянию коллективной психики, которое каждый раз создает умноженное энергетическое поле всех охваченных порывом единого действия, происходило формирование единого менталитета, свойственного каждой этнической группе. Впрочем, не только формирование, но и постоянная его калибровка, согласование, унификация, ибо это единство все время требует каких‑то усилий на свое поддержание.

Со временем греческих аэдов сменили рапсоды – профессиональные декламаторы, которые уже без музыкального сопровождения, речитативом, исполняли на праздниках, пирах и состязаниях эпические поэмы. Только теперь это уже не было свободной импровизацией на какую‑то заданную тему, они комбинировали – «сшивали» – отрывки сочиненных кем‑то другим произведений (отсюда, к слову сказать, и само название певцов: ведь греческое rhapsodoi происходит от rhapto – сшиваю и ode – песнь). Отрывки разучивались ими по записи; в основном это были записи сочинений все того же Гомера: известно, что благодарные ему потомки – по повелению Писистрата (афинского диктатора) записали его практически тотчас же (что значат одно‑два столетия в мировой истории?) после переятия ими тайны алфавитного письма у финикийцев. Именно с этого времени чтение поэм перед всем народом стало обязательным элементом празднеств, посвященных богине Афине (так называемых Панафиней).

Позднее в греческих полисах было в порядке вещей даже выплачивать денежное вознаграждение, пусть и небольшое, но все равно привлекательное для многих, всем тем, кто посещал театр (пример, весьма поучительный для тех, кто сегодня поступает прямо противоположным образом, взвинчивая цены). Но и здесь одним из основных – пусть даже и не осознанных никем – назначением и многолюдного людского собрания и самого исполняемого на его сцене действия было шлифовать и шлифовать единую реакцию всех сограждан на знак.

Кое‑кто склонен видеть начало того, что через столетия составит предмет филологии, именно в деятельности этих древних миссионеров от впервые формирующейся культуры. Но нужно заметить, что только очень наивный и поверхностный взгляд может видеть зарождение литературы (впрочем, не только ее, а и любых других проявлений человеческого гения вообще) там, где неизвестно откуда появляется какая‑то неординарная личность и у этой личности вдруг возникает острая необходимость поделиться какими‑то великими откровениями со своими ли сородичами, будущими ли поколениями… неважно… В действительности же никакая литература, никакая живопись, да и никакое искусство вообще в принципе не могут возникнуть там, где есть одно только вдохновение художника. Помимо этого необходима еще и достойная его откровений публика, в противном случае, все создаваемое первым пророком так и останется «гласом вопиющего в пустыне». Впервые родившееся в душе кого‑то одного, сколь бы волнующим и прекрасным оно ни было, обязано найти какой‑то отклик в сердце другого, только в этом случае оно не умирает там же, но получает самостоятельную жизнь. Без такого отклика нет ни самого художника, ни его творчества, ни, следовательно, культуры; так что роль все понимающей и способной к сопереживанию публики в действительности ничуть не менее (а может быть, как это ни парадоксально, и более) важна, чем даже роль самого творца.

Формирование именно такой отвечающей единой реакцией на слово, художественный образ, музыкальный тон аудитории и было никем – ни тогда, в древности, ни во многом даже и сейчас – не осознанной, но в действительности величайшей целью подобных народных сходов. Если же быть до конца строгим, то возникающая здесь аудитория – это не просто собрание пассивных слушателей и созерцателей, а коллективный участник некоего единого процесса, которому предстоит развертываться на протяжение долгих тысячелетий. Ведь творческая деятельность любого художника вовсе не заканчивается созданием какого‑то – пусть даже самого выразительного – шедевра; его миссия куда более серьезна и основательна, ибо в действительности он одухотворяет пронзившим его чувством отнюдь не мраморную Галатею, но лепит самую душу всего своего народа. Не только те, кто жил рядом с ним, но и все сменяющие друг друга поколения, подпадая под обаяние когда‑то прочувствованного и пережитого им, даже спустя многие столетия продолжают вбирать и вбирать в себя то, что впервые открылось именно ему. Именно это и определяет преемственность времен, создает нации.

Кстати, мысль о том, что назначение художника состоит в том, чтобы формировать душу народа в действительности принадлежит еще Платону: подчеркивая значение Гомера, именно он впервые сказал, что тот «воспитал всю Грецию». Известно ведь, что для греков «Илиада» и «Одиссея» были не только излюбленным чтением; они стали самым средоточием всей греческой мудрости, всей общенациональной культуры. Именно по ним долгое время велось обучение в школах; честолюбивому юношеству внушалось представление «о доблестях, о подвигах, о славе» на примерах великих деяний, запечатленных именно этими сказаниями.

Так что дело не только в какой‑то кратковременной эйфории чувств, пусть даже и оставляющих по себе долгую память. Без этой единой реакции на знаковые для любого социума начала нет, да и не может быть самого народа, – и ни одна перешагнувшая черту цивилизации этническая общность на нашей планете не миновала того, о чем говорится здесь. Поэтому вовсе не древние сюжеты эпических сказаний (хотя, конечно же, и они тоже) – в первую очередь единые формы их переживания формировали общую память народа и выплавляли его коллективную душу.

Кстати, единый обряд, веками вершимый во всех наших храмах – христианских, буддийских, мусульманских – тоже ведь служил удовлетворению не одного только религиозного чувства, но и – веками же – шлифовал единый ответ складывающихся наций на Слово. Да, впрочем, и та же, вскользь упомянутая здесь, кинопередвижка, с заезженной и тысячу раз переклеенной лентой кочевавшая по нашим селениям, делала все то же вечное великое дело.

Между тем это дело не сводится к одной только унификации нашего ответа, все здесь гораздо глубже и много серьезней. Ведь каким бы емким ни был опыт каждого из нас, отличия между людьми всегда будут оставаться, ибо, как уже было сказано, в силу разных обстоятельств все мы проживаем разные жизни; поэтому полное взаимопонимание оказывается достижимым только там, где есть развитая способность самостоятельно достроить сообщенное, додумать недосказанное, догадаться об умолчанном. Только благодаря этому и происходит непрерывное созидание того нового, что обогащает душу каждого из нас, словом, того, что не содержалось ранее в нашей индивидуальной памяти. Калибровка единой реакции – это в первую очередь калибровка единого творческого ответа аудитории на знак, а вовсе не формирование механического условного рефлекса на какой‑то условный раздражитель. Именно в этом подлинная миссия тех обрядов, которые мы совершаем во всех наших собраниях.

Однако не одни лишь многолюдные толпища, не только спрессованные в сплошной людской монолит массы порождают особый настрой совокупной (в момент единения уже не членимой ни на какие отдельные атомы) человеческой психики, когда разные по возрасту, воспитанию, полученным знаниям люди внезапно начинают понимать друг друга с полуслова, – больше того, зачастую вообще без всяких слов. Какая‑то своя единая энергетика создается не только вокруг собирающих все эти толпища подмостков, – она возникает повсюду, где хотя бы на короткое время оказывается хотя бы несколько человек. Просто совокупная энергетика тем мощней, чем шире собрание, но и в малых дозах она возникает повсеместно, не исключая и каждой обычной рядовой семьи. Кстати, здесь, в семье, несопоставимость суммарного ее напряжения с успехом компенсируется неизмеримо большей длительностью воздействия на каждого из нас.

Но и в семье эмоциональная близость всех ее членов возникает отнюдь не на пустом месте и отнюдь не из ничего; ведь там, где нет материального контакта, способного замкнуть друг на друга все наши переживания, никакое взаимопонимание, а уж тем более глубокое душевное родство просто немыслимы. Настроиться на какую‑то общую волну чувств мы можем только там, где есть хотя бы какое‑то соприкосновение, ибо нет более надежного и строгого изолятора, нежели абсолютная физическая пустота. Как кажется, именно общее энергетическое поле, в единую структуру которого свой индивидуальный вклад вносит каждый, кто составляет эту начальную ячейку социума, и заполняет пространство между нами, становится материальным проводником наших чувств.

Эту роль проводника оно выполняет благодаря тому, уже отмеченному здесь обстоятельству, что в действительности «приемниками» всех внешних сигналов, которые посылаются нам (как людским, так и природным) окружением, являются вовсе не пять «органов чувств», но, в конечном счете, каждая клетка нашего тела, не исключая и все те, которые скрыты глубоко под нашим кожным покровом. Если и не все, то по меньшей мере многие изменения напряженности и конфигурации этого поля ощущаются нами именно на клеточном уровне, и именно эти ощущения начинают формировать наш ответ на какой‑то незримый посыл еще до того, как мы осознаем, что вообще собираемся сделать.

Между тем к числу полноправных членов семей относятся и четвероногие питомцы, а значит, в едином биоэнергетическом эфире, который создается вокруг наших маленьких коммун, всегда растворяется и порождаемая ими составляющая. Но это обстоятельство означает, что незримый мостик внечувственного соприкосновения перекидывается теперь уже не только от человека к человеку, но и от нас к нашим маленьким приемышам и обратно. И вот – между нами, относящимися к разным биологическим видам и даже к разным ступеням биологической эволюции, вдруг возникает какой‑то особый канал необъяснимой, но вместе с тем очень симпатичной связи, благодаря которой, вопреки всем умолчаниям и недосказанности, обретается способность видеть самую душу тех, кто соединяет с нашей свою жизнь.

Конечно, видеть в этом канале средство полноценного общения, подобного общению людей, было бы неверно, но дело вовсе не в том, что человек и кошка относятся к разным биологическим видам. Во всяком случае не только в том.

Здесь важно понять вот что.

Человеку язык (по меньшей мере там, на самой заре истории, где он еще только начинал формироваться) дается для того, чтобы согласовывать какие‑то коллективные действия, причем подлинный смысл самих этих действий сокрыт не столько в совместном добывании пищи, сколько в другом – в изготовлении неких средств такой добычи, иначе говоря, орудий. Уступая многим представителям животного царства и в силе, и в скорости, и в ловкости, он был вынужден полагаться только на них. Именно орудия позволяют нам состязаться с кем угодно и в остроте когтей, и в тяжести копыт, и в стремительности крыльев…

Впрочем, отдельно взятые, они мало что значат. Для достижения конкретных (не всегда поддающихся обозрению отдельным сознанием) целей человек вынужден использовать целые цепи искусственно создаваемых вещей. В самом деле, даже первобытному охотнику, чтобы добыть себе пропитание, необходимо было наладить взаимодействие стрелы и лука, палки и ременными жгутами привязанного к ней камня. Чтобы на нашем сегодняшнем столе появился хлеб, нужны уже не только трактора и уборочные комбайны, но и целые металлургические и машиностроительные заводы, которым в свою очередь предшествуют рудники и обогатительные фабрики. И так далее, и так далее, и так далее.

Благодаря всем этим соединяемым в многозвенные цепи техническим средствам, практика человека – это куда более масштабное воздействие на среду обитания, чем то, которое может оказать любое, даже самое сильное животное с самыми большими рогами и самыми тяжелыми копытами. Жизнедеятельность наделенного не только разумом, но и постоянно возрастающими потребностями человека – это развивающееся, как сказал бы математик, по экспоненте вмешательство в течение всех протекающих вокруг него природных явлений; она немыслима без радикального изменения всего непосредственно окружающего мира. Ведь не человек приспосабливает самого себя к среде своего обитания, а среда подгоняется его деятельностью к нему самому и его запросам.

Между тем не существует никаких универсальных орудий, которые были бы способны возместить человеку сразу все недостатки его собственной природы, поэтому он оказывается вынужденным определенным образом комбинировать их. Отсюда и согласование коллективных действий – это не упорядочение усилий отдельно взятых индивидов (все это наличествует и в обычной стае многих видов животных), но в первую очередь согласование всех задействованных в технологических цепях орудий. Да ведь и сегодня весь окружающий нас мир – это в первую очередь сложная система взаимодействий каких‑то искусственно созданных нами вещей.

Отсюда ключевыми элементами всех наших представлений о мире становятся какие‑то предметы и действия с ними. Поэтому и в языке человека первенствующие позиции достаются именам существительным и глаголам, именно они образуют собой силовой каркас любого высказывания; уберем их из нашей речи и мгновенно рассыплется все, она превратится в лишенный всякой упорядоченности набор сплошных бессмысленностей, в простое сотрясение воздуха. Словом, особенности человеческой природы заранее предопределили то обстоятельство, что его речь стала именно такой, какая она есть. Говорят, что история не знает сослагательного наклонения, но все же мы вправе сказать, что если бы мы были устроены как‑то по‑другому, структура нашего языка тоже бы изменилась. (А от этого иным стало бы и все мировоззрение, картина мира предстала бы перед нами в совершенно ином виде.)

В отличие от человеческого, мир кошки вовсе не таков, материальные предметы занимают в нем гораздо меньшее место; кошка (дикая ли, сельская, городская… любая) взаимодействует далеко не с таким широким их разнообразием. Но это вовсе не означает, что он намного беднее того, который когда‑то окружал обезьяну, вдруг вздумавшую пойти «в люди». Кошка живет не в мире имеющих четкие и устойчивые контуры вещей, но в сфере расплывающихся запахов и взаимопереплетающихся звуков, неосязаемых нами излучений и недоступных нашему слуху вибраций. Это трудно понять, но, приведись ей формировать какой‑то свой язык, ключевые места в нем, скорее всего, заняли бы вовсе не имена существительные, но нечто другое, – возможно, некий отдаленный аналог наших прилагательных.

Конечно, и здесь взаимопонимание достижимо, но вспомним о тех усилиях, которые требуются от нас при изучении иностранных языков. А ведь в общении с животным степень сложности совершенно иная – уже хотя бы потому, что нет никаких учебников и инструкторов. Проблема своей масштабностью, может быть, не сопоставима даже с расшифровкой египетских иероглифов; между тем постижение тайн этой древней письменности потребовало многих десятилетий и титанических усилий самых выдающихся умов, хотя там речь шла о языке пусть и думающего как‑то по‑другому, но все‑таки – человека. Начни же мы расшифровать грамматику языка домашней кошки, нам пришлось бы затратить ничуть не меньшие (а то и гораздо большие!) усилия. И в первую очередь усилия, связанные с тем, чтобы отрешиться от навязывания ей своих грамматических конструкций, ибо непростительная глупость требовать от нее, чтобы она подчинялась тем синтаксическим схемам, которыми руководствуемся мы сами.

И все же, как это ни парадоксально, кошка не только понимает человека, но и оказывается в состоянии довести до него какие‑то свои… хотел сказать: мысли, но тут же осекся: ведь мысль не существует отдельно от языка, поэтому иной язык – это еще и обязательно иная форма активности того, что у человека мы называем сознанием. Впрочем, не будем гнаться за точностью формулировок, скажем просто: кошка умеет каким‑то образом воздействовать на нас.

Понять нас оказывается легче именно потому, что ей не приходит в голову использовать грамматические правила нашего языка и законы нашей логики, другими словами, именно по той причине, что она живет в совершенно ином мире. Различаемыми кошкой (а следовательно, и значимыми для нее) элементами этой реальности оказываются именно те, которые с легкостью выдают ей все наши настроения и – часто – даже не вполне осознаваемые нами самими намерения. Не в последнюю очередь это‑то обстоятельство и облегчает ее проникновение в дом человека и постепенное приручение его хозяев.

Добавим сюда и то немаловажное обстоятельство, о котором уже упоминалось здесь. В жилище человека и защита от хищников, и даже забота о собственном пропитании (и даже о пропитании своего потомства) частично, если не сказать полностью, перекладываются кошкой на чужие – то есть на наши – плечи. А это значит, что многие факторы внешнего мира, остро критические для ее дикой пра‑пра‑бабки, частично, а иногда и полностью вытесняются из «поля» ее «зрения». Тем более это касается домашней кошки, которая обитает в больших современных мегаполисах: если сельской еще и приходится время от времени вспоминать о том, что, кроме уютных хозяйских коленей, существует масса всяких неприятностей, то живущая в городской квартире высотного дома созерцает страшилки внешнего мира только со своего балкона. А это примерно то же, что для нас самих – смотреть какой‑нибудь боевик или «ужастик» по телевизору.

Но ведь природа так или иначе потребует своего, а значит, здоровая психика животного (чего‑чего, а уж здоровья‑то наделенной девятью жизнями нашей героине не занимать) обязана будет найти достойное замещение всему тому, что городская культура надежно отгораживает от нее. Поэтому все вытесняемое из повседневного внимания кошки должно регулярно заполняться чем‑то другим, не менее интересным и разнообразным. Этим другим, как уже говорилось здесь, и выступают складывающиеся в нашем доме отношения между теми, кто населяет его. Именно они, эти незримые метафизические начала и становятся опорными, ключевыми элементами ее мира, формируют его силовой каркас, кристаллическую его решетку. Именно эти эфемерные не поддающиеся физической регистрации образования и становятся тем, что в грамматической структуре ее языка по праву должно было бы занять центральное место, то есть то, которое в нашей, человеческой, речи занимают имена существительные.

Иными словами, у домашней кошки в самом центре оказывается то, что в нашем языке занимает место обобщающих отвлеченных понятий, таких как «доброта», «сердечность», «любовь», «привязанность», «верность» и тому подобных материй. Но если от человека все выражаемое этими сложными категориями требует довольно высокой степени интеллектуального развития (впрочем, не только интеллектуального, но еще эмоционального, и нравственного), то у кошки, как, кстати, и у маленького ребенка (свойство, увы, утрачиваемое с возрастом), оно является чем‑то базовым, основополагающим; эти материи воспринимаются ею с той же естественностью и так же непосредственно, как нами воспринимается сила земного тяготения.

Попробуем вообразить себе язык, где все – «наоборот»: где исходными элементами выступают сложные даже для человека абстрактные понятия, доступные лишь «шестому» чувству, а самые простенькие обобщения, вроде «ночь, улица, фонарь, аптека», требуют огромного напряжения интеллекта, – и тогда мы, может быть, поймем всю глубину пропасти, которая в действительности разделяет нас.

Здесь, правда, можно возразить тем, что законы любого языка, будь то язык человека или любого другого существа, обязаны отражать собой не зависящие от него законы окружающего мира, ведь мир‑то в конечном счете один и тот же, что для нас, что для живущей рядом с нами кошки. Но это не совсем так, поскольку в одном случае вся окружающая нас реальность воспринимается как совокупность физических взаимодействий друг с другом каких‑то материальных объектов (к тому же устойчиво сохраняющих свои ключевые свойства и формы), а в другом – как взаимопроникновение таких неопределенных начал, для которых и правильное‑то слово найти трудно. Иначе говоря, из единого океана по имени «мир» нами, по‑разному приспособившимися к нему, выхватывается далеко не одно и то же.

Впрочем, если взглянуть внимательно, то обнаружится, что все это справедливо не только там, где речь идет о разных биологических видах. Ведь точно так же обстоит дело и у нас. Так, например, женщина видит ход вещей совершенно иными глазами, нежели мужчина, и многое с точки зрения каждого из нас поставлено с ног на голову в представлении другого. В вечной войне полов мы обвиняем друг друга в неспособности понять что‑то важное, но ведь если отличаются друг от друга формы восприятия одной и той же действительности, то нужно отдельно разбираться и с представлением наших восприятий в наших языках. Известная мужская шутка о том, что никому не дано постичь значение произносимых женщиной слов, говорит именно об этом: используя одни и те же слова и обороты, мы все же говорим на разных наречиях. До конца же понимаем друг друга только там, где, начисто забывая о словах, обращаемся к обычному чувству: его и только его переливы образуют собой подлинно единое средство общения всех – мужчины и женщины, взрослого и ребенка, человека и кошки.

Вот так и здесь. Думается, что поставленный «с ног на голову» мир домашней кошки вправе потребовать и какую‑то «перевернутую» форму соответствия с тем языком, на котором она сама могла бы его описать. Впрочем, все это может быть слишком сложно, так что пусть здесь разбираются профессиональные лингвисты; мы же говорим – о простом (и, кстати, не обремененном излишней образованностью) домашнем животном.

Да, кошка не знает очень многое из того, что знаем мы, люди, но зато она очень часто знает нас гораздо лучше, чем мы сами знаем себя, – и уж во всяком случае лучше, чем мы знаем ее. Ведь именно человек – основной фактор ее среды, именно к нему она обязана адаптироваться в первую очередь. Что же касается нас, то даже стремясь узнать о ней что‑то большее мы пытаемся анализировать ее с помощью присущих нам, людям, представлений о мире, понятий, грамматических конструкций, логических схем. А она – другая…

И вот парадокс: в формировании тех отношений, которые связывают нас с нею (а зачастую и вообще наши маленькие семейные стаи в целом), активную роль берет на себя именно кошка, а вовсе не мы, гордые «цари природы», обладатели университетских дипломов и ученых степеней. Терпеливо и незаметно, но вместе с тем настойчиво (часто упрямо) она вмешивается в них и с присущей ей мягкостью, чувством такта и деликатностью что‑то правит там. Что именно, большей частью вообще не замечается нами, ибо материя связующих нас отношений – это некая таинственная, недоступная прямому обозрению стихия, или, как сказали бы раньше, когда знание латыни было первым признаком большой учености, – «terra incognita». Мы, конечно же, знаем о существовании этой неизведанной земли, больше того – нам известны кое‑какие ее особенности ее рельефа, но, кажется, это и все, что нам известно…

Трущаяся о наши ноги и мурлыкающая на коленях кошка – это не имеющий диплома, однако обладающий весьма высокой квалификацией психотерапевт нашего дома. Охранение нашего очага по‑прежнему остается основным (не оспариваемых, как кажется, никем) ее назначением, но ведь угрожают‑то ему отнюдь не сотрясения земной тверди, не катаклизмы внешнего мира, но гнев каких‑то страшных демонических сил, нашедших пристанище в нас самих; и вот умиротворение их‑то и становится постоянной заботой ее повседневности. Ее, говоря высоким языком, миссией.

Это совсем не пустые слова, кошка и в самом деле нашла себе применение во врачевании многих наших недугов: вот уже более двух десятилетий она успешно «ассистирует» врачам разных специальностей. Первыми обратили внимание на ее таланты целительницы американские психологи; и сегодня услугами «кошек‑докторов» пользуются больницы, дома престарелых, интернаты и реабилитационные центры, а в последнее время даже и тюрьмы. Кошки «лечат» страдающих психическими заболеваниями, больных, проходящих реабилитацию после травм, зачастую полностью или частично обездвиженных, и пациентов наркологических лечебниц. Но, пожалуй, больше всего этим пушистым целительницам радуются маленькие обитатели специальных школ‑интернатов. Для детей с заболеваниями опорно‑двигательной системы кошка воистину добрый доктор Айболит, никогда не делающий больно и зачастую способный помочь лучше многих двуногих дипломированных специалистов.

Как проходит сеанс «кошкотерапии»? В доме престарелых кошка обычно «работает» с группой, выступая в роли массовика‑затейника и психотерапевта. Пожилые люди играют с кошкой, ласкают ее, смеются над неповторимой кошачьей клоунадой. Кошка дает заряд хорошего настроения, снимает депрессию. Совсем иной подход у кошки к серьезно больным людям. Пережившие инфаркт или инсульт встречаются с кошкой наедине. Нередко у таких больных нарушена чувствительность конечностей. Тогда кошка не затевает веселых игр, она трется о больную руку, тщательно и терпеливо вылизывает неподвижные пальцы и мурлычет. Иногда уже во время первого сеанса наступает улучшение, и пациент начинает гладить кошку! Да, шершавый кошачий язычок и мягкая шерстка, в соединении с приветливостью и добросердечием, по силе воздействия превосходят самые современные методы массажа.

Еще одна область медицины, в которой кошка нашла применение своему целительному дару, – психиатрия. Имеются свидетельства, что еще в XVIII веке в некоторых клиниках для душевнобольных существовал целый штат лечебных кошек, которые успокаивали разбушевавшихся пациентов. И в этом нет ничего удивительного: пожалуй, любой из нас испытал на себе способность кошки за несколько минут снимать стресс. С пациентами психиатрических отделений пушистые доктора «работают» строго индивидуально, а курс лечения занимает обычно несколько месяцев.

Секрет успеха заключается в способности кошки установить тесный душевный контакт с больным. По сути, так работают и опытные психотерапевты, за плечами которых медицинский институт и несколько лет самостоятельной практики. Люди с нарушениями психики воспринимают ее присутствие без малейшего раздражения. Кошка же не делает ничего особенного: она просто льнет к больному, мурлычет, лижет руки и лицо. Такая бесхитростная, но искренняя, кошачья ласка очень действенна при депрессии, неврозах, мании и шизофрении. Даже трудный пациент рано или поздно привыкнет к присутствию этого живого существа и будет с нетерпением ждать ее визита. А это уже путь к выздоровлению. Поэтому совсем не случайно, что в расположенном неподалеку от моего дома восстановительном отделении известной всему Петербургу психоневрологической клиники им. Скворцова‑Степанова кошка – одна из ключевых фигурантов терапевтического воздействия на мятущуюся душу больного.

Показатели кровяного давления лучше у владельцев животных. И, что совсем странно, содержание холестерина в крови – одного из факторов риска инфаркта – у них ниже. Серьезное исследование о влиянии кошек на продолжительность жизни их владельцев было проведено берлинским институтом геронтологии. Группа из семи ученых в течение пяти лет наблюдала более 3000 владельцев кошек. По их мнению, кошки – настоящий эликсир молодости для своих владельцев. Вообще говоря, любое домашнее животное благотворно влияет на здоровье своего хозяина, но кошкам, как кажется, это удается лучше всех.

Говорят, что те люди, которые долгое время общались с кошкой, живут в среднем на 10 лет дольше тех, в чьем сердце не находилось для нее никакого места. Так что вовсе не исключено, что где‑то в недалеком будущем врачи наряду с лекарствами и диетой будут прописывать своим пациентам общение с домашними животными.

Но все же свести ее роль к одной только терапии было бы неправильно. Незримые каналы связи, которые неизбежно возникают в ходе любого контакта живых душ и уж тем более – между нами и четвероногими членами наших семей, имеют куда большие возможности.

Да, правда, эти каналы не способны пропускать через себя ни сюжеты прочитанных нами книг, ни дух музейных коллекций, ни таинство физических формул, но вдумаемся: а содержание ли этих библиотек, конструкции ли порождаемых нами машин, существо ли принимаемых нашими парламентами законов делает из всех нас то, что мы есть? Накопленное ли нашей цивилизацией знание формирует то, чем мы отличаемся от животных?

Думается, что все это: и научные открытия, и произведенные машины и юридические кодексы – лишь по­бо­ч­ный продукт нашей общей ис­тории; дей­ствите­ль­ное же ее содержание ле­жит совсем в другой, если уго­д­но, чу­­ж­дой все­му перечисленному, сфере. Зададимся вопросом: что отличает нас, скажем, от пещерного человека? Ведь не эти же материи, а совсем другое: лю­бовь и милосердие, сострадание и жертвенность, верность и благородство… – многое ли из этого понятийного ряда было присуще неандертальцу или даже кроманьонцу, появившемуся где‑то около сорока тысяч лет тому назад? Правда, есть и другой ряд: кова­р­ст­во и низость, завистливость и алчность, жесто­кость и вероломство… – ни­­­что из этих качеств нашей сегодняшней природы, если быть справедливыми по отношению к самим себе, тоже не бы­­ло зна­ко­мо че­ло­ве­ку где‑то там, в древнекаменном веке. Меж тем именно эти, пусть и противостоящие друг другу, свойства сегодня об­­ра­зуют со­бой состав, вероятно, са­­­мых су­ще­ст­венных оп­ре­делений того, что мы называем нашей совокупной натурой или, вернее, ду­­шой.

Но если ничего из этих определений не было присуще далекому пращуру, зна­чит, именно наша душа в том ее виде, в каком она существует сейчас, на про­тя­­же­­нии всех ис­­текших ты­ся­че­­ле­­тий и была подлинным и еди­­н­ст­­вен­­ным средоточием всех наших забот, единственным предметом не прерываемой ни на мгно­ве­ние творческой дея­те­ль­­но­сти всего нашего рода. Завоевания же науки, памятники искусства, чудеса техники, регулирующие условия нашего совместного существования общественные институции – все это только вехи, которые разметили пройденный человечеством путь, а вовсе не самоцель его бытия.

Словом, тайна всемирной истории не сводится к хро­ни­ке войн или классовых битв, к строительству го­­родов или освоению новых ко­н­ти­не­н­тов – она в становлении и развитии нашей души, и только этот ве­чный процесс восхождения к какому‑то идеалу и образует собой ее под­лин­ный смысл.

Заметим: все свойственные человеку качества вовсе не даются с рождением, они воспитываются в нем в сущности всю его жизнь. Между тем воспитывать – это всегда передавать что‑то в общении друг с другом, только общение способно культивировать в нас все то, что, собственно, и делает человека человеком. Но вот с удивлением мы обнаруживаем, что кроме людского существует еще и другое общение. Реальностью нашей цивилизации оказывается тот непреложный факт, что воспитание направляется не только родителями, учителями и наставниками, – в стороне от него каким‑то непостижным для нас образом не остаются и наши маленькие пушистые питомцы. Они тоже незаметно для нас вмешиваются в этот сложный процесс, и их не всегда зримое вмешательство сообщает формированию наших характеров какой‑то дополнительный импульс. Как это происходит – до сих пор никому неизвестно, но зато хорошо знаком общий вектор такого вмешательства: еще ни одна кошка не была уличена в том, что она способствует появлению в нас худших черт нашей натуры; и если в том, кто становится объектом ее приручения, формируются именно те качества, которые составляют предмет ее усилий, значит, этому существу все‑таки удается что‑то донести до нас. Значит, какой‑то канал связи между нами все‑таки есть.

Конечно же, утверждать, что кошка вмешивается непосредственно в формирование человеческой личности, было бы неправильно. Это ей не дано, но зато в ее власти нечто другое, чаще куда более эффективное, нежели прямая дидактика и наставительность, какой часто грешат те, кто призван помочь нам сориентироваться в запутанном лабиринте условностей нашего социума. Речь идет о способности каким‑то таинственным образом воздействовать на лучшие чувства открытого добру человека. А вот уже они, пробуждаясь к жизни, способны порождать в нас и нравственные ценности.

Есть одна поразительная особенность восприятия: даже вселенское чудо, ежедневно развертывающееся прямо на наших глазах, со временем перестает удивлять пресыщенное им сознание. Вот так и здесь: таинство преобразования поддающихся регистрации физическим прибором импульсов, которые исходят от внешнего окружения, в некие символические ко многому обязывающие нас начала воспринимается нами как скучная обыденность, как нечто само собою разумеющееся. Свыкшийся с ним рассудок не видит здесь решительно ничего невозможного и удивительного.

Впрочем, удивительно не столько само это преобразование, сколько сомнение в нем. А между тем именно на этом таинстве тысячелетиями и стоит все наше искусство. Начиная с первой наскальной живописи пещер Ласко или Фон‑де‑Гома, каменных палеолитических «мадонн» и – далее – первых бродячих песнопевцев, складывавших величественный эпос наших народов, оно воздействует именно на чувства. Магия этого влияния формирует во всех нас единую форму их пробуждения в едином же порыве к какому‑то общему идеалу, общему представлению о добре и свете.

Но неужели и обыкновенная кошка может породить в нас тяготение к чему‑то прекрасному и возвышенному?

А почему нет? Пусть механизм преобразования тех посылов, которые исходят от этого маленького члена наших семей, в устойчивые свойства наших характеров полностью сокрыт, это не дает оснований говорить о том, что его вообще не существует, и уж тем более не позволяет утверждать, что нет и не может быть даже самих посылов. Ведь косвенным образом проследить если и не работу таких механизмов, то во всяком случае результат их скрытого действия вполне возможно.

Но раз уж здесь было произнесено слово «искусство», необходимо остановить свой взгляд на нем.

Вглядимся, к примеру, в картины Рубенса. Пышность величественных форм героев многих его полотен не отвечает ни современным представлениям о красоте человеческого тела, ни рожденным античностью классическим образцам, и это встречало и продолжает встречать известную критику. Иногда мне кажется, что и моей питомице не пришлось бы по нраву это радостное нагромождение телесных масс, что переполняет пространство его холстов, – и здесь я вполне готов понять и поддержать ее. Ведь, если честно, и мой эстетический идеал отчасти страдает при виде всего монументального роскошества обнаженных форм; мне по нраву что‑то более субтильное и трогательное. Но попробуем (хотя бы мысленно) «подправить» великого мастера и несколько сбавить пафос торжествующих излишеств человеческой плоти. Да, в этом случае мы бы увидели возвращение ее количеств и концентраций в пределы тех классических норм и пропорций, которые восходят к бессмертным греческим канонам, но за привычным стандартом навсегда исчезло бы ощущение некоего праздника человеческого тела, атмосферы, свойственной, как кажется, только его бессмертным полотнам.

Нет‑нет, здесь не подвергается решительно никакому сомнению категорическая недопустимость подобных вмешательств в суверенные права творца. Мы с кошкой совсем о другом: задумаемся над явным несоответствием состава критических замечаний тому возможному результату, который получился бы, вздумай художник прислушаться к ним и подчиниться. Ведь наш посыл мастеру мог бы быть сведен лишь к самым простеньким, если не сказать примитивным и отдающим вульгарностью рекомендациям: «Вот здесь – потоньше, вот тут – постройнее»; но выполни он их – и навсегда исчезнет уникальное явление мировой культуры, ибо Рубенс – это не просто совокупность раскрашенных полотен, но еще и некая серьезная философия. Вот тут‑то и встает вопрос: способно ли содержаться в подобном вульгарном посыле опровержение ключевых постулатов именно этой философии, или возможный здесь итог – не более чем побочный непредвиденный никем результат некомпетентного вмешательства дилетантов?

Но, прежде чем ответить, прислушаемся к диалогу тех, кто умеет понимать друг друга с полуслова. Ведь все красивые пафосные слова, «высокий», говоря языком одного из преобразователей русской речи, «штиль» – это только «выставочный» вариант наших обычных будничных речений; к нему мы обращаемся лишь изредка, в известных обстоятельствах нашей жизни. Проще говоря, там, где нужно произвести какое‑то впечатление на окружающих. В будничном же «междусобое» им, как правило, нет места; здесь властвуют совершенно иные – простые и приземленные формы выражения человеческой мысли, касающейся любых, даже самых высоких и отвлеченных материй. Но вот парадокс: за всем речевым опрощением, вроде: «здесь – пожиже, там – потолще» нам в действительности слышатся вовсе не убогие нечленораздельности ущербного сознания невежд, но именно то, что в уже оговоренных обстоятельствах с легкостью может быть развернуто в пафосный вариант до блеска отшлифованных «выставочных» идеологем. Иначе говоря, в какие‑то символические «парадно‑выходные» формы способного «жечь сердца людей» Глагола, к священным звукам которого иногда способны возноситься вполне обычные слова и словесные построения.

Простейший пример поможет пояснить суть сказанного: мы произносим: «Поднять голову», но видим в этом жесте проявление гордости, мы говорим: «Согнуть спину», но разумеем под этим некий род унижения. Словом, за бесхитростными словосочетаниями часто кроются сложные идиоматические обороты, значение которых уже не определяется собственным смыслом входящих в него слов, то есть нечто такое, что способно заставить задуматься и философа.

Здесь уже говорилось о том, что подлинное содержание всех этих идеологем кроется вовсе не в них самих, а в том богатстве опыта, знаний, которое за свою жизнь сумел накопить каждый из нас. Но, в отличие от каких‑то рациональных поддающихся проверке высказываний, искусство всегда воздействует на наши чувства, а между словами, обращенными к поверхности сознания, и проникающим воздействием на наши чувства есть довольно большое и важное отличие. Или, как выразился бы известный полковник, «дистанция огромного размера».

Вторжение в те сферы, где происходит анализ слов, может (в одно ухо влетело, в другое вылетело) не найти вообще никакого отклика в нашей душе – воздействие же на чувство всякий раз рождает в ней некий порыв. В этом порыве полностью, без какого бы то ни было остатка, исчезают все отличия между рафинированным сознанием блестяще образованного интеллигента и неразвитым сознанием какого‑нибудь невежды. Каким‑то таинственным образом и тот и другой оказываются равными друг другу. Больше того, даже через десятилетия, наполненные нелегким трудом собирания достижений нашей общей культуры, вспоминая о некогда пережитом, даже этот невежда обнаруживает в себе, что в том порыве ему уже и тогда, в давно прошедшем времени, увиделось все то, что только сегодня может быть облечено в некие возвышенные и красивые теории. (Я уже упоминал здесь о тех косноязычных словах, которые когда‑то в плюсквамперфекте, тысячу лет тому назад сам собрал и принес своей избраннице, и о том великом чуде преображения, благодаря которому ей отчетливо распозналось в них то, что я не сумел бы в полной мере выразить и сегодня.)

Пробуждение чувства всякий раз где‑то там, в смятенной глубине, включает взрывные механизмы, которые толкают нас к активному действию. В умных книгах (ученые люди любят туманные слова) говорится о некой «сублимации»; под нею понимается именно тот недоступный человеческому сознанию переход от пережитого восторга («я помню чудное мгновенье…») к творческому возблагодарению его первопричин, от перенесенной боли («и кто‑то камень положил в его протянутую руку») – к сокрушительному возмездию. Именно в результате этого непостижного перехода влюбленный поэт рождает бессмертные стихи, художник создает свои нетленные полотна, а униженный аристократом Вольтер с головой погружается в разрушительную не только для его любимой Франции, но и для всей Европы философию.

Словом, получается, что кроме доступных и привычных нашему сознанию механизмов обнаруживается еще и какая‑то другая – таинственная – форма воздействия на нас. Отдельные ее знаки непонятны, наверное, никому, но это нисколько не мешает им проникать в самую душу человека, больше того, подобно умным и чутким пальцам скульптора, незримо для нас самих лепить ее.

Между тем моя кошка поет о том же самом, что и египетская, китайская, американская… любая; и мы – русские, арабы, европейцы, американцы – в общем, все, кого собирает в эти уютные вечерние часы сладкозвучный ее рокот, невольно открываемся каким‑то тихим посылам. Волшебная музыка ее тихо пригревшейся рядом с нами души вступает в трогательный консонанс с той, которая сейчас рождается где‑то глубоко в нас самих, и это гармоническое созвучие с ней есть в то же время и наше общее согласие друг с другом.

Древние сказители, когда‑то бродившие по давно исчезнувшим под новыми наслоениями городам, формировали отличия характеров разноязыких наших народов, – эта же таинственная посланница неведомых сфер лепит из нас то, благодаря чему все мы, разбросанные по разным городам и странам, оказываемся единым племенем. Шесть долгих тысячелетий постигая природу человека, она научилась воздействовать именно на наши чувства, и это обстоятельство оказывается едва ли не более могущественным, нежели власть любых даже самых проникновенных в мире слов. Подобно эпическим сказаниям первых песнопевцев, негромкий, но вместе с тем настойчивый речитатив овладевшей нашим жилищем кошки формировал и продолжает формировать во всех нас единый ответ каким‑то настойчивым сигналам, и согласным ответом им оказывается общее движение к покою и миру. Светлый ее идеал, золотой сон четвероногого рапсода о всеобщем согласии («на земле мир и в человеках благоволение»), подсознательно воспринимаясь нами, властно вплетается в единый круг причин, созидающих основополагающие черты всей нашей общей натуры; и ее ощущаемые лишь каким‑то подкожным чувством влияния оказываются одним из тех оснований, на котором зиждется все доброе, что создается человеком в этом обуреваемом враждой и все же спасаемом любовью мире…

В достижении именно этого идеала проявляются лучшие наши таланты. Небом ли, самой ли природой – но ведь и в самом деле какие‑то таланты дарованы каждому из нас, вот только очень часто, как тот нерадивый раб из евангельской притчи, который зарыл дар своего господина в землю, мы хороним их в лени своей собственной души. Но все же есть незримая сила, обладающая властью заставить каждого откопать их, чтобы свершить‑таки то, что было предназначено ему свыше. Мы называем ее музой – неким мифическим существом, рано или поздно пробуждающим каждого из нас к созиданию.

Мы обнаруживаем своих муз в тех, кого любим…

Но ведь и кошка любима нами…


Поделиться:

Дата добавления: 2015-02-10; просмотров: 74; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.008 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты