КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
II. Призвание 6 страница– Ты знаешь?.. Ты ведь все знаешь, да? Его сердце разрывалось, он не смел взглянуть ей в глаза. – Да, знаю. Наступило гнетущее молчание. Фрэнсис не мог выдержать этой пытки и начал говорить бессвязно, плача, как мальчишка. – Нора… этого нельзя допустить… Если бы ты знала, как я переживаю за тебя… Я мог бы заботиться о тебе, работать для тебя, Нора… позволь мне увезти тебя. Она посмотрела на него со странной сострадательной нежностью. – Куда же мы уедем? – Куда угодно, не все ли равно? Он говорил как одержимый, его щеки были мокры от слез и блестели. Она не ответила, молча сжала его руку и ушла мерить платье. За день до свадьбы Нора немного оттаяла, отбросила свою холодную бесчувственную покорность. Сидя за одной из бесчисленных чашек чая, которые навязывала ей Полли, она вдруг объявила: – Я, пожалуй, съезжу сегодня в Уитли-бей. В изумлении тетя Полли повторила: – В Уитли-бей? – затем взволнованно добавила: – Я поеду с тобой. – В этом нет никакой необходимости, – Нора помолчала, легонько помешивая свой чай. – Впрочем, если ты хочешь, то конечно… – Конечно, я хочу, дорогуша моя! Легкость, с какой говорила Нора, успокоила тетю Полли. Ей даже показалось, что она уловила в ее словах отзвук былой лукавой веселости, прозвучавшей, подобно отдаленной музыке, где-то в глубине ее существа. Теперь Полли взглянула на предстоящую поездку более благожелательно. Она с изумлением и радостью подумала, что, пожалуй, Нора приходит в себя и все образуется. Допив чай, она принялась вспоминать красоты Килларнийского озера, которое однажды посетила, еще будучи девочкой. Там еще был очень забавный лодочник. Обе женщины, одетые по-дорожному, после обеда отправились на станцию. Поворачивая за угол, Нора обернулась и посмотрела на окно, около которого стоял Фрэнсис. Помедлив секунду, она улыбнулась печально и помахала рукой. Потом она ушла. Известие о несчастном случае дошло до них раньше, чем успели привезти на извозчике тетю Полли, находящуюся в состоянии полной прострации. Взволновался весь город. Такой всеобщий интерес к случившемуся, конечно, не мог быть вызван только тем, что неосмотрительная молодая женщина оступилась и упала между платформой и идущим поездом. Особую остроту происшествию придавало то, что это случилось накануне свадьбы. Всюду в районе доков закутанные в шали женщины выбегали из дверей, собирались кучками и, подбоченившись, начинали обсуждение. В конце концов виновниками трагедии были признаны новые туфли жертвы. Все чрезвычайно сочувствовали Тадеусу Гилфоилу и всей семье, а также всем молодым женщинам, собиравшимся выходить замуж и вынужденным ездить на поездах. Поговаривали о том, что для погребения искалеченных останков будут устроены торжественные публичные похороны, даже с оркестром религиозного братства. Поздно ночью, сам не зная как, Фрэнсис очутился в церкви святого Доминика. Она была совершенно пуста. Мерцающий огонек неугасимого светильника у алтаря притягивал его измученные глаза, как слабый свет маяка. Недвижимый, бледный, он застыл на коленях. Юноша чувствовал, что неотвратимая, беспощадная судьба как бы сжимает его в своих объятьях. Никогда еще не испытывал он такого отчаяния, никогда еще не чувствовал себя таким покинутым. Плакать Фрэнсис не мог. Его потрескавшиеся холодные губы не могли произнести слова молитвы, но в его терпящей смертные муки душе росла мысль о жертве. Сначала родители… теперь Нора. Он не мог больше оставлять без ответа эти призывы. Он уедет… он должен уехать… к отцу Мак-Нэббу… в Сан-Моралес. Он всецело отдаст себя Богу. Он должен стать священником.
В 1892 году, на Пасху, в Сан-Моралесе произошло событие, заставившее всю английскую семинарию зажужжать от ужаса, как потревоженный улей. Один из семинаристов исчез на целых четыре дня. Естественно, что семинарии, основанной в этих Арагонских нагорьях пятьдесят лет назад, случалось быть свидетельницей нарушений порядка. Иногда на час-другой взбунтовавшиеся студенты, скрываясь за стенами второразрядных гостиниц, поспешно приводили в беспорядок совесть и пищеварение длинными сигарами и местной водкой. Раза два приходилось даже вытаскивать непокорных насильно из сомнительных гостиных Виа Амороза в городе. Но чтобы случилось такое! Чтобы студент среди бела дня вышел через открытые ворота и через полнедели, опять среди бела дня, вошел, прихрамывая, в те же самые ворота запыленный, небритый, всклоченный! Весь вид уличал его в ужасном беспутстве. И чтобы потом этот студент, не придумав другого оправдания, кроме «Я ходил гулять», – бросился на кровать и проспал целые сутки… Нет! Это уже было отступничеством! Во время перемены студенты боязливо обсуждали случившееся. Они собирались небольшими группами – их черные фигуры живописно выделялись на залитых солнцем склонах горы среди яркой зелени виноградников, в которой уже проблескивала медь. Под ними белая, как бы светящаяся на фоне розовой в лучах солнца земли, лежала семинария. Все решили, что Чисхолм, без сомнения, будет исключен. Немедленно была создана комиссия для расследования чрезвычайного происшествия. Как это всегда делалось в случаях серьезных нарушений дисциплины, она состояла из ректора, администратора, руководителя новициев и старосты – представителя от семинаристов. Комиссия собралась в зале для теологических диспутов на следующий день после возвращения ренегата, проведя несколько предварительных совещаний. На улице дул «солано». Спелые черные оливки падали с остролистых деревьев и лопались на солнце. Из апельсиновой рощи за лазаретом доносился аромат цветущих деревьев. Иссушенная солнцем земля трескалась от зноя. Когда Фрэнсис вошел в белую комнату с величавыми колоннами и пустыми темными полированными скамьями, казавшимися прохладными, он был внешне совершенно спокоен. Черная шерстяная сутана подчеркивала его худобу. Коротко остриженные волосы и тонзура усугубляли темноту его глаз и подчеркивали замкнутую сдержанность юноши. Руки его были странно неподвижны. Перед ним на возвышении, предназначенном для главных участников диспутов, стояли четыре стола. За ними сидели отец Тэррент, монсиньор Мак-Нэбб, отец Гомес и дьякон Мили. Все взгляды устремились на него, в них Фрэнсис прочитал и осуждение и огорчение. Он опустил голову, а Гомес, руководитель новициев, скороговоркой зачитал обвинение. После наступившего молчания заговорил отец Тэррент. – Как вы это объясните? Несмотря на спокойствие, которым Фрэнсис как бы отгородился от всего, он вдруг начал краснеть. Голова его все еще была опущена. – Я пошел гулять, – такой ответ прозвучал малоубедительно. – Это достаточно очевидно. Мы пользуемся своими ногами независимо от того, хороши или дурны наши намерения. Вы совершили явный грех, покинув семинарию без разрешения. Были ли у вас при этом какие-либо дурные намерения? – Нет. – Употребляли ли вы спиртные напитки во время вашего отсутствия? – Нет. – Посещали ли вы бой быков, ярмарку, казино? – Нет. – Общались ли вы с женщинами легкого поведения? – Нет. – Тогда что же вы делали? Снова наступила тишина, затем еле слышно прозвучал невнятный ответ: – Я же уже сказал вам. Но вы все равно не поймете. Я… я пошел гулять. Отец Тэррент неприятно улыбнулся. – И вы хотите, чтобы мы поверили, что вы провели целых четыре дня, расхаживая по округе? – Ну… фактически так оно и было. – И куда же вы в конце концов пришли? – Я… я пришел в Коссу. – В Коссу! Но ведь это за пятьдесят миль отсюда! – Да, вероятно. – Вы шли туда с какой-нибудь определенной целью? – Нет. Отец Тэррент закусил тонкую губу. Он не выносил сопротивления. Ему вдруг страстно захотелось пустить в ход дыбу, колодки, колесо… Не удивительно, что в Средние века прибегали к помощи этих орудий. Бывают такие обстоятельства, когда это вполне извинительно. – Я думаю, Чисхолм, что вы лжете. – Зачем мне лгать вам? Тут дьякон Мили издал приглушенное восклицание. Его присутствие здесь было чисто формальным. Он, староста, сидел здесь как символ, выражающий мнение семинаристов. Но он не мог удержаться и горячо попросил: – Пожалуйста, Фрэнсис! Ради всех студентов, ради всех нас, которые любят тебя… я… умоляю тебя сознаться. Фрэнсис продолжал молчать. Тогда отец Гомес, молодой испанец, руководитель новициев, склонил голову к Тэрренту и зашептал: – У меня нет никаких свидетельских показаний из города, совершенно никаких, но мы могли бы написать священнику в Коссу. Тэррент бросил быстрый взгляд на иезуитское лицо испанца. – Да, это мысль. Тем временем ректор воспользовался перерывом в разговоре. Мак- Нэбб постарел и стал более медлительным, чем был в Холиуэлле. Он наклонился вперед и заговорил медленно и доброжелательно: – Вы, конечно, понимаете, Фрэнсис, что в данных обстоятельствах такое общее объяснение вряд ли может считаться достаточным. В конце концов, все это очень серьезно… ведь дело не только в том, что вы самовольно отлучились, нарушили правила семинарии, допустили непослушание… Гораздо важнее, что кроется за этим, что побудило вас так поступить. Скажите мне! Вы несчастливы здесь? – Нет, я счастлив. – Отлично! У вас есть какие-нибудь причины сомневаться в вашем призвании? – Нет! Мне больше чем когда-либо хочется попытаться совершить что-нибудь хорошее в этом мире. – Очень рад это слышать. Вы не хотите, чтобы вас отослали отсюда? – Нет! – Ну, тогда расскажите нам, как это случилось, что вы пустились в такую… в такую необыкновенную авантюру. Спокойный тон ректора приободрил Фрэнсиса, и он поднял голову. Глаза его смотрели отрешенно, по лицу было видно, что ему очень трудно. С большим усилием юноша заговорил: – Я… я был в церкви, но молиться не мог. Я никак не мог сосредоточиться. Дул солано, и горячий ветер словно делал меня еще беспокойнее. Семинарская рутина вдруг показалась мне мелочной и раздражающей. Внезапно за воротами я увидел дорогу, она была белая и мягкая от пыли. Я не мог удержаться. Я вышел на дорогу и пошел. Я шел всю ночь, мили и мили… Я шел… – Весь следующий день… – ядовито прервал его отец Тэррент. – И весь следующий тоже! – Именно так я и делал. – В жизни не слышал подобной чепухи! Он думает, что все мы здесь идиоты. Ректор, нахмурясь, вдруг выпрямился на стуле. – Я предлагаю пока прервать наше заседание. Оба священника посмотрели на него с изумлением, а он твердо сказал Фрэнсису: – Вы сейчас можете идти. Если нам понадобится, мы опять позовем вас. Юноша вышел из комнаты среди гробового молчания. Только тогда ректор повернулся к оставшимся и холодно сказал: – Уверяю вас, что запугиванием мы ничего от него не добьемся. Мы должны быть осмотрительны. Это не так просто, как кажется на первый взгляд. Тэррент раздраженно сказал: – Это высшая степень свойственной ему необузданности. – Вовсе нет, – возразил ректор. – Все время своего пребывания здесь он был очень прилежным и упорным в занятиях. Отец Гомес, есть ли в его характеристике что-нибудь дискредитирующее? Гомес полистал страницы. – Нет, – он говорил медленно, читая характеристику. – Несколько грубых шуток. Прошлой зимой он поджег английскую газету, когда отец Деспард читал ее. Когда его спросили, зачем он это сделал, он засмеялся и сказал: «Дьявол сумеет найти работу для праздных рук». – Ну, это ерунда, – резко сказал ректор. – Всем известно, что отец Деспард завладевает всеми газетами, приходящими в семинарию. – Потом, – продолжал Гомес, – когда он был назначен читать в трапезной, он потихоньку принес туда книжонку под названием: «Когда Ева украла сахар» и читал ее вместо «Жития святого Петра из Алькантары», пока его не остановили, что вызвало совершенно непристойное веселье. – Безвредная шалость. – Потом… – Гомес перевернул страницу. – В комической процессии студентов, помните, они представляли таинства… один, одетый младенцем, изображал крещение, двое изображали брак и т.д.… все это, конечно, делалось с разрешения. Но… – тут Гомес с сомнением посмотрел на Тэррента, – к спине покойника Чисхолм прицепил картонку с надписью: «Лежит здесь Тэррент, наш отец, Ура! он умер, наконец…» – Хватит! – резко оборвал его Тэррент. – У нас есть более важные заботы, чем разбирать эти глупые пасквили. Ректор кивнул. – Глупые, это верно, но не злостные. Мне нравится, когда юноша умеет посмеяться и пошутить. Но мы не должны забывать о том, что Чисхолм – незаурядный мальчик, в высшей степени незаурядный. В нем большая глубина и страстность. Он очень чувствителен и подвержен приступам грусти, которые он скрывает, прикидываясь веселым. Понимаете, он боец, он никогда не сдается. В нем причудливо сочетаются детская простота и бескомпромиссная прямота. И прежде всего он совершеннейший индивидуалист. – Индивидуализм, пожалуй, опасное качество в богослове, – едко вставил отец Тэррент. – Он дал нам Реформацию. – А Реформация дала нам более совершенную католическую церковь. Ректор мягко улыбнулся, глядя в потолок. – Но мы отвлекаемся от сути. Я не отрицаю, что он допустил грубое нарушение дисциплины, и оно должно быть наказано. Но незачем торопиться. Я не могу исключить такого студента, как Чисхолм прежде, чем не буду совершенно уверен в том, что он этого заслуживает. Поэтому, давайте подождем несколько дней, – он поднялся и с невинным видом добавил: – Я уверен, что вы все согласны со мной. Гомес и Тэррент вышли вместе. В течение двух следующих дней самый воздух над головой бедного Фрэнсиса казался тяжелым от нависшего над ним приговора. Его ни в чем не стесняли, никто не запрещал ему продолжать занятия. Но куда бы он ни пошел – в библиотеку ли, в трапезную ли, в комнату ли отдыха – товарищи встречали его неестественным молчанием, быстро сменявшимся преувеличенной непринужденностью, которая никого не могла обмануть. Сознание, что все говорят о нем, придавало ему виноватый вид. Хадсон, его товарищ по Холиуэллу, преследовал ею знаками нежного внимания, но лоб его был озабоченно нахмурен. Ансельм Мили стоял во главе другой фракции – тех, кто явно считали себя оскорблениими. Во время перемены, посовещавшись между собой, они подошли к одиноко стоящему Фрэнсису. Говорил от лица всех Мили. – Мы не хотим бить лежачего, Фрэнсис. Но это затрагивает всех нас и кладет пятно на всех студентов в целом. Мы считаем, что было бы благороднее с твоей стороны сознаться во всем, как подобает мужчине. – В чем сознаться? Ансельм пожал плечами, что еще мог он сделать? Все молчали. Мили повернулся и, уходя вместе со всеми, сказал: – Мы решили прочесть за тебя новену[20]. Я, конечно, особенно переживаю всю эту историю. Я-то воображал, что ты мой лучший друг. Фрэнсису становилось все труднее делать вид, будто все обстоит нормально. Он принимался ходить по парку, окружавшему семинарию, потом вдруг резко останавливался, вспомнив, что именно любовь к ходьбе и привела его к погибели. Фрэнсис слонялся по семинарии, сознавая, что для Тэррента и других профессоров он просто перестал существовать. Он слушал лекции, но ничего не слышал. Он надеялся, что его, наконец, позовут к ректору, но его не звали. Чувство внутреннего напряжения все росло. Он уже сам себя не мог понять. В чем загадка? Он с грустью думал, что, наверное, правы те, кто считал, что у него нет никакого призвания. Ему приходили в голову дикие мысли уехать в качестве светского брата в какую-нибудь отдаленную и опасную миссию. Он начал все чаще заходить в церковь, правда, тайком. Но тяжелее всего была необходимость постоянно притворяться перед своим маленьким мирком. На третий день утром – это была среда – отец Гомес получил письмо. Возмущенный, но страшно довольный тем, что его находчивость оправдала себя, он побежал с ним к Тэрренту. Пока тот читал записку, Гомес стоял около него, как умная собака, ожидающая в награду доброе слово или кость. «Мой друг, в ответ на Ваше письмо от Троицына дня, я с глубоким сожалением должен Вам сообщить, что полученные нами сведения подтверждают факт пребывания 14-го апреля в Коссе студента семинарии, все приметы которого совпадают с описанными Вами. Его видели входящим в дом некоей Розы Ойарзабаль поздно вечером и выходящим оттуда рано утром на следующий день. Вышеназванная особа живет одна, плохая репутация ее хорошо известна, и уже семь лет она не посещает церковь. Имею честь, дорогой отец, оставаться братом во Христе Сальвадор Болас. Косса». Гомес пробормотал: – Ну, вы согласны, что это был неплохой ход? – Да, да, конечно, – темнее тучи, Тэррент отстранил испанца. Держа письмо так, будто оно могло запачкать его, он устремился в комнату ректора в конце коридора. Но ректор служил мессу. Он освободится только через полчаса. Отец Тэррент не мог ждать. Как вихрь, он пронесся через двор и, не стучась, вломился в комнату Фрэнсиса. Она была пуста. Тэррент вынужден был остановиться – он понял, что Чисхолм тоже был на мессе – он старался подавить свой гнев, подобно неукротимой лошади, грызущей удила. Отец Тэррент резко сел, вынуждая себя ждать. Его тонкая темная фигура, казалось, была заряжена молниями. Эта келья была даже более голой, чем другие. Вся обстановка состояла из кровати, комода, стола и стула, на котором он сидел. На комоде стояла выцветшая фотография угловатой женщины в ужасной шляпе, она держала за руку маленькую девочку в белом платье. Надпись гласила: «От любящих тети Полли и Норы». Тэррент подавил усмешку, но его губы презрительно скривились при виде единственной картины, украшавшей побеленные стены, – это была маленькая копия Сикстинской мадонны, Непорочной Девы. Вдруг он увидел на столе открытую тетрадь. Это был дневник Фрэнсиса. Тэррент вздрогнул, как нервная лошадь, ноздри его раздулись, глаза загорелись мрачным огнем. С минуту он сидел, борясь со своей щепетильностью, затем встал и медленно подошел к тетради. Тэррент был джентльменом и ему было противно совать нос в чужие секреты так, словно он был обыкновенной горничной, однако к тому его вынуждал долг. Кто знает, какие еще мерзости содержатся в этой писание? С непреклонно строгим лицом отец Тэррент начал читать. «…кажется, это святой Антоний говорил о своем „неразумии, упрямстве и несговорчивости“? Что ж, приходится утешаться этим сейчас, когда я переживаю такое уныние, какого никогда еще не испытывал. Если они отошлют меня отсюда, моя жизнь будет разбита. Я просто какой-то несчастный извращенный тип, я не умею думать правильно, как все, я не могу приучить себя идти в общей упряжке. Но я всей душой, страстно хочу трудиться для Бога. В доме Отца нашего обителей много! Там нашлось место для таких противоположностей, как Жанна д'Арк и, скажем, блаженный Бенедикт Лабре, который не препятствовал даже вшам ползать по нему. Там, без сомнения, найдется место и для меня! Они просят меня объяснить им. Но как я могу объяснить, когда мне нечего объяснять, когда все ясно… Святой Франсуа де Саль говорил: „Я бы скорее согласился быть стертым в порошок, чем нарушить правила“. Но когда я вышел из ворот семинарии, я вовсе не думал о правилах или о том, что я их нарушаю. Некоторые порывы бывают совершенно подсознательны. Мне легче, когда я пишу об этом: это придает моему проступку какую-то видимость причины. В течение нескольких дней я очень плохо спал, целыми ночами, такими жаркими, я метался в каком-то лихорадочном беспокойстве. Может быть, мне здесь приходится труднее, чем другим? Во всяком случае, в обширной литературе на эту тему путь к священству изображается, как путь светлых, ничем не омрачаемых радостей, которые буквально громоздятся одна на другую. Если бы наши возлюбленные миряне знали, как приходится бороться с собой! Здесь мне труднее всего переносить чувство своей изолированности, физической пассивности – какой никудышный мистик получился бы из меня! – а тут еще эти случайные, проникающие сюда иногда отголоски внешнего мира! И потом я же понимаю, что мне уже двадцать три года, что за всю свою жизнь я ничем не помог ни одной живой душе, и я не могу найти себе места от этих мыслей. Письма Уилли Таллоха оказывают на меня самое пагубное влияние (как сказал бы отец Гомес). Теперь Уилли уже врач, а его сестра Джин окончила курсы сестер. Оба они работают в Тайнкасле, лечат бедноту, посещают трущобы… я чувствую, что мне тоже пора выходить в жизнь и начинать борьбу… Настанет, конечно, и мой день… я должен быть терпеливым. Но меня приводят в еще большее смятение известия о Полли и Нэде. Я был страшно рад, когда они решили сменить квартиру и взять к себе Джуди, Норину дочь. Полли сняла маленькую квартирку в Клермонте, на окраине города. Но Нэд болел, Джуди оказалась трудным ребенком, а Гилфойл, которому доверили все дела по таверне, как компаньон никуда не годен. Нэд теперь совсем опустился. Он нигде не бывает, никого не хочет видеть. Достаточно было одного безрассудного, невообразимо глупого, опрометчивого поступка, чтобы погубить его. Будь он более толстокожим, он бы сумел это пережить. Жизнь требует иногда большой веры. Дорогая Нора! За этой нежной банальностью кроется столько мыслей и чувств. Отец Тэррент однажды сказал (и, по-моему, совершенно правильно): „С некоторыми искушениями нельзя бороться – нужно запереть свою душу и бежать от них“. Моя вылазка в Коссу и была, должно быть, таким бегством. Сначала, выйдя из ворот семинарии, я не собирался уходить далеко, хотя и шел очень быстро. Но облегчение, чувство освобождения от самого себя, которые мне принесла эта неистовая ходьба, вели меня все дальше. Я здорово вспотел, так потеют крестьяне, работающие в поле. Соленые струи пота, казалось, очищали от всякой скверны. На душе у меня стало легче, сердце запело, хотелось идти и идти вперед, пока не свалюсь! Я шел целый день без еды и питья. Я прошел большое расстояние, потому что к вечеру услышал запах моря. А когда в бледном небе загорелись звезды, я дошел до вершины горы и у себя под ногами увидел Коссу. Деревня приютилась в укрытой бухте, море едва-едва плескалось о берег. Единственная улица была обсажена цветущими акациями. Это было невыразимо прекрасно. Я смертельно устал, на пятке у меня вздулся громадный волдырь. Но когда я спустился с горы, меня приветливо встретило спокойное биение жизни этого селения. На маленькой площади жители наслаждались вечерней прохладой, напоенной запахом акаций. Сумерки казались темнее от света ламп, горевших в маленькой гостинице, около открытой двери которой стояли две сосновых скамьи. Перед скамьями в мягкой пыли несколько стариков играли в кегли, катая деревянные шары. Из бухты доносилось лягушачье кваканье. Бегали и смеялись дети. Это было просто и прекрасно. Хоть я и сознавал, что у меня не было ни песеты в кармане, я все же уселся на одну из скамеек около двери. Как хорошо было отдыхать! Я просто осовел от усталости. Вдруг из тихой тьмы под деревьями раздался тихий звук каталонской волынки. Он был как бы созвучен этой ночи. Кто никогда не слышал волынки, её пронзительных и нежных мелодий, тот не сможет себе представить, какая радость охватила меня. Я был очарован. Думаю, это оттого, что я шотландец, и голос волынки живет у меня в крови. Я сидел, опьянев от музыки, темноты и красоты ночи, моей крайней слабости. Ночь я решил провести на берегу моря. Но как раз, когда я собирался пойти туда, с моря надвинулся туман. Он окутал деревню покровом тайны. В пять минут вся площадь заполнилась вьющимися испарениями, с деревьев закапало, все стали расходиться по домам. Очень неохотно я решил идти к местному священнику, „отдаться на его милость“ и переночевать у него. Вдруг женщина, сидевшая на другой скамье, заговорила со мной. Я уже некоторое время чувствовал на себе ее взгляд. Она смотрела на меня с той жалостью, смешанной с презрением, которую почему-то вызывает самый вид священнослужителя в христианских странах. Словно читая мои мысли, она сказала: – Народ здесь прижимистый. Никто не пустит вас к себе. Женщине было около тридцати; скромно одетая в черное, с бледным лицом, темными глазами и начинавшей уже полнеть фигурой. Она продолжала равнодушно: – В моем доме есть постель. Если вам будет угодно, вы можете занять ее. – У меня нет денег, чтобы заплатить за ночлег. Она презрительно засмеялась: – Вы можете заплатить мне своими молитвами. Пошел дождь. Гостиницу закрыли. Мы сидели на мокрых скамейках, с акаций на нас капала вода. Площадь совсем опустела. Видимо, она поняла всю нелепость нашего положения и встала. – Я иду домой. Если вы не дурак, то примете мое гостеприимство. Моя тонкая сутана промокла, я начал дрожать. Я подумал, что смогу послать ей деньги за комнату, когда вернусь в семинарию. Я встал и пошел с ней по узкой улице. Ее дом стоял в середине улицы. Мы спустились на две ступеньки и вошли в кухню. Она зажгла лампу, потом сбросила с себя черную шаль, поставила на стол кастрюльку шоколада и достала из печи свежий каравай хлеба. На стол была постелена красная клетчатая скатерть. По маленькой чистой комнате распространился аппетитный запах кипящего шоколада и горячего хлеба. Наливая шоколад в толстые чашки, она посмотрела на меня через стол. – Вы бы прочли молитву перед едой. Это сделает пищу вкуснее. Хотя в ее голосе теперь была уже несомненная ирония, я прочел молитву. Мы принялись за еду, которая была так вкусна, что лучше некуда. Она все наблюдала за мной. Когда-то она была очень хороша собой, но следы былой красоты придавали ее темноглазому оливковому лицу какую-то суровость. Маленькие уши, плотно прижатые к голове, были проткнуты тяжелыми золотыми кольцами. Пухлые руки напоминали руки рубенсовских женщин. – Ну, маленький падре, вам повезло, что я вас пустила сюда. Я не очень-то люблю священников. В Барселоне, когда мне случалось встречать их, я смеялась им прямо в лицо. Я не мог удержаться от улыбки. – Меня это нисколько не удивляет. Первое, чему нам приходится учиться, – это быть осмеянными. Лучший человек, какого я когда- либо знал, проповедовал на улицах. Весь город собирался, чтобы посмеяться над ним. Они звали его в насмешку „святой Дэниел“. Видите ли, в наши дни мало кто сомневается, что каждый, кто верит в Бога, или лицемер, или дурак. Она медленно тянула шоколад, глядя на меня поверх чашки. – А вы не дурак. Скажите, я вам нравлюсь? – По-моему, вы очаровательны и добры. – Я по натуре добрая. У меня была грустная жизнь. Мой отец был знатным кастильцем. Мадридское правительство отобрало у него все его владения. Муж мой командовал большим военным кораблем. Он погиб в море. Я сама – актриса, живу пока здесь в глуши в ожидании того, что мне вернут поместье моего отца. Вы, конечно, понимаете, что я вру? – Да, отлично понимаю. Она не приняла это за шутку, как я надеялся, и слегка покраснела. – Вы слишком умны. Но я тоже знаю, почему вы здесь, мой беглый попик, все вы одинаковы, – она преодолела приступ досады и стала надо мной подсмеиваться. – Вы бросили мать-церковь ради матери Евы. Я был озадачен. Потом до меня дошел смысл ее слов. Это было так нелепо, что мне хотелось рассмеяться, но это было и противно, и я подумал, что мне надо уходить отсюда. Прикончив свой хлеб и шоколад, я встал и взял шляпу. – Я вам страшно благодарен за ужин, он был просто великолепен. Выражение ее лица изменилось – из злого оно стало удивленным. – Ага, так вы, значит, лицемер. Она надулась и прикусила губу. Когда я уже был у двери, она вдруг сказала: – Не уходите! Я молчал. Тогда она сказала вызывающе: – Нечего на меня так смотреть! Я могу поступать, как мне заблагорассудится. Мне это доставляет удовольствие. Посмотрели бы вы на меня в субботние вечера в Барселоне! Я так веселилась, что вам и не снилось! Ступайте наверх и ложитесь спать. Опять наступило молчание. Она, казалось, стала более рассудительной. Я слышал, что на улице все еще шел дождь. Поколебавшись, я направился к узкой лестнице. Нога моя распухла и очень болела. Должно быть, я сильно хромал, потому что она внезапно холодно спросила: – Что случилось с вашей драгоценной ногой? – Ничего, просто натер ее. Она изучающе посмотрела на меня своим странным непроницаемым взглядом. – Я промою ее. Несмотря на все мои протесты, женщина заствила меня сесть. Носок прилип к живому мясу. Она отмочила его водой и отодрала. Ее неожиданная доброта очень смущала меня. Она вымыла обе мои ноги и чем-то смазала их. Потом встала. – Теперь вам будет легче, а носки ваши будут готовы к утру. – Как мне благодарить вас? Она вдруг сказала глухим бесцветным голосом: – На что человеку такая жизнь, как моя! Прежде чем я мог что-нибудь ответить, она подняла кувшин. – Пожалуйста, не вздумайте читать мне проповеди, а то я разобью его о вашу голову. Ваша постель на втором этаже. Спокойной ночи. Она отвернулась к огню, а я пошел наверх, нашел маленькую комнатку под самой крышей и спал как мертвый. Когда утром я спустился вниз, она уже суетилась на кухне, готовя кофе. Она дала мне позавтракать. Уходя, я попытался выразить ей мою благодарность, но она резко оборвала меня. На прощание женщина улыбнулась мне своей странной печальной улыбкой. – Вы слишком невинны, чтобы быть священником. У вас ничего не выйдет. Я отправился в обратный путь в Сан-Моралес. Я хромал, и мне вдруг стало страшно: как-то меня там примут? Я очень боялся и не спешил».
|