Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


IV. Китай 5 страница




Они молчали, с трудом воспринимая значение его слов. Лейтенант Шон улыбнулся и сказал:

– Трупы накапливаются в боковых улочках с угрожающей быстротой. Чрезвычайно неприятно, споткнувшись в темноте, падать в объятия бесчувственного мертвеца.

Фрэнсис бросил взгляд на непроницаемое лицо Марии-Вероники. Иногда молодой лейтенант бывал несколько циничен.

Доктор подошел к ближайшему ящику и стал флегматично и ловко вскрывать его.

– Первым делом надо вас снарядить должным образом. О! Я знаю, вы двое верите в Бога, а лейтенант в Конфуция, – он нагнулся и достал из ящика резиновые сапоги. – Ну, а я верю в профилактику.

Таллох закончил распаковку, вручил каждому подходящие белые защитные комбинезоны и специальные очки, продолжая серьезно и сдержанно бранить их за пренебрежительное отношение к своей безопасности:

– Неужели вы не понимаете, вы, отъявленные простаки… кто-то кашлянет вам в глаза, и вам конец… зараза проникает через роговую оболочку. Это было известно уже в XIV веке… чума была завезена из Сибири охотниками… уже тогда надевали защитные слюдяные козырьки… Ну, ладно, я вернусь позже, сестра, и тогда осмотрю ваших больных как следует; но прежде всего Шон, его преподобие и я осмотрим все вокруг.

Фрэнсис жил все время в таком душевном напряжении, что как-то упустил из виду жестокую необходимость хоронить зараженные бациллами трупы, как можно скорее, – раньше, чем они станут добычей крыс. Индивидуальные похороны были невозможны в этой твердой, как чугун, земле, да и весь запас гробов давно уже иссяк. И во всем Китае не хватило бы горючего, чтобы сжечь трупы, ибо, как снова отметил Шон, нет ничего менее поддающегося воспламенению, чем промерзшая человеческая плоть. Практически оставалась только одна возможность разрешить эту проблему. Они выкопали громадную яму за стенами города, выложили ее негашеной известью и реквизировали повозки. Нагруженные колымаги, которыми правили люди Шона, с грохотом проносились по улицам и сбрасывали свой страшный груз в эту общую могилу.

Через три дня, когда город был очищен, а все тела, что валялись в покрытых ледяной коркой полях, полурастерзанные и растащенные собаками, собраны, были приняты более строгие меры. Люди боялись, что духи их предков будут осквернены такой нечистой могилой, и стали прятать своих умерших родственников, собирая множество зараженных трупов под половицами и на чердаках под глиняными крышами своих домов.

Доктор предложил лейтенанту Шону объявить, что все укрыватели трупов будут расстреляны. Когда смертные возки громыхали по городу, солдаты кричали: "Выносите своих мертвецов, не то умрете сами".

Они же тем временем безжалостно уничтожали некоторые владения, которые Уилли отметил, как рассадники заразы. Опыт и жестокая необходимость сделали доктора жестким и энергичным. Втроем они входили в дома, очищали комнаты, рушили бамбуковые перегородки топорами, обливали керосином и устраивали погребальные костры для крыс.

Улица Делателей Сетей была снесена первой. Когда они возвращались, Таллох, опаленный и испачканный сажей, все еще с топором в руке, посмотрел с сомнением на священника, устало шагавшего рядом с ним по пустынным улицам, и сказал с внезапным приливом раскаяния:

– Это занятие совсем не для тебя, Фрэнсис. Ты уже так извелся, что того гляди свалишься. Почему бы тебе не подняться на несколько дней к себе, к своим ребятишкам, о которых ты до смерти беспокоишься?

– Это было бы прелестное зрелище, – быстро ответил тот, – священник, отдыхающий в то время, когда город пылает.

– Да кто увидит тебя в этом захолустье? Фрэнсис сдержанно улыбнулся.

– Мы не невидимы.

Таллох резко оборвал разговор. У входа в госпиталь он обернулся, угрюмо глядя на багровое зарево, все еще тлеющее в низком тусклом небе.

– Пожар Лондона был логической необходимостью, – медленно возгласил он и вдруг сорвался: – Черт возьми, Фрэнсис, убивай себя, если уж тебе так хочется, но помолчи о причинах, побуждающих тебя к этому.

Переутомление начинало сказываться на них. Фрэнсис не раздевался уже десять дней, одежда стояла на нем колом от замерзшего пота. Иногда он стаскивал с себя сапоги, повинуясь приказу Таллоха растереть ноги сурепным маслом. Но, несмотря на это, большой палец правой ноги был отморожен и воспалился и причинял ему ужасные мучения. Фрэнсис смертельно устал, но всегда было что-то еще, что необходимо было сделать… и еще… и еще…

У них не было воды, только талый снег – колодцы промерзли до дна. Готовить пищу было почти невозможно. Однако Уилли настоял, чтобы они ежедневно сходились в полдень для общей трапезы, – это должно было служить противодействием против страшного кошмара, каким стала их жизнь. В этот час доктор упорно лез из кожи, стараясь быть веселым, иногда заводил им фонограф, который он привез. У него был неистощимый запас анекдотов и смешных рассказов. Таллох торжествовал, если ему удавалось вызвать слабую улыбку на губах Марии-Вероники. Лейтенант Шон совершенно не понимал шуток, но вежливо слушал, когда их ему объясняли. Иногда Шон немного запаздывал к еде. И хотя они догадывались, что он развлекал какую-нибудь хорошенькую женщину, которая, подобно им, пока уцелела, все же его пустой стул непроизвольно сильно действовал им на нервы.

В начале третьей недели в Марии-Веронике стали проявляться признаки полного упадка сил. Как-то Таллох посетовал, что госпиталю не хватает свободного места, она предложила:

– А что если нам взять гамаки? Мы тогда могли бы разместить вдвое больше больных и к тому же более удобно.

Доктор помолчал, глядя на нее с мрачным одобрением.

– Почему я раньше не подумал об этом?! Это же великолепная мысль!

Мать Мария-Вероника густо покраснела от его похвалы, опустив глаза, и хотела заняться своей тарелкой риса, но не могла. У нее начали дрожать руки. Они тряслись так сильно, что пища падала с вилки. Мария-Вероника не в состоянии была поднести хоть крупицу риса к губам, от нервного напряжения у нее покраснела даже шея.

Несколько раз бедная женщина пыталась повторить свои попытки, но безуспешно. Она сидела с опущенной головой, испытывая нелепое унижение, потом, не говоря ни слова, встала и вышла из-за стола.

Позднее отец Чисхолм нашел ее за работой в женской палате. Никогда еще не видал он такого спокойного и безжалостного к себе самопожертвования. Она не гнушалась ничем, делала для больных такую работу, от которой с отвращеньем отвернулся бы последний китайский мусорщик. Фрэнсис не осмеливался взглянуть на нее – такими невыносимыми стали их отношения. В течение многих дней он не заговаривал с ней.

– Преподобная мать… доктор Таллох думает… все мы думаем, что вы слишком много работаете… нужно бы сестре Марте сменить вас.

Ей удалось обрести вновь лишь малую частицу былой холодной отчужденности. Предложение Фрэнсиса снова вывело ее из равновесия. Мария-Вероника выпрямилась.

– Вы считаете, что я делаю недостаточно?

– Отнюдь нет. Вы работаете великолепно.

– Тогда зачем же пытаться устранить меня? – ее губы дрожали.

Отец Чисхолм неловко сказал:

– Мы заботимся о вас.

Его тон, по-видимому, задел се за живое. Сдерживая слезы, она запальчиво ответила:

– Пожалуйста, не заботьтесь обо мне. Чем больше работы вы мне поручите и чем меньше будете проявлять сочувствия, тем приятнее мне будет.

Ему пришлось прекратить разговор. Он поднял на неё глаза, но преподобная мать была непреклонна и упорно избегала его взгляда. Фрэнсис печально отвернулся. Снегопад прекратившийся было на неделю, вдруг начался опять. Снег падал и падал, и конца ему не было. Фрэнсис никогда не видал такого снега, таких больших и мягких хлопьев. Каждая новая снежинка, казалось, усиливала тишину. Дома стояли словно замурованные в безмолвную белизну. Улицы были загромождены высокими сугробами, через которые трудно было переносить носилки с больными, отчего страдания последних только усиливались. Сердце отца Чисхолма было истерзано. В эти нескончаемые дни Фрэнсис потерял всякое представление о времени, месте и страхе. Когда он склонялся над умирающими, чтобы поддерживать их, глаза его останавливались на них с глубоким состраданием, а в его затуманенном мозгу проплывали какие-то бессвязные мысли… Христос обещал нам страдания… эта жизнь дана нам лишь для того, чтобы мы подготовились к жизни будущей… когда Бог захочет, Он осушит слезы в наших глазах, и не будет больше "ни печали, ни воздыхания…"

Теперь команда доктора задерживала всех беженцев за стенами города, подвергая их дезинфекции, и держала в карантине, пока не убеждалась, что они не больны. Однажды, когда они втроем возвращались из наспех построенных хижин, служивших изоляторами, Таллох, чьи силы были уже на исходе, а нервы совсем расшатались, спросил с нескрываемой злостью:

– А что, ад хуже, чем это?

Фрэнсис, преодолевая туман усталости, окутывавший его, спотыкаясь, но двигаясь вперед, совсем не героический, но неустрашимый, ответил:

– Ад – это то состояние, когда человек перестает надеяться.

Никто из них не знал, когда эпидемия начала спадать. Не было никакой кульминации их усилий, никакого пышного завершения из подвига. Смерть не слонялась больше по улицам с явной очевидностью. Самые страшные трущобы лежали грязным пеплом на снегу. Массовое бегство из северных провинций постепенно прекратилось, словно громадная черная туча, неподвижно висевшая над ними, начала, наконец, медленно отползать к югу.

Таллох выразил свои ощущения единственной фразой:

– Одному твоему Богу известно, Фрэнсис, сделали ли мы что- нибудь… Я думаю… – он оборвал фразу. Осунувшийся, прихрамывающий, Уилли впервые, казалось, готов был сломиться. Он выругался, недовольный собой, затем предложил:

– Сегодня опять поступило меньше больных… давай, сделаем передышку, а то я сойду с ума.

В этот вечер они оба впервые отлучились из госпиталя и поднялись в миссию, чтобы провести ночь в доме священника. Был уже одиннадцатый час, и несколько звезд чуть виднелись в темной чаше неба.

Доктор и священник остановились на вершине укутанного снегом холма, куда они взобрались с большими усилиями, и Уилли, рассматривая мягкие очертания миссии, освещенные исходящей от снега белизной, сказал с несвойственной ему мягкостью:

– Ты сделал здесь хорошее местечко, Фрэнсис. Я не удивляюсь, что ты так упорно боролся, чтобы уберечь своих малышей. Ну, если я хоть сколько-нибудь помог, я очень рад, – его губы дрогнули. – Это, наверное, очень приятно – жить здесь с такой красивой женщиной, как Мария-Вероника.

Священник слишком хорошо знал своего друга, чтобы обижаться на него, однако ответил ему с натянутой и обиженной улыбкой:

– Боюсь, что она совсем не считает это приятным.

– Нет?!

– Ты же должен был заметить, что она меня терпеть не может.

Они помолчали. Таллох искоса посмотрел на священника.

– Твоей самой привлекательной добродетелью, святой ты человек, всегда было прискорбное отсутствие тщеславия, – он двинулся вперед. – Пойдем в дом и сделаем себе тодди. Ведь это чего- нибудь да стоит – пройти через такое бедствие и знать, что ему близок конец. Это как-то поднимает тебя над уровнем животных. Только не пытайся использовать это как аргумент против меня, чтобы доказать существование души.

Усевшись в комнате Фрэнсиса, оба испытали момент блаженного изнеможения. До позднее ночи они говорили о доме. Уилли немногословно высмеивал свою карьеру. Он ничего не достиг, ничего не приобрел, кроме пристрастия к виски. Но теперь, вступив в сентиментальный средний возраст, когда уже хорошо сознаешь свои недостатки и обманчивость своих иллюзий, Таллох жаждал вернуться домой, в Дэрроу, и пережить еще одну, еще более увлекательную авантюру – брак. Он сконфужено улыбнулся, как бы прося прощения.

– Отец очень хочет, чтобы у меня была практика и целый выводок ребят. Он славный старик, всегда вспоминает тебя, Фрэнсис… своего католического Вольтера.

С исключительной нежностью доктор говорил о своей сестре Джин. Она теперь вышла замуж и обеспеченно живет в Тайнкасле. Он промолвил со значением, не глядя на своего друга:

– Она долгое время не могла примириться с безбрачием духовенства.

Нежелание Уилли говорить о Джуди вызывало подозрения, но зато о Полли он мог говорить без умолку. Он встретил ее полгода назад в Тайнкасле, тетя Полли была еще совсем крепкой.

– Что за женщина! Попомни мои слова, она еще удивит тебя когда- нибудь. Полли всегда была, есть и будет козырным тузом.

Они так и заснули, сидя.

К концу той недели эпидемия еще заметнее пошла на убыль. Теперь повозки с мертвецами редко проносились с грохотом по улицам, стаи грифов-стервятников не налетали больше на город, и снег больше не шел.

В следующую субботу отец Чисхолм снова стоял на балконе миссии, вдыхая ледяной воздух. Он испытывал чувство глубокой, счастливой благодарности. Со своего наблюдательного пункта Фрэнсис видел детей, беззаботно игравших за высоким глиняным забором. Он чувствовал себя подобно человеку, которому после долгого ночного кошмара медленно начинает проникать в глаза дневной свет.

Вдруг его взгляд упал на фигуру солдата, казавшуюся очень темной на фоне сугробов, человек быстро поднимался по дороге к миссии. Сначала священник подумал, что это кто-нибудь из людей лейтенанта. Потом с некоторым удивлением увидел, что это был сам Шон.

Молодой офицер впервые посетил его. Удивление и радость светились в глазах Фрэнсиса, когда он спускался по лестнице навстречу лейтенанту. Но стоило отцу Чисхолму, уже на пороге, увидеть лицо Шона, как приветствие замерло у него на губах. Шон был изжелта-бледен, осунулся и серьезен, как никогда раньше. Пот слабой росой выступил на лбу, обнаруживая его спешку, так же как и расстегнутый китель – небрежность, совершенно невероятная для такого педанта, как Шон.

Лейтенант не терял времени даром и быстро заговорил:

– Пожалуйста, пойдемте со мной сейчас же. Ваш друг доктор заболел.

Фрэнсису стало вдруг очень холодно, как будто его ударила сильная струя морозного воздуха, его стала бить дрожь. Он смотрел на Шона, всеми фибрами души отказываясь верить услышанному. Спустя, как ему показалось, долгое время, он услышал свои слова:

– Уилли слишком много работал. Он свалился от слабости.

Черные суровые глаза Шона чуть приметно дрогнули.

– Да. Он свалился.

Снова наступило молчание. И тогда Фрэнсис понял, что случилось самое худшее. Он побледнел. Сразу же, в чем был, отец Чисхолм отправился с лейтенантом.

Полпути они прошли в полном молчании. Потом Шон с военной точностью, пресекающей всякие эмоции, кратко рассказал, что произошло. Доктор Таллох вошел с очень усталым видом и хотел выпить. Когда он наливал себе виски, он вдруг страшно закашлялся и оперся, чтобы удержаться, на бамбуковый стол. Лицо его стало тускло-серым, а на губах показалась красновато-лиловая пена. Когда Мария-Вероника подбежала помочь ему, он, прежде чем свалиться, слабо улыбнулся ей и сказал:

– Теперь пора посылать за священником.

В то время как они подошли к госпиталю, на занесенные снегом крыши, как усталое облако, уже спускалась мягкая серая мгла. Фрэнсис и Шон быстро вошли. Таллох лежал в маленькой комнатке на своей узкой походной кровати под стеганым покрывалом из пурпурного шелка. Сочный глубокий цвет покрывала подчеркивал его ужасную бледность, отбрасывая синевато-багровую тень на лицо. С мучительной болью Фрэнсис увидел, как быстро сразила его лихорадка. Можно было подумать, что это не Уилли, а какой-то другой человек. Он так невероятно осунулся и высох, как будто болезнь изнуряла его много недель. Язык и губы распухли, глаза остекленели и налились кровью.

Мария-Вероника стояла на коленях у кровати, поправляя пузырь со снегом на лбу больного. Она держалась очень прямо, напряженно, выражение лица было строго и сосредоточенно. Когда отец Чисхолм и лейтенант вошли, монахиня встала. Она не заговорила.

Фрэнсис подошел к кровати. Ужасный страх сжимал его сердце. Смерть шла рядом с ними все эти недели, она стала для них привычной и незначительной, какой-то отвратительной обыденностью. Но теперь, когда тень смерти легла на его друга, боль, пронзившая его, была необычна и ужасна. Тал-лох был еще в сознании, его остановившийся взгляд еще узнавал.

– Я приехал за приключениями, кажется, я добился своего, – Уилли попытался улыбнуться.

Через минуту он добавил, полузакрыв глаза, словно эта мысль только что пришла ему в голову:

– Старина, я слаб, как котенок.

Фрэнсис сел на низкий стул у его изголовья. Шон и Мария- Вероника отошли в другой конец комнаты.

Тишина, мучительное чувство ожидания были невыносимы, и они все возрастали, и вместе с ними росло внушающее страх ощущение вторжения в то тайное, чего нельзя постигнуть.

– Тебе удобно?

– Могло бы быть хуже. Дай мне глоточек того японского виски. Оно поможет мне. Старина, это ужасная рутина – умирать так… особенно мне… я всегда ненавидел хрестоматийные рассказы…

Когда Фрэнсис дал ему глотнуть спиртного, Уилли закрыл глаза и, казалось, уснул. Но скоро он начал тихо бредить.

– Ну-ка, парень, дай мне еще выпить. Ах, чтоб тебя! Вот это вещь! Я не мало попил такого в Тайнкасле. Ну, а теперь я уезжаю домой в милый старый Дэрроу… На берега Алланских вод, где пролетела дивная весна… Тебе нравится эта песенка, Фрэнсис? Это хорошая песенка. Спой ее, Джин. Да погромче, громче… я не могу слышать тебя в этой темноте.

Фрэнсис заскрежетал зубами, подавляя свое отчаяние. К Уилли снова вернулось сознание.

– Ладно, ладно, ваше преподобие. Я буду лежать тихонько и беречь силы. Все-таки это очень странно… в общем-то… всем нам предстоит когда-то перейти эту черту… – бормоча, он опять погрузился в безотчетность.

Священник на коленях молился около его кровати. Он молил о помощи, о наитии, но в то же время был странно нем, будто охвачен каким-то оцепенением. Город за окном в своем безмолвии казался призрачным. Наступили сумерки. Мария-Вероника встала, чтобы зажечь лампу, потом снова вернулась в дальний угол комнаты, куда не падал свет. Ее губы не шевелились, но пальцы под халатом без остановки перебирали четки.

Таллоху становилось все хуже: язык у него почернел, горло так опухло, что нестерпимо было смотреть на него во время приступов тошноты. Но вдруг он словно бы оживился и приоткрыл глаза.

– Который час? – спросил он хриплым, лающим голосом. – Скоро пять… а дома… в это время там пьют чай… помнишь, Фрэнсис, сколько нас собиралось за большим круглым столом?.. – он надолго замолчал. – Ты напиши моему старику и скажи ему, что его сын умер, как мужчина. Забавно… я все еще не могу поверить в Бога.

– Какое это теперь имеет значение? – Фрэнсис сам не знал, что он говорит. Он плакал, чувствуя глупое унижение от своей слабости, оттого, что слова его были бессвязны и беспомощны. – Он верит в тебя…

– Не заблуждайся, я вовсе не каюсь.

– Всякое человеческое страдание является актом покаяния…

Наступило молчание. Священник больше ничего не говорил. Слабым движением Таллох протянул руку, и она упала на руку Фрэнсиса.

– Старина, я никогда еще не любил тебя так сильно, как сейчас… за то, что ты не стараешься запугать меня и затащить на небо… понимаешь… – его веки устало опустились. – У меня ужасно болит голова, – голос прервался. Он лежал на спине в полном изнеможении, быстро и неглубоко дыша, со взглядом устремленным вверх, будто он видел что-то там, за потолком. Горло его было совершенно сжато, он не мог даже кашлять. Конец был близок. Теперь Мария-Вероника стояла на коленях у окна, спиной к ним, неотрывно глядя в темноту. Шон стоял в ногах кровати со страдальчески застывшим лицом.

Вдруг Уилли повел глазами, в которых еще мерцала слабая искорка. Фрэнсис увидел, что он тщетно старается что-то прошептать. Он встал на колени, обвил руками умирающего, приблизил щеку к его губам. Сначала он ничего не мог расслышать. Потом до него дошли еле различимые слова:

– Наша борьба… Фрэнсис… пожалуй, за нее можно простить мне мои грехи.

Его глазницы заполнились тенями. Уилли охватила невыразимая усталость. Священник скорее почувствовал, чем услышал последний слабый вздох. В комнате словно стало еще тише. Все еще держа его тело, как мать могла бы держать своего ребенка, Фрэнсис начал тихим прерывающимся голосом, почти не сознавая, что он говорит, читать De profundis: "Из глубины пропасти взываю к Тебе, Господи. Господи, услышь голос мой… ибо Господь полон милосердия, и в Нем наше спасение…"

Наконец отец Чисхолм встал, закрыл покойному глаза, сложил безвольные руки. Выходя из комнаты, он увидел Марию-Веронику, все еще склоненную у окна. Как в полусне, посмотрел на Шона и краем сознания отметил со смутным удивлением, что плечи молодого офицера конвульсивно вздрагивали.

 

 

Чума прошла, но великая апатия охватила занесенную снегом страну. В деревне рисовые поля превратились в замерзшие озера. Немногие уцелевшие крестьяне не могли обрабатывать землю, наглухо погребенную под снегом. Нигде не было ни признака жизни. В городах оставшиеся в живых медленно пробуждались от мучительной спячки и вяло возвращались к повседневной жизни. Купцы и чиновники еще не вернулись. Говорили, что многие дальние дороги были совершенно непроходимы. Никто не помнил такой плохой погоды. Ходили слухи, что все горные переходы завалены снегом. Участились обвалы, с шумом проносящиеся в далеких горах Гуан, похожие на клубы чистого белого дыма.

Река в верховьях промерзла до дна и лежала гигантским серым пустырем, над которым ветер в слепом отчаянии нес снежную пыль. Ниже по реке был канал, громадные глыбы льда с грохотом сталкивались и разбивались под Маньчжурским мостом. В каждом доме была нужда, и голод притаился совсем рядом.

Одна лодка рискнула пробиться сквозь острые зубчатые плавучие льдины и поднялась от Сэньсяна вверх по реке. На ней было доставлено продовольствие и медикаменты из экспедиции Лейтона, а также сильно запоздавшая пачка писем. После короткой остановки, забрав остальных людей из группы доктора Таллоха, лодка отправилась обратно в Нанкин.

В полученной почте было одно сообщение более важное, чем все остальные, отец Чисхолм медленно шел из того конца сада, где маленький деревянный крест отмечал могилу доктора Таллоха, с письмом в руке, и мысли его были заняты приездом каноника Мили, о котором оно извещало. Он надеялся, что работа его была удовлетворительна – миссия, конечно, заслуживала того, чтобы он мог гордиться ею. Если бы только погода переменилась, если бы в ближайшие две

недели все растаяло! Когда Фрэнсис подошел к церкви, мать Мария-Вероника спускалась со ступенек. Он должен сказать ей… хотя он стал страшиться тех редких случаев, когда какое-нибудь дело заставляло его нарушать молчание между ними…

– Преподобная мать… представитель нашего Общества иностранных миссий, каноник Мили, совершает инспекционную поездку по китайским миссиям. Он отплыл пять недель тому назад и приедет к нам приблизительно через месяц, – он помолчал. – Я подумал, что следует вас предупредить… на тот случай, если вы захотите высказать ему свои пожелания…

Мать Мария-Вероника была закутана, морозный пар от ее дыхания почти скрывал лицо. Она подняла на него непроницаемый взгляд. Ей теперь редко приходилось видеть его вблизи, и перемена, происшедшая в нем за последние недели, поразила ее. Он был худ и совершенно изможден. Кожа плотно обтягивала выдающиеся скулы, щеки слегка ввалились и от этого глаза казались больше и как-то необыкновенно светились.

Неожиданное известие всколыхнуло запрятанную в глубине её души мысль. Повинуясь внезапному порыву, она сказала:

– Я хочу ему сказать только одно. Я попрошу, чтобы меня перевели в другую миссию.

Наступило долгое молчание. Хотя слова Марии-Вероники и не были для него совершенной неожиданностью, Фрэнсис почувствовал, что его охватывает уныние, ощущение своего поражения.

– Вы очень несчастливы здесь?

– Счастье не имеет к этому никакого отношения. Я уже говорила вам, что вступая в монашескую жизнь, я приготовилась вынести все.

– Даже вынужденное общение с человеком, которого вы презираете?

Она покраснела, но что-то сильнее ее, бьющееся где-то глубоко в груди, заставило ее ответить с гордым вызовом:

– Вы, очевидно, совершенно неправильно меня понимаете. Это что- то более глубокое… что-то духовное.

– Духовное? Может быть, вы попробуете сказать мне что именно.

– Я чувствую… – мать Мария-Вероника быстро перевела дыхание, – что вы нарушаете равновесие моей внутренней жизни… моих религиозных убеждений.

– Это очень серьезно, – он смотрел невидящими глазами на письмо, которое комкал своими костлявыми пальцами. – Мне очень больно это слышать… так же больно, как вам, я уверен, говорить это. Но может быть, вы меня неверно поняли… о чем вы говорите?

– Уж не думаете ли вы, что я заранее подготовила перечень всего? – несмотря на свое самообладание, она чувствовала все усиливающееся волнение. – Это вообще ваше… отношение… Ну, также, некоторые ваши слова, когда умирал доктор Таллох… и потом… когда он умер.

– Продолжайте, пожалуйста.

– Он был атеистом, а вы практически обещали ему вечную награду… ему… неверующему…

Фрэнсис быстро сказал:

– Бог судит нас не только по тому, во что мы верим, но и по тому, что мы делаем.

– Он не был католиком… он даже не был просто христианином.

– А как вы определяете христианина? Если один из семи дней он идет в церковь, а остальные шесть лжет, клевещет, обманывает своих близких? – он чуть улыбнулся. – Доктор Таллох жил иначе. И умер он… помогая другим… как и сам Христос.

Мария-Вероника упрямо повторила:

– Он был вольнодумцем.

– Дитя мое, современники Господа нашего считали его ужасным вольнодумцем… поэтому-то они и убили Его…

Она совершенно потеряла власть над собой.

– Это непростительно делать такие сравнения… это… это надругательство!

– Не знаю… Христос был очень терпимым человеком… и смиренным…

Краска снова прилила к ее щекам.

– Он установил определенные правила. Ваш доктор Тал-лох не подчинялся им. Вы это сами знаете. Почему, когда он под конец был уже без сознания, вы не совершили последнего помазания?

– Да, я не сделал этого! А может быть, должен был сделать.

Отец Чисхолм некоторое время стоял в мучительном раздумье, несколько подавленный. Затем, казалось, приободрился.

– Но милосердный Бог все равно может простить его, – он помолчал, а потом сказал открыто и просто:

– Разве вы не любили его тоже?

Мария-Вероника заколебалась, опустила глаза.

– Да… как можно было не любить его?

– Тогда давайте не будем делать память о нем поводом для ссоры. Есть одна истина, которую многие из нас забывают. Христос учил этому. Церковь учит этому… хотя, если послушать большинство из нас, нынешних, то так не подумаешь. Никто в доброй вере не может погибнуть. Ни один. Буддисты, магометане, даоисты, самые черные из каннибалов, пожиравших когда-либо миссионеров… Если они искренни в соответствии со своими понятиями, они будут спасены. Это – чудесное милосердие Божие. Так почему бы Богу не получить удовольствия от встречи с честным агностиком в Судный день? Бог подмигнул бы ему и сказал: "Видишь. Я здесь, несмотря на все то, чему тебя учили верить. Входи в Царство, которое ты честно отрицал", – отец Чисхолм хотел улыбнуться, но увидев выражение ее лица, вздохнул и покачал головой.

– Мне, право, очень жаль, что вы так это воспринимаете. Я знаю, что со мной трудно ужиться, и, может быть, я несколько странен в своих взглядах. Но вы так замечательно работали здесь… дети вас любят… и во время чумы… – он резко оборвал готовую сорваться похвалу. – Я знаю, мы не

очень-то хорошо ладили… но миссия очень пострадает, если вы уйдете…

Отец Чисхолм смотрел на нее со странной настойчивостью, с каким-то напряженным смирением. Он ждал, что она заговорит. Потом, когда она так и не заговорила, отец Чисхолм медленно ушел.

Она же направилась в столовую присмотреть за детским обедом. Позднее Мария-Вероника шагала взад и вперед по своей бедной комнате в каком-то непонятном незатихающем волнении. Вдруг, с чувством отчаяния, она села и принялась писать одно из тех бесконечных писем, в которых изо дня в день она рассказывала своему брату обо всех своих делах. Эти письма были для нее отдушиной, в них Мария-Вероника изливала свои чувства, они были для нее и наказанием и утешением.

Взяв перо, она, вздохнула с облегчением – казалось, сам процесс письма действует на нее успокаивающе.

"Я только что сказала ему, что должна просить о переводе. Это случилось совершенно внезапно, как будто прорвалось все, что я подавляла в себе, но отчасти это прозвучало и как угроза. Я сама удивлялась себе, поражалась словам, которые говорила. Но мне представился подобный случай, и я не могла устоять. Мне хотелось сейчас же, немедленно ошеломить его, сделать ему больно. Но, милый мой Эрнест, я не стала от этого счастливее… После момента триумфа, когда я увидела его опечаленное лицо, мне стало еще тягостнее и беспокойнее.

Я смотрю на безбрежные, пустынные серые пространства, так не похожие на наш уютный зимний пейзаж с его золотистым воздухом, бубенчиками санок, жмущимися друг к другу крышами домиков, – и мне хочется плакать… будто сердце мое разобьется.

Меня побеждает его молчание, его способность стоически все переносить, не говоря ни слова. Я уже рассказывала тебе о его работе во время чумы, когда он расхаживал среди заразы и внезапной омерзительной смерти так беззаботно, словно он прогуливался по главной улице своей ужасной шотландской деревни. И дело тут не только в его храбрости – именно простота этой храбрости и полное отсутствие малейшей мысли о себе – придавали ей такой невероятный героизм. Когда его друг доктор умер, он обнимал его, совершенно не думая о заразе, о том, что его щека забрызгана запекшейся кровью, которой кашлял под конец больной. А выражение его лица… Это сострадание и полнейшая самоотверженность… оно пронзило мне сердце. Только моя гордость спасла меня от унижения заплакать у него на глазах! А потом я разозлилась. Самое досадное то, что я однажды написала тебе, что я его презираю. Эрнест! Я была неправа – что за признание от твоей упрямой сестры! – я больше не могу презирать его. Я теперь презираю не его, а себя. Но его я ненавижу! И я не поддамся ему, не опущусь до его уровня, не покорюсь этой его простоте, которая действует мне на нервы.


Поделиться:

Дата добавления: 2015-09-13; просмотров: 126; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.012 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты