КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ЮЖНЫЙ КОМФОРТ
Прошло пять лет, в течение которых я вел ежедневную психотерапевтическую группу в психиатрической больнице. Каждый день в десять утра я покидал свой уютный, заставленный рядами книг кабинет в медицинской школе Стэнфордского университета, ехал на велосипеде в больницу, заходил в палату, с содроганием вдыхая липкий воздух, пропитанный лизолом, наливал себе кофе из автомата для персонала (пациентам запрещалось есть сахар, им не разрешали курить, пить алкогольные напитки и заниматься сексом — все рассчитано на то, я полагаю, чтобы пациенты чувствовали себя неуютно и поскорее покидали больницу). Затем я расставлял по кругу стулья в комнате, доставал свою дирижерскую палочку и в течение восьмидесяти минут руководил группой. Хотя в больнице было двадцать коек, встречи были весьма немногочисленными: иногда на них приходили лишь четверо или пятеро пациентов. Я был очень придирчив к подбору пациентов и допускал в группу лишь хорошо функционирующих пациентов. Каков был пропуск? Ориентация в трех понятиях: время, место и личность. Членам моей группы необходимо было знать только, где они находились и когда и кем они являются. Пока я не возражал против присутствия психотических пациентов (если это в чем-то не проявлялось и не мешало работе других), но всячески настаивал, чтобы каждый участник был способен говорить, удерживать свое внимание в течение восьмидесяти минут и признавать свою потребность в помощи. В любой приличный клуб можно попасть только по пропуску. Мне кажется, именно требования к вхождению в группу — “программную группу”, как ее называли по причинам, о которых я скажу позже, — сделали ее более привлекательной. Те же, кто оставался без пропуска — более беспокойные и регрессивные пациенты, — направлялись в “группу общения”, еще одну группу, находящуюся под моим попечением, менее продолжительную по времени, более структурированную и с меньшими требованиями. Сюда, безусловно, попадали социальные изгои, пациенты с нарушениями интеллекта, психическими расстройствами, агрессивными или маниакальными склонностями, не удовлетворяющие требованиям любой другой группы. Часто некоторым пациентам с подобными симптомами разрешалось посещение коммуникативной группы, если предварительно их медикаментозно укрощали, иногда на день или два. “Разрешено посещение”: эта фраза могла вызвать улыбку на лице даже самого замкнутого пациента. Нет! Буду честен. Никогда в истории больницы не было пациента, взволнованно рвущегося в двери терапевтической комнаты и требующего разрешения на посещение. Наиболее частая сцена перед групповым занятием: отряд дежурных санитаров и медсестер в белых халатах, галопом носящиеся по больнице, вытаскивающие пациентов из их потайных мест в туалетах и душевых и препровождающие их в терапевтическую комнату. У программной группы была особая репутация: она была жесткой и требовательной и, что хуже всего, там не было возможности спрятаться. Здесь не было ни одного случайного человека или незваного гостя. Пациент более высокого уровня, находясь в группе общения, мог оставаться совершенно незамеченным. Если же какой-нибудь сбитый с толку пациент низшего функционального уровня ошибочно попадал на собрание программной группы, то его глаза стекленели от страха, как только он понимал, где находится, и уже никто не мог выпроводить его отсюда. Хотя технически был возможен переход из низшей группы в группу высшего уровня, лишь единицы задерживались в больнице достаточно долго, чтобы это стало реальностью. Таким образом, негласно все знали свое место. Но никто и никогда не говорил об этом. Еще до того как начать вести группы в больнице, я был уверен, что группы амбулаторных больных — это вызов. Не так легко вести группу из семи-восьми амбулаторных больных, основной проблемой которых являются отношения с окружающими. В конце встреч я обычно чувствовал себя совершенно уставшим, измотанным и удивлялся, глядя на тех психотерапевтов, которые стойко продолжали вести очередную группу сразу после окончания встречи. И все же когда я начал работать с госпитализированными пациентами в больницах, я ощущал некоторую ностальгию по старым временам работы с амбулаторными больными. Представьте себе группу амбулаторных больных: сплоченная встреча высоко мотивированных людей, способных к сотрудничеству; уютная, тихая комната; никаких сестер, стучащих в дверь, чтобы доставить пациента на очередную процедуру или принятие лекарства; никаких суицидальных больных в смирительных рубашках; никто не отказывается говорить; никто не засыпает под действием лекарств и не храпит на всю группу; и, что самое важное, одни и те же пациенты и помощники на каждой встрече, из недели в неделю, из месяца в месяц. Какая роскошь! Психотерапевтическая нирвана! По сравнению с этим группа стационарных больных была ночным кошмаром — постоянно повторяющееся резкое изменение членского состава группы; частые психотические вспышки; пациенты, которыми можно манипулировать, сожженные двадцатью годами депрессии или шизофрении и которым уже никогда не станет лучше; осязаемая атмосфера отчаяния в комнате. Но настоящим убийцей в этой работе были сама больница и бюрократия страховой компании. Целые команды агентов, снующих по больнице и вынюхивающих информацию в картах пациентов. Они указывали, кого из безнадежных больных выписать, поскольку весь предыдущий день он функционировал довольно хорошо, или кого считать явно склонным к самоубийству или социально опасным, несмотря на отсутствие в карте каких-либо свидетельствующих об этом записей. Действительно ли было время, когда отношение к пациентам имело первостепенное значение? Когда врачи признавали болезнь и помещали людей в больницы и были рядом до тех пор, пока им не становилось лучше? Или это был только сон? Рискуя вызвать улыбку снисхождения на лицах моих учеников, я не собираюсь больше вспоминать о золотых временах, когда работа администрации заключалась в помощи врачам, которые помогали больным. Бюрократические парадоксы сводили с ума. Вспомнить хотя бы историю Джона — параноика средних лет с небольшой умственной отсталостью. После того как его однажды избили в приюте для бездомных, он избегал государственных приютов и спал на улице. Джон знал, как открыть для себя двери больницы: в холодные, сырые ночи, чаще ближе к полуночи, он начинал настойчиво скрестись в дверь приемного покоя и угрожать, что нанесет себе раны, и добивался, что ему находили местечко для приюта. И пока врач в приемном покое не был уверен, что Джон не совершит самоубийства, если отправить его в приют, он несколько ночей спал крепким сном в 700-долларовой комнате больницы, благодаря любезности жестокой страховой системы. Современная практика краткосрочной психиатрической госпитализации уместна, если только существует адекватная постбольничная программа для амбулаторных больных. Тем не менее в 1972 году губернатор Рональд Рейган смелым, выдающимся решением отменил психические заболевания в Калифорнии, не только закрыв большие государственные психиатрические больницы, но и уничтожив большинство общественных реабилитационных программ. В результате сотрудникам больниц приходилось ежедневно сталкиваться с одной и той же ситуацией, когда после непродолжительного лечения пациентов выписывали из больницы, отправляя в те же условия, в ту же среду, которые стали причиной их госпитализации. Это похоже на то, как раненых и только что прооперированных солдат отправляют обратно на фронт. Представьте, как вы надрываетесь, помогая больным: первые беседы, ежедневные обходы, показы вновь пришедшим психиатрам, составление программы с персоналом, встречи со студентами-медиками, написание рекомендаций в картах, ежедневные терапевтические занятия, зная, что через несколько дней придется снова вернуть их в то самое болезнетворное окружение, которое отторгло их. Обратно в пьющие семьи. Обратно к жестоким супругам, в которых уже давно не осталось ни любви, ни терпения. Обратно к ночевкам в разбитых машинах. Обратно к друзьям-наркоманам и безжалостным торговцам, ожидающим за дверями больницы. Вопрос: как мы, врачеватели, сохраняем здравый ум? Ответ: учимся лицемерить. Это и есть мое время. Во-первых, я научился заглушать свое чувство беспокойства. Затем я овладел правилами профессионального выживания: избегай вовлеченности — не позволяй пациентам стать слишком значимыми. Помни, завтра они уйдут. Не задумывайся об их дальнейших планах. Помни, чем меньше, тем лучше, не пытайся сделать слишком много — не приводи себя к неудаче. Если пациенты психотерапевтической группы приходят к тому, что простой разговор помогает, что близость с другими не страшна, что они могут помочь другим — этого уже достаточно. Постепенно, после нескольких разочаровывающих месяцев ведения групп, в которых в результате ежедневной выписки постоянно менялся состав, я постиг особенности происходящего и нашел способ получать результат даже от этих кратковременных групповых занятий. Самым радикальным шагом стало изменение системы времени. Вопрос: какова продолжительность жизни терапевтической группы в психиатрической больнице? Ответ; одна встреча. Группы амбулаторных больных длились месяцами, даже годами; требовалось время для выявления, определения и решения проблем. В долговременной терапии есть возможность для “проработки” — можно гонять проблему по кругу и решать ее снова и снова (получается “циклотерапия”). Однако в больничных психотерапевтических группах нет стабильности, нельзя вернуться к одной теме несколько раз, потому что пациенты меняются очень быстро. За пять лет работы в психиатрической клинике я редко видел, чтобы на двух последовательных встречах присутствовали одни и те же участники, на трех — никогда! А как много было пациентов, которых я видел всего лишь один раз, которые посещали всего один сеанс и их выписывали на следующий день. Так я стал утилитарным психотерапевтом, своего рода Джоном Стюартом Миллем[1][1] в групповой терапии и на своих однодневных встречах стремился только дать как можно больше хорошего максимальному числу пациентов. Возможно, я достигал этого, используя различные формы искусства на занятиях. Я твердо верил, что прекрасно организовал встречи. Великолепные, художественные занятия. Обнаружив еще в раннем детстве, что не могу ни петь, ни танцевать, ни рисовать, ни играть на музыкальных инструментах, я примирился с мыслью, что никогда не стану артистом. Но мое мнение изменилось с первой же сессией. Возможно, я был талантлив; дело было только за тем, чтобы обнаружить мои способности. Пациентам нравились занятия; время летело незаметно; у нас были моменты волнения и нежности. Я учил других тому, что знал сам. Студенты, наблюдающие за нами, были потрясены. Я читал лекции и писал книги о своих группах. По прошествии нескольких лет я начал ощущать скуку. Сессии казались заученными, без конца повторяющимися. Они были насыщенными и походили на бесконечное вступление к многообещающей беседе. Я желал большего. Мне хотелось заглянуть глубже, выяснить больше из жизни моих пациентов. Поэтому уже много лет назад я прекратил вести группы стационарных больных и обратил свое внимание на другие формы групповой работы. Но каждые три месяца, когда приходили на работу новые ординаторы, я выбирался из своего кабинета в медицинской школе и на протяжении недели обучал их ведению групп амбулаторных больных. Поэтому я пришел и сегодня. Но сердце к этому не лежало. Мне было тяжело. Я зализывал раны. Всего три недели назад умерла моя мама, ее смерть сильно повлияла на темы, поднимаемые на встречах группы. Войдя в комнату, я оглянулся и сразу заметил нетерпеливые лица трех новых стажеров-психиатров. Как всегда, меня охватило чувство привязанности к моим ученикам. У меня было одно желание — научить их чему-нибудь, устроить великолепный показ, образец преподавания и получения хлеба насущного, то же, что устраивали для меня в их возрасте. Но как только я рассмотрел комнату, воодушевление мое иссякло. Это было вызвано не только нагромождением медицинского оборудования — внутривенные капельницы, катетеры, сердечные мониторы, инвалидные кресла, — напоминающего, что больница специализировалась на психических пациентах с серьезными соматическими заболеваниями, которые, как правило, особенно стойки к разговорной терапии. Нет, это было вызвано видом самих пациентов. В комнате было пять человек, сидящих в ряд. Старшая медсестра кратко познакомила меня с их состоянием по телефону. Первым был Мартин, пожилой мужчина в инвалидном кресле с мускульной атрофией. Он сидел привязанный ремнем к креслу и завернутый до пояса в простыню, которая позволяла лишь мельком увидеть нижнюю часть его иссохших ног, покрытых темной, грубой кожей. Одно из его предплечий было туго перевязано: без сомнения, он резал себе вены на запястье. (Позже я узнал, что его сын, измученный тринадцатилетним ухаживанием за своим отцом, отреагировал на его попытку самоубийства словами: “Ты и это испортил”.) Следующей была Дороти, страдающая параплегией[2][2], из-за того, что год назад пыталась покончить жизнь самоубийством, выпрыгнув из окна третьего этажа. Она пребывала в депрессивном ступоре и могла только поднимать голову. Затем были Роза и Кэрол, две молодые женщины с анорексией, которым вводили лекарства внутривенно, так как химический состав их крови был неустойчив из-за постоянного самоочищения организма и их вес был катастрофически мал. Внешность Кэрол вообще выбивала из колеи: у нее были изящные, почти правильные черты лица, но практически бесплотные. Глядя на нее, иногда мне виделось лицо удивительно прекрасного ребенка, а иногда — скалящийся череп. И, наконец, была Магнолия, неопрятная, тучная семидесятилетняя негритянка с парализованными ногами, чей паралич оставался загадкой для медицины. Ее очки в толстой золоченой оправе были перемотаны скотчем, а к волосам была приколота маленькая вязаная шапочка. Заговорив, она поразила меня тем, как представилась, как ее карие глаза неотступно следовали за моим взглядом, а также достоинством своего мягкого протяжного выговора, свойственного южанам. “Я очень рада видеть вас, доктор, — сказала она. — Я слышала много хорошего о вас”. Медсестры рассказали мне, что Магнолия, теперь тихо и терпеливо сидящая в кресле, обычно пребывала в сильном возбуждении, стряхивая с себя воображаемых насекомых. В первую очередь я усадил пациентов в круг, а ординаторов — позади них, вне их поля зрения. Я начал встречу как обычно, ориентируя участников на групповую терапию. Представившись, я попросил их обращаться друг к другу и ко мне по именам и сообщил, что остаюсь на четыре дня. “После этого два ординатора, — я указал на них и назвал имена, — продолжат вести группу. Цель группы, — продолжал я, — помочь каждому из вас узнать больше о взаимоотношениях с другими людьми”. Перед лицом человеческого страдания — увядающие ноги Мартина, усмешка смертельной маски Кэрол. капельницы, вводящие Кэрол и Розе питательные вещества, которые они отказывались принимать через рот, бутылка Дороти, собирающая мочу из ее парализованного мочевого пузыря, парализованные ноги Магнолии — мои слова казались глупыми и никчемными. Этим людям необходимо было так много, что “помощь во взаимоотношениях” казалась слишком ничтожной. Какой смысл притворяться, что группа могла сделать больше, чем она могла? Я постоянно напоминал себе: малое — прекрасно. Прекрасны малые цели, малый успех. Я относился к группе амбулаторных больных, как к “программной группе”, потому что в начале каждого занятия я просил каждого участника сформулировать повестку дня — определить тот аспект их личности, над которым они хотели бы поработать и изменить. Группа работала продуктивней, если намерения участников касались навыков взаимоотношений — особенно тех, которые могли быть проработаны здесь и сейчас. Больше всего были озадачены сосредоточенностью на взаимоотношениях пациенты, которых госпитализировали из-за более важных жизненных проблем; они не понимали уместности постановки подобного рода задач. Я всегда отвечал: “Я знаю, что проблемы во взаимоотношениях не были причиной вашей госпитализации, но за годы работы я обнаружил, что любой, кто столкнулся с существенным психологическим нарушением, может многое приобрести, усовершенствовав свою модель отношений с другими. Важно и то, что многое можно получить, сосредоточив внимание на взаимоотношениях, потому что это самое лучшее, что может делать группа. Это реальная сила группы”. Трудно было сформулировать подходящую повестку дня, и даже после посещения нескольких сессий большинство участников редко схватывали смысл групповых занятий. Но я успокаивал их: “Не беспокойтесь, моя работа — помочь вам”. И все равно этот процесс обычно занимал примерно половину времени сессии. После этого я мог посвятить оставшееся время любой теме. Границы между определением и проработкой повестки дня не всегда хорошо различимы. Для некоторых пациентов установка повестки дня уже являлась терапией. Даже научиться определять проблему и обращаться за помощью было для многих терапией, достаточной для такого краткого совместного времяпрепровождения. Начали Роза и Кэрол, пациентки с анорексией. Кэрол сразу заявила, что у нее нет проблем и она не собиралась улучшать свои отношения. “Наоборот, — сказала она решительно, — чего я хочу, так это чтобы у меня было как можно меньше контактов с другими людьми”. И только после того как я сказал, что еще не встречал того, кто бы не хотел хоть что-то улучшить в себе, она ответила, что она слишком часто сталкивалась с агрессией окружающих, особенно своих родителей, которые пытались заставить ее кушать. Соответственно она установила, правда, с некоторой неуверенностью, повестку дня: “Здесь, на занятии, я постараюсь быть настойчивой”. Роза также не хотела ничего улучшать в своих взаимоотношениях; она тоже хотела оставаться изолированной от всех. Она никому не верила: — Люди не понимают меня и стараются меня изменить. — Не будет ли полезным, — спросил я, пытаясь добавить фактор здесь и сейчас в ее утверждение, — попытаться, чтобы тебя поняли в этой группе, сегодня? — Возможно, — сказала она, предупреждая, что ей будет сложно много говорить в группе. — Я всегда чувствовала, что другие лучше, значительнее меня. Дороти, с низко склоненной головой, чтобы избежать любого контакта глазами, говорила шепотом, капая слюной изо рта, и не высказала ничего для меня существенного. Она отметила, что была слишком подавлена для участия в группе, и медсестра сказала ей, что достаточно будет только слушать. Здесь нечего делать, решил я и обратился к другим двум пациентам. — Я не надеюсь ни на что хорошее в своей жизни, — сказал Мартин. Его тело неуклонно усыхало; жена, как и многие другие люди из его прошлого, умерла: он годами не говорил ни с кем из своих друзей; его сын посвятил себя уходу за ним. — Доктор, у вас есть вещи поважнее. Не тратьте свое время, — сказал он мне. — Давайте посмотрим правде в глаза — мне ничто не поможет. Когда-то я был отличным моряком, на корабле я мог делать все. Вы никогда бы не увидели меня отказывающимся. Не было ничего, что бы я не мог сделать, ничего, что я не знал. А сейчас — что мне можно дать? Что я могу дать другим? Магнолия сделала следующее предложение: — Я бы хотела научиться слушать. Вам не кажется, что это была бы достойная цель, доктор? Моя мама всегда говорила мне, что очень важно быть хорошим слушателем. Господи Всевышний! Эта сессия обещала быть долгой, очень долгой. Как мне заполнить оставшееся время? Стараясь сохранить самообладание, я все же ощущал, как меня медленно охватывает паника. Хорошей же демонстрацией должна была стать эта сессия для ординаторов! Только представьте, с чем мне предстояло работать: Дороти вообще не хотела общаться, Магнолия хотела научиться слушать. Мартин чувствовал, что ему нечего предложить окружающим. (Вот оно: с этого можно было начать.) Установка Кэрол — быть настойчивой и что ни один конфликт не испугает ее — были, без сомнения, пустыми словами; ее готовность к сотрудничеству была направлена только на меня. Кроме того, чтобы развить чью-либо настойчивость, необходима активная группа, где я мог бы убедить некоторых пациентов открыто высказывать свое мнение. Сегодня же мало что могло противостоять Кэрол и выявить ее настойчивость. Роза дала мне лучик надежды своим утверждением, что ее не понимают и она хуже других. Скорее всего, как я отметил для себя, здесь можно за что-нибудь ухватиться. Я начал с Кэрол, попросив высказать замечания по поводу ведения сессии. Но она лишь уверила меня, что я представляюсь ей чрезвычайно сочувствующим и знающим. Я продолжил с Розой. Больше никого не осталось. На мое предложение рассказать немного о ком-нибудь из тех, кто значительней ее, она стала говорить о том, как она сама все загубила: свое образование, свои отношения, все возможности в жизни. Я попытался вернуть ее высказывания к установке здесь и сейчас (которая увеличивает силу терапии). — Оглянись, — предложил я, — и постарайся описать, в чем другие члены группы превосходят тебя. — Я начну с Кэрол, — сказала она, приближаясь к задаче. — Она красивая. Мне нравится смотреть на нее, так же, как нравится смотреть на картину великого художника. Я завидую ее фигуре. Она стройная и пропорциональная. А я — посмотрите на меня — я толстая и раздутая. Смотрите! — С этими словами она обнажает живот и демонстрирует восьмидюймовый рулончик плоти между большим и указательным пальцами. Все это было признаком явного анорексического безумия. Роза, как и многие страдающие анорексией, хитрила, заматываясь в слои одежды так, что легко было забыть об ее истощении. Она весила не больше восьмидесяти фунтов[3][3]. С ее стороны было также безумием восхищаться Кэрол, которая была намного тоньше. Месяц назад меня вызвали, потому что Кэрол сильно ослабла, и я приехал в тот момент, когда ее несли обратно в кровать. Ее халат раскрылся, обнажив ягодицы, сквозь которые выступали тазовые кости, и это напомнило мне ужасные фотографии узников, освобожденных из концлагерей. Но спорить с Розой, что она не толстая, было бессмысленно. Искажение восприятия своего тела у пациентов, страдающих анорексией, слишком сильное — много раз в разных группах я пытался оспорить эту точку зрения и знаю, что этот спор я никогда бы не выиграл. Роза продолжала сравнения. Проблемы Мартина и Дороти были намного значительней ее собственных. — Иногда, — сказала она, — я мечтаю, чтобы со мной случилось что-нибудь плохое, заметное, например, паралич. Тогда бы я чувствовала себя наравне с ними. Это заставило Дороти поднять голову и сделать свое первое (как оказалось, и последнее) замечание в группе: — Хочешь парализованные ноги? — хрипло прошептала она. — Возьми мои. К моему великому удивлению, вмешался Мартин, чтобы защитить Розу: — Нет, нет, Дороти — я правильно тебя назвал? Ты Дороти? Роза не это имела в виду. Она не говорит, что ей нужны твои или мои ноги. Посмотри на мои ноги, посмотри на них. Только посмотри на них! Кому в трезвом уме они понадобятся? — Единственной здоровой рукой Мартин откинул покрывало и показал свои ноги. Жутко деформированные, они заканчивались двумя или гремя скрюченными комочками. Остатки его пальцев полностью сгнили. Ни Дороти, ни кто-либо другой из группы не смогли долго смотреть на его ноги, даже я, несмотря на мою медицинскую подготовку. — Роза просто фигурально выразилась, — продолжал Мартин. — Она просто хотела сказать, что ей хотелось бы иметь более очевидное заболевание, что-то видимое. Она не хотела преуменьшать наше состояние. Правда, Роза? Ведь это так? Я был удивлен, выслушав Мартина. Я позволил его уродству скрыть его острый ум. Но он еще не закончил. — Ты не возражаешь, если я задам тебе вопрос, Роза? Не считай меня любопытным и можешь не отвечать, если не захочешь. — Валяй! — ответила Роза. — Но я могу не отвечать на него. — Каково твое состояние? То есть что с тобой не так? Да, правда, ты тощая, но не выглядишь больной. Зачем тебе эти капельницы? — спросил он, указывая на бутыли. — Я не ем, и они кормят меня питательным составом. — Не ешь? Они не позволяют тебе кушать? — Нет, они хотят, чтобы я ела. А я не хочу. — Проводя рукой по волосам, Роза, казалось, старалась очистить себя. — И ты не голодна? — настаивал Мартин. — Нет. Их обмен репликами очаровал меня. Поскольку принято ходить на цыпочках вокруг пациентов с нарушением питания (такие хрупкие, такие беззащитные), я никогда прежде не наблюдал, чтобы пациенту с анорексией так упорно противостояли. — Я всегда голоден,— сказал Мартин. — Вы бы посмотрели, что я съел сегодня на завтрак: почти двенадцать пирожков, яйца, выпил два стакана апельсинового сока, — он остановился, раздумывая. — Никогда не ешь? Разве у тебя никогда не бывает аппетита? — Нет. Насколько я помню, никогда не было. Я не люблю кушать. — Не любишь кушать? Я видел, как Мартин пытается уяснить ее точку зрения. Он был искренне расстроен — как будто он встретил человека, не любящего дышать. — Я всегда много ел. Всегда любил покушать. Когда я ехал с кем-то на машине, то у меня всегда были орешки и чипсы. По правде говоря, это было мое прозвище. — Какое? — спросила Роза, повернувшись на стуле к Мартину. — Мистер Хрустящий Картофель. Мои родители были из Англии и называли картофельные чипсы “хрустящим картофелем”. Поэтому меня и называли Мистер Хрустящий Картофель. Мои приятели любили приходить на пристань и смотреть на прибывающие корабли. “Идем, Мистер Хрустящий Картофель! — говорили они, — давай прокатимся”. И я бежал к нашей машине — это была единственная машина в квартале. У меня были сильные ноги, как у тебя, Роза. Мартин проехал вперед, глядя вниз. — Кажется, у тебя хорошие ноги — хотя и немного тощие, без мяса. Мне нравилось бегать... Голос Мартина затих. На лице появилось замешательство, когда он накидывал простыню. — Не любишь кушать... — сказал он себе. — Я всегда любил покушать, мне кажется, ты пропустила много интересного. В этот момент Магнолия, которая была верна своей установке и внимательно слушала, заговорила: — Роза, детка, ты напомнила мне, когда мой Дарнел был маленьким. Иногда он вообще не мог есть. Ты знаешь, что мы делали? Меняли декорации! Мы садились в машину и ехали в Джорджию — мы жили как раз возле границы. И он ел в Джорджии. Господи, как он ел в Джорджии! Милая, — тут Магнолия повернулась к Розе и понизила голос до громкого шепота, — может, тебе стоит уехать из Калифорнии, чтобы начать кушать?! Стараясь извлечь из этого разговора что-нибудь терапевтическое, я остановил обсуждение (на профессиональном языке — попросил “проверить процесс”) и попросил участников подумать о своем взаимодействии. — Роза, каковы твои ощущения от того, что происходило сейчас в группе, о вопросах Мартина и Магнолии? — С вопросами все в порядке. И мне нравится, что Мартин... — Ты могла бы обращаться непосредственно к нему? Роза повернулась к Мартину. — Ты мне нравишься. Сама не знаю почему. — Она снова повернулась ко мне. — Он здесь уже неделю, но только сегодня, в группе, я впервые заговорила с ним. Кажется, что у нас много общего, но на самом деле ничего нет. — Тебя понимают? — Понимают? Я не знаю. Может быть. — Я увидел вот что. Я увидел, что Мартин пытался понять тебя. И больше он ничего не пытался сделать — ни управлять тобой, ни советовать тебе, что ты должна делать. — Хорошо, что он не пытался это делать. Добра бы от этого не было. Тут Роза повернулась к Кэрол, и они обменялись костлявыми усмешками соучастия. Мне захотелось встряхнуть их так сильно, чтобы зазвенели их кости. Мне хотелось закричать: “Прекратите пить эту диетическую колу! Бегите от этих проклятых колясок! Это не шутки; вы обе всего в пяти или шести фунтах от смерти. А когда вы наконец умрете, всю вашу жизнь можно будет описать тремя словами — “Я умерла худой”. Но, конечно же, я держал свои эмоции при себе. Это могло привести только к разрыву едва налаженных отношений. Напротив, я сказал Розе: — Ты знаешь, что благодаря своему разговору с Мартином ты почти выполнила часть сегодняшней установки? Ты сказала, что хочешь, чтобы тебя хоть кто-то понял, и, кажется, Мартин как раз это и сделал. Я повернулся к Мартину. — Что ты чувствуешь? Мартин только пристально посмотрел на меня. Это, наверное, было его самое оживленное взаимодействие за все эти годы. — Вспомни, — обратился я к нему, — ты начал встречу, сказав, что не в состоянии принести пользу кому бы то ни было. Я слышал, как Роза сказала, что ты помог ей. Ты это слышал? Мартин кивнул. Я видел, как блестели его глаза и что он готов был говорить дальше. Тем не менее было достаточно. Даже в этом самом крошечном из вступлений я провел достаточную работу с Мартином и Розой. По крайней мере, мы не разошлись с пустыми руками (признаться, я думал об ординаторах не меньше, чем о пациентах). Я повернулся к Розе: — Что ты чувствуешь при словах, которые тебе сегодня говорит Магнолия? Мне кажется, не так-то легко уехать из Калифорнии, чтобы покушать. Но то, что я видел, — это желание Магнолии помочь тебе. — Желание? Странно слышать это, — ответила Роза. — Помогать для нее так же естественно, как и дышать. Это чистая душа. Мне хотелось бы взять ее с собой или поехать к ней домой. — Милая, — Магнолия широко улыбнулась, обнажив зубы, — ты не можешь поехать ко мне домой. Их невозможно выкурить. Они всегда возвращаются. — Очевидно, Магнолия говорила о насекомых из своих галлюцинаций. — Вам, парни, стоило бы взять на работу Магнолию, — сказала Роза, поворачиваясь ко мне. — Вот кто действительно помогает, и не только мне. Всем. Даже сестры приходят к Магнолии со своими проблемами. — Дитя, ты делаешь много шума из ничего. Ты очень худенькая и быстро сдашься. Но у тебя большое сердце. Ты всегда готова прийти на выручку. Такой должна быть медицина. — Такой должна быть медицина, доктор, — повторила Магнолия, глядя на меня. “Вы должны позволить мне помочь людям”. На несколько мгновений я потерял дар речи. Я был очарован Магнолией — ее мудрыми глазами, приятной улыбкой, ее щедростью. А ее руки — они напоминали мне руки моей мамы, с плотью, каскадом спадающей на локти. Каково это, наверное, когда тебя держат, укачивают в таких мягких шоколадных руках? Я вспомнил все напряжение моей жизни — книги, преподавание, консультирование, пациенты, жена, четверо детей и сейчас смерть мамы. Мне необходимо было расслабиться. Расслабление Магнолии — вот что мне было нужно, ее мягкие, большие руки. В моей памяти всплыли строчки из старой песни Джуди Коллинз: “Слишком много грустных дней... Слишком много плохих дней... Но если бы ты смог собрать все свои горести и отдать их мне... Ты бы избавился от них... Я знаю, как их использовать... Отдай их все мне”. Я уже давно не вспоминал эту песню. Много лет назад, когда я впервые услышал приятный голос Джуди Коллинз: “Собери все свои горести и отдай их мне...”, глубоко внутри зашевелилось желание. Я хотел добраться до радио, найти эту женщину и отдать ей все мои проблемы и горести. Роза вывела меня из задумчивости: — Доктор Ялом, вначале вы спросили, почему окружающие меня здесь люди лучше, чем я. Ну, я думаю, теперь вы понимаете, что я имела в виду. Взгляните, какая особенная Магнолия. И Мартин. Они оба заботятся о других. Люди — мои друзья, мои сестры — всегда говорили, что я эгоистка. И они были правы. Мне не хочется делать ничего для других. Все, чего я хочу, — чтобы люди оставили меня в покое. Магнолия повернулась ко мне: — Она ловкая. “Ловкая” — странное слово. Я ждал, что она скажет дальше. — Вы бы посмотрели на салфетку, которую она вышила для меня на трудотерапии. Две розы в центре, а вокруг них цветки фиалок, должно быть, штук двадцать вдоль края. А края вышиты нежно-розовым. Милая, — Магнолия повернулась к Розе, — ты могла бы принести эту салфетку на нашу следующую встречу? А картину, которую ты нарисовала? Роза покраснела, но кивнула в знак согласия. Время шло. Я вдруг осознал, что группа ничего не предложила Магнолии. Я был слишком очарован ее щедростью и занят воспоминаниями песни: “Ты бы избавился от них... Я знаю, как их использовать...”. — Знаешь, Магнолия, тебе бы тоже стоило что-нибудь получить от группы. Ты хотела научиться быть хорошим слушателем, с этого ты начала встречу. И я поражен, действительно поражен, каким хорошим слушателем ты стала. Ты также хороший наблюдатель: посмотри, сколько ты рассказала о салфетке Розы. Поэтому мне кажется, что тебе больше не нужна помощь в том, чтобы стать хорошим слушателем. Чем еще может тебе помочь наша группа? — Я не знаю, как группа может помочь мне. — Я слышал много добрых слов о тебе сегодня. Что ты чувствуешь? — Ну, это хорошо. — Но, Магнолия, мне кажется, ты все это уже слышала — что люди любят тебя за то, сколько ты им даешь. Сестры сказали, что ты поставила на ноги сына и еще пятнадцать приемных детей и никогда не переставала всем помогать. — Но только не сейчас. Я ничего уже не могу дать. Я не могу передвигаться на своих ногах, а эти жуки... — Она вдруг задрожала, но не переставала мягко улыбаться. — Я не хочу возвращаться домой. — Я хочу сказать, Магнолия, что не всегда полезно выслушивать от людей то, что ты уже о себе знаешь. Если ты хочешь помочь себе, мы должны постараться дать тебе что-нибудь. Может быть, мы поможем тебе узнать о себе больше, узнать о тех вещах, которые ты в себе еще не открыла. — Я же сказала, я получаю помощь, помогая другим. — Я это знаю, и это то, что мне в тебе очень нравится. Но пойми: хорошо, когда любой человек полезен окружающим. Возьмем Мартина — подумай, сколько для него значило помочь Розе быть понятой. — Мартин — это что-то! Он не может хорошо передвигаться, но у него на плечах светлая, ясная голова. — Ты помогаешь людям и делаешь это прекрасно. Ты чудо, и я согласен с Розой, что тебе надо работать в больнице. Но, Магнолия, — я сделал паузу, чтобы придать словам большую весомость, — для других было бы полезно, если бы ты позволила им помочь тебе. Когда ты полностью отдаешь себя, ты не позволяешь остальным получить пользу, помогая тебе. Когда Роза предложила поехать жить к тебе, я подумал, как было бы здорово получать от тебя поддержку в любое время. Мне бы тоже хотелось. Но потом, когда я начал больше об этом думать, я осознал, что никогда бы не смог отплатить тебе, помочь тебе, потому что ты никогда не жалуешься; ты никогда не просишь ни о чем. Проще говоря, — я снова приостановился, — я бы никогда не испытал удовольствие, помогая тебе. — Я никогда не думала об этом, — задумчиво сказала она. Улыбка сошла с ее лица. — Но это ведь правда? Может быть, нам следует помочь тебе научиться говорить о своих трудностях? Может быть, тебе нужен опыт, когда тебя слушают. — Моя мама учила меня, что о себе нужно думать в последнюю очередь. — Я не всегда согласен с матерями. По правде говоря, я обычно с ними не согласен. Но в данном случае, я думаю, твоя мама была права. Так почему бы не попробовать пожаловаться? Скажи нам, что тебя тревожит? Что ты хотела бы изменить? — У меня не такое хорошее здоровье... все эти штучки, ползающие по моей коже. И эти ноги... Я не могу ходить. — Вот мы и начали, Магнолия. Я знаю, что это настоящие проблемы твоей жизни. Мне бы хотелось, чтобы группа помогла тебе, но она не сможет. Попробуй поделиться с нами трудностями, в которых мы могли бы тебе помочь. — Я волнуюсь из-за своего дома. Он противный. Они не могут, а может быть, просто не хотят обкуривать его. Я не хочу возвращаться туда. — Я знаю, что ты волнуешься из-за своего дома, ног, кожи. Но это не ты. Это все про тебя, а не ты настоящая. Посмотри в глубь себя. Что ты хочешь изменить там? — Ну, я не совсем довольна своей жизнью. У меня есть о чем сожалеть. Это то, о чем вы говорили, Доктор? — Как раз то, — энергично поддержал я. Она продолжала: — Я разочаровалась в себе. Я всегда хотела быть учителем. Это была моя мечта. Но я так им и не стала. Иногда я задумываюсь и понимаю, что ничего не достигла. — Магнолия, — взмолилась Роза, — подумай, сколько ты сделала для Дарнела и для приемных детей. И это ты называешь ничего? — Иногда кажется, что ничего. Дарнел похож на отца, он достигнет многого. Тут снова вмешалась Роза. Она говорила со мной так, будто я был судьей, а она — адвокатом, представляющим дело Магнолии. — У нее не было даже возможности учиться, доктор Ялом. Когда она была подростком, ее отец умер, а мать просто исчезла на пятнадцать лет. Внезапно вступила Кэрол, также обращаясь ко мне: — Ей пришлось почти в одиночку воспитывать семь сестер и братьев. — Не одной. Мне помогали — пастор, церковь, многие люди. Не обращая внимания на реплику Магнолии, Роза продолжала: — Я встретила Магнолию в больнице около года назад. Потом, когда нас выписали, я взяла ее, усадила в машину, и мы катались весь день. Мы проехали через Пало Альто, Стэнфорд, Менло Парк, потом наверх, в горы. Магнолия устроила мне экскурсию. Она все мне показывала и обо всем рассказывала, и не только то, что важно сейчас, но и то, что происходило тридцать-сорок лет назад. Это была самая лучшая поездка за всю мою жизнь. — Что ты ощущаешь, когда Роза рассказывает об этом, Магнолия? Магнолия смягчилась: — Это очень хорошо. Эта крошка знает, что я люблю ее. — Похоже, Магнолия, — сказал я, — ты, несмотря ни на что, стала учителем. Хорошим учителем! Теперь дело потихоньку стало налаживаться. Я гордо посмотрел на психиатров. Мои последние слова — великолепный пример рефреминга — были блестящей находкой. Надеюсь, они их слышали. Магнолия точно слышала. Она была тронута до глубины души, и слезы катились у нее из глаз. Мы почтительно молчали. Но фраза Магнолии вывела меня из оцепенения. Очевидно, я плохо слушал ее. — Да, конечно, вы правы, доктор, — сказала она. — Вы правы и не правы. У меня была мечта. Я хотела стать настоящим учителем, получать зарплату, какую получают белые учителя, иметь настоящих учеников, чтобы они звали меня “миссис Клэй”. Вот что я хотела! — Но, Магнолия, — продолжала настаивать Роза, — подумай о том, что ты сделала, подумай о Дарнеле и тех пятнадцати детях, которые называют тебя мамой. — Это не то, о чем я мечтала, — сказала Магнолия резко и властно. — У меня тоже были мечты, как и у белых. Черные имеют право на мечты! Меня разочаровало мое замужество. Мне хотелось, чтобы оно продлилось всю жизнь, а оно продлилось всего четырнадцать месяцев. Я оказалась в дураках; мне попался не тот мужчина. Он любил свой джин намного сильнее меня. Бог мне свидетель, — она продолжала, повернувшись ко мне, — я никогда прежде, до этой встречи, не говорила о своем муже ни единого плохого слова. Я не хочу, чтобы Дарнел слышал гадости о своем отце. Но, доктор, вы правы. Правы. У меня есть жалобы. Есть много вещей, которые я хотела получить, но никогда не получила. Моя мечта никогда не исполнилась. Есть от чего чувствовать горечь. Она тихо рыдала, и слезы катились по ее щекам. Вдруг она отвернулась от группы, уставилась в окно и начала щипать кожу, сначала мягко, а затем все сильней и сильней. — Горечь, горечь, — повторяла она. Я растерялся. Так же, как и Роза, я встревожился. Я хотел, чтобы вернулась прежняя Магнолия. Ее движения беспокоили меня. Может быть, она старалась избавиться от насекомых? У меня было желание схватить ее руки и держать, пока она не расцарапала себя. Наконец после долгой паузы она произнесла: — Есть еще и другие вещи, но они очень личные. Магнолия разошлась. Я знал, что малейший толчок — и она все рассказала бы. Но мы зашли уже далеко, слишком далеко. Обезумевшие глаза Розы говорили: “Пожалуйста, не надо больше! Остановите это!” Для меня этого тоже было достаточно. Я обнаружил секретную дверь, но впервые не заглянул внутрь. Через две или три минуты Магнолия перестала чесаться и рыдать. Постепенно вернулась ее улыбка, и голос снова стал мягким. — Я понимаю, что у господа есть свои причины каждому из нас давать свое бремя. Но не будет ли справедливо выяснить эти причины? Группа молчала. Немного обеспокоенные, все они — за исключением Дороти — смотрели в окно. Это, продолжал говорить я себе, и есть результативная терапия: Магнолия столкнулась с некоторыми из своих демонов и теперь, казалось, проделывала некоторую психотерапевтическую работу. Я был уверен, что оскорбил ее. Наверное, все остальные чувствовали то же, хотя и молчали. Молчание становилось все тягостнее. Я ловил на себе пристальные взгляды участников и старался без слов убедить их заговорить. Наверное, я видел в Магнолии слишком много от вселенской матери. Возможно, только я лишился иконы. Изо всех сил я старался сказать что-то, что разрядило бы атмосферу и могло бы стать полезным группе. Но ничего не происходило. Мой разум молчал. Признавая себя проигравшим, я хмуро произнес фразу, которую произносил бесчисленное количество раз на бесчисленных групповых встречах: — Магнолия много рассказала. Какие чувства вызвали у вас ее слова? Я терпеть не мог говорить это, ненавидел заурядность этих слов, их банальность. Стыдясь себя, я упал на стул. Я заранее знал ответы членов группы и угрюмо ожидал их обычных комментариев: — Вот теперь я по-настоящему знаю тебя, Магнолия. — Мне кажется, теперь мы стали ближе. — Теперь я вижу в тебе личность. Даже один из ординаторов, выйдя из роли молчаливого наблюдателя, добавил: — Магнолия, мне тоже кажется, что теперь я увидел в тебе цельную личность, того, с кем хочется иметь дело. Наше время вышло. Мне нужно было как-нибудь подвести итог нашей встречи и высказать очевидную и обязательную интерпретацию: — Знаешь, Магнолия, это была короткая, но очень богатая встреча. Я уверен, что мы начали работать с твоим неумением жаловаться, скорее с чувством, что у тебя нет права жаловаться. Твоя работа сегодня не была приятной, но это было началом настоящего прогресса. Вопрос в том, что внутри тебя очень много боли, и, если ты научишься говорить о ней напрямую, как ты сделала сегодня, тебе не придется говорить о ней косвенно — например, через проблемы, связанные с домом, или с твоими ногами, а может быть, даже с насекомыми на твоей коже. Магнолия ничего не ответила. Она лишь пристально посмотрела на меня, а в глазах у нее стояли слезы. — Ты понимаешь меня. Магнолия? — Конечно, понимаю, доктор, Я хорошо понимаю. — Она вытерла глаза тоненьким носовым платком. — Прошу прощения, что плакала так много. Я не сказала вам сразу, но завтра день смерти моей мамы. Завтра годовщина. — Я понимаю твои чувства. Я потерял свою маму месяц назад. Я удивил сам себя. Обычно я не стал бы разговаривать так откровенно с пациентом, которого только что узнал. Наверное, я хотел дать ей что-то. Но Магнолия не оценила мой дар. Группа начала расходиться. Открыли двери. Вошли медсестры, чтобы помочь пациентам выйти. Я наблюдал, как Магнолия продолжала царапать себя, пока выезжала из комнаты. Мне понравилось обсуждение после групповой встречи и то, какой урожай собрали мои подопечные. Они были полны благодарности. Кроме того, их в достаточной мере поразило зрелище возникновения чего-то из ничего. Несмотря на скудный материал и слабую мотивацию пациентов, группа достигла достаточного взаимодействия, особенно в конце встречи: участники, которые не замечали существования других пациентов в больнице, заинтересовались окружающими и стали беспокоиться о них. Стажеров также восхитила моя заключительная установка для Магнолии, что, если она хотела прямо попросить о помощи, ей стоило отказаться от своих симптомов, от символической просьбы помочь. — Как вам это удалось? — удивлялись они. — В начале встречи Магнолия казалась такой непробиваемой. — Было очень трудно, — объяснил я им. — Найдите верный ключ и вы откроете дверь к любому страданию. Для Магнолии этим ключом являлась одна из ее глубинных ценностей — помощь людям. Убедив ее, что она может помочь другим, позволив им помочь ей, я быстро сломил ее сопротивление. Пока мы разговаривали, Сара, старшая медсестра, заглянула в дверь, чтобы поблагодарить меня за работу. — Вы снова совершили волшебство, Ирв. Давайте я вас обрадую. Перед тем как соберетесь уходить, взгляните на пациентов, они сейчас завтракают и все сидят близко друг к другу. Что вы сделали с Дороти? Вы можете себе представить, она, Мартин и Роза разговаривают между собой! Пока я ехал обратно в офис, слова Сары звенели у меня в ушах. Я знал, что у меня были все причины радоваться утренней работе. Ординаторы были правы: это была хорошая встреча — одна из превосходных, — и не только потому, что убедила пациентов улучшить взаимоотношения в своей жизни, но и заинтересовала терапевтической программой. Но что важнее всего, я показал им, что не бывает скучных или пустых пациентов или группы. Внутри каждого пациента, как и внутри каждой клинической ситуации, заложена большая человеческая драма. И психотерапия направлена на то, чтобы активизировать эту драму. Но почему же такая прекрасная работа дала мне так мало профессионального удовлетворения? Я чувствовал вину — как будто я совершил мошенничество. Похвала, так часто преследовавшая меня, была в тот день не оправданна. Студенты (тайно подстрекаемые мною) наполнились необыкновенной мудростью. В их глазах, я предложил “могучую” установку, сработало “чудо”, я вел группу, умело используя предвидение. Но я знал правду: во время сессии я постоянно импровизировал. И студенты, и пациенты увидели меня ненастоящего, больше, чем я был на самом деле, чем я мог быть. И в этом отношении у нас с Магнолией было много общего. Я напоминал себе, что малое — прекрасно. Моей задачей было провести единичную встречу и постараться сделать ее полезной для максимально большего количества участников. Разве я не сделал этого? Я прокрутил нашу сессию с самого начала, с момента обозначения перспективы каждого члена группы. Мартин и Роза? Несомненно, хорошая работа. В них я был уверен. Их установки на встречу в определенной мере были выполнены; деморализация Мартина, его уверенность в никчемности, были успешно опровергнуты, как и уверенность Розы в непонимании окружающих и в их желании манипулировать ею. Дороти и Кэрол? Хотя и неактивные, но тоже поучаствовали в процессе. Вероятно, они получили пользу от терапии наблюдения: наблюдение того, как кто-то успешно участвует в терапии, обычно приводит пациентов к результативной работе в будущем. Магнолия? Это и был камень преткновения. Помог ли я ей? Доступна ли она была для помощи? Из краткого рассказа старшей медсестры я узнал, что она не реагировала на многочисленные психотерапевтические медитации и любые усилия других людей, включая ее социального работника, работавшего с ней в течение нескольких лет. Так почему же я решил попробовать? Помог ли я ей? В этом я сильно сомневался. И хотя студенты сочли мою заключительную интерпретацию “значительной” и на самом деле я сказал то, что чувствовал, в глубине сердца я знал, что это был обман: моя установка не несла ничего полезного для Магнолии. Ее симптомы — необъяснимый паралич ног, галлюцинации с ползающими по ее коже насекомыми, ее уверенность, что за пребыванием насекомых в ее доме скрывался какой-то заговор, — находились за пределами психотерапии. Скорее всего, даже при благоприятных обстоятельствах, таких, как неограниченное время и опытный психотерапевт, — психотерапия смогла бы предложить Магнолии очень мало. В данном же случае не было ни одной удобной возможности: у нее не было денег, не было страховки, ее могли беспрепятственно выписать в дешевую лечебницу без дальнейшей психотерапии. Объяснение, что моя установка могла бы привести Магнолию к успехам в дальнейшей работе, была чистой иллюзией. А моя интерпретация? В чем она была значительной? Значительность была лишь призраком; в реальности моя речь была направлена не на силы, сковавшие Магнолию, а на присутствовавших студентов. Она же стала жертвой моего тщеславия. Теперь я был ближе к истине. Беспокойство не пропало. Я вновь вернулся к вопросу о том, почему моя оценка была такой скудной. Я нарушил правило психотерапии: не снимать защиту пациента, если в его случае нечего предложить. Какая сила стояла за моими действиями? Почему Магнолия стала значить для меня так много? Причина, я полагаю, в смерти моей мамы. Я снова вспомнил занятие. В какой момент оно затронуло меня так глубоко? Первое появление Магнолии: эта улыбка, эти руки. Руки моей мамы. Как они укачивали меня! Как мне хотелось оказаться в объятиях этих мягких рук. И эта песня, песня Джуди Коллинз, — как же там было? Я пытался вспомнить слова. Но вместо слов в памяти возникли образы из одного давно забытого вечера. В субботние вечера, когда мне было лет восемь или девять и я жил в Вашингтоне, мы с моим другом Роджером ездили на велосипедах в парк на пикник. И вот однажды, вместо того чтобы поджарить себе колбаски, мы решили украсть в доме около парка живого цыпленка и приготовить его на костре, разведенном в лесу. Но сначала его нужно было убить — пройти посвящение в обряд смерти. Роджер взял на себя инициативу и ударил предназначенного в жертву цыпленка об огромный камень. Разбитый и весь в крови, он продолжал бороться за жизнь. Я был в ужасе. Я отвернулся, чтобы не видеть его мучения. Дело зашло слишком далеко. Мне захотелось вернуть все обратно. И именно там и тогда я расхотел становиться взрослым. Я хотел скорее вернуться к маме, хотел чтобы она обняла меня. Мне хотелось заново начать весь день, повернуть время вспять. Но это было невозможно и не оставалось ничего, кроме как смотреть на Роджера, добивающего цыпленка. Мы должны были сначала ощипать его, очистить, нанизать на вертел. Мы должны были зажарить его и съесть. Наверное, даже с удовольствием. Всю эту чудовищную катастрофу я помню на протяжении многих лет, но события, произошедшие потом, напрочь стерлись из памяти. Воспоминания того вечера не давали мне покоя, пока я не задал себе вопрос: почему эта история всплыла именно сейчас, после долгих лет забвения? Что связывало больничную комнату для групповых занятий, заполненную инвалидными колясками, с костром в парке? Наверное, мысль о том, что все зашло слишком далеко—в данном случае с Магнолией. А может быть, предчувствие необратимости времени. Может быть, горе, тоска по маме, которая всегда защищала от жестокой реальности жизни и смерти. Хотя вкус, оставшийся после группового занятия все еще был горьким, я был близок к его источнику. Несомненно, это было вызвано огромной жаждой материнского тепла, усиленной смертью мамы, которая отождествлялась большей частью с образом Магнолии как вселенской матери. Без сомнения я сорвал этот образ, лишил ее силы в надежде расстаться с тоской по матери. Эта песня — песнь вселенской матери — я начал вспоминать слова: “Собери все свои страдания и отдай их мне. Избавься от них... Я найду, что с ними сделать”. Дурацкие слова. Я помнил только аккуратное, теплое место, куда они однажды привели меня. Эти слова больше не работали. Закрывая глаза, я стараюсь восстановить альтернативный образ, пытаясь переключить мой мозг обратно на то место, но все оказывается тщетно. Мог бы я справиться без этой иллюзии? Всю свою жизнь я искал успокоение у многочисленных вселенских матерей. И теперь все они предстали передо мной: моя умершая мать, от которой я всегда чего-то хотел — сам не зная чего, — даже когда она испускала последний вздох; огромное количество чернокожих домохозяек, воспитывавших меня в младенчестве и детстве, чьи имена давно уже вылетели из головы; моя сестра, постоянно предлагавшая мне остатки со своей тарелки; учительницы, выделявшие меня похвалой; старый психоаналитик, тихо сидевшая около меня целых три года. Теперь мне стало ясно, как все эти чувства — назовем их “подавляемыми эмоциями” — не позволили оказать Магнолии неконфликтную терапевтическую помощь. Если бы я только позволил ей установить малые цели, я бы не осуждал себя за использование своего пациента в своих интересах. Произошло так, что я изменил ее защитную систему и теперь осуждал себя за принесение ее в жертву целям учебного показа. Что я не смог или просто не сделал — так это собраться с силами и реально встретиться с Магнолией — с Магнолией, человеком из плоти и крови, а не образом, придуманным мною. На следующий после занятия день Магнолию выписали. Мне посчастливилось увидеть ее в больничном коридоре около окна, ожидающую лекарств. На ней были ее тонкая ажурная шляпка и вышитый платок (подарок Розы), закрывающий ее ноги в инвалидной коляске. Она выглядела обычно — усталая, потрепанная, неразличимая в толпе страждущих. Я кивнул ей, но она не заметила меня, и я продолжил свою дорогу. Вдруг я передумал и обернулся, чтобы увидеть ее. Все еще стоя у окна, она укладывала свою карту в старенькую сумку, лежащую на коленях. Я смотрел, как она выезжала из дверей больницы, но вдруг она остановилась, сняла очки и изящно смахнула слезы, текущие по щекам. Я подошел к ней. — Магнолия, здравствуй. Помнишь меня? — Ваш голос звучит очень знакомо, — ответила она, надевая очки. — Подождите, я надену очки и посмотрю на вас. — Она пристально меня разглядывала, моргнув два или три раза, а затем на ее лице появилась теплая улыбка. — Доктор Ялом, конечно, я вас помню. Как мило, что вы подошли. Я ждала вас, мне нужно было поговорить с вами с глазу на глаз. — Она указала на стул в конце коридора. — Там есть где посидеть. Я-то свое место всегда ношу с собой. Прокатите меня? Когда мы подъехали и я сел, Магнолия сказала: — Я не могу остановиться и весь день плачу, так что вам придется привыкнуть к моим слезам. Стараясь заглушить нарастающий страх, что сессия все же стала деструктивной, я мягко сказал: — Магнолия, наверное, ваши слезы связаны с нашей вчерашней встречей? — Встречей? — переспросила она недоверчиво. — Доктор Ялом, вы не можете забыть о том, что я сказала вам в конце встречи? Сегодня день смерти моей мамы — ровно год назад. — Ах, да, конечно. Извини, я несколько рассеян. Слишком много происходит в моей собственной жизни, Магнолия. — Извинившись, я быстро перешел к профессиональным вопросам. — Тебе плохо без нее, правда? — Да, очень. А вы помните, Роза сказала вам, что моя мама исчезла, когда я была еще ребенком, — она просто однажды появилась через пятнадцать лет. — А потом, когда она вернулась, она заботилась о тебе? Она дала тебе материнскую заботу? — Мама мамы. Я получила от них немного. Но знаете, мама нечасто обо мне заботилась, она умерла в девяносто лет. Но это было не то. Я не знаю... представьте, она значила для меня то, в чем я всегда нуждалась. Вы понимаете, о чем я говорю? — Я прекрасно знаю, о чем ты говоришь, Магнолия. Правда. — Не мне говорить, доктор, но, кажется, мы похожи — вы тоже остались без мамы. Докторам тоже нужны мамы, как и их мамам нужны мамы. — Ты права, Магнолия. У тебя хорошая интуиция, как сказала Роза. Но ты сказала, что хотела поговорить со мной? — Да, о том, что вы потеряли маму. Это одно. А еще об этом групповом занятии. Я просто хотела поблагодарить вас — вот и все. Я многое поняла после нашей встречи. — Можешь рассказать, что ты получила от нее? — Я узнала что-то очень важное. Я узнала, что я сделала со своими приемными детьми. То, что я сделала, — навсегда... — Ее голос затих, она смотрела в сторону, куда-то в пространство. Важное? Навсегда? Ее неожиданные слова заинтриговали меня. Мне хотелось продолжать разговор, и я очень расстроился, услышав ее слова: — Смотрите, за мной приехала Клаудия. Клаудия вывезла ее из дверей больницы к фургону, который должен был доставить Магнолию в дом престарелых, куда ее выписали. Я проводил ее до дверей и наблюдал, как ее поднимали на кресле, чтобы посадить в фургон. — Прощайте, доктор Ялом, — сказала она, помахав рукой. — Берегите себя. Странно, размышлял я, наблюдая, как отъезжает фургон, я, который всю жизнь посвятил предугадыванию мира других, никогда, пока не встретил Магнолию, не понимал, что те, кого мы превращаем в миф, сами находятся в его власти. Они впадают в отчаяние, они оплакивают смерть своих матерей, они жаждут восторгов, они злятся на судьбу и готовы искалечить свою жизнь, жертвуя собой ради других.
ГЛАВА 4
|