КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава 3. Крым в художественной мифологии А. Куприна3.1. Биографический контекст крымских текстов Куприна[2] Прежде всего, о том, что значил для Куприна Крым, рассказал он сам в очерках, посвященных Балаклаве, Севастополю, встречам с теми людьми, которые произошли в Крыму. Этот биографически значимый образ Крыма суммарно складывается в очерках цикла «Листригоны», «Светлана», «События в Севастополе», «О том, как я видел Толстого на пароходе “Св. Николай”», в финальных страницах очерка «Мыс Гурон», в посвященных Крыму фрагментах других произведений писателя. К анализу этих купринских текстов мы обратимся в дальнейшем, а здесь отметим, что благодаря той особенной теплоте, с которой вспоминал Крым Куприн, благодаря тому лирическому тону, к которому он прибегает, например, в очерках о Балаклаве, благодаря его восторженным оценкам Крыма, сохранившимся в памяти тех, с кем ему доводилось говорить о Крыме, в мемуаристике и в биографических исследованиях куприноведов сформировалось устойчивое мнение о том, что пространство Крыма было для Куприна наделено особенной ценностью, а сам писатель настолько оказался «принят» пространством Крыма и его обитателями как «свой», что вошел в число тех деятелей искусства, которые, по выражению М. А. Новиковой, сами «сделались – буквально – “крымским фольклором”» [101, с 80]. Это обстоятельство обусловливает появление со временем множества мемуарных свидетельств жизни Куприна в Крыму, разысканий краеведов и биографов, связанных с установлением источников крымских сюжетов Куприна и прототипов его героев и т.д. Попробуем систематизировать материал этих источников, основываясь на наиболее авторитетных свидетельствах. Прежде всего, в качестве ценного источника информации о жизни Куприна в Крыму в разные периоды назовем книгу воспоминаний его жены Марии Карловны Куприной-Иорданской «Годы молодости». В этих мемуарах раскрывается не только биографический план творчества Куприна в годы совместной жизни с М. К. Куприной-Иорданской, но и выявляется фактическая основа целого ряда купринских сюжетов, в том числе и тех, которые вошли в состав «южного» корпуса текстов писателя. Например, именно со слов Марии Карловны становится известно, что замысел рассказа «Морская болезнь» возник у Куприна во время путешествия с женой на пароходе Ксения из Севастополя в Ялту в 1903 г. Мария Карловна вспоминает, что в дороге было очень душно, пароход был буквально забит людьми, а море все время плавания оставалось неспокойным, так что многих укачивало. Среди команды парохода выделялся помощник капитана – «молодой толстоногий брюнет» [66, с. 85], в поведении которого Куприн уловил те черты отношения к женщинам, которые затем были воплощены в соответствующем персонаже «Морской болезни». Наблюдая за ним, Куприн вспомнил и достоверную историю, затем отраженную в сюжете рассказа: «Посмотри, Маша, – как этот восточный красавец увивается около молодой пассажирки в светлом костюме и шляпе канотье. Не помню, рассказывал ли я тебе историю, которая случилась в одной известной мне семье, жившей в Одессе: молодая женщина ехала на пароходе в Ялту к больному мужу. Помощник капитана заманил ее в свою каюту и там изнасиловал. Правда, это неплохая тема для небольшого газетного рассказа?» [66, с. 86]. В свидетельстве Куприной-Иорданской важно, что из него выясняется, что между рождением замысла рассказа и его воплощением прошло в данном случае пять лет, и «Морская болезнь» как художественный текст состоялась уже в иной, чем в 1903 г., социально-исторической и духовной атмосфере. Интересно в воспоминаниях Марии Карловны и раскрытие достоверных деталей их крымской жизни, перенесенных затем в мир купринских рассказов о Крыме. Так, комната писателя на даче, которую Куприн с женой снимали в Мисхоре, попала в рассказ «Корь» – совершенно очевидно, из-за живописности открывавшегося из окна вида и в силу его потенциально высоких смыслопорождающих (и мифопорождающих) возможностей: «Дача наша была двухэтажная, кругом обнесенная широкими деревянными балконами. В нижнем этаже жил мой брат, «дядя Кока», как называл его Куприн. Наверху устроились мы с Александром Ивановичем. У нас была большая комната с открытой террасой, выходившей на море. В рассказе «Корь» Куприн описывает эту комнату. “По утрам, когда он просыпался, ему не надо было даже приподымать голову от подушки, чтобы увидеть прямо перед собой темную синюю полосу моря, подымавшуюся до половины окон, а на окнах в это время тихо колебались, парусясь от ветра, легкие, розоватые, прозрачные занавески, и вся комната бывала по утрам так полна светом и так в ней крепко и добро пахло морским воздухом, что в первые дни, просыпаясь, студент нередко начинал смеяться от бессознательного, расцветавшего в нем восторга”» [66, с. 88]. Описывает Куприна-Иорданская и другую дачу, вошедшую затем в число мифологизированных художественных пространственных образов Куприна. Это дача несимпатичных Куприну соседей в Мисхоре, которая стала прообразом дачи в «Белом пуделе». Как и в рассказе, она «имела высокий каменный забор» и при этом носила название «Дружба». «Под этим названием металлической вязью было выведено «Добро пожаловать!» А рядом с главным входом на калитке укреплена дощечка с надписью: “Посторонним лицам вход строго воспрещается”» [66, с. 87]. Также именно из воспоминаний жены мы узнаем и о фактической основе и прототипах героев «Белого пуделя». Она вспоминает, что часто к ним на дачу приходили старик-шарманщик с мальчиком-акробатом по имени Сережа, и с ними был дрессированный белый пудель. Куприн с удовольствием не только наблюдал и щедро вознаграждал их представления, но любил пообщаться с бродячими артистами. Именно Сережа рассказал Куприну, что однажды их собака так понравилась какому-то мальчику из богатой семьи, где они выступали, что он потребовал оставить пуделя ему. Артисты отказались и, боясь неприятностей от рассерженных родителей ребенка, срочно ушли подальше от этого места. Куприн изрядно драматизировал, заострил рассказанный юным акробатом сюжет и, как увидим ниже, ввел в эту историю не только моральный, гуманистический, но и мифологический смысл, апеллирующий к вечным ценностям бытия. Но с особенным чувством и наиболее подробно из всех крымских мест вспоминает Мария Карловна их с Куприным жизнь в Балаклаве. Это не слишком тогда известное местечко Мария Карловна нашла случайно, стараясь подобрать как можно более экономный вариант летнего отдыха, поскольку в тот момент семья была стеснена в средствах. К тому же отъезд в Балаклаву происходил на драматичном фоне серьезной ссоры супругов, так что появление там Куприна с «повинной» и примирение и воссоединение семьи стали прологом ко многим радостным дням, впоследствии проведенным писателем в этом рыбацком поселке. Помня, что Мария Карловна была «первооткрывателем» этого «рая», Куприн написал ей однажды: «Какая драгоценная находка твой, Машенька, подарок мне – Балаклава. Здесь все новое, свое – природа, жизнь, люди» [66, с. 188]. Соответственно, в мемуарах жены мы находим и описание Балаклавы в тот период, когда Куприны жили там, и рассказ о дружбе писателя с рыбаками, о его участии в рыбной ловле. Вспоминает Мария Карловна и о тревожных днях восстания на «Очакове», о знакомстве Куприна с лейтенантом Шмидтом, о его восхищении этим человеком. В этих моментах воспоминания жены перекликаются и во многом совпадают с другими свидетельствами купринской жизни в Балаклаве, так что суммарно из этих разнородных воспоминаний складывается объективная картина. Большую ценность, в частности, представляют воспоминания о балаклавском периоде жизни Куприна, оставленные его добрым знакомым, жителем Балаклавы, фельдшером Е. М. Аспизом, который даже под своим настоящим именем упомянут в «Листригонах» как «добродушный фельдшер Евсей Маркович». Из воспоминаний дочери Аспиза известно, что Куприн встречался с ним и в Петербурге, и в Одессе; вместе с Куприным Аспиз гостил в имении Ф. Д. Батюшкова Даниловском; переписка же писателя со своим балаклавским другом продолжалась всю жизнь [6]. Е. М. Аспиз выделяет в жизни Куприна в Балаклаве те же моменты, что и М. К. Куприна-Иорданская. Он пишет о том, какое большое значение имела для Куприна дружба с местными рыбаками и отмечает достоверность запечатления писателем их образов в «Листригонах». Также подробно освещает Аспиз и эпизоды знакомства Куприна с лейтенантом Шмидтом, а также спасения матросов, бежавших с «Очакова», в котором активно участвовал Куприн. 14 октября Куприн выступал на вечере в Севастополе с чтением отрывка из повести «Поединок». После чтения к нему подошел морской офицер, назвавшийся лейтенантом Шмидтом. Офицер благодарил писателя за повесть, так смело раскрывшую перед обществом глубокие социальные язвы в армейской жизни. Куприну собеседник очень понравился. Проводив его, Александр Иванович долго смотрел ему вслед, а потом обратился к своим спутникам со словами: «Какой-то удивительный, чудесный офицер» [5, с. 133]. Именно благодаря воспоминаниям Аспиза мы также узнаем, что в своем рассказе «Гусеница» Куприн существенно переиначил реальные события тех дней – в частности, очень преуменьшил свое участие в них и «передал» многие свои поступки другим героям рассказа – прежде всего, главной героине Ирине Платоновне. На самом же деле Куприн очень деятельно участвовал в организации безопасного убежища для спасенных матросов, так что Аспиз даже определенно утверждает: «Честь спасения этих матросов-очаковцев принадлежит исключительно Куприну» [5, с. 134]. В частности, именно Куприн придумал договориться с совладельцами имения Чоргун невдалеке от Балаклавы о том, чтобы спрятать у них нескольких матросов под видом сезонных рабочих, ухаживающих за виноградниками. Первым владельцем Чоргуна был П. И. Бларамберг – композитор и публицист, ранее заведовавший отделом иностранной политики в «Русских ведомостях». Это был мягкий, незлобливый, благожелательный человек. О нем было известно, что в молодости, в начале шестидесятых годов, он преподавал в петербургских воскресных школах, созданных для просвещения народа. Одно время служил в центральном статистическом комитете и занимался обработкой данных переписи населения. Бларамберг был близок с композиторами «могучей кучки». В Москве в Большом театре шли его оперы «Тушинцы» и «Мария Бургундская». Популярностью пользовались и романсы Бларамберга. Другим владельцем Чоргуна был его родственник А. К. Врангель, о котором говорили, что он сочувствует революционной интеллигенции и политическим ссыльным. Именно с ними Куприн провел успешные переговоры, в результате которых несколько матросов-очаковцев были переправлены в Чоргун. При этом Куприн выступил еще и в качестве весьма изобретательного конспиратора, так продумавшего «режиссуру» самого процесса переправки матросов в безопасное место, чтобы они не попались на глаза полиции (а полицейские посты были расставлены в те дни всюду). Куприн собственной персоной взялся отвлекать внимание стражей порядка в то время, когда мимо них будут ехать «опасные» пассажиры. Как вспоминает Аспиз, Куприн блистательно разыграл роль подвыпившего словоохотливого литератора перед ничего не подозревавшим балаклавским приставом, так что вся спасательная операция прошла без осложнений. Кроме матросов, которым Куприн помог укрыться, в Чоргуне оказалось еще несколько очаковцев, бежавших из Севастополя. Они были в форменной одежде. Александр Иванович на следующий день поехал в Севастополь, достал для них у доктора Флерова штатскую одежду, а ночью снова отправился в Чоргун, чтобы передать ее. Все это делалось в то время, когда всюду были расклеены объявления, предупреждавшие, что всякий, кто окажет помощь или укроет кого-либо из восставших, подлежит суду. Но на этом участие Куприна в событиях вокруг «Очакова» не закончилось. Все виденное он описал в очерке «События в Севастополе». опубликованном в петербургской газете «Наша жизнь», в отделе корреспонденции из провинции с подзаголовком «Ночь 15 ноября». «Мне приходилось в моей жизни, — писал Куприн,— видеть ужасные, потрясающие, отвратительные события. Некоторые из них я могу припомнить лишь с трудом. Но никогда, вероятно, до самой смерти не забуду я этой черной воды и этого громадного пылающего здания, этого последнего слова техники, осужденного вместе с сотнями человеческих жизней на смерть сумасбродной волей одного человека...» (т. 9, с. 98). Он заклеймил командующего флотом адмирала Чухнина как человека, который «чувствовал себя безнаказанным» и смело творил «жестокость». Корреспонденцию Куприн написал 20 ноября. Толчком к этому послужило лживое официальное сообщение о причинах восстания матросов, появившееся в севастопольской газете. Автором сообщения был генерал Неплюев, лично руководивший уничтожением «Очакова». Генерал заставил набирать и печатать это сообщение «под взведенными курками ружей». В петербургской газете «Наша жизнь» корреспонденция Куприна появилась 1 декабря. Но так как газета дошла до Севастополя с большим опозданием, то еще 4 декабря военное командование разрешило Куприну вторично выступить с публичным чтением. Он прочитал отрывок из «Поединка», по смыслу прямо направленный против организаторов недавней трагедии. Вечер превратился в серьезную политическую демонстрацию. Одна часть публики устроила автору овацию, другая, которую составляли в основном ортодоксально мыслящие офицеры, громко негодуя, покинула зал. Устроитель вечера, отставной генерал Н. Лескевич, возмущался, что Куприн читал «черт знает что» и оскорбил офицерство. Через два дня в Севастополь прибыла газета «Наша жизнь» со статьей Куприна. 7 декабря 1905 г. командующий Черноморским флотом вице-адмирал Г. П. Чухнин приказал выслать писателя из пределов города в течение 24 часов. В рассказе «Светлана» Куприн изобразил, как к нему явился балаклавский пристав и вручил предписание, что он не только должен немедленно выехать, но что ему впредь воспрещается когда-либо появляться «в районе радиуса Балаклава—Севастополь». Чухнин не только дал приказ о высылке Куприна, но и подал на него жалобу прокурору. В апреле 1906 года он перенес дело в Петербургский окружной суд. Через несколько месяцев Чухнин был убит матросом Я. С. Акимовым, но возбужденное судебное преследование не было приостановлено. И 26 апреля 1908 года в Петербурге слушалось дело Куприна, а также издателя и редактора газеты «Наша жизнь». На писателя был наложен штраф с заменой десятидневным домашним арестом. В 1906 году Куприн попытался вновь вернуться в Балаклаву, но ему предложили немедленно уехать. С этого периода Балаклава становится для Куприна «потерянным раем». Как вспоминает Е. М. Аспиз, Куприн незадолго до изложенных выше бурных политических событий, закончившихся его высылкой из Балаклавы, собирался осесть здесь навсегда, обретя в Балаклаве «тихую пристань». Куприн успел даже приобрести небольшой участок земли, на котором разбил сад и виноградник, и мечтал сам ухаживать за ними. После высылки писатель поручил заботы о саде своим друзьям, и только в письмах жадно расспрашивал обо всех подробностях балаклавской жизни и о своем саде [5, с. 135-136]. Ностальгия по Балаклаве была столь сильной, что Куприн постоянно возвращался воспоминанием к этому райскому уголку даже через десятилетия, в своей эмигрантской жизни во Франции, мечтая снова поселиться у моря в каком-нибудь рыбацком поселке и зажить простой жизнью – как когда-то. Покупка даже крошечного участка земли была для него недоступной роскошью, так что он снял рыбачью хижину, где и был написан цикл очерков «Мыс Гурон». В них Куприн не только рассказал о своей жизни среди французских рыбаков, но и проникновенно вспомнил Балаклаву и ее жителей. Не только в воспоминаниях, но и в разысканиях крымских краеведов собран большой фактический материал о купринской Балаклаве, о героях очерков «Листригоны» и их реальной жизни. Так, много ценных сведений содержат работы С. В. Венюковой. В частности, в ее книге «Потерянный рай (Куприн в Балаклаве)» находим все известные факты и о самом поселке купринского времени, и о прототипах его героев. Некоторые характеристичные детали о Балаклаве содержатся и в книге «У литературной карты Крыма» П. А. Дегтярева и Р. М. Вуля. Из этих источников мы узнаем, что «Балаклава была тогда маленьким рыбацким поселком, оживлявшимся лишь на короткий срок курортной публикой. Когда же сезон кончался, жизнь в нем замирала. Но даже и в летнее время здесь не было шумно. В девять часов вечера уходил в Севастополь последний трамвай, увозивший военный оркестр, и в поселке воцарялась тишина» [32, с. 119]. «Параллельно набережной, которая встраивалась двух- и трехэтажными каменными ломами с большими комнатами, балконами и лоджиями, поднимались в гору три улицы. Городские власти заботились о создании благоприятных условий для жизни и отдыха курортников. В маленькой Балаклаве было две гостиницы, амбулатория, земская больница, аптека, «летний театришко вроде сарая», городское общественное собрание, библиотека, почтовотелеграфная контора и даже телефонная станция для переговоров с Севастополем и Ялтой. Был разбит бульвар, засажена деревьями гора вокруг генуэзской крепости» [19, c. 14]. Раскрыта в краеведческой литературе и тема реальных биографий тех «соленых атаманов», балаклавских рыбаков, которые стали главными героями цикла «Листригоны». Прежде всего, установлено, что сам цикл вырос из записанных со слов Коли Констанди рыбацких легенд – в частности, из сказания о «Господней рыбе». Именно Коля научил Куприна (который, как известно, был необыкновенно «жаден» до любого нового опыта и считал, что по-настоящему убедительно можно написать только о том, через что ты прошел на собственном опыте) всякой морской премудрости: вязать морские узлы, чинить сети, наживлять крючки на белугу, ставить парус, выбирать якорь. Он объяснял разницу между направлениями и свойствами ветров и посвятил писателя в знание многочисленных рыбацких обычаев и суеверий. В «Листригонах» и в последующих произведениях Куприн создал выразительный и многомерный образ Коли Констанди – кроткого, застенчивого, добродушного в обыденной жизни человека, и властного атамана, безукоризненного рулевого, неутомимейшего из гребцов в море. Память о дружбе, связавшей тогда писателя и бывалого рыбака, Куприн пронес через всю жизнь. О том, насколько ценной была для него эта дружба, свидетельствует, например, такое купринское воспоминание эмигрантского периода о Коле Констанди: «…один из участников южной белой армии передал мне недавно, что при крымской операции довелось ему попасть в Балаклаву, и там старый седой рыбак, Коля Констанди, мой бывший строгий учитель и суровый атаман, вспомнил в разговоре мою фамилию. Эта честь меня глубоко тронула» (т. 9, с. 355). В рукописном отделе Пушкинского дома находится и еще одно свидетельство дружбы писателя и рыбака – письмо Куприну, относящееся к 1909 или 1910 году, в котором Коля Констанди рассказывает о своей повседневной жизни, рыбной ловле, балаклавских знакомых писателя, о том, как разросся находившийся под его присмотром купринский сад. Когда же Куприн вернулся в Советский Союз, среди поздравительных писем и телеграмм была и корреспонденция от Коли: «Поздравляю Вас с возвращением к Родине». Как свидетельствует С. Венюкова, старые жители Балаклавы помнили Н. П. Констанди как прекрасного рассказчика, знавшего много морских легенд и старинных преданий. «По ночам, когда дифанами ловили кефаль и выпутывали из сетей рыбу, – вспоминает родственник купринского героя Вани Андруцаки Михаил Дмитриевич Андруцаки, – Николай Петрович рассказывал нам о морских пиратах, которые в старину налетали на караваны судов, наполненных товарами, и грабили их. От него мы слышали предания о каменных глыбах, стоящих в море недалеко от Феодосии, как два парусных корабля» (цит. по: [19, c. 36]). Балаклавские старожилы рассказывали, что Н. П. Констанди был небогатым рыбаком, ничего не имевшим, кроме весельной лодки «Светлана». В молодости он служил на Черноморском флоте на канонерской лодке. Некоторое время был в Италии, научился говорить по-итальянски. И когда в Балаклаву пришли генуэзские водолазы, объяснялся с ними на их языке. Интересны и воспоминания о жене Николая Петровича – смуглой, черноволосой и синеглазой красавице, образ которой запечатлелся в том собирательном портрете балаклавских гречанок с иконописными лицами, который мы находим в «Листригонах». Но среди балаклавских красавиц была также женщина, чей облик более определенно отражен в творчестве Куприна. Именно в Балаклаве Куприн работал над замыслом «Суламифи», так что балаклавские впечатления писателя отразились и в образном строе, и в настроении, и в пряном и красочном колорите этой повести. Местные жители связывают образ Суламифи с именем красавицы-француженки Клементины Капитанаки, вдовы сборщика курортного налога. После смерти мужа молодая женщина купила виноградник с небольшим домиком в окрестностях Балаклавы у деревни Комары и жила там в уединении. Куприн часто бывал у нее и был очарован ее красотой и скромностью, отразив затем обаяние этой женщины в героине «Суламифи». Картина строительства дворца царя Соломона также навеяна балаклавскими впечатлениями. В то время в Балаклаве на противоположной стороне бухты воздвигался роскошный дворец и охотничьи домики графа Апраксина, женатого на внучке Пушкина. По соседству с ними стоял дворец из белого камня с узорчатыми ажурными украшениями, выдержанными в мавританском стиле, с арабскими надписями на нем. Позади дворцов в скале были сделаны террасы, возвышающиеся одна за другой, и на них правильными рядами на насыпном грунте разбивали парк. Куприн видел как производились эти работы, как сотни людей на своих спинах носили мешки с землей, и эти живые наблюдения писателя, без сомнения, способствовали тому, что библейская легенда под пером Куприна также ожила и заиграла реальными красками. В истории создания «Суламифи», таким образом, можно проследить процесс, противоположный мифологизации: мифическая реальность, благодаря внесению в ее картину черт известной автору исторической действительности, обретает черты достоверности, стилизуется под жизнеподобную, исторически достоверную, почти реалистичную картину (подобно тому, как для Данте зарисовки реальной современной ему жизни Флоренции или Вероны – такие, как состязания бегунов – становились образной «материей» некоторых эпизодов «Ада»). Однако такая «антимифологизация» может считаться одним из вариантов мифологизирующей художественной стратегии, поскольку поле художественного напряжения, все равно, создается вокруг отношений «историческая действительность – миф». Как свидетельствуют материалы, собранные С. В. Венюковой, балаклавские рыбаки бережно сохранили в памяти то, что относится к Куприну и героям его произведений. В бывшем рыбацком поселке краеведам удалось найти фотографии друзей Куприна, собрать новые сведения о писателе и его балаклавском окружении. Эти материалы находятся в фондах Музея героической обороны и освобождения Севастополя. Они позволяют больше узнать о купринских знакомых – персонажах его произведений, выяснить их дальнейшую судьбу, проследить, как факты и события реальной действительности и реально существующие люди, пройдя через творческую лабораторию писателя, превратились в яркие художественные образы и сюжеты, составившие существенную часть купринского мифа о юге. Из краеведческих источников можно узнать и о реальном имущественном положении балаклавских рыбаков, о социально-экономических аспектах жизни Балаклавы и ее жителей. Вот что рассказывает в своих воспоминаниях о Балаклаве тех лет М. Д. Андруцаки: «Часть рыбаков здесь была зажиточна. Имела свои дома, орудия лова, паруса, весельные баркасы. А большая часть жителей поселка была бедняки-батраки… Чем богаче хозяин, тем лучше участок лова закрепляла за ним городская управа по несколько лет подряд. Такими хозяевами были Паратино, Стафи, Топи, Кичиджи… Георгин Константинович Паратино несколько лет внимательно следил за ходом рыбы и нашел, что лучшее место лова – бухта Ласпи в 35 километрах от Балаклавы. В ней во время штормов рыба останавливалась большими косяками. Паратино узаконил через городскую управу свой рыболовецкий промысел в этой 6ухте. Там он ставил подъемный завод. Набрал рыбаков 40 человек. Для них на берегу бухты построил бараки-времянки. Там же стоял большой балаган, где хранились снасти» [19, c. 45]. Черты расчетливого предпринимателя, каким являлся в действительности Паратино, в очерке Куприна только намечены. Писатель говорит, что Юра Паратино был самым хитрым, самым ловким, самым сильным и самым смелым среди балаклавских рыбаков. Баркас Юры, нагруженный доверху белой трепыхавшейся рыбой, обычно первым влетал в бухту. Здесь были и особый шик, и спортивный интерес, и самолюбие, но вместе с тем и расчет, так как первый, кто пришел с рыбой, продавал ее по самой высокой цене. В очерке Куприна предприимчивость, расчетливость, ловкость и хитрость Юры Паратино романтически приподняты, а свойственные реализму рубежа веков социальные акценты, наоборот, полностью нейтрализованы. Потомки купринских листригонов помнили и героев очерка «Воровство», вместе с которыми писатель однажды ночью, нарушая строжайший запрет, ловил рыбу в бухте сетями. Не забыт в Балаклаве и голубоглазый красавец с античным профилем, лентяй, шут и плут Сашка Аргириди, за которым еще с купринских времен закрепилось прозвище Сашка Комиссионер. Мифопоэтическое начало в купринских очерках о балаклавских «листригонах» выявляет и сопоставление сохранившихся свидетельств о белужьем лове Вани Андруцаки с очерком «Бора»: «… когда речь заходит об удалом белужнике Ване Андруцаки, рассказывают, как он с артелью рысаков вышел в море перед борой и трое суток на небольшом баркасе боролся с обезумевшей стихией. Мария Николаевна Щербакова-Гинали, да и многие другие хорошо запомнили те страшные три дня и три ночи, когда вся Балаклава ждала возвращения артели Вани Андруцаки. Жители собрались на горе, жгли костры, беспокойно всматривались в даль. Они дождались Ваню. Но трое ушедших с ним рыбаков не вернулись домой» [19, c. 49]. В своем очерке Куприн опустил все трагические моменты, снабдив его благополучным финалом, как и положено в «сказке с хорошим концом». Отдельную тему как в воспоминаниях о крымских эпизодах жизни Куприна, так и в краеведческой литературе составляют сведения о литературных знакомствах Куприна в Крыму. Так, Е. М. Аспиз вспоминает о теплом отношении и внимании Куприна к творчеству молодого писателя Н. Никандрова, которого Куприн «открыл» в Крыму [5, с. 136]. Как установили Р. Вуль и П. Дегтярев, Куприн читал в севастопольской газете «Крымский вестник» небольшие рассказы этого начинающего автора, которые тот посылал из тюрьмы, куда был посажен за революционную деятельность среди матросов. Когда Н. Никандров был освобожден, автор «Поединка» пригласил его к себе и «жестоко заставлял работать», чтобы «сколотить» из него настоящего писателя. Впоследствии Н. Никандров создал широко известные рассказы «Береговой ветер», «Красная рыба», «Во всем дворе первая» и другие. Главная тема его произведений – море, труд и быт морских рыбаков. «В понимании моря, в знании быта морских рыбаков Н. Никандров не имеет себе равных в советской литературе», – считал А. С. Новиков-Прибой (цит. по: [19, c. 76]). На ту роль, которую сыграл в становлении Никандрова Куприн, и на внутреннее родство их дарования обращает внимание М. В. Михайлова. Она констатирует, что Куприн сразу почувствовал в Никандрове «родственную душу» и стал его «крестным отцом» в литературе – в частности, способствовал его публикации в «Мире Божьем» [95, с. 310]. Исследовательница особо подчеркивает, что, «как и для Куприна, так и для Никандрова, природа Крыма стала своего рода откровением» [95, с. 311], так что традиции «Листригонов» были продолжены младшим собратом Куприна в повести «Красная рыба» (1930). Так, «герой повести «Красная рыба» «морской атаман» Андрей Федорович Вураки действительно очень напоминает Колю Констанди! И хотя у Куприна герои – балаклавские рыбаки, а артель Андрея Вураки была «приписана» к району Партенита, общее между ними – невероятное самообладание, готовность к преодолению трудностей, особый юмор и горячая любовь к своей профессии» [95, с. 311]. Заметную роль сыграл Крым в сближении между Куприным и А. П. Чеховым. Летом 1901 года Куприн жил в Аутке недалеко от дачи Чехова. Писатели много общались, так что с этого момента можно говорить об установлении между ними не просто знакомства, но более тесных, приятельских отношений, которые укрепились во время следующего пребывания Куприна в Мисхоре в марте следующего года – оттуда Куприн постоянно наезжал к Чехову в Ялту. А сразу после смерти Чехова свои воспоминания о нем Куприн напишет в Балаклаве. О совместном с Чеховым и Куприным времяпрепровождении в Ялте вспоминает и И. А. Бунин – в частности, о том, как дружно и весело проводили время писатели и артисты во время гастролей Художественного театра в Крыму весной 1900-го г. [16, т. 9, с. 191]. Куприну доводилось немало времени проводить в Крыму в обществе И. Бунина, поскольку писателей связывали глубокий взаимный интерес и многолетняя, хотя и неровно протекавшая дружба. В связи с Крымом Бунин вспоминает о прогулках с Куприным в горы. Да и знакомство писателей произошло, хоть и не в Крыму, но у Черного моря – под Одессой в Люстдорфе, где Бунин гостил у знакомого литератора Федорова. Куприн приехал в гости к их соседям по даче, и знакомство состоялось прямо на пляже: «Мы сбежали к морю и увидали неловко вылезающего из воды невысокого, слегка полного и розового телом человека лет тридцати, стриженного каштановым ежиком, близоруко разглядывающего нас узкими глазами. – «Куприн?» – «Да, а вы?» – Мы назвали себя, и он сразу просиял дружеской улыбкой, энергично пожал наши руки своей небольшой рукой (про которую Чехов сказал мне однажды: «Талантливая рука!»)» [16, т. 9, с. 395]. В Крыму происходит и одна из самых главных литературных, да и человеческих встреч Куприна – встреча со Львом Толстым. В июне 1902 года Куприн, приглашенный Л. Н. Толстым, с большой похвалой отзывавшимся о его творчестве, провожает великого писателя, уезжавшего пароходом из Ялты. Эта встреча дала Куприну материал для очерка «О том, как я видел Толстого на пароходе «Св. Николай». «Я понял в эти несколько минут, — писал он, — что одна из самых светлых мыслей—это жить в то время, когда живет этот удивительный человек» (т. 9, с. 447). А Толстой записал в дневнике о Куприне: «Мускулистый, приятный... силач». В Крыму также общается Куприн и с М. Горьким, и со многими другими писателями. Так, в 1903 г., когда в «Мисхоре» он работал над «Поединком», инженер-писатель Н. Г. Гарин-Михайловский пригласил семью Куприных из Мисхора в Кастрополь, где находился штаб изыскательской экспедиции по прокладке крымской горной электрической дороги. Куприн как бы стал членом экспедиции. Жизнь в Кастрополе дала ему материал для очерка о Гарине-Михайловском. В очерке создан образ человека «необычайно широкой души, красивого, свободного таланта и редкого изящества» (т. 9, с. 440). Возможно, что именно в эти недели Куприн также познакомился с А. Грином, выпущенным 24 октября из севастопольской тюрьмы, в которой пробыл два года за революционную пропаганду среди матросов. Осенью 1905 года, когда Куприн отдыхал в Балаклаве после напряженной работы над «Поединком», у него гостил Д. Н. Мамин-Сибиряк, с которым Куприна связывала давняя дружба. Детально об этом периоде и об общении писателей вспоминает М. К. Куприна-Иорданская. Она подробно передает литературные беседы Куприна с его гостем, некоторые из которых были вызваны купринскими частыми отлучками из дому в поисках приключений и свежих впечатлений. Не отличавшийся богатырским здоровьем и избытком сил гость скучал подолгу без хозяина, пока тот уходит с рыбаками на далекий опасный лов в море или пускался в какие-нибудь другие приключения. «– Где вы пропадали эти дни? – спросил как-то Дмитрий Наркисович Александра Ивановича. – Уходил с рыбаками в море, а потом разгружал баркас. Я люблю физический труд. Он бодрит, освежает. После тяжелой работы вплотную засесть писать легче, чем после так называемого «отдыха», когда без дела шатаешься по набережной или сидишь на поплавке за кружкой пива» [66, c. 134]. Итак, в результате обращения к мемуарно-биографической и краеведческой литературе можно, на наш взгляд, говорить о трех магистральных направлениях художественного осмысления и последующей мифологизации образа Крыма у Куприна. Первое: в лично-биографическом плане Крым для Куприна становится воплощением земного рая, затем трансформировавшегося в «потерянный рай». Это относится, в частности, к Балаклаве, в которой писатель собирался обосноваться постоянно, но сначала был выслан оттуда по политическим причинам, а после падения монархии уже не смог вернуться в этот край, оказавшись в эмиграции. Таким образом, в сравнении с другими произведениями о юге, крымские (и особенно балаклавские) тексты Куприна отмечены более проявленным автобиографизмом. Второе: в литературно-биографическом плане Крым для Куприна – это «литературное» пространство, т.к. здесь он познакомился с наиболее выдающимися писателями своего времени (Л. Толстым, А. Чеховым) и много общался с литераторами во время их пребывания на крымских курортах (кроме Чехова и Толстого – с И. Буниным, М. Горьким, Д. Маминым-Сибиряком, С. Сергеевым-Ценским, Н. Гариным-Михайловским, А. Грином, Н. Никандровым). В Крыму полностью или частично создавались многие произведения, занимающие стержневое положение в художественном мире писателя. Можно поэтому считать, что свой «литературной» ипостасью Крым также выделяется из общего контекста купринского «мифа о юге». Третье: Крым (как и весь причерноморский юг) – это пространство многонациональное, в котором сосуществуют и взаимодействуют представители разных народов и культур. Эта мультикультуральность региона в пространстве Крыма выражена более ярко, чем в других вариантах южного пространства (хотя многонациональность и Одессы, и Киева отражены в соответствующих произведениях Куприна). Поэтому именно Крым дает писателю особенно обильный материал для художественного воплощения как антропологического типа «южанина», так и образов, наделенных яркой национально-культурной специфичностью. Представляется, что во многом благодаря Крыму «южный миф» писателя получает конкретно-этнографическое воплощение, воспроизводя неповторимый национальный колорит жизни тех народов, которые населяют это пространство (прежде всего, это причерноморские греки и крымские татары). Таким образом, наличие богатого и наделенного особенной личной значимостью биографического контекста у крымских произведений Куприна выделяет их из общего корпуса его произведений о юге, задает им дополнительные смысловые и интонационные акценты, нередко способствует проникновению лирического элемента в поэтику этих текстов. Крымский вариант южного мифа А. Куприна В «крымских» произведениях Куприна, как увидим далее, не только воплощается тот комплекс специфических идей, смыслов, сюжетов, образов, которые обусловлены биографической значимостью Крыма для Куприна. В его «крымских» текстах реализуется также и тот смысловой комплекс, который прослеживается в его произведениях о юге в целом, и Крым органично входит в пространство «южного мифа» писателя не только как его составная часть, но более того – как ядро этого мифа, поскольку именно Крым является в художественном мире Куприна наиболее полным и ярким воплощением идеи юга, своеобразной «квинтэссенцией» мифологического топоса юга. Здесь так же, как и в произведениях, проанализированных ранее, функционируют сюжеты и мотивы, выстроенные вокруг проблемы подлинных/ложных ценностей, истинных/неистинных чувств, и, соответственно, пространство Крыма также предстает как амбивалентное пространство, в котором характерно соединены «профанная» и «сакральная» стороны бытия. Так, характерно амбивалентный образ юга создается в рассказе «Корь». Здесь мы неслучайно сразу обнаруживаем переклички и с «Гранатовым браслетом», и с «Белой акацией» – в частности, в тех акцентах, которые расставляет герой, сравнивая красоты юга с севером. В речи Воскресенского звучит та же, что у княгини Веры или у героя «Белой акации», мысль об искусственности и чрезмерности, «неподлинности» красоты юга: «…не люблю юга. Здесь все как-то масляно, как-то… не знаю… чрезмерно. Ну, вот, цветет магнолия… позвольте, да разве это – растение? Так и кажется, что ее нарочно сделали из картона, выкрасили зеленой масляной краской, а сверху навели лак. Природа! Солнце встало из-за моря – и жара, а вечером бултых за горы – и сразу ночь. Нет птиц. Нет наших северных зорь с запахом молодой травки, нет поэзии сумерек, с жуками, с соловьем, со стадом, бредущим в пыли. Какая-то оперная декорация, а не природа…» (т. 3, с. 227-228). Как и герой «Белой акации», Воскресенский проходит в «Кори» искушение чувственной любовью, которая неразрывно связана с югом, «южными людьми» и всей этой пряной, наполненной истомой атмосферой знойного лета и таких же «знойных» чувств. Воплощает мотив соблазна героиня рассказа, которая живописуется как плоть от плоти южного пространства: «Она была еще очень красива тяжелой, самоуверенной, пышной красотой – красотой полной, хорошо сохранившейся брюнетки южного типа» (т. 3, с. 231), и у героя, с предубеждением относящегося к «профанным» красотам юга, возникает по отношению к ней соответствующее амбивалентное «смешанное чувство – боязливости, стыда, страстного желания и отвращения. Когда он думал о ней, она представлялась ему такой же чрезмерной, ненатуральной, как и южная природа. Ее глаза казались ему чересчур выразительными и влажными, волосы чересчур черными; губы были неправдоподобно ярки. Ленивая, глупая, беспринципная и сладострастная южанка чувствовалась в каждом ее движении, в каждой улыбке» (т. 3, с. 232). Но этот «профанный» мир юга, и соблазн, и «падение», через которые проходит герой, оборачиваются в конце концов для него неким подлинным опытом, прохождение через который сделало его душу глубже. Покидая эти места, он ощущает впервые, что ему «до боли жалко той полосы жизни, которая ушла от него навсегда и никогда не вернется, никогда не повторится…» (т. 3, с. 248). И «момент истины» в споре с Завалишиным, и «искушение» любовью Анны Георгиевны, и все эти недели, проведенные у моря в нелепом дачном «тереме» Завалишиных – все это осознается героем как опыт жизни, который бесценен своей неповторимостью. В контексте возрождения подлинных чувств и преодоления того ложного положения, в котором оказался герой этого рассказа, как «говорящая» воспринимается его фамилия Воскресенский, апеллируя к универсальной мифологии возрождения после «умирания» героя. Мотив ностальгии по неповторимости и невозвратности уходящего мгновения жизни включает рассказ «Корь» в контекст произведений, где этот мотив также развит – прежде всего, в контекст рассказов «Осенние цветы», «Леночка», «Пустые дачи». Пространство каждого из этих произведений относится к южному сегменту художественного мира Куприна, так что можно считать мотив невозвратности прошлого также частью купринского художественного мифа о юге. Вернемся теперь к рассказу «Корь». Гармонизация всех полученных на юге противоречивых впечатлений и эмоций в конце концов приводит героя к подлинному внутреннему очищению и благодарному приятию всего пережитого, так что в итоге он обретает в своей душе подлинное чувство, которым является «печаль – молодая, светлая и легкая» (т. 3, с. 249). Юг, таким образом, проводит героя через сложный опыт: вначале самоуверенный и бескомпромиссный в своих суждениях и осуждениях, герой испытывает на себе власть не только осознанных принципов и убеждений, но и подсознательных влечений и импульсов, он сталкивается с неодномерностью собственной природы и убеждается, что так же неоднозначна и природа женщины, давшей ему опыт любви (поэтому в конце концов Анна Георгиевна вспоминается ему уже не как почти карикатурно однозначная сладострастная южанка, а иначе: «…встало перед ним лицо Анны Георгиевны, но не торжествующее, не самоуверенное, как всегда, а кроткое, с умоляющим выражением, виноватое, и сама она представилась ему почему-то маленькой, обиженной, слабой и как-то болезненно близкой ему, точно приросшей навеки к его сердцу» (т. 3, с. 248-249)). Это переживание свидетельствует о том, что пространство юга и события, спровоцированные этим пространством, открыли герою новые измерения и в собственной душе, и в жизни в целом. «Профанное», ложное обернулось подлинным и по-настоящему ценным. Так же, как и герой «Кори», истинную ценность жизненного опыта познает в пространстве юга и герой рассказа «Леночка». Здесь особенно подчеркнут мотив познания истинных ценностей жизни благодаря исходной ситуации сюжета: герой подводит итог своему жизненному опыту, чувствуя приближение старости и все чаще задумываясь о смерти. Таким образом, его желание посетить в последний раз все места, которые что-то значили в его жизни, – это своеобразная ревизия жизненных ценностей и воспоминаний перед лицом вечности, с позиции «memento mori». Он настроен на то, чтобы пережить во всей глубине встречу с местами своего детства и юности, но эта заранее заданная установка не «срабатывает» до поры именно в силу своей заданности: «И вот его потянуло побывать в последний раз на прежних местах, оживить в памяти дорогие, мучительно нежные, обвеянные такой поэтической грустью воспоминания детства, растравить свою душу сладкой болью по ушедшей навеки, невозвратимой чистоте и яркости первых впечатлений жизни. <…> Но с удивлением и с горечью заметил Возницын, что его опустошенная жизнью очерствелая душа оставалась холодной и неподвижной и не отражала в себе прежней, знакомой печали по прошедшему, такой светлой, тихой, задумчивой и покорной печали…» (т. 5, с. 167-168). Подлинное переживание настигает героя в тот момент, когда он не ждет его, и внезапность, незапрограммированность этого переживания и делает его подлинным. Встреча с первой любовью «настигает» Возницына на пароходе по пути в Крым. Время этой встречи символично – это пасхальное восересенье, которое становится настоящим воскресением души героя. И пространство парохода, на котором путешествуют Возницын и «Леночка большая и Леночка маленькая», тоже описывается как пространство, в котором нет ничего «профанного», суетливого. Прежде всего, здесь безлюдно (многолюдье, пароходное в том числе – это у Куприна всегда наделенная отрицательным смыслом деталь: так, подчеркнуто многолюдье на пароходе в «Морской болезни», давка при выходе с парохода описывается как часть «профанного» юга в «Светлом конце»); собственно, в каютах первого класса путешествуют только Возницын и Леночка с дочерью, так что их встреча происходит без посторонних глаз, и их самих никто и ничто не отвлекает от этой встречи. Кроме того, праздничная пасхальная обстановка также сообщает пространству парохода радостную торжественность. Описание нарядно сервированного в этот день стола просто перенасыщено яркими праздничными деталями: «А солнечные лучи круглыми яркими столбами текли из иллюминаторов, золотили местами скатерть, превращали краски пасхальных яиц в пурпур и сапфир и зажигали живыми огнями гиацинты, незабудки, фиалки, лакфиоли, тюльпаны и анютины глазки» (т. 5, с. 170). И затем, вспоминая с постаревшей Леночкой на пустынной палубе парохода свою юность, влюбленность и поцелуй в пасхальную ночь, словно перебрасывая мостик от одного праздника Светлого Воскресения к другому, сегодняшнему, герой, наконец, испытывает «то самое чувство, которого он так жаждал в Москве, только светлое, почти совсем очищенное от себялюбия» (т. 5, с. 178). Таким образом, в пространстве юга, на пароходе, на фоне вечного моря, этот герой также испытывает катарсис, подобно герою «Кори». Обратим внимание на то, каким мифопоэтическим смыслом наделяется пространство парохода в обоих рассказах. Отдаление от берега и пребывание среди морского простора словно помогает героям этих произведений выявить у себя в душе те эмоциональные резервы, которые позволяют прочувствовать ценность пережитого с новой глубиной. Пароход как символическое пространство некоего промежутка на жизненном пути, движения от одного этапа к другому, становится пространством качественного преображения внутреннего мира героев, словно вся эмпирика жизни, оставшаяся «на берегу», переоценивается в этом плавании с точки зрения вечности. Особенно это проявлено в «Кори», где герой именно с удаляющегося парохода в последний раз окидывает взглядом знакомый пейзаж с дачным «теремом», и этот пейзаж и все, что с ним связано, в прямом смысле слова «на глазах» уходят в прошлое и мгновенно переоцениваются, обретают не только пространственную, но и ценностную перспективу и наделяются своим истинным, а не сиюминутно переживаемым смыслом. Большую роль в формировании мифопоэтической семантики образа парохода играет море. То, что пароход – это некое средство передвижения словно по самому пространству вечности (поскольку море как символ вечной стихии предполагает такую аналогию), придает всем событиям, происходящим в этом пространстве, особенную значимость. Но море обладает и собственной символикой, вне связи с пространством парохода, и эта символика морского пейзажа щедро используется Куприным в его произведениях о юге и особенно о Крыме. Рассмотрим подробнее описания моря в крымских рассказах Куприна и выявим их функции в повествовании. В рассказе «Корь» состояние моря, как правило, соотносится с состоянием героя, словно воплощая в природе его эмоции во всей их изменчивости и неоднозначности и превращаясь в объективный коррелят мира чувств героя. Так, раздражение, нервозность и повышенная тревожность Воскресенского, противоречивость его чувств, как и противоречивость самой жизни, еще не до конца осознанная героем, словно воплощены в том состоянии моря, которое изображено в начале рассказа: «Жаркий юго-восточный ветер развел на море крупную зыбь. Вода у берега была мутная и резко пахла рыбой и морскими водорослями; горячие качающиеся волны не освежали, не удовлетворяли тела, а, наоборот, еще больше истомляли и раздражали его. <…> Взбудораженное ветром, местами освещенное солнцем, местами затененное облаками, – оно все пестрело разноцветными заплатами. У берега широко белела пена, тая на песке кисейным кружевом, дальше шла грязная лента светло-шоколадного цвета, еще дальше – жидкая зеленая полоса, вся сморщенная, вся изборожденная гребнями волн, и наконец – могучая, спокойная синева глубокого моря с неправдоподобными яркими пятнами, то густо-фиолетовыми, то нежно-малахитовыми, с неожиданными блестящими кусками, похожими на лед, занесенный снегом. И вся эта живая мозаика казалась опоясанной у горизонта черной, спокойной, неподвижной лентой безбрежной дали» (т. 3, с. 226-227). Купание в теплых, качающихся волнах напоминают ему и ощущения, испытанные во время свидания с Анной Георгиевной. На параллелизм состояний героя и моря почти прямо указывает и описание воспоминания уезжающего навсегда героя о своих утренних впечатлениях жизни у моря: «Внезапно ему стало жаль своей комнаты, точно в ней оставалась часть его существа. По утрам, когда он просыпался, ему не надо было даже приподымать голову от подушки, чтобы увидеть прямо перед собою темную, синюю полосу моря, подымавшуюся до половины окон… и вся комната бывала по утрам так полна светом и так в ней крепко и бодро пахло морским воздухом, что в первые дни, просыпаясь, студент нередко начинал смеяться от бессознательного, расцветавшего в нем восторга» (т. 3, с. 242-243). Наконец, его светлой печали, наступившей после того, как все сбивчивые и мучительные впечатления последних дней гармонизировались, соответствует то море, которое «провожает» его: «Море лежало спокойное, ласковое, нежно-изумрудное около берегов, светло-синее посредине и лишь кое-где едва тронутое ленивыми фиолетовыми морщинками. Внизу под пароходом оно было ярко-зелено, прозрачно и легко, как воздух, и бездонно» (т. 3, с. 247-248). Явно иносказательными, символическими значениями наделяется морской пейзаж и в «Морской болезни». Рассказ, как и большинство произведений Куприна, в которых ощутима мифопоэтическая составляющая, начинается с описания природы, в котором уже угадываются те смыслы и настроения, которые затем будут развернуты в сюжет. В данном случае подчеркнуто «сниженное» описание моря предвосхищает столкновение героини рассказа с низменными началами в человеческой натуре: «Море в гавани было грязно-зеленого цвета, а дальняя песчаная коса, которая врезалась в него на горизонте, казалась нежно-фиолетовой. На молу пахло тухлой рыбой и смоленым канатом» (т. 5, с. 59). Не отличается гармоничностью и та картина моря, которую наблюдает героиня рассказа в начале путешествия. Особенно в этом описании бросается в глаза, что чистый и глубокий цвет море имеет лишь вдали; здесь же, вокруг парохода и плывущей на нем героини, вода грязна: «Травина стояла на корме, глядя назад, на уходящий город, который белым амфитеатром подымался вверх по горам и венчался полукруглой беседкой из тонких колонн. Глазу было ясно заметно то место, где спокойный, глубокий синий цвет моря переходил в жидкую и грязную зелень гавани. Далеко у берега, как голый лес, возвышались трубы, мачты и реи судов. Море зыбилось. Внизу, под винтом, вода кипела белыми, как вспененное молоко, буграми, и далеко за пароходом среди ровной широкой синевы тянулась, чуть змеясь, узкая зеленая дорожка, изборожденная, как мрамор, пенными, белыми причудливыми струйками» (т. 5, с. 62). В дальнейших описаниях моря вокруг корабля дважды фигурирует слово «яма», ассоциативно актуализируя всю ту семантику, которая затем ляжет в основу метафоры «ямы» в одноименной повести. Так, с ямой сравнивается бурлящая вокруг парохода вода в третьей главке рассказа, а затем о яме на дне в тех местах, где идет пароход, рассказывает боцман. Вот эти описания: «город и берег давно уже скрылись из виду. Глаз свободно, не встречая препятствий, охватывал кругообразную черту, замыкавшую небо и море. Вдали бежали неровными грядами белые барашки, а внизу, около парохода, вода раскачивалась взад и вперед длинными скользящими ямами и, взмывая наверх, заворачивалась белыми пенными раковинами» (т. 5, с. 66). А вот слова боцмана, объясняющего, почему в этом месте всегда сильная качка: «С одной стороны мыс, а с другой вода кружится, как в котле. <…> Здесь ямища сажен в четыреста» (т. 5, с. 70). Дальше наблюдаем, как в состоянии параллелизма изображаются внутреннее состояние героини и море, а точнее, как внешний план, морской пейзаж переходит в план внутренний, становясь изображением состояния героини: «Елена слышала, как шипели… точно рассерженные волны. И опять зеленая противная муть поплыла перед ее глазами» (т. 5, с. 71). Наконец, в начале шестой главки состояние моря и состояние героини изображены как контрастные, и это подчеркивает непоправимость произошедшего с ней, как бы «исключенность» ее из гармоничной и чистой жизни природы: «Наступило утро. <…> Море было спокойно и ласково. Сквозь туман розовело солнце. Дальняя плоская черта берега чуть желтела впереди» (т. 5, с. 75). Наконец, контраст состояний моря и героини выводится прямо на поверхность текста, не оставляя возможностей для двойного толкования: «… она без всякого участия, … чувствуя себя с ног до головы точно вывалянной в вонючей грязи, со скукою глядела, как развертывались перед нею прекрасные места Крымского полуострова. <…> Море нежно стлалось вокруг парохода; в воде играли дельфины. Крепко, свежо и радостно пахло морским воздухом» (т. 5, с. 76). В рассказе «В Крыму (Меджид)» упоминания о море и детали его описания совершенно вписываются в мифологему «профанного юга» и носят сниженный характер – в полном соответствии с общим почти анекдотическим пафосом рассказа о нелепом грешном приключении попадьи на отдыхе. Так, впервые море упоминается в рассказе как средство своеобразного развлечения скучающего без дела проводника Меджида, которому приходит охота «поплевать бесцельно в море, перегнувшись через перила, ограждающие набережную» (т. 5, с. 141). Затем речь о море заходит в контексте отдыха попадьи, который в реальности выглядит весьма прозаично, хоть она и уверяет саму себя и своих близких, что наслаждается красотами природы и всеми прелестями юга. На деле же «море в Ялте пахло дохлой рыбой и йодом и было похоже на грязную лоханку с глинистой водой, улицы воняли конским навозом…, стройные красавцы кипарисы всегда были точно седые от мелкой пыли…» (т. 5, с. 142). Совершенно противоположно выглядит море в «Леночке» – рассказе, которым формируется противоположный профанному образ «юга благословенного», в данном рассказе даже наделенного оттенком сакральности – в силу тех пасхальных смыслов, которыми словно наполнена вся природа в день встречи Возницына со своей первой любовью. Пасхальным утром море, в частности, выглядит так: «Пароход стоял на рейде в полупрозрачном молочно-розовом тумане, пронизанном золотом восходящего солнца. Вдали чуть заметно желтели плоские берега. Море тихо плескалось о борта парохода. Чудесно пахло рыбой, морскими водорослями и смолой» (т. 5, с. 169). Весьма выразительно описание моря отражает амбивалентность южного пространства в рассказе «Светлый конец», где Ялта и море вокруг словно наделены двумя обликами – «профанным» и «благословенным». Причем характерно, что это описание города и моря также открывает собой рассказ, служит его зачином: «Ялта – грязная, пыльная, пропахнувшая навозом Ялта – была в этот день такой прекрасной, какой она бывает только в безветренные дни ранней весны. <…> И самое море в бухте, обычно желто-зеленое от грязи, теперь лежало спокойное, густо-синего цвета, все в ленивых томных морщинках, на которых чуть заметно раскачивались крутоносые турецкие фелюги. И все: могучая синева моря, белизна и зелень города, ясная лазурь неба, – все вливалось в душу какой-то спокойной радостью» (т. 5, с. 393). Интересно проанализировать семантику пространства и в рассказе «Белый пудель», где явственно обозначена оппозиция между двумя топосами – «профанным» пространством богатых дач и «свободной стихией» моря и природы. Прежде всего, эти пространства противопоставлены друг другу в жизненном укладе и в восприятии героев рассказа. Дачи для них – это место тяжелого, нередко сопровождающегося обидами и унижениями и часто остающегося невознагражденным труда. Поэтому круговой «обход» дач изображен в рассказе как довольно изнурительное путешествие по жарким дорогам от дома к дому и от обиды к обиде – словно по восходящей линии. Вначале автор просто констатирует, что день для артистов был неудачным, но ничего из ряда вон выходящего в неприятностях этого дня в его начале нет: «Из одних мест их прогоняли, едва завидев издали, в других, при первых же хриплых и гнусавых звуках шарманки, досадливо и нетерпеливо махали на них с балконов руками, в третьих прислуга заявляла, что «господа еще не приехамши». На двух дачах им, правда, заплатили за представление, но очень мало» (т. 3, с. 184). Сгущается атмосфера обиды при встрече с «очень доброй с виду» дамой, которая даже кротчайшего дедушку Лодыжкина сумела вывести из себя своими лицемерием, душевной черствостью и скупостью. Посмотрев представление бродячих артистов, затем подробно и, вроде бы, сочувственно, расспросив их об их житье-бытье, она удаляется в дом не добрых четверть часа, заставив усталых людей ждать на солнцепеке только затем, чтобы швырнуть им с балкона стертый с обеих сторон дырявый гривенник, который оскорбленный Лодыжкин «с негодованием и с гордостью» швыряет в дорожную пыль. Но апофеозом бесчеловечности всего этого дачного мира и его обитателей становится, конечно, столкновение с семейством, населяющим дачу с названием «Дружба». Сарказм автора по отношению к персонажам, которых мы здесь встретим, сразу проявляется уже в этом названии и в том контексте, в котором это название вводится в текст. Мальчик читает вслух на столбе у ворот этой дачи надпись, содержащую полное злой иронии смысловое противоречие: «Дача «Дружба», посторонним вход строго воспрещается» (т. 3, с. 186). Характерно, что дружелюбно настроенный по отношению ко всему миру дедушка не замечает, что в этом пространстве понятие дружбы распространяется только на «узкий круг», и ожидает, что здесь артистов встретят как друзей: «Дружба?.. – переспросил неграмотный дедушка. – Во-во! Это самое настоящее слово – дружба. Весь день у нас заколодило, а уж тут мы с тобой возьмем» (т. 3, с. 186). В дальнейшем сатирическое начало в изображении этого «дома дружбы» и царящих в нем нравов подчеркивается параллелью, которая возникает между этим домом и «грязной турецкой кофейной, носившей блестящее название «Ылдыз», что значит по-турецки «Звезда»» (т. 3, с. 204-205). В рассказе только два объекта имеют названия – дача «Дружба» и кофейня «Звезда» – и в обоих случаях смысл названий является не отражением внутреннего содержания этих пространств, а их противоположностью. И с обоими этими пространствами связывается понятие воровства: респектабельные богачи с дачи «Дружба» крадут собаку у старика и мальчика, а в кофейне «Звезда» постояльцы, уже раньше сталкивавшиеся с этим местом, на ночь кладут «из нелишней предосторожности, себе под голову все, что у них было наиболее ценного из вещей и из платья» (т. 3, с. 205). В итоге выстроенной параллели прозрачно прочитывается авторская мысль о том, что на роскошной даче царят те же «обычаи», что и в воровском притоне. Кроме того, пространство дачи «Дружба» изображается и как воплощение несвободы, как тюрьма. Прокравшись ночью освободить пуделя, мальчик испытывает здесь никогда раньше не испытанное им чувство «полной беспомощности, заброшенности и одиночества» (т. 3, с. 207), и это ощущение ассоциируется у него с самим домом: «Огромный дом казался ему наполненным беспощадными притаившимися врагами, которые тайно, с злобной усмешкой следили из темных окон за каждым движением маленького, слабого мальчика» (т. 3, с. 207-208). И дальше впечатление тюрьмы усиливается тем, что своего пуделя Сергей обнаруживает запертым на привязи в подвале, да еще и под охраной вооруженного свирепого дворника. Побег с этой дачи, в самом деле, очень напоминает побег из настоящей тюрьмы. В отличие от «профанного» и наполненного злом мира дач, мир природы, окружающей бродячих артистов в их странствиях по Крыму, наполнен благом. Здесь, у моря или в тени деревьев возле холодного ручья, усталые люди находят отдых, свободу и покой. Первое, что делают артисты, вернувшись в этот природный рай из дачного мира, – это купание в море, напоминающее по своему смыслу сакральный акт омовения, словно смывает с них не только дорожную пыль и трудовой пот, но и всю ту грязь, которая изливалась на них в общении с обитателями дач. Чистота, ласка, гармония царят здесь: «Здесь горы, отступив немного назад, дали место неширокой плоской полосе, покрытой ровными, обточенными прибоем камнями, о которые теперь с тихим шелестом ласково плескалось море. Саженях в двухстах от берега кувыркались в воде дельфины, показывая из нее на мгновение свои жирные, круглые спины. Вдали на горизонте, там, где голубой атлас моря окаймлялся темно-синей бархатной лентой, неподвижно стояли стройные, чуть-чуть розовые на солнце, паруса рыбачьих лодок. – Тут и выкупаемся, дедушка Лодыжкин, – сказал решительно Сергей» (т. 3, с. 195). Пространство природы и все, что в нем происходит, и дальше описывается в рассказе как некое «священнодействие». Так, торжественно, с молитвой, и по-братски делится дедушкой для всей компании завтрак на поляне у ручья. Это место, действительно, считается священным среди местного татарского населения, так что имплицитно содержащаяся в купринском повествовании мысль о сакральности природы, о природе как источнике блага находит «объективное» подтверждение в сюжете. «У дедушки Лодыжкина был давным-давно примечен один уголок между Мисхором и Алупкой, книзу от нижней дороги, где отлично можно было позавтракать. Туда он и повел своих спутников. Неподалеку от моста, перекинутого через бурливый и грязный горный поток, выбегала из-под земли, в тени кривых дубов и густого орешника, говорливая, холодная струйка воды. Она проделала в почве круглый неглубокий водоем, из которого сбегала в ручей тонкой змейкой, блестевшей в траве, как живое серебро. Около этого родника по утрам и по вечерам всегда можно было застать набожных турок, пивших воду и творивших свои священные омовения» (т. 3, с. 199). Дедушка Лодыжкин готовит завтрак тоже, словно священнодействуя, с молитвой и крестным знамением: «Перед едой старик долго крестился и что-то шептал. Потом он разломил краюху хлеба на три неровные части: одну, самую большую, он протянул Сергею (малый растет – ему надо есть), другую, поменьше, оставил для пуделя, самую маленькую взял себе. – Во имя отца и сына. Очи всех на тя, господи, уповают, – шептал он, суетливо распределяя порции и поливая их из бутылки маслом. – Вкушай, Сережа!» (т. 3, с. 199-200). Таким образом, пространство рассказа «Белый пудель» четко разделено на пространство добра и пространство зла, и граница между ними даже словно намеренно подчеркнута в неоднократных упоминаниях о заборе и воротах, отделяющих дачу «Дружба» от свободного пространства. Эта отгороженность подчеркивается уже в первом упоминании об этой даче: «Ее не было видно из-за высокой белой стены, над которой, с той стороны, возвышался плотный строй тонких запыленных кипарисов, похожих на длинные черно-серые веретена» (т. 3, с. 186). Заметим, что в этом пространстве несвободы даже кипарисы, становясь его частью, утрачивают сходство с теми величавыми стройными, вечно-зелеными красавцами, которые растут «на воле». Пыль, покрывающая дачные кипарисы, и их сходство с колючим веретеном – это детали, в которых уже содержится негативный смысл, намек на то, что эти деревья являются частью недоброго пространства. Затем дачная ограда играет немаловажную роль в кульминационном эпизоде рассказа – освобождении Арто и бегстве мальчика и собаки на свободу. Сначала беглецы оказываются то ли в укрытии, то ли в ловушке, проскользнув в «узкую темную лазейку» между кипарисами и стеной ограды. Кипарисы здесь вполне оправдывают то впечатление, которое было задано их первым описанием: они словно воплощают агрессию этого дома, выступая «заодно» с этим злобным пространством и пытаясь побольнее изранить мальчика: «Острые иглы кипарисов, густо и едко пахнувших смолой, хлестали его по лицу. Он спотыкался о корни, падал, разбивал себе в кровь руки, но тотчас же вставал, не замечая даже боли, и опять бежал вперед, согнувшись почти вдвое, не слыша своего крика» (т. 3, с. 209). В конце этого пробега «сквозь строй» кипарисов мальчик выглядит, «точно маленький обезумевший от ужаса зверек, попавший в бесконечную западню» (т. 3, с. 210), и прорыв к свободе становится одновременно и последней жертвой бесчеловечному пространству «Дружбы»: выясняется, что верх каменной стены, на одном из участков оказавшейся невысокой, так, что можно было ее перепрыгнуть, «утыкан вмазанными в известку бутылочными осколками» (т. 3, с. 210). Преодолев это последнее препятствие, являющееся абсолютным аналогом колючей проволоки, герои вырываются на свободу, и равенство человека и зверя в их стремлении к свободе и в радости освобождения снова воплощает дорогую для Куприна мысль о том, что природа является источником всех главных ценностей – жизни, любви, свободы – и в этом мире собачья и человеческая жизни одинаково ценны, и дружба человека со зверем тут не ставится в кавычки. Наконец, по-своему мифопоэтика пространства реализована в рассказе «Винная бочка», представляющем крайнюю точку мифа о «профаном юге». Прежде всего, характерно, что здесь полностью отсутствуют описания моря, и это значимое отсутствие моря со всей его величественной символикой словно подчеркивает профанный характер всего происходящего. Вместо частого в произведениях Куприна о Крыме зачина, содержащего описание морского пейзажа, здесь повествование открывается описанием каждого из трех ялтинских курортных сезонов (а мы помним, что понятие «сезон», с такими его характеристиками, как многолюдье, суета, торговое оживление и вместе с ним оживление мошенничества, торопливый «осмотр достопримечательностей», жара и обильно оставляемый курортниками мусор, – все это приметы «профанного» юга), причем акцентируется внимание на том, что сезон, о котором пойдет речь, «был особенно многолюден и роскошен» (т. 6, с. 321). А это означает, что можно ожидать, что и все «профанные» характеристики «сезона» в этом сезоне проявились в максимальной степени. Анекдотическая история, рассказанная дальше, становится, в самом деле, почти эмблематичным воплощением той «суеты сует», которая царит в сезон и превращает пространство юга в царство пошлости. Прежде всего, в описании «бархатного сезона» подчеркнуто, что основным мотивом приезда в Ялту в это время является тщеславие (большинство едет сюда в это время «потому, что это модно, что можно блеснуть туалетами и красотой, завязать выгодные знакомства» (т. 6, с. 322)). При этом природы, которая особенно прекрасна в эту чистую ве
|