КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Исповедание веры савойского викария 6 страницаЕсли мои размышления приводят вас к тому же образу мыслей, какой имею я, если мои чувствования становятся вашими и вы принимаете такое же исповедание веры, то вот какой я даю вам совет: не подвергайте дольше вашу жизнь искушениям нищеты и отчаяния; не влачите ее с позором, на иждивении иноземцев; перестаньте питаться дешевым хлебом милостыни. Вернитесь в свое отечество, принимайте снова религию своих отцов, держитесь ее в чистоте своего сердца и уже не покидайте; она — самая простая и самая святая; из всех религий, существующих на земле, это, по-моему, такая, мораль которой наиболее чиста и которою больше всего удовлетворяется разум. Что касается издержек путешествия, то не затрудняйтесь этим вопросом: вас снабдят нужным. Не бойтесь также фальшивого стыда по поводу унизительного возвращения; краснеть нужно за промахи, а не за исправление их. Вы еще в таком возрасте, когда все прощается, но когда нельзя уже грешить безнаказанно. Когда вы захотите слушаться своей совести, тысячи пустых препятствий исчезнут по ее голосу. Вы почувствуете, что при той неизвестности, в которой мы находимся, было бы непростительным самомнением исповедовать другую религию, а не ту, в которой мы родились, и было бы криводушием не исполнять искренно предписаний религии, которую исповедуешь. Кто сбивается с пути, тот отнимает у себя важный повод к извинению перед судилищем Верховного судьи. Не простит ли он скорее то заблуждение, в котором мы воспитаны, чем то, которое мы осмелились сами себе выбрать? Друг мой, пусть душа ваша всегда будет в таком состоянии, чтобы она желала существования Бога, — и вы никогда не будете в этом сомневаться. Впрочем, чью сторону вы ни приняли бы, помните, что религиозные обязанности независимы от людских учреждений, что праведное сердце есть истинный храм Божества, что во всякой стране и во всякой секте суть нравственного закона заключается в том, чтобы любить Бога выше всего и ближнего своего, как самого себя, что нет религии, которая избавляла бы от нравственных обязанностей, что только эти обязанности истинно необходимы, что внутреннее богопочитание — первая из этих обязанностей и что без веры не существует никакой настоящей добродетели. Бегите тех, которые под предлогом объяснения природы сеют в человеческие сердца прискорбные учения и наружный скептицизм которых во сто раз положительнее и догматичнее, чем решительный тон их противников. Под высокомерным предлогом, будто они одни просвещены, правдивы и искренни, они властно подчиняют лас своим резким определениям и выдают нам за истинные принципы вещей невразумительные системы, созданные в их воображении. Впрочем, низвергая, разрушая и попирая ногами все, что люди почитают, они отнимают у людей, удрученных горем, последнее утешение в их несчастии, а у могущественных $т богатых единственную узду, сдерживавшую их страсти; они вырывают из глубины сердец чувства раскаяния в совершенном преступлении, надежду на добродетель и еще хвастливо выставляют себя благодетелями рода человеческого. Никогда, говорят они, истина не бывает вредною для людей. Я в этом уверен, как и они, и, по моему мнению, что важное доказательство того, что преподаваемое ими учение не есть истина*. * Обе партии нападают друг на друга с помощью такой массы софизмов, что желание разобрать их все было бы непосильной и безрассудной попыткой; достаточно будет и того, если отметим некоторые из них, по мерс того как они представляются. Одним из самых обычных для философской партии софизмов является противоположение предполагаемого народа, составленного из хороших философов, народу, состоящему из дурных христиан,— как будто нацию истинных философов легче создать, чем нацию истинных христиан! Я не знаю, легче ли между отдельными лицами найти одного, чем другого; но я хорошо знаю, что раз речь идет о народах, то нужно предположить и таких лиц, которые без религии будут злоупотреблять философией, подобно тому как наш народ злоупотребляет религией, не зная философии; и этим, мне кажется, значительно изменяется положение вопроса. Бейль очень убедительно доказал, что фанатизм пагубнее атеизма — и это неоспоримо; но не менее верно и то, чего он не хотел высказать именно что фанатизм, хотя бы кровавый и жестокий, есть великая сильная страсть, возвышающая сердце человека, заставляющая его презирать смерть и дающая ему чудесную силу, и что, стоит его лучше направить, и тогда из него можно извлечь самые возвышенные добродетели; меж тем безверие и вообще дух, склонный к умствованию и философствованию, привязывает к жизни, изнеживает, уничижает души, центром всех страстей делает низкий личный интерес, гнусное человеческое «я», и, таким образом, втихомолку подкапывает истинный фундамент всякого общества; ибо общее в частных интересах настолько ничтожно, что никогда не перевесит того, что есть в них противоположного. Если атеизм не ведет к пролитию людской крови, то это не столько вследствие миролюбия, сколько вследствие равнодушия к благу; как бы ни шли в мире дела, это мало касается мнимого мудреца — лишь бы ему оставаться покойно в своей кабинете. Его принципы не ведут к убийству людей, но они мешают им нарождаться, так как разрушают нравы, ведущие к размножению людей, отрешают последних от людского рода, сводят все их привязанности к скрытому эгоизму, столько же гибельно для народонаселения, как и для добродетели. Философское равнодушие похоже на спокойствие государства под игом деспотизма; это — спокойствие смерти; оно разрушительнее самой войны. Таким образом, хотя фанатизм до своим непосредственным действиям гибельнее того, что теперь называют философским духом, но в своих отдаленных последствиях он гораздо менее гибелен. Притом же в книгах легко выставить напоказ прекрасные правила; но весь вопрос в том, основаны ли они на учении, необходимо ли они из него вытекают; а этого до сих пор ясно не обнаруживалось. Остается еще знать, сумеет ли философия, когда она будет при полной свободе и на троне, хорошо повелевать мелким тщеславием, корыстью, честолюбием, мелкими страстями людей и проявит ли на деле то столь нежное человеколюбие, которым хвалится, держа в руке перо. Со стороны принципов философия не может создать никакого блага, которого но создала бы еще лучше религия, а религия много создает такого, чего философия не может создать. Со стороны практики — другое дело; но тут нужно еще исследовать вопрос. Ни один человек не следует во всем своей религии, если он имеет ее,— это верно; большинство людей почти не имеют ее и вовсе не следуют той, которой держатся,— это тоже верно; но некоторые ведь все-таки имеют же религию и следуют ей, по крайней мере отчасти, а нет сомнения, что религиозные мотивы часто препятствуют им делать зло и вызывают их на добродетели, на похвальные поступки, которых не было бы без этих мотивов. Если монах отрицает вклады, то что отсюда следует, как не то, что доверивший их ему был глупцом? Если бы Паскаль95 отрицал вклады, это доказывало бы, что Паскаль был лицемером, — и ничего больше. Но монах! Можно ли, значит, о людях, промышляющих религией, сказать что они веруют? Все преступления, которые совершаются среди духовенства, как и в других местах, доказывают не то, что религия бесполезна, но что очень немногие люди веруют. Наши современные правительства, бесспорно, обязаны христианству большей прочностью своей власти и малочисленностью революций; оно и самые правительства сделало менее кровожадными; это фактически доказывается сравнением их с древними правительствами. Религиозное просвещение, изгоняя фанатизм, придало больше мягкости христианским правам. Это изменение не дело литературы; ибо всюду, где литература процветала, человечность не была в большом почете; об этом свидетельствуют жестокости афинян, египтян, римских императоров, китайцев, Сколько дел милосердия совершено во имя Евангелия! Сколько раз возвращалось отнятое, сколько дано удовлетворений благодаря исповеди, которая практикуется у католиков. Сколько примирении и сколько милостыни вызывается я У нас приближением времени причащения! Как сдерживал еврейский юбилейный год жадность узурпаторов! Сколько бедствий он предупреждал! Основанное на законе братство объединяло всю нацию; среди нее не встречалось ни одного нищего. Их нет также у турков, где благотворительные учреждения бесчисленны: турки гостеприимны, но требованию религии, даже по отношению к врагам своей веры. «Магометане утверждают,— говорит Шарден,— что после испытания, которое последует за всеобщим воскресением, все тела пойдут через мост, называемый пуль-серро, перекинутый над вечным огнем,— мост, который можно назвать, говорят они, третьим и последним испытанием и настоящим страшным судом, потому что там именно произойдет отделение добрых от злых» п т. д. «Персы,— продолжает Шарден,— очень любят упоминать этот мост; и когда кто-нибудь терпит обиду, за которую никоим образом никогда не мог бы получить удовлетворение, то последним утешением для него бывают слова: «Ну, хорошо же! Клянусь живым богом, ты мне заплатишь за это вдвойне в судиый день; ты не пройдешь моста пуль-серро96, прежде чем меня не удовлетворишь; я уцеплюсь за край твоей одежды и брошусь к твоим ногам». Я знал многих выдающихся людей, и притом всяких профессий, которые, боясь, чтобы кто-нибудь не закричал им «стой!» при переходе по этому страшному мосту, выпрашивали прощения у тех, кто жаловался на них; это сотни раз случалось со мною самим. Люди знатные, которые назойливо заставляли меня совершать нежелательные для меня поступки, подходили ко мне, спустя некоторое время, когда полагали, что огорчение мое прошло, и говорили мне: «Прошу тебя, галал бекон аншисра», т. е. извини мне это. Иные даже делали мне подарки и оказывали услуги, чтобы я простил им и показал, что делаю это от всего сердца; причиной всего это служило не что иное, как верование, что нельзя будет пройти адский мост, если не заплатишь до последнего гроша тем. кого угнетали97 (Том VII, с. 50). Поверю ли я, чтобы мысль об этом мосте, дающем удовлетворение за столько обид, никогда не предупреждала этих последних? Если отнять у персов эту идею, убедив их, что нет никакого пуль-серро я ничего подобного, где бы угнетенные мстили по смерти своим тиранам, то не ясно ли, что это дало бы последним полную свободу и избавило бы их от заботы успокаивать этих несчастных? Значит, не правда, что такая философия не была бы вредной; она, значит, не была бы истинной. Философ, твои нравственные законы очень прекрасны; но покажи мне, сделай милость, чем они санкционируются. Перестанем хоть на один момент молоть вздор, и скажи мне прямо, чем ты замещаешь пуль-серро. Добрый юноша! будьте искренны и правдивы без гордости; умейте быть незнающим, тогда вы не будете обманывать ни себя, ни других. Если когда-нибудь ваши культивированные таланты дадут вам возможность обращаться к людям с речью, говорите им все по совести, не заботясь о том, одобрят ли они вас. Злоупотребление знанием порождает собою недоверчивость. Всякий ученый пренебрегает обычным чувствованием; каждый хочет чувствовать по-своему. Гордая философия ведет к фанатизму. Избегайте этих крайностей; оставайтесь всегда твердо на пути истины или того, что вам будет казаться истиной в простоте вашего сердца, никогда не сворачивая с него из-за тщеславия или вследствие слабости. Смело исповедуйте Нога перед философами; смело проповедуйте человечность людям, не терпящим иной веры. Вы, быть может, один будете составлять свою партию; по вы в самом себе будете носить свидетельство, которое избавит вас от необходимости ссылаться на свидетельства людей. Пусть они любят вас или ненавидят, пусть читают или презирают ваши книги, это не важно. Говорите, что истинно; делайте, что благо; исполнять свои обязанности на земле — вот что важно для человека; и, только забывая себя, работают для себя самих. Сын мой, личный интерес нас обманывает, и только надежда на справедливое не обманывает». Я переписал это сочинение не в качестве образца, которому должны следовать наши чувствования в деле религии, но чтобы показать пример, как можно рассуждать с воспитанником, не уклоняясь от методы, которую я пытался установить. Пока мы не придаем значения ни авторитету людей, ни предрассудкам страны, где мы родились, один естественный свет разума среди условий, данных природой, не может повести нас дальше естественной религии, а этим я и ограничиваюсь по отношению к моему Эмилю. Если он должен иметь другую религию, я не имею уже права быть в этом деле его руководителем; ему одному принадлежит право выбрать ее. Мы работаем в согласии с природой и, пока она формирует человека физически, пытаемся сформировать существо нравственное; но наши успехи не одинаковы. Тело уже крепко и сильно, в то время как душа еще немощна и слаба; и что бы ни могло сделать человеческое искусство, темперамент всегда предшествует разуму. Сдерживать один и возбуждать другой — вот к чему мы доселе всячески стремились для того, чтобы человек всегда был единым, насколько это возможно. Развивая природные свойства, мы задерживали зарождавшуюся чувствительность; мы ее регулировали, развивая разум; умственные предметы умеряли действие чувствительных предметов. Восходя к началу вещей, мы изъяли своего воспитанника из власти чувств; от изучения природы пе трудно было подняться до вопроса о Творце. Когда мы дошли до этого, сколько приобрели мы новых способов влияния на своего воспитанника! Сколько у нас новых способов обращаться к его сердцу! Только теперь истинный интерес свой он видит в том, чтобы быть добрым, делать добро, вдали от людских взоров и без принуждения со стороны законов, быть справедливым перед Богом и собою, исполнять долг свой, даже жертвуя жизнью, и носить в сердце добродетель не только из-за любви к порядку, которую всякий ставит всегда ниже любви к себе, но и из-за любви к Творцу своего бытия, любви, которая сливается в одно с этою любовью к себе,— чтобы наслаждаться, наконец, тем прочным счастьем, которое обещает ему в будущей жизни покойная и чистая совесть и созерцание этого Верховного Существа, раз он хорошо воспользуется этою жизнью. Вне этого я вижу лишь несправедливость, лицемерие и ложь между людьми; личный интерес, который при взаимной борьбе необходимо берет верх надо всем, учит каждого из них маской добродетели прикрывать порок. «Пусть все прочие люди хлопочут о моем благе в ущерб своему; пусть все делается для меня одного; пусть весь род человеческий умирает, если нужно, в горе и нищете, чтобы избавить меня на минуту от страдания или голода» — вот тайные речи всякого неверующего, пускающегося в рассуждения. Да, я всю жизнь буду держаться того убеждения, что, кто сказал в своем сердце: «Нет Бога», а открыто говорит иначе, тот оказывается лжецом или безумцем. Читатель, при всем моем старании я чувствую, что мы с вами никогда не будем видеть моего Эмиля в одинаковом свете; вы всегда будете представлять его похожим на ваших молодых людей, всегда нерассудительным, стремительным, ветреным, кидающимся от праздника к празднику, с увеселения к увеселению, никогда не способным ни на чем остановиться. Вам смешно будет видеть, как я из молодого человека, пылкого, живого, горячего, запальчивого, переживающего самый бурный возраст жизни, делаю созерцателя, философа, настоящего богослова. Вы скажете: «Этот мечтатель вечно гоняется за своей химерой; представляя нам юношу, воспитанного на свой образец, он не формирует его, а создает, извлекает из своего мозга и, воображая, что постоянно следует природе, ежеминутно от нее уклоняется». Я же, сравнивая своего воспитанника с вашими, с трудом нахожу, что может быть между ними общего. При столь различном воспитании было бы почти чудом, если б он походил в чем-нибудь на них. Он детство свое провел в полной свободе, которую ваши воспитанники получают лишь в юности; а в юности он начинает подчиняться правилам, меж тем как ваши воспитанники были подчинены им в детстве. Для ваших воспитанников правила эти становятся бичом, они чувствуют ужас перед ними, видят в них продолжительную тиранию учителей и думают, что выходить из детства значит стряхнуть с себя всякое иго*; тогда-то они и вознаграждают себя за долгое принуждение, в котором их держали, подобно тому как освобожденный от оков узник протягивает, двигает и разгибает свои члены. * Никто не смотрит на детство с таким презрением, как только что вышедшие из него, подобно тому как и чины с наибольшей тщательностью соблюдаются в тех странах, где неравенство не велико и где каждый всегда боится, чтобы его не смешали с низшим. Эмиль, напротив, считает для себя честью сделаться человеком и подчиниться игу нарождающегося разума; тело его, уже сформированное, не нуждается теперь в прежних движениях и само собою начинает останавливаться, зато ум его, наполовину развившийся, начинает, в свою очередь, расправлять свои крылья. Таким образом, возраст разума для одних является лишь возрастом своеволия, для другого же он делается порою рассудительности. Хотите знать, кто из них стоит ближе в этом отношении к естественному порядку,— обратите внимание на разницу, которая наблюдается при большем или меньшем удалении от этого порядка: наблюдайте молодых крестьян и посмотрите, такие ли они не сдержанные, как ваши. «В детстве,— говорит г. Ле Бо*,— дикари постоянно деятельны и непрерывно заняты различными играми, которые приводят в движение их тело; но лишь только достигают юношеского возраста, они становятся спокойными, мечтательными; они занимаются уже почти,только серьезными играми или азартными». Эмиль, воспитанный в полной свободе, как крестьянские парни и молодежь у дикарей, подросши, должен, как и они, измениться и успокоиться. Вся разница в том, что он проявлял свою деятельность не исключительно с целью играть или питаться, что в своих трудах и играх он научился мыслить. И вот, дошедши таким путем до этого предела, он оказывается вполне подготовленным и для того пути, на который я его вывожу; вызывающие На размышление предметы, которые я ему представляю, возбуждают его любопытство, потому что они прекрасны сами по себе, совершенно новы для него и потому что он в состоянии их понять. И наоборот, раз вы надоедаете, мучите своими приторными уроками, длинными нравоучениями, вечными наставлениями в вере, как после этого вашим молодым людям не отказываться от умственной работы, которую вы сделали скучной для них, от обузы наставлений, которыми не перестают их заваливать, от размышлений о Творце их бытия, которого представили врагом их удовольствий! Все это внушает им лишь отвращение, тошноту, скуку; принуждение отбило у них всякую охоту; возможно ли, чтобы теперь, когда они начинают располагать собою, они стали предаваться этим занятиям? Им может нравиться только новое; им уже не нужно ничего такого, что говорят детям. С моим воспитанником та же история: когда он становится взрослым, я говорю с ним, как со взрослым, и высказываю лишь то, что для него ново; он должен находить эти вещи приятными для себя по той же именно причине, по какой они скучны для других. * Приключения г. Ле Бо, парламентского адвоката, т. II, с. 70. Вот каким путем я вдвойне выгадываю для него время, задерживая ход природы в пользу разума. Но действительно ли я задержал этот ход? Нет, я только помешал воображению ускорить его; я уравновесил уроками другого рода те преждевременные уроки, которые молодой человек получает со стороны. Раз его увлекает поток наших учреждений, то отвлекать его в обратную сторону, путем иного воспитания, значит не сталкивать с места, а удерживать на нем. Наконец, приходит и торжественный момент, начертанный природой: «Ему нужно прийти». Раз человеку необходимо умереть, он должен и воспроизводить себя, чтобы род продолжался и сохранялся мировой порядок. Когда по признакам, о которых я говорил, вы предугадаете критический момент, тотчас же оставьте навсегда ваш прежний тон по отношению к нему. Он еще ваш ученик, он уже не воспитанник ваш. Это — ваш друг, это мужчина; обращайтесь отныне с ним, как с мужчиной. Как! Отречься от своего авторитета, когда он наиболее мне необходим? Предоставить возмужалого юношу самому себе — в момент, когда он меньше всего умеет руководить собою и делает самые большие промахи? Отказаться от своих прав, когда для него важнее всего, чтобы я пользовался ими? Права ваши! Но кто велит вам отказываться от них? Напротив, теперь-то они и начинают существовать для него. Доселе вы ничего не добивались от него иначе, как силою или хитростью; авторитет, требование долга ему были неизвестны; чтобы заставить вам повиноваться, приходилось принуждать его или обманывать. По вы видите, каким множеством новых цепей опутали вы его сердце. Разум, дружба, признательность, тысяча привязанностей говорят ему голосом, которого он не может не узнать. Порок еще не сделал его глухпм к этому голосу; он способен испытывать пока лишь природные страсти. Главная из них, любовь к себе, предает его в ваши руки; привычка точно так же предает его в вашу власть. Если минутный порыв вырывает его у вас, сожаление тотчас же возвращает его к вам; только то чувство, которое привязывает его к вам, постоянно; все прочие проходят и взаимно изглаживают друг друга. Не позволяйте развращать его — и он всегда будет послушным; он лишь тогда начинает быть непокорным, когда уже развращен. Признаюсь откровенно, что если вы, очертя голову, броситесь в борьбу с его зарождающимися желаниями и вздумаете отнестись к новым потребностям, которые дают ему себя чувствовать, как к преступлению, то он недолго будет вас слушаться; но раз вы покидаете мою методу, я ни за что уже вам не ручаюсь. Помните всегда, что вы — орудие природы, и вы никогда не будете ее врагом. Но какое принять решение? Представляются два исхода — потворствовать его наклонностям или бороться с ними, быть его тираном или сообщником; а то и другое ведет к столь опасным последствиям, что поневоле приходится сильно колебаться в выборе. Первый способ разрешить затруднение — это поскорее женить его; это самое верное и самое естественное средство. Я сомневаюсь, однако, чтоб оно было наилучшим и полезнейшим. Ниже я приведу свои основания, а пока я соглашаюсь, что действительно нужно женить молодых людей в возмужалом возрасте. Но возраст этот наступает для них раньше времени; мы именно и сделали его преждевременным; его нужно оттянуть до полной зрелости. Если бы приходилось слушаться только наклонностей и следовать их указаниям, дело было бы очень просто; но между правами природы и нашими социальными законами столько противоречий, что для примирения их приходится беспрестанно лавировать и увертываться; нужно употребить много искусства, чтобы помешать человеку, живущему в обществе, быть совершенно искусственным. На основании вышеизложенного я полагаю, что помощью указанных мною средств и других подобных можно продлить, по меньшей мере до двадцати лет незнакомство с вожделениями и чистоту чувств; это настолько верно, что у германцев молодой человек, терявший свою невинность до этого возраста, считался обесчестившим себя; а писатели крепость телосложения и многочисленность детей справедливо объясняют воздержанностью этих народов в пору юности98. Можно даже еще больше продлить эту пору, и несколько веков тому назад это было самым обыкновенным явлением даже во Франции. В числе других известных примеров отец Монтеня, человек добросовестный и правдивый, сильный и хорошо сложенный, клятвенно уверял, что женился невинным 33 лет от роду, прослужив долго в итальянских войсках; а в сочинениях сына можно видеть, какую бодрость и веселость сохранял отец в 60 с лишком лет99. Противное мнение, несомненно, основывается скорее на наших нравах и предрассудках, чем на знакомстве с людским родом вообще. Я могу, значит, оставить в стороне пример, представляемый нашею молодежью: он ничего не доказывает для того, кто не так воспитан, как она. Принимая в расчет, что природа не поставила тут неизменного предела, который нельзя было бы придвинуть или отдалить, я, думается мне, могу, не выходя из ее законов, предположить, что Эмиль, благодаря моим заботам, остался доселе в своей первобытной невинности, и я вижу, что эта счастливая пора близка к концу. Окруженный опасностями, постоянно возрастающими, он при первом же случае, что бы я ни делал, ускользнет от меня; а случай этот не замедлит представиться; он последует за слепым инстинктом чувственности, и можно, насколько угодно, держать пари, что он погубит себя. Я столько размышлял о нравах людей, что отлично вижу неотразимое влияние этого первого момента на остальную его жизнь. Если я притворюсь и сделаю вид, что ничего не замечаю, он воспользуется моею слабостью; уверенный, что обманывает меня, он станет презирать меня, и я сделаюсь соучастником его гибели. Если я попытаюсь сдерживать его, попытка окажется несвоевременной: он уже не станет слушать меня: я сделаюсь для него неудобным, ненавистным, невыносимым; он не замедлит развязаться со мною. Мне остается поэтому принять единственное разумное решение — сделать его самого ответственным за свои поступки, предостеречь его по крайней мере от нечаянных заблуждений и открыто показать ему опасности, которыми он окружен. Доселе я останавливал его с помощью его же неведения; теперь приходится останавливать его путем знания. Эти новые наставления весьма важны, и дело следует начать несколько издалека. Это момент, когда приходится отдать ему, так сказать, отчет в своих действиях, указать ему, на что употреблено мое и его время, объявить ему, что такое он и что такое я, что сделал я и что он сделал, чем мы обязаны друг перед другом, показать ему все его нравственные отношения, все обязательства, которые он сам заключил, и все те, которые другие заключили с ним, показать, какого пункта достиг он в развитии своих способностей, какой путь остается ему сделать, какие трудности он встретит, какие существуют средства преодолеть эти трудности, в чем я пока еще могу ему помогать и в чем отныне он может сам себя поддерживать, указать, наконец, в каком критическом положении он находится, какие новые опасности его окружают, и выставить ему на вид все те веские причины, которые должны принудить его внимательно следить за самим собою, прежде чем послушаться своих зарождающихся желаний. Не забывайте, что для руководства взрослым приходится принимать меры, противные тому, что вы предпринимали для руководства ребенком. Не колеблясь, посвятите его в те опасные тайны, которые вы так долго и с такою заботливостью скрывали от него. Так как нужно же, наконец, чтоб он знал их, то важно, чтоб он узнал не от другого и не сам собою, а от вас одних; так как отныне он вынужден бороться с ними, то, чтобы не быть застигнутым врасплох, ему нужно узнать своего врага. Никогда молодым людям, которые оказались, сами не зная как, опытными в этих предметах, знание это не проходит даром. Эти нескромные уроки, которые не могут быть преподаваемы с честною целью, по меньшей мере грязнят воображение молодых людей и располагают их к порокам людей, дающих эти уроки. Этого мало; прислуга таким путем вкрадывается в душу ребенка, приобретает его доверие, заставляет его смотреть на воспитателя как на скучного и несносного человека; любимой у нее темой для тайных бесед бывает злословие над воспитателем. Когда . воспитанник дошел до этого, наставник может удалиться: ему тут уже ничего не поделать. Но почему ребенок выбирает себе особых наперсников? — Все благодаря той же тирании руководителей его. Зачем ему было бы скрываться от них, если б он не был вынужден к этому? К чему он стал бы жаловаться, если бы у него не было никакого повода к этому? Очень естественно, что слуги являются первыми его наперсниками; уже по тому, с какою поспешностью он бежит передать им свою мысль, видно, что он, пока не передаст им, считает ее не совсем обдуманной. Но будьте уверены, что, если ребенок не боится с вашей стороны ни нравоучений, ни выговоров, он вам всегда скажет все, что ему не посмеют доверять ничего такого, о чем он должен перед вами умолчать, раз будут уверены, что он ничего перед вами не скроет. И больше всего заставляет меня полагаться на мою методу то обстоятельство, что, следя, насколько возможно, строго за ее результатами, я не вижу в жизни моего воспитанника ни одного положения, которое не оставляло бы во мне приятного впечатления. Даже в тот момент, когда его увлекает ярость темперамента и когда, возмутившись против сдерживающей его руки, он отбивается и готов от меня вырваться, в этих волнениях, в этих порывах я все еще встречаю его первоначальную простоту; сердце его, столь же чистое, как и тело, не знает ни скрытности, ни порока; упреки и презрение не делали его трусливым; низкий страх никогда не учил его лицемерить. Он обнаруживает всю откровенность невинности; он наивен без нерешительности; он еще не знает, к чему служит обман. В его душе не происходит ни одного движения, которого не выдавали бы его уста или взоры, и нередко чувства, им испытываемые, мне скорее делаются известными, чем ему. Пока он продолжает свободно открывать мне свою душу и с удовольствием высказывать мне свои мысли, мне нечего бояться: опасность еще не близка; но если он становится более робким и сдержанным, если я замечаю в его речах первое замешательство стыда, то, значит, инстинкт уже развивается в нем, и к нему уже начинает присоединяться понятие о зле; тут нельзя уже терять ни минуты, и, если я не тороплюсь научить его, он скоро будет научен помимо воли моей. Многие читатели, даже принимающие мои идеи, подумают, что здесь сводится все к разговору, наугад затеянному с молодым человеком, и что этим кончается дело. О, не так управляют человеческим сердцем! Слова ничего не значат, если мы не подготовили момента, чтобы сказать их. Прежде чем сеять, нужно вспахать землю; семя добродетели всходит нелегко; нужна долгая подготовка, чтобы укоренить его. Одною из причин, почему проповеди бывают особенно бесполезными, является то обстоятельство, что с ними обращаются безразлично ко всем людям, без толку и выбора. Как можно думать, что одна и та же проповедь годится для стольких слушателей, столь несходных по уму, темпераментам, возрасту, полу, состоянию, мнениям? Говорится всем, но не найдешь, быть может, и двоих, которым бы это одинаково годилось; а все наши душевные движения настолько непрочны, что в жизпи каждого человека не бывает и двух моментов, когда одна и та же речь производила бы на него одно и то же впечатление. Посудите сами, время ли слушать серьезные уроки мудрости, когда воспламененные чувства затемняют рассудок и насилуют волю? Не вразумляйте же никогда 'молодых людей, даже в возрасте разума, если вы предварительно пе сделали их способными понимать вас. Большинство речей пропадает даром гораздо скорее но вине учителей, чем по вине учеников. Педант и наставник говорят почти одно и то же; но первый говорит при всяком случае, а второй тогда, когда уверен в их действии.
|