КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ЧАСТЬ 3 2 страницаИ все равно -- что же Федр пытался сделать? Этот вопрос становился все более насущным по мере продвижения. Ответ, казавшийся правильным, когда он начинал, все больше терял смысл. Он хотел, чтобы его студенты стали творцами, самостоятельно решая, что такое хорошее письмо, вместо того, чтобы все время спрашивать его. Истинной целью отмены оценок было заставить их заглянуть в себя -- в единственное место, где они вообще могли бы найти истинный ответ. Теперь же все это больше не имело смысла. Если они уже знают, что хорошо и что плохо, то с самого начала у них нет причин браться за этот курс. Тот факт, что они сидят у него в качестве студентов, сам по себе предполагает, что они не знают, что хорошо и что плохо. Это его работа как преподавателя -- рассказать им, что хорошо и что плохо. Всякая мысль об индивидуальном творчестве и выражении в стенах класса, в действительности, глубоко противна всей идее Университета. Для многих студентов упразднение оценок создало кафкианскую ситуацию, в которой они понимали, что их непременно накажут, если они чего-то не смогут сделать, но никто не хочет говорить, что именно от них требуется. Они смотрели внутрь себя и ничего не видели; смотрели на Федра и ничего не видели; и просто беспомощно сидели, не зная, что делать. Пустота была смертоносной. У одной девушки случился нервный срыв. Нельзя упразднить оценки и просто сидеть, создавая бесцельную пустоту. Придется задавать классу какую-то цель, ради которой нужно работать, и которая заполнит эту пустоту. А он этого не сделал. Не мог. Он не мог придумать ни одного возможного способа сказать им, к чему они должны стремиться в своей работе, без того, чтобы попасть обратно в ловушку авторитарного, дидактического преподавания. Но как нарисовать мелом на доске таинственную внутреннюю цель каждой творческой личности? В следующей четверти он оставил все мысли об этом и вернулся к нормальной системе оценок и категорий, обескураженный, в смятении чувствуя, что прав, но у него почему-то ничего не вышло. Когда в классе возникало нечто спонтанное, индивидуальное и действительно оригинальное, это происходило вопреки инструкции, а не согласно ей. Казалось, в этом имелся какой-то смысл. Он был готов уйти в отставку. Преподавать тупую конформность студентам, полным ненависти, -- не этим ему хотелось заниматься. Он услышал, что в Ридском колледже в Орегоне отменили категории вплоть до самого выпуска, и на летних каникулах съездил туда, но ему сказали, что мнения по поводу ценности этой реформы на факультете резко разделились, и никто поэтому чрезмерно счастлив не был. За оставшуюся часть лета его настроение упало до глубокой депрессии и лени. Они с женой часто уходили в походы по этим горам. Та постоянно спрашивала, почему он все время молчит, а он не мог ответить, почему. Его просто остановили. Он ждал. Ждал того недостающего зерна кристалла мысли, которое внезапно сделает все твердым.
Крису, похоже, худо. Некоторое время он держался далеко впереди, а теперь сидит под деревом и отдыхает. На меня не смотрит, и поэтому я знаю, что ему худо. Я сажусь рядом; его лицо отстраненно. На щеках румянец, и я вижу, что он выдохся. Мы сидим и слушаем ветер в соснах. Я знаю, что в конце концов он поднимется и пойдет дальше, но он этого не знает и боится той возможности, которую ему подсказывает страх: он может не суметь вскарабкаться на гору вообще. Я вспоминаю кое-что из написанного Федром об этих горах и рассказываю Крису. -- Много лет назад, -- рассказываю я, -- мы с твоей мамой дошли до границы лесов недалеко отсюда; разбили лагерь у озера, а с одной стороны там было болото. Он не поднимает глаз, но слушает. -- Где-то перед рассветом мы услышали, как падают камни, и подумали, что это, должно быть, какое-то животное, -- только животные обычно так не гремят. Потом я услышал всплеск в болоте, и мы проснулись окончательно. Я медленно вылез из спального мешка, достал из куртки револьвер и присел за деревом. Теперь Крис отвлекся от своих проблем. -- Еще один всплеск, -- продолжаю я. -- Я подумал, что это могут быть лошади с какими-нибудь упакованными до ушей горожанами -- но не в такой же час. Еще раз -- плюх! А потом как бухнет! Никакая это не лошадь! Еще -- БУХ! и потом снова -- БУ-БУХ!.. И вот я вижу, как в этом предрассретном сумраке ко мне через болотную грязь бредет огромнейший лось, которого я когда-нибудь видел. Рога широкие -- в рост человека. Самое опасное животное в горах после гризли. А некоторые говорят -- и вообще самое опасное. Глаза Криса снова загораются. -- БУX! Я взвел курок, думая, что тридцать восьмой особый -- это не очень много для лося. БУ-БУХ! Он меня не ВИДЕЛ! БУБУX! Я не мог уйти у него с дороги. Твоя мама лежала в спальном мешке прямо у него на тропе. БУ-БУX! Какой ГИГАНТСКИЙ! БУБУХ! Он уже -- в десяти ярдаx! БУБУX! Я встаю и прицеливаюсь. БУ-БУX!.. БУБУX!.. БУБУX!.. Он останавливается В ТРЕХ ЯРДАХ от меня... Мушка -- прямо у него между глаз... Мы неподвижны. Я тянусь к рюкзаку и достаю оттуда сыр. -- А что было потом? -- спрашивает Крис. -- Подожди, сыру отрежу. Я вытаскиваю охотничий нож и беру сыр так, чтобы пальцы держали обертку и не залезали на сам кусок. Отрезаю пласт в четверть дюйма и протягиваю ему. Он берет. -- А потом что? Я смотрю, пока он не откусит. -- Тот лось смотрел на меня, должно быть, секунд пять. Потом посмотрел вниз, на твою маму. Потом -- снова на меня и на револьвер, практически лежавший на его большой круглой морде. А потом улыбнулся и медленно ушел прочь. -- А-а, -- тянет Крис. Он разочарован. -- Обычно, когда им вот так противоречат, они нападают, -- говорю я, -- но он просто подумал: мол, такое хорошее утро, мы там оказались раньше него, поэтому к чему устраивать неприятности? Вот почему он улыбался. -- А разве они умеют улыбаться? -- Нет, но было похоже. Я убираю сыр и прибавляю: -- Позже в тот день мы прыгали с валуна на валун по склону горы. Я уже собирался приземлиться на один такой, огромный и коричневый, как вдруг этот огромный и коричневый валун подпрыгнул в воздух и убежал в лес. Тот же самый лось... Думаю, в тот день мы его сильно достали. Я помогаю Крису подняться на ноги. -- Ты шел немного быстрее, чем нужно, -- говорю я. -- Теперь склон становится круче, и надо идти медленнее. Если идешь слишком быстро, то сбиваешь дыхание, а когда сбиваешь дыхание, кружится голова, а это ослабляет дух, и ты думаешь: зубцах. Этот камень ненадежен. С этого места снег видно хуже, хотя оно и ближе. Такие вещи все равно следует замечать. Жить ради какой-то будущей цели -- мелко. Жизнь поддерживают склоны горы, а не ее вершина. Именно на склонах все растет. Но, разумеется, без вершины никаких склонов не будет. Вершина определяет стороны. Вот мы и идем... идти еще долго... некуда спешить... шьгеза шагом... а для развлечения -- небольшой Шатокуа... Размышления про себя -- гораздо интереснее телевизора; так жалко, что на них не переключается больше людей. Вероятно, они считают, что то, что они слышат, -- не важно, но не важно оно никогда не бывает.
Есть большой отрывок о первом занятии Федра -- после того, как он дал то задание: «Что такое качество в мысли и утверждении?» Атмосфера была взрывоопасной. Почти все злились: их раздражал этим вопросом -- как и его самого. -- Откуда мы можем знать, что такое качество? -- говорили они. -- Вы должны нам рассказать! Тогда он сказал им, что тоже не может этого вычислить и действительно хочет узнать. Он и задал эту тему в надежде, что у кого-нибудь найдется хороший ответ. Это все и решило. Рев негодования потряс комнату. Прежде, чем шум улегся, какой-то учитель просунул голову в дверь посмотреть, в чем дело. -- Все в порядке, -- сказал Федр. -- Мы просто случайно споткнулись о настоящий вопрос, и от шока пока трудно оправиться. Некоторые студенты с любопытством прислушались к тому, что он сказал, и шум постепенно стих. Тогда он воспользовался моментом для краткого возвращения к своей теме «Разложение и Загнивание в Церкви Разума». Вот мера этого разложения, сказал он: студенты негодуют, если кто-то пытается их использовать для поисков истины. Предполагалось, что вы будете симулировать этот поиск истины, имитировать его. Действительно искать ее -- значило бы навлечь на себя проклятье. Правда в том, говорил он, что сам он искренне хочет знать, что они думают -- не для того, чтобы поставить им оценку, а потому, что он действительно хочет это знать. Они удивленно смотрели на него. -- Я просидел всю ночь, -- сказал один. -- Я уже готова была заплакать от злости, -- призналась девушка, сидевшая у окна. -- Вам надо было предупредить нас, -- сказал кто-то третий. -- Как я мог вас предупредить, -- спросил он, -- когда не имел ни малейшего представления, какой будет ваша реакция? Некоторые из удивленных начали кое-что понимать. Он их не разыгрывал. Он действительно хотел знать. Очень странная личность. Потом кто-то произнес: -- А что вы думаете? -- Я не знаю, -- ответил он. -- Но что вы думаете? Наступила долгая пауза. -- Я думаю, такая вещь, как Качество, существует, но только попытаешься ее определить, что-то сразу слетает с катушек. И ты не можешь этого сделать. Одобрительное бормотание. Он продолжал: -- Почему так происходит, я не знаю. Я рассчитывал, может быть, найти какие-то идеи в ваших работах. Я просто не знаю. На этот раз класс молчал. На последующих занятиях в тот день немного так же шумели, но по нескольку студентов в каждом классе дали благожелательные ответы: очевидно, что в обеденный перерыв первое занятие широко обсуждалось. Несколько дней спустя он разработал собственное определение и написал его на доске, чтобы можно было скопировать для потомства. Определение было таким: «Качество -- характеристика мысли и утверждения, признаваемая не-мыслительном процессом. Поскольку определения являются продуктом жестко ограниченного, формального мышления, качество не может быть определено». Тот факт, что это «определение», на самом деле, было отказом определять, не вызвал никаких комментариев. Студенты не обладали формальным образованием, которое подсказало бы им, что это утверждение в формальном смысле -- иррационально. Если не можешь что-либо определить, то не можешь и формально, рационально знать, что оно существует. Рассказать кому-нибудь другому о том, что это такое, тоже не можешь. Фактически, не существует никакой формальной разницы между неспособностью дать определение и глупостью. Когда я говорю: «Качество не может быть определено», то на самом деле я формально утверждаю: «Я глуп относительно Качества». К счастью, студенты этого не знали. Если бы они выступили с такого рода возражениями, он бы в то время просто не смог им отвечать. Тогда же под определением на доске он написал: «Но даже если Качество нельзя определить, вы знаете, что это такое!» -- и буря поднялась снова. -- Нет, не знаем! -- Нет, знаете! -- Нет, не знаем! -- Нет, знаете, -- сказал он: у него под рукой имелся материал, чтоб им это показать. В качестве примера он выбрал два студенческих сочинения. Первое было хаотичным и бессвязным, с интересными идеями, которые ни к чему не приводили. Второе было великолепной работой студента, которого самого озадачило, почему получилось так хорошо. Федр прочитал оба, а затем попросил поднять руки тех, кто считал первое лучшим. Поднялось две руки. Он спросил, кому больше понравилось второе. Поднялось двадцать восемь рук. -- В любом случае, -- сказал он, -- то, что заставило подавляющее большинство поднять руки за второе сочинение, -- его я и называю Качеством. Поэтому вы знаете, что это такое. Наступило долгое глубокомысленное молчание, и он его не нарушал. В интеллектуальном смысле это было возмутительно, и он это знал. Он больше не учил -- он индоктринировал. Он воздвиг воображаемую сущность; определил ее как не способную быть определенной; несмотря на протесты студентов, сказал им, что они знают, что это такое; и продемонстрировал это способом, настолько же логически запутанным, как и сам этот термин. Ему сошло с рук потому, что логическое опровержение требовало большего таланта, чем таланты всех его студентов вместе взятых. После этого он постоянно поощрял такие опровержения, но их не последовало ни разу. Он импровизировал дальше. Чтобы укрепить мысль о том, что они уже знают, что такое Качество, он разработал порядок, по которому в классе зачитывались четыре студенческие работы, а он заставлял всех выстраивать их сообразно Качеству на листке бумаги. То же самое проделывал сам. Собирал листки, подбивал итог на доске и выводил среднее значение мнения всего класса. После этого объявлял собственные оценки, и почти всегда они оказывались близки к средним классным, если не совпадали полностью. Если где-то и возникали расхождения, то потому, что работы по своему качеству были близки. Сначала его классы увлеклись таким упражнением, но с течением времени им стало скучно. Что он имел в виду под Качеством, было ясно. Они тоже вполне очевидно знали, что это такое, поэтому потеряли к слушанию работ всякий интерес. Теперь их вопрос звучал так: «Хорошо, мы знаем, что такое Качество. Как нам его получить?» Вот, наконец, и в их работы вошли стандартные тексты по риторике. Принципы, толковавшиеся там, больше не казались правилами, против которых нужно бунтовать, были не конечными истинами в себе, а просто навыками, трюками для производства того, что действительно принималось в расчет и не зависело от этих технических навыков, -- Качества. То, что началось как ересь от традиционной риторики, обратилось в прекрасное введение в нее. Он вычленял аспекты Качества -- такие, как единство, наглядность, авторитетность, экономия, чувствительность, ясность, ударение, течение речи, создание напряжения, отточенность, тонкость, пропорция, глубина и так далее; оставлял каждый из этих аспектов столь же плохо определенным, как и само Качество, но демонстрировал им это тем же способом -- чтением в классе. Он показывал, как аспект Качества под названием «единство», сбитость повествования, можно улучшить навыком под названием «составление плана». Авторитетность аргумента можно усилить методом под названием «примечания», дающие авторитетную отсылку. Планы и примечания -- стандартные вещи, которым учат во всех начальных классах по композиции, но теперь, как у инструментов для улучшения Качества, у них появлялась цель. И если студент просто сдавал кипу невнятных ссылок или небрежный план, показывая тем самым, что просто отбарабанил зубрежное задание, ему можно было сказать, что несмотря на то, что его работа вроде бы отвечает букве задания, очевидно, что она не отвечает цели Качества и, следовательно, не имеет никакой ценности. Теперь, в ответ на вечный студенческий вопрос: как мне это сделать? -- который раздражал его вплоть до ухода в отставку, он мог ответить: «Нет никакой разницы, как ты это сделаешь! Делай так, чтобы было хорошо.» Упрямый студент мог бы спросить в классе: «Но откуда мы знаем, что хорошо?» -- но еще до того, как отзвучит фраза, он понимал, что ему уже ответили. Кто-нибудь другой обычно говорил ему: «Ты это просто видишь.» А если тот говорил: «Нет, не вижу,» -- то ему отвечали: «Нет, видишь. Он это доказал.» Студент был окончательно и совершенно пойман в необходимость самостоятельно выносить суждения о Качестве. Именно это -- и только это -- учило его писать. Вплоть до настоящего времени Федра академическая система принуждала говорить не то, что он хотел, даже если он знал, что это заставляло студентов держаться в рамках искусственных форм, уничтожавших их собственное творчество. Студенты, действовавшие согласно его правил, потом осуждались за свою неспособность творить или производить работу, отражавшую их собственные, личные мерки того, что хорошо. Теперь же с этим было покончено. Вывернув наизнанку основное правило, по которому все, чему надо научить, сначала должно быть определено, он нашел выход. Он не указывал ни на какой принцип, ни на какое правило хорошего письма, ни на какую теорию -- но он, тем не менее, указывал на что-то весьма реальное, чью реальность они не могли отрицать. Пустота, созданная отменой оценок, внезапно заполнилась позитивной целью Качества, и все встало на свои места. Изумленные студенты подходили к его кабинету и говорили: «Я раньше просто ненавидел английский. Теперь я на него трачу больше времени, чем на что-либо другое.» И не просто один или два -- многие. Вся концепция качества была прекрасна. Она работала. Это была та таинственная личная, внутренняя цель каждой творческой личности -- наконец, вынесенная на доску.
Я оборачиваюсь посмотреть, как дела у Криса. На его лице видна усталость. Я спрашиваю: -- Как ты себя чувствуешь? -- О'кей, -- отвечает он, но в голосе звучит вызов. -- Мы можем остановиться в любом месте и разбить лагерь, -- предлагаю я. Он мечет в меня свирепый взгляд, и поэтому я больше ничего не говорю. Вскоре я вижу, как он пытается меня обойти по склону. Должно быть, с большим усилием, но он выдвигается вперед. Мы идем дальше.
Федр забрался так далеко с этой концепцией Качества, поскольку намеренно отказывался смотреть за пределы непосредственного опыта классной комнаты. Утверждение Кромвеля: «Никто никогда так высоко не забирается, как тот, кто не знает, куда идет,» -- можно полностью применить к этой ситуации. Он не знал, куда шел. Он знал только то, что это срабатывало. Со временем, однако, он начал задавать себе вопрос, почему оно срабатывало, -- в особенности, когда уже понимал, что это иррационально. Чего ради должен работать иррациональный метод, если все рациональные -- такое дерьмо? В нем быстро росло интуитивное чувство, что он споткнулся отнюдь не на маленьком трюке. Все шло гораздо дальше. Насколько дальше -- этого он не знал. То было началом кристаллизации, о которой я уже говорил. Другие в то время удивлялись: «Чего он так переживает по поводу этого "качества"?» Но видели они только слово и его риторический контекст. Они не знали его прошлого отчаянья от абстрактных вопросов самого существования, которые он, побежденный, вынужден был забросить. Если бы кто-нибудь другой спросил: Что такое Качество? -- то это было бы просто вопросом. Но когда так спрашивал он, то для него (из-за всего прошлого) одновременно во все стороны расходились круги волн -- согласно структуре не иерархической, а концентрической. В центре ее, генерируя сами волны, находилось Качество. Пока эти волны мысли для него расходились, я уверен, он в полной мере ожидал, что каждая волна достигнет какого-то берега существующих порядков мысли, -- чтобы у него появилось нечто вроде объединенных отношений с этими мыслительными структурами. Но никакого берега ничего так и не достигло вплоть до самого конца -- если этот берег вообще существовал. Для него там не было ничего, кроме всеразбегающихся волн кристаллизации. Я теперь попробую проследить за этими волнами кристаллизации -- второй фазой его исследования качества, -- как смогу.
Каждым своим движением Крис показывает впереди, что он утомился и сердится. Он спотыкается, дает веткам цепляться за себя вместо того, чтобы отгибать их. Жалко это видеть. Можно, наверное, обвинить и бойскаутский лагерь, в котором он пробыл две недели до нашего отъезда. Из того, что он мне рассказал, ясно, что они там весь этот опыт вольного воздуха превратили в сплошное выпячивание своего «я». Доказывание собственной взрослости. Он начал в низшем классе, где, как ему тщательно показали, находиться довольно позорно... первородный грех. Затем ему позволили доказать себя длинной цепочкой свершений -- плаваньем, завязыванием узлов... он перечислил десяток, но я их забыл. Я уверен, что если пацаны в лагере должны достигать каких-то целей, связанных с их «я», то это вселяет в них и энтузиазм, и дух товарищества, но, в конечном счете, мотивация такого типа разрушительна. Любое усилие с самовосхвалением в качестве конечной точки неминуемо завершится катастрофой. Теперь мы за это платим. Когда пытаешься взобраться на гору, чтобы доказать, какой ты большой, то почти никогда вершины не достигнешь. А если даже и достигнешь, то победа окажется пустой. Для того, чтобы поддерживать победу, придется доказывать ее себе вновь и вновь каким-нибудь другим образом -- снова, снова и снова, вечно стремиться наполнить фальшивый образ, с неотступным страхом, что этот образ -- не истинен, и что кто-нибудь рано или поздно это обнаружит. Это -- никогда не метод. Из Индии Федр написал письмо о паломничестве на святую гору Каилас -- к истоку Ганги и обители Шивы, высоко в Гималаях -- в обществе святого человека и его последователей. Он так и не дошел до горы. На третий день он в измождении сдался, и паломничество продолжалось уже без него. Он писал, что физическая сила у него была, но физической силы недостаточно. У него была интеллектуальная мотивация, но этого тоже не все. Он не думал, что самонадеян, но считал, что предпринимает паломничество ради расширения собственного опыта, ради достижения понимания для самого себя. Он пытался использовать гору в собственных целях -- так же, как и само паломничество. Он расценивал себя как неизменную сущность, а не паломничество и не гору, и поэтому оказался к нему не готов. Он размышлял, что другие паломники -- те, что достигли горы, -- возможно, чувствовали святость горы настолько сильно, что каждый шаг для них был актом преданности, покорности этой святости. Святость горы, вселенная в их души, давала им силы вынести гораздо больше того, что мог вытерпеть он, обладавший большей физической силой. Для нетренированного глаза эгоистическое карабканье в гору и самоотверженное карабканье могут показаться совершенно идентичными. Оба вида скалолазов ставят одну ногу перед другой. Оба вдыхают и выдыхают воздух с той же частотой. Оба останавливаются, когда устают. Оба идут вперед, когда отдохнут. Но какое же между ними различие! Эго-скалолаз подобен инструменту, калибровка которого сбилась. Он переставляет ногу на секунду раньше или позже. Он, скорее всего, не увидит прекрасных лучей солнца, струящихся сквозь кроны деревьев. Он продолжает идти, даже когда небрежность шага указывает на то, что он устал. Он отдыхает, когда не надо. Он смотрит вверх на тропу, пытаясь увидеть, что впереди, даже когда знает, что там, поскольку посмотрел туда секунду назад. Он идет слишком быстро или слишком медленно в существующих условиях, и когда разговаривает, то говорит всегда о каком-то другом месте, о чем-то другом вообще. Он здесь, но его здесь нет. Он отрицает «здесь», оно не приносит ему радости, он хочет находиться на этой тропе дальше, чем то место, где он сейчас, а когда попадает туда, это также не принесет ему счастья, потому что тогда оно будет «здесь». Все, чего он ищет, все, чего он хочет -- вокруг него, но он этого не желает, потому что оно -- вокруг него. Каждый шаг -- усилие, и физически, и духовно, поскольку он представляет свою цель внешней и отдаленной. Но это теперь, кажется, -- проблема Криса.
Существует целая ветвь философии, касающаяся определения Качества, известная под названием «эстетика». Ее вопрос -- что имеется в виду под прекрасным? -- прослеживается вплоть до античности. Но когда Федр был студентом-философом, он яростно отталкивался от всей этой ветви знания. Он почти намеренно провалил единственный курс по ней, который посещал, и написал несколько работ, где подвергал и преподавателя, и сам материал свирепым нападкам. Он ненавидел и поносил все. Такую реакцию в нем вызывал не один конкретный эстетик. Все они вместе. И никакая определенная точка зрения не приводила его в ярость так, как мысль о том, что Качество должно подчиняться какой бы то ни было точке зрения. Интеллектуальный процесс вынуждал Качество идти к нему в рабство, проституировал его. Думаю, именно это служило источником его ярости. В одной работе он написал: «Эти эстетики думают, что их предмет -- какая-то мятная карамелька, а сами они обладают привилегией обсасывать ее своими жирными губами; то, что можно поглощать, интеллектуально разделывать, насаживать на вилку и отправлять ложкой в рот, кусок за куском, с подобающими замечаниями гурманов -- меня уже от этого тянет блевать. То, что они обсасывают своими губами -- гниль того, что они убили уже давно.» Теперь, когда сделан первый шаг процесса кристаллизации, он видел, что когда Качество продолжает оставаться не определенным определениями, целая сфера под названием «эстетика» сметается напрочь с лица земли... полностью лишается всех прав на существование... капут. Отказом определить Качество он полностью поместил его за пределы аналитического процесса. Если не можешь определить Качество, то тем самым никак не можешь подчинить его никакому интеллектуальному правилу. Эстетикам больше нечего сказать. Вся их сфера -- определение Качества -- исчезла. Мысль об этом приводила его в полный восторг. Как будто открыл средство от рака. Больше никаких объяснений, что такое искусство. Никаких замечательных критических школ экспертов, существующих ради рационального определения того, в чем каждый композитор преуспел, а в чем провалился. Им всем, вплоть до самого последнего всезнайки, придется, наконец, заткнуться. Это больше не просто интересная мысль. Это мечта. Не думаю, что в начале кто-либо действительно видел, что он собирается сделать. Видели интеллектуала, пытающегося донести до них нечто, обладающее всеми регалиями рационального анализа в преподавании. Они не видели, что его цель совершенно противоположна той, к которой они привыкли. Он не развивал рациональный анализ дальше. Он его блокировал. Он обращал метод рациональности против него самого, против своих же, защищая иррациональную концепцию, неопределенную сущность, называемую Качеством. Он писал: «<1> Каждый преподаватель английского по композиции знает, что такое Качество. (Любому преподавателю, который этого не знает, следует этот факт тщательно скрывать, ибо это непременно послужит доказательством его некомпетентности.) <2> Любому преподавателю, который думает, что качество письма может и должно быть определено прежде, чем преподавать его, следует брать и определять его. <З> Все, кто чувствует, что качество письма существует, но не может быть определено, и что ему следует обучать в любом случае, могут с выгодой воспользоваться следующим методом обучения чистому качеству в письме без определения его.» А дальше описывал некоторые методы сравнения, которые разрабатывал в классе. Думаю, он на самом деле надеялся, что кто-то клюнет, бросит ему вызов и попытается дать определение Качества. Но никто этого так и не сделал. Тем не менее, небольшое вводное замечание по поводу того, что неспособность определить Качество -- доказательство некомпетентности, вызвало на отделении удивленно вскинутые брови. В конце концов, он был младшим членом, и от него пока не ожидали выдвижения стандартов деятельности для тех, кто старше. Его право говорить, как хочется, оценили, и старшие члены, кажется, получили удовольствие от независимости его мысли и поддержали его как-то по-церковному. Но, в отличие от верования многих оппонентов академической свободы, церковное отношение никогда не заключалось в том, что учителю позволено болтать все, что приходит в голову, вообще безо всякой ответственности. Церковное отношение заключается просто в том, что ответственность должна существовать перед Богом Разума, а не перед идолами политической власти. Тот факт, что он оскорблял людей, не имел никакого значения для истинности или ложности того, что он говорил, и этически сразить его за это было невозможно. Но его готовы были сразить -- этически и со смаком -- за любое проявление бессмысленности. Он мог делать все, что хотел, если только мог оправдать это с точки зрения разума. Но как, к дьяволу, вообще можно оправдать отказ определить что-либо? Определения -- основание разума. Без них нельзя рассуждать. Он мог некоторое время сдерживать нападки причудливой диалектической работой ног и оскорблениями по части компетентности и некомпетентности, но рано или поздно пришлось бы выдвигать нечто более существенное. Его попытка выйти с чем-то существенным привела к дальнейшей кристаллизации за традиционными границами риторики -- к кристаллизации, выводящей в царство философии.
Крис оборачивается и бросает на меня измученный взгляд. Теперь уже недолго. Еще до того, как мы отправились в путь, имелись намеки на то, что это наступит. Когда ДеВиз сказал соседу, что я искушен в хождении по горам, и в глазах Криса зажегся огонек восхищения. Для него это было по-крупному. Скоро он выдохнется, и тогда можно будет останавливаться на ночь. О-оп! Вот так. Упал. Не встает. Ужасно аккуратно и выглядит не очень случайно. Теперь он смотрит на меня с болью и злостью, ища в моих глазах осуждения. Я его не показываю. Сажусь рядом и вижу, что он почти разгромлен. -- Ну, -- говорю я, -- можем или остановиться здесь, или идти дальше. Что ты хочешь? -- Все равно, -- говорит он. -- Я не хочу...
|