КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
II. Призвание 4 страница– Вы скажете речь сегодня? – спрашивал он Нэда таким тоном, который давал понять, что если Нэд речи не скажет, то мир будет безутешен. – Ах, я, право, не знаю, – со скромным, но многозначительным видом ответил Нэд, созерцая кончик своей сигары. – Нет уж, вы скажете, Нэд! – Гости вовсе и не ждут этого. – Простите, Нэд, но я осмелюсь не согласиться с вами. – Вы думаете, я должен сказать? Гилфойл торжественно заявил: – Нэд! Вы должны сказать и вы скажете! – Вы думаете, мне следовало бы… – Вам следует, Нэд, и вы это сделаете. Очень довольный, Бэннон перекатывал во рту сигару. – Вообще-то мне нужно… – он многозначительно подмигнул, – мне нужно объявить… я хочу сделать одно важное сообщение. Ну, раз уж вы меня вынуждаете, я скажу потом несколько слов. В виде своего рода увертюры к главному событию дня дети с Полли во главе начали игры, сопутствующие Дню всех святых. Сначала играли в снэпдрегон, пытаясь выхватить плоские синие изюминки из пламени горящего на большом фарфоровом блюде спирта. Потом играли в «ныряющее яблоко», бросая зубами вилку через спинку стула в лохань с плавающими яблоками. В семь часов явились «ряженые». Это были рабочие ребята с вымазанными сажей лицами, в нелепых нарядах, – они ходили из дома в дом с пением и пантомимами, как полагалось по традиции в канун Дня всех святых. Эти парни знали, чем угодить Нэду. Они спели «Милый маленький трилистник», «Кэтлин Мэворнин» и «Дом Мэгги Мэрфи», за что получили щедрые дары и, громко топая, ушли. – Спасибо, мистер Бэннон! Да здравствует «Юнион»! Спокойной ночи, Нэд! – Хорошие ребята! Все они, как один, хорошие ребята, – Нэд потирал руки, глаза его были увлажнены потому что, как всякий потомок кельтов, он был сентиментален. – Однако, Полли, у наших друзей уже подвело животы!… Наконец, когда вся компания уселась за стол и отец Клэнси прочел молитву, Мэгги Мэгун с трудом внесла самого большого гуся в Тайн-касле. Фрэнсис никогда еще не ел такого, – он был восхитительно ароматен и просто таял во рту. Тело Фрэнсиса приятно горело от долгой прогулки на свежем воздухе и от какой- то звенящей внутренней радости. Время от времени его глаза застенчиво встречались через стол с глазами Норы. Фрэнсис поражался, как глубоко они с Норой без слов понимали друг друга. Хотя сам он был очень тих, ее веселость возбуждала его. Чудо этого счастливого дня, тайная нить, протянувшаяся между ними, наполняли его чувством, похожим на боль. Когда ужин был окончен, Нэд медленно поднялся. Его встретили аплодисментами. Он встал в позу оратора, сунув пальцы подмышки. Его волнение производило нелепое впечатление. – Ваше преподобие, леди и джентльмены! Благодарю вас всех и каждого в отдельности. Я не умею говорить (крик Тадеуса Гилфойла: «Нет, нет!»). Я говорю, что думаю, и думаю, что говорю. (Во время маленькой паузы, Нэд собирается с духом). Я люблю, когда вокруг меня мои друзья, когда они счастливы и довольны, – хорошая компания и хорошее пиво никогда никому не повредят. (Тут его прервал с порога Скэнти Мэгун, который умудрился проникнуть в дом вместе с ряжеными, да так тут и остался. «Храни вас Бог, мистер Бэннон! – крикнул он, потрясая гусиной ножкой. – Вы хороший человек!» Нэд остался невозмутимым, что делать, у каждого великого человека имеются прихлебатели!) Как я говорил, когда муж миссис Мэгун запустил в меня кирпичом… /смех/ Я хочу воспользоваться тем, что мы собрались. Я уверен, что все мы, находящиеся здесь, каждый сын своей матери и каждая дочь, горды и довольны тем, что можем оказать сердечный прием мальчику брата моей бедной жены! (Громкие аплодисменты и голос Полли: «Поклонись, Фрэнсис!») Я не буду вдаваться в прошлое. Пусть мертвые хоронят мертвых, говорю я. Но я говорю, и я скажу это – посмотрите на него сейчас, говорю я, и вспомните, каким он приехал! (Аплодисменты и голос Скэнти в коридоре: «Мэгги, ради Бога, принеси мне еще кусочек гуся!») Ну, я не из тех, кто сам себя хвалит. Я стараюсь воздавать должное Богу, и людям, и животным. Посмотрите на моих гончих, если вы мне не верите. (Голос Гилфойла: «Лучшие собаки в Тайн-касле!» Последовала более длительная пауза, потому что Нэд потерял нить своей речи). – «О чем это я говорил?» – «О Фрэнсисе», – быстро подсказала Полли. – «А, да!..» – Нэд повысил голос. – Когда Фрэнсис приехал, я и говорю себе, я так говорю – вот мальчик, который может быть полезен. Что же, запихнуть его за стойку и пусть зарабатывает себе на жизнь? Нет, ей Богу, – извините за выражение, отец Клэнси, – мы не такие люди. Мы с Полли все обсудили. Мальчик молод, с мальчиком плохо обращались, у мальчика будущее впереди, мальчик сын брата моей бедной покойной жены. Давай-ка пошлем его в колледж, говорим мы, мы можем это сделать. (Нэд помолчал). Ваше преподобие, леди и джентльмены! Я счастлив и горд сообщить, что в будущем месяце Фрэнсис отправится в Холиуэлл! Произнеся последнее слово, как торжествующий заключительный аккорд своей речи, Нод, весь в испарине, сел под гром аплодисментов.
На подстриженные лужайки Холиуэлла уже легли длинные тени вязов, но северный июньский вечер был светел, как полдень. Темнота наступит так поздно, так близко к рассвету, что северная заря лишь мимолетно блеснет на высоком бледном небе. Фрэнсис сидел у открытого окна в высоком маленьком кабинете, которым он пользовался вместе с Лоренсом Хадсоном и Ансельмом Мили с тех пор, как был переведен в «философы». Он не мог сосредоточить внимание на записной книжке – прелестный вид, расстилавшийся перед ним, приковывал его взгляд, пробуждая в нем грустные мысли о мимолетности красоты. Со своего места Фрэнсис видел всю школу – благородное баронское поместье из серого гранита было построено сэром Арчибальдом Фрейзером в 1609 году, а в нашем веке передано в дар католическому колледжу. Часовня в том же строгом стиле была соединена крытой аркадой с библиотекой и образовывала поросший дерном четырехугольник. За ними располагались площадки для игры в гандбол и футбольное поле, где еще шла игра. Еще дальше извивалась тонкая лента реки Стинчер и простирались широкой полосой пастбища с флегматично пасущимися тучными черными коровами; буки, дубы и рябины окружали домик привратника, а совсем вдали виднелись синие, слегка зубчатые Грампианские горы. Сам того не замечая, Фрэнсис вздохнул. Будто только вчера он высадился в Доуне, узловой станции на севере страны, – новичок, страшащийся до полусмерти той неизвестности, что ожидала его впереди… а страшный первый разговор с директором школы, отцом Хэймишем Мак-Нэббом… Фрэнсис очень хорошо помнил, как Рыжий Мак, грозный маленький шотландец, кровная родня ирландским Мак- Нэббам, пригнулся к своему письменному столу, словно собираясь напасть, и воззрился на него из-под кустистых рыжих бровей. – Ну, мальчик, что ты умеешь делать? – С вашего позволения, сэр, ничего… – Ничего! И шотландский флинг не умеешь танцевать?! – Нет, сэр. – Вот так-так! С таким именем, как Чисхолм?! – Мне очень жаль, сэр. – Хм! Не очень-то много от тебя проку, а мальчик? – Да, сэр. Разве только, сэр… – дрожа сказал он, –…может быть, я умею удить. – Может быть? А? – на губах Мак-Нэбба появилась неторопливая ироническая усмешка. – Тогда, может быть, мы с тобой подружимся. – Его усмешка стала шире. – Клан Чисхолмов и клан Мак-Нэббов удили вместе, да и сражались вместе, когда нас с тобой еще и в помине не было. Ну, а теперь беги, пока я не отколотил тебя палкой. … А теперь еще один семестр, и он покинет Холиуэлл. Снова его взгляд скользнул вниз, к небольшим группам, прохаживающимся взад и вперед по усыпанным гравием террасам около фонтана. Семинарский обычай! Ну, и что из этого? Большинство из них отправится отсюда в семинарию Сан-Моралес в Испании. Среди других гуляющих Фрэнсис различил своих товарищей по комнате, они ходили вместе. Ансельм, как всегда не скрывавший своих привязанностей, нежно взял под руку своего спутника. Тот прохаживался, по привычке жестикулируя, но в меру, как и подобает абсолютному чемпиону кубка доброго товарищества Фрейзера. Сзади них, окруженный своими поклонниками, шагал отец Тэррент – высокий, темный, худой, сосредоточенный, отчужденный и одновременно насмешливый… При виде этого моложавого священника лицо Фрэнсиса приняло не свойственное ему жесткое выражение. Он с отвращением посмотрел на открытую записную книжку на подоконнике перед ним, взял перо и, помедлив минуту, начал писать. Решительно сдвинутые брови не портили чистых очертаний его загорелого лица и темной ясности его карих глаз. К восемнадцати годам тело его приобрело гибкую грацию. Светлая чистота облика юноши, какой-то присущий ему вид нетронутости и трогательности странным образом усиливали его физическую привлекательность, но неизменно доставляли ему – увы! – немало горьких унизительных минут. «14-го июня 1887г. Сегодня случилось нечто столь удивительное, сенсационное и выходящее за рамки всех правил, что я должен отыграться на этом противном дневнике (и на отце Тэрренте!), записав это. По существу мне не следовало бы терять этот час перед вечерней – потом Ансельм припрет меня к стенке и заставит идти играть в мяч – мне нужно было бы коротко записать: Вознесенье… чудесный день… незабываемое приключение со свирепым Маком… и этим ограничиться. Но даже наш язвительный заведующий учебной частью признает одну мою врожденную добродетель – добросовестность. Сегодня после своей лекции он сказал мне: – Чисхолм! я бы посоветовал вам вести дневник. Не для печати, конечно, – он не мог не блеснуть своей адской иронией, – а так… как своего рода испытание совести… Вы, Чисхолм, чрезмерно подвержены этакому духовному упрямству. Если бы вы записывали свои сокровенные мысли… если бы вы смогли это делать… вам, может быть, удалось бы избавиться от этого. Я, конечно, покраснел, как дурак, и вспылил: – Вы хотите сказать, отец Тэррент, что я не подчиняюсь тому, что мне говорят? Он еле глянул на меня, – руки привычно засунуты в рукава сутаны, худой, темный, со сжатыми губами и… такой неопровержимо умный! Видя, как он старается скрыть свою неприязнь ко мне, я вдруг живо представил себе грубую рубашку, которую он носит, и железную дисциплину, которой он, – я знаю это, – беспощадно себя мучает. Он ответил уклончиво: – Бывает непослушание ума… – и ушел. Может быть, это самомнение – воображать, что он так терпеть меня не может потому, что я не стараюсь подражать ему во всем? Большинство из нас делает это. С тех пор, как он приехал сюда два года назад, вокруг него образовался настоящий культ, с Ансельмом в роли дьякона. Вероятно, он не может забыть, тот случай, когда после его лекции о „единой, истинной и апостольской религии“ я вдруг сказал: – Но, сэр, принадлежность к тому или другому вероисповеданию является, безусловно, такой случайностью рожденья, что Бог не может придавать ей столь исключительного значения. В испуганной тишине, которая наступила вслед за этим, он стоял в замешательстве, но холодный, как лед. – Какой великолепный еретик получился бы из вас, мой милый Чисхолм! Но по одному пункту, по крайней мере, мы находимся в полном согласии: мы оба убеждены, что я никогда не стану священником. Я пишу смехотворно напыщенно для неоперившегося восемнадцатилетнего юнца. Может быть, это и называется аффектацией, присущей моему возрасту. Но я очень обеспокоен… я беспокоюсь по нескольким причинам. Во-первых, я ужасно, – наверное, и нелепо, – беспокоюсь о Тайнкасле. Я думаю, что человек неизбежно теряет связь с домом, если его отпуск продолжается каких-то четыре недели. Эти короткие летние каникулы – единственное суровое ограничение, применяемое в Холиуэлле – может быть, и оправдывает себя, помогая людям укрепиться в своем призвании, но оно также подстегивает ваше воображение. Нэд никогда не пишет. Его общение со мной за эти три года, что я провел в Холиуэлле, осуществлялось посредством внезапных и фантастических продовольственных посылок: колоссальный мешок грецких орехов, присланный в первую мою зиму здесь, и прошлой весной – корзина бананов. Три четверти из них были перезрелы и вызвали здесь пренекрасивую эпидемию среди „духовенства и мирян“. Но даже и в молчании Нэда есть что-то странное, а письма тети Полли еще больше настораживают меня. Ее милые неподражаемые сплетни обо всех событиях в нашем приходе заменились скудным перечислением фактов и, главным образом, сообщениями о погоде. И эта перемена тона произошла совершенно неожиданно. Нора, естественно, ничем мне в этом не помогла. Она-то вообще настоящая „открыточная“ девочка: все свои обязанности по писанию писем она ограничивает несколькими словами, нацарапанными раз в год у моря. Однако, прошли уже, кажется, века с тех пор, как она прислала свою последнюю открытку с видом: „Закат на набережной в Скарборо“, а два мои последние письма не удостоились даже ответного „Луна над гаванью в Уитли“. Милая Нора! Я никогда не забуду того вечера в яблочном сарае. Это из-за тебя я с таким нетерпением жду приближающихся каникул. Интересно, пойдем ли мы опять в Госфорт? Затаив дыхание, я наблюдал, как ты растешь, как развивается твой характер (я имею ввиду все его противоречия). Я знаю, какая ты живая, застенчивая, храбрая, обидчивая, веселая, немножко испорченная лестью, но полная невинности и жизнерадостности. Даже сейчас я вижу перед собой твое озорное маленькое личико, вижу, как оно все светится задором, когда ты удивительно талантливо изображаешь тетю Полли или меня… – ты подбоченилась своими худенькими ручками, твои синие глаза вызывающе блестят… и вот ты уже несешься в веселом и лукавом танце. Вся ты такая земная и полная жизни… даже эти вспышки раздражительности и приступы дурного настроения, что неизменно кончаются рыданиями, сотрясающими твое хрупкое тело… И, несмотря на все твои недостатки, у тебя такое теплое и порывистое сердечко (я же это знаю!) Это оно заставляет тебя бежать с внезапным румянцем стыда к тому, кого ты невольно обидела… Я часто лежу без сна и думаю о тебе и вижу взгляд твоих глаз, а когда я представляю себе худенькие ключицы над маленькими круглыми грудями, меня заливает нежность и жалость…» Фрэнсис остановился, внезапно вспыхнул и вычеркнул последнюю строчку. Потом добросовестно возобновил свое занятие. «Во-вторых, хотя это и эгоизм, но меня беспокоит мое будущее. Теперь я образованнее – тут отец Тэррент опять согласится со мной – людей моего круга. Мне остается еще один семестр в Холиуэлле. Что же, после этого я должен с благодарностью вернуться к пивным кружкам „Юнион таверны“? Я больше не могу быть в тягость Нэду или, вернее, Полли, так как я недавно совершенно случайно узнал, что плату за мое ученье посылала из своих скромных доходов она, эта удивительная женщина! Я сам запутался в своих стремлениях. Моя любовь к тете Полли, моя безграничная благодарность заставляет меня страстно желать отплатить ей за ее добро. А ее самое заветное желание видеть меня священником. К тому же в таком месте, как это, где три четверти студентов и большинство твоих друзей будут священниками, трудно устоять перед притягательностью единой цели. Хочется занять свое место в общих рядах. Независимо от Тэррента отец Мак-Нэбб считает, что из меня получится хороший священник. Я чувствую это, когда он смотрит на меня с умным дружеским вызовом и в его почти богоподобном умении ждать. А он, директор колледжа, уж конечно, разбирается в том, есть ли у кого призвание или нет. Конечно, я слишком порывист и горяч, и мое смешанное воспитание породило во мне некоторый еретический выверт. Я не могу претендовать на то, чтобы быть причисленным к тем „благословенным“ юношам, – а ими кишит наша библиотека, – которые с раннего детства уже лепетали молитвы, а позднее устраивали часовни в лесу и делали выговоры маленьким девочкам, толкавшим их на деревенской ярмарке: „Уйди, Тереза, (или Аннабель), я не для тебя“. Но как описать те мгновения, которые иногда наступают совершенно внезапно: когда идешь один по дороге к Доуну, или когда вдруг проснешься в темноте своей безмолвной комнаты, или когда останешься абсолютно один в пустой церкви, где еще веет дыхание жизни и которую только что покинула шаркающая, кашляющая, перешептывающаяся толпа; моменты странных предчувствий, непостижимого прозрения… Это не тот сентиментальный экстаз, который так же отвратителен мне сейчас, как был отвратителен всегда (спрашивается, почему мне всегда становится тошно, когда я вижу восторг на лице руководителя новициев[13]), – нет, это чувство утешения, надежды. Зачем я пишу все это, хотя оно и не предназначено для посторонних глаз? Такие интимные переживания на бумаге выглядят унылым вздором. Но я должен сказать о том ощущении своей неотвратимой принадлежности Богу, которое пронзает меня сквозь тьму, о глубоком убеждении, что в этой размеренно, согласованно, неумолимо движущейся вселенной человек не возникает из ничего и не исчезает в ничто. И в этом – не странно ли это? – я чувствую влияние Дэниела Гленни, милого чудаковатого „святого Дэна“, чувствую на себе его теплый неземной взгляд… Ах, к чёрту все! И Тэррента туда же! Я и в самом деле изливаю свою душу. Если я такой уж „святой“, почему же я ничего не делаю для Бога? Почему я не борюсь с равнодушием, охватившим такое множество людей? Почему я не борюсь с материализмом, который с глумливой усмешкой завладевает современным миром… короче говоря, почему же я не становлюсь священником?.. Ну, что ж… я должен быть честным. Я думаю, что это из-за Норы. Красота и нежность моего чувства к ней переполняют мне сердце. Ее светлое милое личико стоит у меня перед глазами, даже когда я в церкви молюсь Пресвятой Деве. Милая, милая Нора. Ты истинная причина того, что я не беру билета на небесный экспресс в Сан-Моралес». Он перестал писать, и взгляд его устремился куда-то вдаль. Лицо его приняло отрешенно-мечтательное выражение, лоб слегка нахмурился, но губы улыбались. С усилием Фрэнсис снова сосредоточился. «А теперь я должен вернуться назад и рассказать о том утре и Свирепом Маке. Так как это был обязательный праздник, то в моем распоряжении было все утро. По пути к сторожке, куда я шел опустить письмо, я наткнулся на директора, возвращавшегося со Стинчера с удочкой и без рыбы. Он остановился, опираясь коротким плотным телом на багор. Его красное лицо под пламенем рыжих волос было смущенным и нахмуренным. Я люблю Свирепого Мака. Думаю, что он тоже привязан ко мне. Это объясняется очень просто – оба мы шотландцы до мозга костей и оба рыболовы… только мы двое во всей школе. Когда леди Фрейзер передала колледжу часть находящегося в ее владении Стинчера, Свирепый Мак заявил, что река принадлежит ему – он был страстный рыболов. По этому поводу „Холиуэлл Монитор“ поместила стишок, начинающийся словами:
Не позволю дуракам Подходить к моим прудам.
Вот какую историю рассказывают о нем: однажды он служил мессу в замке Фрейзеров. Вдруг в самой середине службы в окно часовни просунулась голова его верного друга, пресвитерианца Джилли; казалось, он сейчас лопнет от сдерживаемого волнения. – Ваше преподобие! Она, как безумная, идет в Локаберпул! Никогда еще месса не была отслужена так быстро. Над ошеломленными прихожанами, среди которых была сама леди Фрейзер, были скороговоркой произнесены молитвы, с головокружительной быстротой им было дано благословение, а затем из сакристии[14], как молния, вылетело нечто черное, похожее на дьявола, каким его представляют в этих местах. – Джок, Джок! В какую сторону она идет? Сейчас он смотрел на меня с негодующим видом. – Ни одной рыбы! И как раз, когда мне так нужно было бы поймать хоть одну для наших знатных гостей! (Епископ нашей епархии и уходящий в отставку ректор английской семинарии в Сан-Моралесе ожидались в этот день к завтраку). Я сказал: – В Глиб-пуле есть одна рыба, сэр. – Во всей реке нет ни одной рыбы, нет даже ни одного молодого лосося… Я был на реке с шести часов. – Это большая рыба. – Воображаемая! – Я видел ее там вчера под запрудой, но, конечно, я не посмел попробовать поймать ее. Он посмотрел на меня из-под своих рыжих бровей и сурово улыбнулся. – Ты порочный демон-искуситель, Чисхолм. Если тебе охота зря тратить время, что ж, пожалуйста, я не возражаю, – он протянул мне свою удочку и ушел. Я пошел к Глиб-пулу. Сердце прыгало у меня в груди, как всегда при шуме бегущей воды. Я уселся удить в заводи и удил около часа. Семга очень редко попадается в это время года. Один раз мне показалось, что темный плавник мелькнул в тени противоположного берега, но рыба не клевала. Вдруг я услышал осторожное покашливание. Я быстро обернулся. Свирепый Мак в своих лучших черных одеждах, в перчатках и парадном цилиндре остановился по пути на станцию Доун, куда он шел встречать гостей, чтобы выразить мне свое соболезнование. – Да, Чисхолм, эти большие рыбы всегда достаются труднее всего, – сказал он с замогильной усмешкой. Пока он говорил, я в последний раз закинул удочку ярдов на тридцать через заводь. Она попала как раз в пену, крутящуюся в небольшом водовороте в дальнем конце запруды. В следующее мгновение я почувствовал, что рыба взяла, подсек и крепко вцепился в удочку. – У тебя клюет! – закричал Свирепый Мак. Потом из воды фута на четыре в воздух выскочила семга. Хоть я и сам чуть не свалился, но на Мака это произвело просто ошеломляющий эффект. Я почувствовал, что он застыл рядом со мной. – Бога ради! – невнятно бормотал он, охваченный благоговейным страхом. Такой большой семги я еще никогда не видел, ни здесь в Стинчере, ни в сетях моего отца в Твидсайде. – Держи ей голову кверху! – вдруг заорал Свирепый Мак. – Парень, парень, стукни ее по голове! Я старался изо всех сил. Но сейчас рыба управляла мной. Безумным неистовым броском она устремилась вниз по течению. Я побежал за ней. Свирепый Мак побежал за мной. Стинчер в Холиуэлле совсем не похож на Твид. Он несется коричневым стремительным потоком по узким ущельям, поросшим соснами, прыгая по скользким валунам и высоким глинистым уступам. Через десять минут мы с Маком пробежали уже с полмили вниз по реке и здорово умучились. Но рыбу я пока не упустил. – Держи ее! Держи ее! – Мак охрип от крика. – Дурак! Ну что за дурак! Не пускай ее в заводь, не пускай! Но рыбина, конечно, уже ушла туда и нырнула в глубокую яму, запутав грузило в массе затонувших корней. – Отпусти ее! Отпусти ее немножечко! – Мак даже припрыгивал от страха и волнения. – Отпусти ее чуть-чуть, а я стукну ее камнем. Осторожно, чуть дыша, он начал бросать камни, стараясь выгнать рыбу из ее убежища не повредив удочки. Это продолжалось мучительно долго. Потом „уирр“… – рыба помчалась дальше, а за ней мы с Маком. Через час или около того в широких отмелях с медленным течением напротив деревни Доу семга, наконец, проявила первые признаки поражения. Совершенно измученный, пыхтящий, терзаемый множеством страшных опасений, Свирепый Мак отдал последнюю команду: – Ну, ну! Сюда ее, на этот песок! – затем прокаркал: – У нас нет багра. Если она потянет тебя дальше, она уйдет совсем. Во рту у меня пересохло, я задыхался. Весь дрожа, я начал подводить рыбу. Она шла спокойно, потом вдруг сделала последнюю отчаянную попытку удрать. Мак испустил глухой стон. – Легче… легче! Если ты ее сейчас упустишь, я никогда не прощу тебе! В мелководье рыба казалась невероятной. Я мог видеть перетершуюся нить, к которой крепился крючок. Если я ее упущу! – у меня мороз по коже прошел, будто мне под рубашку сунули комок льда. Я тихонько повел ее к небольшой песчаной отмели. В напряженном молчании Мак наклонился над ней, схватил под жабры и, высоко подняв, грохнул чудовище на траву. О, это было величественное зрелище – на зеленом лугу распласталась рыба больше сорока фунтов весом. Она так недавно пришла из моря, что морские вши еще не упали с ее выгибающейся спины. – Это рекорд, это рекорд! – запел Мак, подхваченный, как и я, волной неземной радости. Мы взялись за руки и начали отплясывать фанданго. – Сорок два фунта, ни унции меньше… Мы запишем это в книгу, – он даже обнял меня. – Старина, ты отличный, отличный рыбак! В этот момент с железной дороги через реку до нас донесся слабый свисток паровоза. Свирепый Мак остановился и растерянно посмотрел на дымок, на казавшийся игрушечным красно-белый сигнал, опустившийся над станцией Доун. И вдруг он вспомнил, что должен был идти встречать епископа. Мак в ужасе покопался в карманах в поисках своих часов. – Боже милостивый, Чисхолм! Это поезд епископа! – он заговорил тоном директора Холиуэлла. Было понятно, что он в затруднительном положении: или за пять минут он должен проделать пять миль по окружной дороге и дойти до станции, что очевидно, было невозможно, или переплыть реку. Я видел, как он медленно решается. – Возьми и отнеси эту рыбу, Чисхолм, и скажи, чтобы ее сварили целиком к обеду. Поспеши. И помни о жене Лота и соляном столбе – ни в коем случае не оборачивайся назад! Но я не мог удержаться. Когда я достиг первой речной излучины, я выглянул из-за куста, рискуя окончить свою жизнь соляным столбом. Отец Мак уже разделся догола и связал свои одежды в узелок. С цилиндром, твердо сидящем на голове, подняв вверх, подобно епископскому посоху, узелок, он нагишом вошел в воду. Свирепый Мак то шел вброд, то плыл, пока не достиг другого берега, там, мокрый, втиснулся в одежду и решительно пустился бежать навстречу приближающемуся поезду. В каком-то восторженном исступлении я катался по траве. Не зрелище этого цилиндра, бесшабашно нахлобученного на лоб, хотя его я тоже не забуду до конца жизни, но мужество и презрение к условностям, крывшиеся за этой эскападой, было тому причиной. Я подумал: отец Мак, наверное, тоже не выносит нашу благочестивую притворную стыдливость, которая содрогается при виде человеческого тела и старается прикрыть женские формы, словно что-то постыдное». Шум за дверью заставил Фрэнсиса остановиться. Дверь открылась, и Хадсон с Ансельмом Мили вошли в комнату. Хадсон, спокойный темноволосый юноша, сел и начал переобуваться. У Ансельма в руках была вечерняя почта. – Тебе письмо, Фрэнсис, – сказал он возбужденно. Мили вырос в красивого молодого человека с бело-розовой кожей. Щеки его отличались гладкостью, присущей совершенно здоровым людям. У него были светлые прозрачные глаза, а улыбка редко сходила с губ. Всегда энергичный, деловитый, улыбающийся, он, несомненно, был самым популярным учеником в школе. Хотя Ансельм и не блистал на занятиях, учителя любили его, и имя Мили частенько красовалось в списках учеников, удостоенных награды. Он хорошо играл в спортивные игры, не требующие силы и не грубые. Кроме того, он был просто гениален, когда дело касалось каких-нибудь процедурных вопросов. Ансельм руководил, по крайней мере, полудюжиной клубов, начиная с клуба филателистов и кончая клубом философов. Он знал такие слова, как «кворум», «протокол» и «господин председатель», и бойко оперировал ими. Если организовывалось какое-нибудь новое общество, обойтись без консультации Ансельма было просто невозможно, и он автоматически становился его президентом. Мили возносил проникновенные хвалы жизни духовенства. Единственным крестом, который ему приходилось нести, как это ни парадоксально, была искренняя неприязнь, которую питали к нему директор и еще несколько странных чудаков. Для всех же прочих Ансельм был героем, и он принимал свои успехи со скромной, чистосердечной улыбкой. Теперь, протягивая Фрэнсису письмо, он сказал с теплой обезоруживающей ласковостью: – Надеюсь, в нем куча добрых новостей, дружище. Фрэнсис распечатал письмо. Оно было без даты и написано карандашом на накладной с заголовком:
«Эдвард Бэннон. „Юнион таверна“. Угол Дайк-стрит и Кэнея-стрит. Тайнкасл». «Дорогой Фрэнсис, надеюсь, ты получишь это письмо в таком же добром здоровье, в каком я его пишу. Также извини, что пишу карандашом. Мы все расстроены. Мне очень прискорбно говорить тебе, Фрэнсис, что тебе нельзя будет в этот раз приехать домой на каникулы. Никто не огорчен этим больше меня, я ведь не видала тебя с прошлого лета и все такое. Но поверь мне, это невозможно, и мы должны смириться перед волей Божьей. Я знаю, ты не из тех, кто легко принимает отказы, но на этот раз ты должен, пусть мне будет свидетельницей Пресвятая Дева Мария. Я не буду скрывать, что у нас неприятности, как ты и сам должен догадаться, но, ты ничем не сможешь помочь. Это не деньги и не болезнь, так что не беспокойся. И все это пройдет с Божьей помощью и забудется. Тебе легко будет устроить, чтобы тебя оставили на каникулы в колледже. Нэд оплатит все дополнительные расходы… У тебя будут твои книги и приятное общество и прочее. Может быть, мы устроим так, что ты приедешь на Рождество, так что не волнуйся. Нэд продал своих гончих, но не из-за денег. Мистер Гилфойл нас всех очень поддерживает. Ты ничего не теряешь, погода у нас ужасно мокрая. И не забывай, Фрэнсис, что у нас в доме народ и нет места, ты не должен (подчеркнуто дважды) приезжать. Благослови тебя Бог, мой милый мальчик, и извини, что пишу наспех. Полли Бэннон».
Сидя у окна, Фрэнсис перечитал письмо несколько раз. Хотя цель его была ясна, но его значение оставалось вызывающим беспокойство и загадочным. С напускным спокойствием он сложил листок и спрятал его в карман. – Ничего плохого, надеюсь? – Мили заботливо смотрел на него. Фрэнсис натянуто молчал, не зная, что сказать. – Прости, старина, мне очень жаль, – Ансельм шагнул вперед, мягко, ободряюще положил руку на его плечо. – Если я чем-нибудь могу помочь, скажи мне, ради Бога. Может быть, – он помолчал серьезно, – может быть, тебе не до игры в мяч сегодня?
|