Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


ЮЖНЫЙ КОМФОРТ




 

Прошло пять лет, в течение которых я вел ежеднев­ную психотерапевтическую группу в психиатричес­кой больнице. Каждый день в десять утра я покидал свой уютный, заставленный рядами книг кабинет в ме­дицинской школе Стэнфордского университета, ехал на велосипеде в больницу, заходил в палату, с содроганием вдыхая липкий воздух, пропитанный лизолом, наливал себе кофе из автомата для персонала (пациентам запре­щалось есть сахар, им не разрешали курить, пить алко­гольные напитки и заниматься сексом — все рассчитано на то, я полагаю, чтобы пациенты чувствовали себя не­уютно и поскорее покидали больницу). Затем я расстав­лял по кругу стулья в комнате, доставал свою дирижер­скую палочку и в течение восьмидесяти минут руково­дил группой.

Хотя в больнице было двадцать коек, встречи были весьма немногочисленными: иногда на них приходили лишь четверо или пятеро пациентов. Я был очень при­дирчив к подбору пациентов и допускал в группу лишь хорошо функционирующих пациентов. Каков был про­пуск? Ориентация в трех понятиях: время, место и лич­ность. Членам моей группы необходимо было знать только, где они находились и когда и кем они являются. Пока я не возражал против присутствия психотических пациентов (если это в чем-то не проявлялось и не меша­ло работе других), но всячески настаивал, чтобы каждый участник был способен говорить, удерживать свое внимание в течение восьмидесяти минут и признавать свою потребность в помощи.

В любой приличный клуб можно попасть только по пропуску. Мне кажется, именно требования к вхожде­нию в группу — “программную группу”, как ее называли по причинам, о которых я скажу позже, — сделали ее более привлекательной. Те же, кто оставался без пропус­ка — более беспокойные и регрессивные пациенты, — направлялись в “группу общения”, еще одну группу, на­ходящуюся под моим попечением, менее продолжитель­ную по времени, более структурированную и с меньшими требованиями. Сюда, безусловно, попадали социальные изгои, пациенты с нарушениями интеллекта, психичес­кими расстройствами, агрессивными или маниакальны­ми склонностями, не удовлетворяющие требованиям любой другой группы. Часто некоторым пациентам с по­добными симптомами разрешалось посещение комму­никативной группы, если предварительно их медикаментозно укрощали, иногда на день или два.

“Разрешено посещение”: эта фраза могла вызвать улыбку на лице даже самого замкнутого пациента. Нет! Буду честен. Никогда в истории больницы не было па­циента, взволнованно рвущегося в двери терапевтичес­кой комнаты и требующего разрешения на посещение. Наиболее частая сцена перед групповым занятием: отряд дежурных санитаров и медсестер в белых халатах, галопом носящиеся по больнице, вытаскивающие паци­ентов из их потайных мест в туалетах и душевых и пре­провождающие их в терапевтическую комнату.

У программной группы была особая репутация: она была жесткой и требовательной и, что хуже всего, там не было возможности спрятаться. Здесь не было ни одного случайного человека или незваного гостя. Пациент более высокого уровня, находясь в группе общения, мог оставаться совершенно незамеченным. Если же какой-нибудь сбитый с толку пациент низшего функционального уровня ошибочно попадал на собрание программ­ной группы, то его глаза стекленели от страха, как толь­ко он понимал, где находится, и уже никто не мог вы­проводить его отсюда. Хотя технически был возможен переход из низшей группы в группу высшего уровня, лишь единицы задерживались в больнице достаточно долго, чтобы это стало реальностью. Таким образом, не­гласно все знали свое место. Но никто и никогда не го­ворил об этом.

Еще до того как начать вести группы в больнице, я был уверен, что группы амбулаторных больных — это вызов. Не так легко вести группу из семи-восьми амбу­латорных больных, основной проблемой которых явля­ются отношения с окружающими. В конце встреч я обыч­но чувствовал себя совершенно уставшим, измотанным и удивлялся, глядя на тех психотерапевтов, которые стой­ко продолжали вести очередную группу сразу после окончания встречи. И все же когда я начал работать с госпитализированными пациентами в больницах, я ощу­щал некоторую ностальгию по старым временам работы с амбулаторными больными.

Представьте себе группу амбулаторных больных: сплоченная встреча высоко мотивированных людей, способных к сотрудничеству; уютная, тихая комната; никаких сестер, стучащих в дверь, чтобы доставить па­циента на очередную процедуру или принятие лекарст­ва; никаких суицидальных больных в смирительных ру­башках; никто не отказывается говорить; никто не засы­пает под действием лекарств и не храпит на всю группу; и, что самое важное, одни и те же пациенты и помощни­ки на каждой встрече, из недели в неделю, из месяца в месяц. Какая роскошь! Психотерапевтическая нирвана! По сравнению с этим группа стационарных больных была ночным кошмаром — постоянно повторяющееся резкое изменение членского состава группы; частые психотические вспышки; пациенты, которыми можно манипулировать, сожженные двадцатью годами депрес­сии или шизофрении и которым уже никогда не станет лучше; осязаемая атмосфера отчаяния в комнате.

Но настоящим убийцей в этой работе были сама больница и бюрократия страховой компании. Целые ко­манды агентов, снующих по больнице и вынюхивающих информацию в картах пациентов. Они указывали, кого из безнадежных больных выписать, поскольку весь предыдущий день он функционировал довольно хоро­шо, или кого считать явно склонным к самоубийству или социально опасным, несмотря на отсутствие в карте каких-либо свидетельствующих об этом записей.

Действительно ли было время, когда отношение к па­циентам имело первостепенное значение? Когда врачи признавали болезнь и помещали людей в больницы и были рядом до тех пор, пока им не становилось лучше? Или это был только сон? Рискуя вызвать улыбку снис­хождения на лицах моих учеников, я не собираюсь боль­ше вспоминать о золотых временах, когда работа адми­нистрации заключалась в помощи врачам, которые по­могали больным.

Бюрократические парадоксы сводили с ума. Вспом­нить хотя бы историю Джона — параноика средних лет с небольшой умственной отсталостью. После того как его однажды избили в приюте для бездомных, он избегал го­сударственных приютов и спал на улице. Джон знал, как открыть для себя двери больницы: в холодные, сырые ночи, чаще ближе к полуночи, он начинал настойчиво скрестись в дверь приемного покоя и угрожать, что на­несет себе раны, и добивался, что ему находили местеч­ко для приюта. И пока врач в приемном покое не был уверен, что Джон не совершит самоубийства, если от­править его в приют, он несколько ночей спал крепким сном в 700-долларовой комнате больницы, благодаря любезности жестокой страховой системы.

Современная практика краткосрочной психиатричес­кой госпитализации уместна, если только существует адекватная постбольничная программа для амбулатор­ных больных. Тем не менее в 1972 году губернатор Ро­нальд Рейган смелым, выдающимся решением отменил психические заболевания в Калифорнии, не только за­крыв большие государственные психиатрические боль­ницы, но и уничтожив большинство общественных реабилитационных программ. В результате сотрудникам больниц приходилось ежедневно сталкиваться с одной и той же ситуацией, когда после непродолжительного ле­чения пациентов выписывали из больницы, отправляя в те же условия, в ту же среду, которые стали причиной их госпитализации. Это похоже на то, как раненых и толь­ко что прооперированных солдат отправляют обратно на фронт. Представьте, как вы надрываетесь, помогая боль­ным: первые беседы, ежедневные обходы, показы вновь пришедшим психиатрам, составление программы с пер­соналом, встречи со студентами-медиками, написание рекомендаций в картах, ежедневные терапевтические за­нятия, зная, что через несколько дней придется снова вернуть их в то самое болезнетворное окружение, кото­рое отторгло их. Обратно в пьющие семьи. Обратно к жестоким супругам, в которых уже давно не осталось ни любви, ни терпения. Обратно к ночевкам в разбитых ма­шинах. Обратно к друзьям-наркоманам и безжалостным торговцам, ожидающим за дверями больницы.

Вопрос: как мы, врачеватели, сохраняем здравый ум? Ответ: учимся лицемерить.

Это и есть мое время. Во-первых, я научился заглу­шать свое чувство беспокойства. Затем я овладел прави­лами профессионального выживания: избегай вовлечен­ности — не позволяй пациентам стать слишком значи­мыми. Помни, завтра они уйдут. Не задумывайся об их дальнейших планах. Помни, чем меньше, тем лучше, не пытайся сделать слишком много — не приводи себя к неудаче. Если пациенты психотерапевтической группы приходят к тому, что простой разговор помогает, что близость с другими не страшна, что они могут помочь другим — этого уже достаточно.

Постепенно, после нескольких разочаровывающих месяцев ведения групп, в которых в результате ежеднев­ной выписки постоянно менялся состав, я постиг особен­ности происходящего и нашел способ получать резуль­тат даже от этих кратковременных групповых занятий. Самым радикальным шагом стало изменение системы времени.

Вопрос: какова продолжительность жизни терапевти­ческой группы в психиатрической больнице? Ответ; одна встреча.

Группы амбулаторных больных длились месяцами, даже годами; требовалось время для выявления, опреде­ления и решения проблем. В долговременной терапии есть возможность для “проработки” — можно гонять проблему по кругу и решать ее снова и снова (получает­ся “циклотерапия”). Однако в больничных психотера­певтических группах нет стабильности, нельзя вернуться к одной теме несколько раз, потому что пациенты меня­ются очень быстро. За пять лет работы в психиатричес­кой клинике я редко видел, чтобы на двух последова­тельных встречах присутствовали одни и те же участни­ки, на трех — никогда! А как много было пациентов, которых я видел всего лишь один раз, которые посещали всего один сеанс и их выписывали на следующий день. Так я стал утилитарным психотерапевтом, своего рода Джоном Стюартом Миллем[1][1] в групповой терапии и на своих однодневных встречах стремился только дать как можно больше хорошего максимальному числу паци­ентов.

Возможно, я достигал этого, используя различные формы искусства на занятиях. Я твердо верил, что прекрасно организовал встречи. Великолепные, художест­венные занятия. Обнаружив еще в раннем детстве, что не могу ни петь, ни танцевать, ни рисовать, ни играть на музыкальных инструментах, я примирился с мыслью, что никогда не стану артистом. Но мое мнение измени­лось с первой же сессией. Возможно, я был талантлив; дело было только за тем, чтобы обнаружить мои способ­ности. Пациентам нравились занятия; время летело не­заметно; у нас были моменты волнения и нежности. Я учил других тому, что знал сам. Студенты, наблюдаю­щие за нами, были потрясены. Я читал лекции и писал книги о своих группах.

По прошествии нескольких лет я начал ощущать скуку. Сессии казались заученными, без конца повторя­ющимися. Они были насыщенными и походили на бес­конечное вступление к многообещающей беседе. Я же­лал большего. Мне хотелось заглянуть глубже, выяснить больше из жизни моих пациентов.

Поэтому уже много лет назад я прекратил вести груп­пы стационарных больных и обратил свое внимание на другие формы групповой работы. Но каждые три меся­ца, когда приходили на работу новые ординаторы, я вы­бирался из своего кабинета в медицинской школе и на протяжении недели обучал их ведению групп амбулатор­ных больных.

Поэтому я пришел и сегодня. Но сердце к этому не лежало. Мне было тяжело. Я зализывал раны. Всего три недели назад умерла моя мама, ее смерть сильно повлия­ла на темы, поднимаемые на встречах группы.

Войдя в комнату, я оглянулся и сразу заметил нетер­пеливые лица трех новых стажеров-психиатров. Как всегда, меня охватило чувство привязанности к моим ученикам. У меня было одно желание — научить их чему-нибудь, устроить великолепный показ, образец преподавания и получения хлеба насущного, то же, что устраивали для меня в их возрасте. Но как только я рас­смотрел комнату, воодушевление мое иссякло. Это было вызвано не только нагромождением медицинского обо­рудования — внутривенные капельницы, катетеры, сер­дечные мониторы, инвалидные кресла, — напоминаю­щего, что больница специализировалась на психических пациентах с серьезными соматическими заболеваниями, которые, как правило, особенно стойки к разговорной терапии. Нет, это было вызвано видом самих пациентов.

В комнате было пять человек, сидящих в ряд. Стар­шая медсестра кратко познакомила меня с их состояни­ем по телефону. Первым был Мартин, пожилой мужчи­на в инвалидном кресле с мускульной атрофией. Он сидел привязанный ремнем к креслу и завернутый до пояса в простыню, которая позволяла лишь мельком увидеть нижнюю часть его иссохших ног, покрытых тем­ной, грубой кожей. Одно из его предплечий было туго перевязано: без сомнения, он резал себе вены на запястье. (Позже я узнал, что его сын, измученный тринадца­тилетним ухаживанием за своим отцом, отреагировал на его попытку самоубийства словами: “Ты и это испор­тил”.)

Следующей была Дороти, страдающая параплегией[2][2], из-за того, что год назад пыталась покончить жизнь самоубийством, выпрыгнув из окна третьего этажа. Она пребывала в депрессивном ступоре и могла только под­нимать голову.

Затем были Роза и Кэрол, две молодые женщины с анорексией, которым вводили лекарства внутривенно, так как химический состав их крови был неустойчив из-за постоянного самоочищения организма и их вес был катастрофически мал. Внешность Кэрол вообще выби­вала из колеи: у нее были изящные, почти правильные черты лица, но практически бесплотные. Глядя на нее, иногда мне виделось лицо удивительно прекрасного ре­бенка, а иногда — скалящийся череп.

И, наконец, была Магнолия, неопрятная, тучная се­мидесятилетняя негритянка с парализованными ногами, чей паралич оставался загадкой для медицины. Ее очки в толстой золоченой оправе были перемотаны скотчем, а к волосам была приколота маленькая вязаная шапочка. Заговорив, она поразила меня тем, как представилась, как ее карие глаза неотступно следовали за моим взгля­дом, а также достоинством своего мягкого протяжного выговора, свойственного южанам. “Я очень рада видеть вас, доктор, — сказала она. — Я слышала много хороше­го о вас”. Медсестры рассказали мне, что Магнолия, те­перь тихо и терпеливо сидящая в кресле, обычно пребы­вала в сильном возбуждении, стряхивая с себя вообра­жаемых насекомых.

В первую очередь я усадил пациентов в круг, а орди­наторов — позади них, вне их поля зрения. Я начал встречу как обычно, ориентируя участников на группо­вую терапию. Представившись, я попросил их обра­щаться друг к другу и ко мне по именам и сообщил, что остаюсь на четыре дня. “После этого два ординатора, — я указал на них и назвал имена, — продолжат вести группу. Цель группы, — продолжал я, — помочь каждо­му из вас узнать больше о взаимоотношениях с другими людьми”. Перед лицом человеческого страдания — увя­дающие ноги Мартина, усмешка смертельной маски Кэрол. капельницы, вводящие Кэрол и Розе питатель­ные вещества, которые они отказывались принимать через рот, бутылка Дороти, собирающая мочу из ее пара­лизованного мочевого пузыря, парализованные ноги Магнолии — мои слова казались глупыми и никчемны­ми. Этим людям необходимо было так много, что “по­мощь во взаимоотношениях” казалась слишком ничтожной. Какой смысл притворяться, что группа могла сделать больше, чем она могла? Я постоянно напоминал себе: малое — прекрасно. Прекрасны малые цели, ма­лый успех.

Я относился к группе амбулаторных больных, как к “программной группе”, потому что в начале каждого за­нятия я просил каждого участника сформулировать по­вестку дня — определить тот аспект их личности, над которым они хотели бы поработать и изменить. Группа работала продуктивней, если намерения участников ка­сались навыков взаимоотношений — особенно тех, ко­торые могли быть проработаны здесь и сейчас. Больше всего были озадачены сосредоточенностью на взаимоот­ношениях пациенты, которых госпитализировали из-за более важных жизненных проблем; они не понимали уместности постановки подобного рода задач. Я всегда отвечал: “Я знаю, что проблемы во взаимоотношениях не были причиной вашей госпитализации, но за годы работы я обнаружил, что любой, кто столкнулся с суще­ственным психологическим нарушением, может многое приобрести, усовершенствовав свою модель отношений с другими. Важно и то, что многое можно получить, со­средоточив внимание на взаимоотношениях, потому что это самое лучшее, что может делать группа. Это реальная сила группы”.

Трудно было сформулировать подходящую повестку дня, и даже после посещения нескольких сессий боль­шинство участников редко схватывали смысл групповых занятий. Но я успокаивал их: “Не беспокойтесь, моя ра­бота — помочь вам”. И все равно этот процесс обычно занимал примерно половину времени сессии. После этого я мог посвятить оставшееся время любой теме. Границы между определением и проработкой повестки дня не всегда хорошо различимы. Для некоторых паци­ентов установка повестки дня уже являлась терапией. Даже научиться определять проблему и обращаться за помощью было для многих терапией, достаточной для такого краткого совместного времяпрепровождения.

Начали Роза и Кэрол, пациентки с анорексией. Кэрол сразу заявила, что у нее нет проблем и она не со­биралась улучшать свои отношения. “Наоборот, — ска­зала она решительно, — чего я хочу, так это чтобы у меня было как можно меньше контактов с другими людь­ми”. И только после того как я сказал, что еще не встре­чал того, кто бы не хотел хоть что-то улучшить в себе, она ответила, что она слишком часто сталкивалась с аг­рессией окружающих, особенно своих родителей, кото­рые пытались заставить ее кушать. Соответственно она установила, правда, с некоторой неуверенностью, по­вестку дня: “Здесь, на занятии, я постараюсь быть на­стойчивой”.

Роза также не хотела ничего улучшать в своих взаи­моотношениях; она тоже хотела оставаться изолирован­ной от всех. Она никому не верила:

— Люди не понимают меня и стараются меня изме­нить.

— Не будет ли полезным, — спросил я, пытаясь доба­вить фактор здесь и сейчас в ее утверждение, — попы­таться, чтобы тебя поняли в этой группе, сегодня?

Возможно, — сказала она, предупреждая, что ей будет сложно много говорить в группе. — Я всегда чувст­вовала, что другие лучше, значительнее меня.

Дороти, с низко склоненной головой, чтобы избе­жать любого контакта глазами, говорила шепотом, капая слюной изо рта, и не высказала ничего для меня сущест­венного. Она отметила, что была слишком подавлена для участия в группе, и медсестра сказала ей, что доста­точно будет только слушать. Здесь нечего делать, решил я и обратился к другим двум пациентам.

— Я не надеюсь ни на что хорошее в своей жизни, — сказал Мартин. Его тело неуклонно усыхало; жена, как и многие другие люди из его прошлого, умерла: он годами не говорил ни с кем из своих друзей; его сын посвятил себя уходу за ним. — Доктор, у вас есть вещи поважнее. Не тратьте свое время, — сказал он мне. — Давайте по­смотрим правде в глаза — мне ничто не поможет. Когда-то я был отличным моряком, на корабле я мог делать все. Вы никогда бы не увидели меня отказывающимся. Не было ничего, что бы я не мог сделать, ничего, что я не знал. А сейчас — что мне можно дать? Что я могу дать другим?

Магнолия сделала следующее предложение:

— Я бы хотела научиться слушать. Вам не кажется, что это была бы достойная цель, доктор? Моя мама всег­да говорила мне, что очень важно быть хорошим слуша­телем.

Господи Всевышний! Эта сессия обещала быть дол­гой, очень долгой. Как мне заполнить оставшееся вре­мя? Стараясь сохранить самообладание, я все же ощу­щал, как меня медленно охватывает паника. Хорошей же демонстрацией должна была стать эта сессия для ор­динаторов! Только представьте, с чем мне предстояло работать: Дороти вообще не хотела общаться, Магнолия хотела научиться слушать. Мартин чувствовал, что ему нечего предложить окружающим. (Вот оно: с этого мож­но было начать.) Установка Кэрол — быть настойчивой и что ни один конфликт не испугает ее — были, без со­мнения, пустыми словами; ее готовность к сотрудниче­ству была направлена только на меня. Кроме того, чтобы развить чью-либо настойчивость, необходима ак­тивная группа, где я мог бы убедить некоторых пациен­тов открыто высказывать свое мнение. Сегодня же мало что могло противостоять Кэрол и выявить ее настойчи­вость. Роза дала мне лучик надежды своим утверждени­ем, что ее не понимают и она хуже других. Скорее всего, как я отметил для себя, здесь можно за что-нибудь ухва­титься.

Я начал с Кэрол, попросив высказать замечания по поводу ведения сессии. Но она лишь уверила меня, что я представляюсь ей чрезвычайно сочувствующим и знаю­щим.

Я продолжил с Розой. Больше никого не осталось. На мое предложение рассказать немного о ком-нибудь из тех, кто значительней ее, она стала говорить о том, как она сама все загубила: свое образование, свои отноше­ния, все возможности в жизни. Я попытался вернуть ее высказывания к установке здесь и сейчас (которая уве­личивает силу терапии).

— Оглянись, — предложил я, — и постарайся опи­сать, в чем другие члены группы превосходят тебя.

— Я начну с Кэрол, — сказала она, приближаясь к за­даче. — Она красивая. Мне нравится смотреть на нее, так же, как нравится смотреть на картину великого ху­дожника. Я завидую ее фигуре. Она стройная и пропор­циональная. А я — посмотрите на меня — я толстая и раздутая. Смотрите! — С этими словами она обнажает живот и демонстрирует восьмидюймовый рулончик плоти между большим и указательным пальцами.

Все это было признаком явного анорексического без­умия. Роза, как и многие страдающие анорексией, хит­рила, заматываясь в слои одежды так, что легко было забыть об ее истощении. Она весила не больше восьми­десяти фунтов[3][3]. С ее стороны было также безумием вос­хищаться Кэрол, которая была намного тоньше. Месяц назад меня вызвали, потому что Кэрол сильно ослабла, и я приехал в тот момент, когда ее несли обратно в кро­вать. Ее халат раскрылся, обнажив ягодицы, сквозь ко­торые выступали тазовые кости, и это напомнило мне ужасные фотографии узников, освобожденных из конц­лагерей. Но спорить с Розой, что она не толстая, было бессмысленно. Искажение восприятия своего тела у па­циентов, страдающих анорексией, слишком сильное — много раз в разных группах я пытался оспорить эту точку зрения и знаю, что этот спор я никогда бы не вы­играл.

Роза продолжала сравнения. Проблемы Мартина и Дороти были намного значительней ее собственных.

— Иногда, — сказала она, — я мечтаю, чтобы со мной случилось что-нибудь плохое, заметное, например, паралич. Тогда бы я чувствовала себя наравне с ними.

Это заставило Дороти поднять голову и сделать свое первое (как оказалось, и последнее) замечание в группе:

— Хочешь парализованные ноги? — хрипло прошептала она. — Возьми мои.

К моему великому удивлению, вмешался Мартин, чтобы защитить Розу:

— Нет, нет, Дороти — я правильно тебя назвал? Ты Дороти? Роза не это имела в виду. Она не говорит, что ей нужны твои или мои ноги. Посмотри на мои ноги, посмотри на них. Только посмотри на них! Кому в трез­вом уме они понадобятся? — Единственной здоровой рукой Мартин откинул покрывало и показал свои ноги. Жутко деформированные, они заканчивались двумя или гремя скрюченными комочками. Остатки его пальцев полностью сгнили. Ни Дороти, ни кто-либо другой из группы не смогли долго смотреть на его ноги, даже я, несмотря на мою медицинскую подготовку.

— Роза просто фигурально выразилась, — продолжал Мартин. — Она просто хотела сказать, что ей хотелось бы иметь более очевидное заболевание, что-то видимое. Она не хотела преуменьшать наше состояние. Правда, Роза? Ведь это так?

Я был удивлен, выслушав Мартина. Я позволил его уродству скрыть его острый ум. Но он еще не закончил.

— Ты не возражаешь, если я задам тебе вопрос, Роза? Не считай меня любопытным и можешь не отвечать, если не захочешь.

— Валяй! — ответила Роза. — Но я могу не отвечать на него.

— Каково твое состояние? То есть что с тобой не так? Да, правда, ты тощая, но не выглядишь больной. Зачем тебе эти капельницы? — спросил он, указывая на бутыли.

— Я не ем, и они кормят меня питательным соста­вом.

— Не ешь? Они не позволяют тебе кушать?

— Нет, они хотят, чтобы я ела. А я не хочу. — Про­водя рукой по волосам, Роза, казалось, старалась очис­тить себя.

— И ты не голодна? — настаивал Мартин.

— Нет.

Их обмен репликами очаровал меня. Поскольку при­нято ходить на цыпочках вокруг пациентов с нарушени­ем питания (такие хрупкие, такие беззащитные), я ни­когда прежде не наблюдал, чтобы пациенту с анорексией так упорно противостояли.

— Я всегда голоден,— сказал Мартин. — Вы бы по­смотрели, что я съел сегодня на завтрак: почти двенад­цать пирожков, яйца, выпил два стакана апельсинового сока, — он остановился, раздумывая. — Никогда не ешь? Разве у тебя никогда не бывает аппетита?

— Нет. Насколько я помню, никогда не было. Я не люблю кушать.

Не любишь кушать?

Я видел, как Мартин пытается уяснить ее точку зре­ния. Он был искренне расстроен — как будто он встре­тил человека, не любящего дышать.

— Я всегда много ел. Всегда любил покушать. Когда я ехал с кем-то на машине, то у меня всегда были орешки и чипсы. По правде говоря, это было мое прозвище.

— Какое? — спросила Роза, повернувшись на стуле к Мартину.

— Мистер Хрустящий Картофель. Мои родители бы­ли из Англии и называли картофельные чипсы “хрустя­щим картофелем”. Поэтому меня и называли Мистер Хрустящий Картофель. Мои приятели любили прихо­дить на пристань и смотреть на прибывающие корабли. “Идем, Мистер Хрустящий Картофель! — говорили они, — давай прокатимся”. И я бежал к нашей маши­не — это была единственная машина в квартале. У меня были сильные ноги, как у тебя, Роза. Мартин проехал вперед, глядя вниз.

— Кажется, у тебя хорошие ноги — хотя и немного тощие, без мяса. Мне нравилось бегать...

Голос Мартина затих. На лице появилось замеша­тельство, когда он накидывал простыню.

— Не любишь кушать... — сказал он себе. — Я всегда любил покушать, мне кажется, ты пропустила много ин­тересного.

В этот момент Магнолия, которая была верна своей установке и внимательно слушала, заговорила:

— Роза, детка, ты напомнила мне, когда мой Дарнел был маленьким. Иногда он вообще не мог есть. Ты зна­ешь, что мы делали? Меняли декорации! Мы садились в машину и ехали в Джорджию — мы жили как раз возле границы. И он ел в Джорджии. Господи, как он ел в Джорджии! Милая, — тут Магнолия повернулась к Розе и понизила голос до громкого шепота, — может, тебе стоит уехать из Калифорнии, чтобы начать кушать?!

Стараясь извлечь из этого разговора что-нибудь тера­певтическое, я остановил обсуждение (на профессио­нальном языке — попросил “проверить процесс”) и по­просил участников подумать о своем взаимодействии.

— Роза, каковы твои ощущения от того, что происхо­дило сейчас в группе, о вопросах Мартина и Магнолии?

— С вопросами все в порядке. И мне нравится, что Мартин...

— Ты могла бы обращаться непосредственно к нему? Роза повернулась к Мартину.

— Ты мне нравишься. Сама не знаю почему. — Она снова повернулась ко мне. — Он здесь уже неделю, но только сегодня, в группе, я впервые заговорила с ним. Кажется, что у нас много общего, но на самом деле ни­чего нет.

— Тебя понимают?

— Понимают? Я не знаю. Может быть.

— Я увидел вот что. Я увидел, что Мартин пытался понять тебя. И больше он ничего не пытался сделать — ни управлять тобой, ни советовать тебе, что ты должна делать.

— Хорошо, что он не пытался это делать. Добра бы от этого не было.

Тут Роза повернулась к Кэрол, и они обменялись костлявыми усмешками соучастия. Мне захотелось встряхнуть их так сильно, чтобы зазвенели их кости. Мне хотелось закричать: “Прекратите пить эту диетичес­кую колу! Бегите от этих проклятых колясок! Это не шутки; вы обе всего в пяти или шести фунтах от смерти. А когда вы наконец умрете, всю вашу жизнь можно будет описать тремя словами — “Я умерла худой”.

Но, конечно же, я держал свои эмоции при себе. Это могло привести только к разрыву едва налаженных отно­шений. Напротив, я сказал Розе:

— Ты знаешь, что благодаря своему разговору с Мар­тином ты почти выполнила часть сегодняшней установ­ки? Ты сказала, что хочешь, чтобы тебя хоть кто-то понял, и, кажется, Мартин как раз это и сделал.

Я повернулся к Мартину.

— Что ты чувствуешь?

Мартин только пристально посмотрел на меня. Это, наверное, было его самое оживленное взаимодействие за все эти годы.

— Вспомни, — обратился я к нему, — ты начал встре­чу, сказав, что не в состоянии принести пользу кому бы то ни было. Я слышал, как Роза сказала, что ты помог ей. Ты это слышал?

Мартин кивнул. Я видел, как блестели его глаза и что он готов был говорить дальше. Тем не менее было достаточно. Даже в этом самом крошечном из вступлений я провел достаточную работу с Мартином и Розой. По крайней мере, мы не разошлись с пустыми руками (при­знаться, я думал об ординаторах не меньше, чем о паци­ентах).

Я повернулся к Розе:

— Что ты чувствуешь при словах, которые тебе сегод­ня говорит Магнолия? Мне кажется, не так-то легко уе­хать из Калифорнии, чтобы покушать. Но то, что я видел, — это желание Магнолии помочь тебе.

— Желание? Странно слышать это, — ответила Ро­за. — Помогать для нее так же естественно, как и ды­шать. Это чистая душа. Мне хотелось бы взять ее с собой или поехать к ней домой.

— Милая, — Магнолия широко улыбнулась, обнажив зубы, — ты не можешь поехать ко мне домой. Их невоз­можно выкурить. Они всегда возвращаются. — Очевид­но, Магнолия говорила о насекомых из своих галлюци­наций.

— Вам, парни, стоило бы взять на работу Магно­лию, — сказала Роза, поворачиваясь ко мне. — Вот кто действительно помогает, и не только мне. Всем. Даже сестры приходят к Магнолии со своими проблемами.

— Дитя, ты делаешь много шума из ничего. Ты очень худенькая и быстро сдашься. Но у тебя большое сердце. Ты всегда готова прийти на выручку. Такой должна быть медицина.

— Такой должна быть медицина, доктор, — повтори­ла Магнолия, глядя на меня. “Вы должны позволить мне помочь людям”.

На несколько мгновений я потерял дар речи. Я был очарован Магнолией — ее мудрыми глазами, приятной улыбкой, ее щедростью. А ее руки — они напоминали мне руки моей мамы, с плотью, каскадом спадающей на локти. Каково это, наверное, когда тебя держат, укачи­вают в таких мягких шоколадных руках? Я вспомнил все напряжение моей жизни — книги, преподавание, кон­сультирование, пациенты, жена, четверо детей и сейчас смерть мамы. Мне необходимо было расслабиться. Рас­слабление Магнолии — вот что мне было нужно, ее мяг­кие, большие руки. В моей памяти всплыли строчки из старой песни Джуди Коллинз: “Слишком много груст­ных дней... Слишком много плохих дней... Но если бы ты смог собрать все свои горести и отдать их мне... Ты бы избавился от них... Я знаю, как их использовать... Отдай их все мне”.

Я уже давно не вспоминал эту песню. Много лет назад, когда я впервые услышал приятный голос Джуди Коллинз: “Собери все свои горести и отдай их мне...”, глубоко внутри зашевелилось желание. Я хотел добрать­ся до радио, найти эту женщину и отдать ей все мои про­блемы и горести.

Роза вывела меня из задумчивости:

— Доктор Ялом, вначале вы спросили, почему окру­жающие меня здесь люди лучше, чем я. Ну, я думаю, те­перь вы понимаете, что я имела в виду. Взгляните, какая особенная Магнолия. И Мартин. Они оба заботятся о других. Люди — мои друзья, мои сестры — всегда гово­рили, что я эгоистка. И они были правы. Мне не хочется делать ничего для других. Все, чего я хочу, — чтобы люди оставили меня в покое.

Магнолия повернулась ко мне:

— Она ловкая.

“Ловкая” — странное слово. Я ждал, что она скажет дальше.

— Вы бы посмотрели на салфетку, которую она вы­шила для меня на трудотерапии. Две розы в центре, а во­круг них цветки фиалок, должно быть, штук двадцать вдоль края. А края вышиты нежно-розовым. Милая, — Магнолия повернулась к Розе, — ты могла бы принести эту салфетку на нашу следующую встречу? А картину, которую ты нарисовала?

Роза покраснела, но кивнула в знак согласия. Время шло. Я вдруг осознал, что группа ничего не предложила Магнолии. Я был слишком очарован ее щедростью и занят воспоминаниями песни: “Ты бы из­бавился от них... Я знаю, как их использовать...”.

— Знаешь, Магнолия, тебе бы тоже стоило что-ни­будь получить от группы. Ты хотела научиться быть хо­рошим слушателем, с этого ты начала встречу. И я пора­жен, действительно поражен, каким хорошим слушате­лем ты стала. Ты также хороший наблюдатель: посмотри, сколько ты рассказала о салфетке Розы. Поэ­тому мне кажется, что тебе больше не нужна помощь в том, чтобы стать хорошим слушателем. Чем еще может тебе помочь наша группа?

— Я не знаю, как группа может помочь мне.

— Я слышал много добрых слов о тебе сегодня. Что ты чувствуешь?

— Ну, это хорошо.

— Но, Магнолия, мне кажется, ты все это уже слы­шала — что люди любят тебя за то, сколько ты им даешь. Сестры сказали, что ты поставила на ноги сына и еще пятнадцать приемных детей и никогда не переставала всем помогать.

— Но только не сейчас. Я ничего уже не могу дать. Я не могу передвигаться на своих ногах, а эти жуки... — Она вдруг задрожала, но не переставала мягко улыбать­ся. — Я не хочу возвращаться домой.

— Я хочу сказать, Магнолия, что не всегда полезно выслушивать от людей то, что ты уже о себе знаешь. Если ты хочешь помочь себе, мы должны постараться дать тебе что-нибудь. Может быть, мы поможем тебе уз­нать о себе больше, узнать о тех вещах, которые ты в себе еще не открыла.

— Я же сказала, я получаю помощь, помогая другим.

— Я это знаю, и это то, что мне в тебе очень нравит­ся. Но пойми: хорошо, когда любой человек полезен окружающим. Возьмем Мартина — подумай, сколько для него значило помочь Розе быть понятой.

— Мартин — это что-то! Он не может хорошо пере­двигаться, но у него на плечах светлая, ясная голова.

— Ты помогаешь людям и делаешь это прекрасно. Ты чудо, и я согласен с Розой, что тебе надо работать в больнице. Но, Магнолия, — я сделал паузу, чтобы при­дать словам большую весомость, — для других было бы полезно, если бы ты позволила им помочь тебе. Когда ты полностью отдаешь себя, ты не позволяешь остальным получить пользу, помогая тебе. Когда Роза предложила поехать жить к тебе, я подумал, как было бы здорово по­лучать от тебя поддержку в любое время. Мне бы тоже хотелось. Но потом, когда я начал больше об этом ду­мать, я осознал, что никогда бы не смог отплатить тебе, помочь тебе, потому что ты никогда не жалуешься; ты никогда не просишь ни о чем. Проще говоря, — я снова приостановился, — я бы никогда не испытал удовольст­вие, помогая тебе.

Я никогда не думала об этом, — задумчиво сказала она. Улыбка сошла с ее лица.

— Но это ведь правда? Может быть, нам следует по­мочь тебе научиться говорить о своих трудностях? Может быть, тебе нужен опыт, когда тебя слушают.

— Моя мама учила меня, что о себе нужно думать в последнюю очередь.

— Я не всегда согласен с матерями. По правде гово­ря, я обычно с ними не согласен. Но в данном случае, я думаю, твоя мама была права. Так почему бы не попро­бовать пожаловаться? Скажи нам, что тебя тревожит? Что ты хотела бы изменить?

— У меня не такое хорошее здоровье... все эти штуч­ки, ползающие по моей коже. И эти ноги... Я не могу хо­дить.

— Вот мы и начали, Магнолия. Я знаю, что это на­стоящие проблемы твоей жизни. Мне бы хотелось, чтобы группа помогла тебе, но она не сможет. Попробуй поделиться с нами трудностями, в которых мы могли бы тебе помочь.

— Я волнуюсь из-за своего дома. Он противный. Они не могут, а может быть, просто не хотят обкуривать его. Я не хочу возвращаться туда.

— Я знаю, что ты волнуешься из-за своего дома, ног, кожи. Но это не ты. Это все про тебя, а не ты настоящая. Посмотри в глубь себя. Что ты хочешь изменить там?

— Ну, я не совсем довольна своей жизнью. У меня есть о чем сожалеть. Это то, о чем вы говорили, Доктор?

— Как раз то, — энергично поддержал я. Она продолжала:

— Я разочаровалась в себе. Я всегда хотела быть учи­телем. Это была моя мечта. Но я так им и не стала. Иногда я задумываюсь и понимаю, что ничего не до­стигла.

— Магнолия, — взмолилась Роза, — подумай, сколь­ко ты сделала для Дарнела и для приемных детей. И это ты называешь ничего?

— Иногда кажется, что ничего. Дарнел похож на отца, он достигнет многого.

Тут снова вмешалась Роза. Она говорила со мной так, будто я был судьей, а она — адвокатом, представляю­щим дело Магнолии.

— У нее не было даже возможности учиться, доктор Ялом. Когда она была подростком, ее отец умер, а мать просто исчезла на пятнадцать лет.

Внезапно вступила Кэрол, также обращаясь ко мне:

— Ей пришлось почти в одиночку воспитывать семь сестер и братьев.

— Не одной. Мне помогали — пастор, церковь, мно­гие люди.

Не обращая внимания на реплику Магнолии, Роза продолжала:

— Я встретила Магнолию в больнице около года назад. Потом, когда нас выписали, я взяла ее, усадила в машину, и мы катались весь день. Мы проехали через Пало Альто, Стэнфорд, Менло Парк, потом наверх, в горы. Магнолия устроила мне экскурсию. Она все мне показывала и обо всем рассказывала, и не только то, что важно сейчас, но и то, что происходило тридцать-сорок лет назад. Это была самая лучшая поездка за всю мою жизнь.

— Что ты ощущаешь, когда Роза рассказывает об этом, Магнолия?

Магнолия смягчилась:

— Это очень хорошо. Эта крошка знает, что я люблю ее.

— Похоже, Магнолия, — сказал я, — ты, несмотря ни на что, стала учителем. Хорошим учителем!

Теперь дело потихоньку стало налаживаться. Я гордо посмотрел на психиатров. Мои последние слова — вели­колепный пример рефреминга — были блестящей на­ходкой. Надеюсь, они их слышали.

Магнолия точно слышала. Она была тронута до глу­бины души, и слезы катились у нее из глаз. Мы почти­тельно молчали. Но фраза Магнолии вывела меня из оцепенения. Очевидно, я плохо слушал ее.

— Да, конечно, вы правы, доктор, — сказала она. — Вы правы и не правы. У меня была мечта. Я хотела стать настоящим учителем, получать зарплату, какую получа­ют белые учителя, иметь настоящих учеников, чтобы они звали меня “миссис Клэй”. Вот что я хотела!

— Но, Магнолия, — продолжала настаивать Роза, — подумай о том, что ты сделала, подумай о Дарнеле и тех пятнадцати детях, которые называют тебя мамой.

— Это не то, о чем я мечтала, — сказала Магнолия резко и властно. — У меня тоже были мечты, как и у белых. Черные имеют право на мечты! Меня разочарова­ло мое замужество. Мне хотелось, чтобы оно продлилось всю жизнь, а оно продлилось всего четырнадцать меся­цев. Я оказалась в дураках; мне попался не тот мужчина. Он любил свой джин намного сильнее меня. Бог мне свидетель, — она продолжала, повернувшись ко мне, — я никогда прежде, до этой встречи, не говорила о своем муже ни единого плохого слова. Я не хочу, чтобы Дарнел слышал гадости о своем отце. Но, доктор, вы правы. Правы. У меня есть жалобы. Есть много вещей, которые я хотела получить, но никогда не получила. Моя мечта никогда не исполнилась. Есть от чего чувствовать го­речь.

Она тихо рыдала, и слезы катились по ее щекам. Вдруг она отвернулась от группы, уставилась в окно и начала щипать кожу, сначала мягко, а затем все сильней и сильней.

— Горечь, горечь, — повторяла она.

Я растерялся. Так же, как и Роза, я встревожился. Я хотел, чтобы вернулась прежняя Магнолия. Ее движе­ния беспокоили меня. Может быть, она старалась изба­виться от насекомых? У меня было желание схватить ее руки и держать, пока она не расцарапала себя.

Наконец после долгой паузы она произнесла:

— Есть еще и другие вещи, но они очень личные.

Магнолия разошлась. Я знал, что малейший тол­чок — и она все рассказала бы. Но мы зашли уже далеко, слишком далеко. Обезумевшие глаза Розы говорили: “Пожалуйста, не надо больше! Остановите это!” Для меня этого тоже было достаточно. Я обнаружил секрет­ную дверь, но впервые не заглянул внутрь.

Через две или три минуты Магнолия перестала че­саться и рыдать. Постепенно вернулась ее улыбка, и голос снова стал мягким.

— Я понимаю, что у господа есть свои причины каж­дому из нас давать свое бремя. Но не будет ли справед­ливо выяснить эти причины?

Группа молчала. Немного обеспокоенные, все они — за исключением Дороти — смотрели в окно. Это, про­должал говорить я себе, и есть результативная терапия: Магнолия столкнулась с некоторыми из своих демонов и теперь, казалось, проделывала некоторую психотера­певтическую работу.

Я был уверен, что оскорбил ее. Наверное, все осталь­ные чувствовали то же, хотя и молчали. Молчание ста­новилось все тягостнее. Я ловил на себе пристальные взгляды участников и старался без слов убедить их заго­ворить. Наверное, я видел в Магнолии слишком много от вселенской матери. Возможно, только я лишился иконы. Изо всех сил я старался сказать что-то, что раз­рядило бы атмосферу и могло бы стать полезным группе. Но ничего не происходило. Мой разум молчал. Призна­вая себя проигравшим, я хмуро произнес фразу, кото­рую произносил бесчисленное количество раз на бес­численных групповых встречах:

— Магнолия много рассказала. Какие чувства вызва­ли у вас ее слова?

Я терпеть не мог говорить это, ненавидел заурядность этих слов, их банальность. Стыдясь себя, я упал на стул. Я заранее знал ответы членов группы и угрюмо ожидал их обычных комментариев:

— Вот теперь я по-настоящему знаю тебя, Магнолия.

— Мне кажется, теперь мы стали ближе.

— Теперь я вижу в тебе личность. Даже один из ординаторов, выйдя из роли молчали­вого наблюдателя, добавил:

— Магнолия, мне тоже кажется, что теперь я увидел в тебе цельную личность, того, с кем хочется иметь дело.

Наше время вышло. Мне нужно было как-нибудь подвести итог нашей встречи и высказать очевидную и обязательную интерпретацию:

— Знаешь, Магнолия, это была короткая, но очень богатая встреча. Я уверен, что мы начали работать с твоим неумением жаловаться, скорее с чувством, что у тебя нет права жаловаться. Твоя работа сегодня не была приятной, но это было началом настоящего прогресса. Вопрос в том, что внутри тебя очень много боли, и, если ты научишься говорить о ней напрямую, как ты сделала сегодня, тебе не придется говорить о ней косвенно — на­пример, через проблемы, связанные с домом, или с тво­ими ногами, а может быть, даже с насекомыми на твоей коже.

Магнолия ничего не ответила. Она лишь пристально посмотрела на меня, а в глазах у нее стояли слезы.

— Ты понимаешь меня. Магнолия?

— Конечно, понимаю, доктор, Я хорошо понимаю. — Она вытерла глаза тоненьким носовым платком. — Прошу прощения, что плакала так много. Я не сказала вам сразу, но завтра день смерти моей мамы. Завтра го­довщина.

— Я понимаю твои чувства. Я потерял свою маму месяц назад.

Я удивил сам себя. Обычно я не стал бы разговари­вать так откровенно с пациентом, которого только что узнал. Наверное, я хотел дать ей что-то. Но Магнолия не оценила мой дар. Группа начала расходиться. Открыли двери. Вошли медсестры, чтобы помочь пациентам выйти. Я наблюдал, как Магнолия продолжала царапать себя, пока выезжала из комнаты.

Мне понравилось обсуждение после групповой встре­чи и то, какой урожай собрали мои подопечные. Они были полны благодарности. Кроме того, их в достаточ­ной мере поразило зрелище возникновения чего-то из ничего. Несмотря на скудный материал и слабую моти­вацию пациентов, группа достигла достаточного взаимо­действия, особенно в конце встречи: участники, кото­рые не замечали существования других пациентов в больнице, заинтересовались окружающими и стали бес­покоиться о них. Стажеров также восхитила моя заключительная установка для Магнолии, что, если она хотела прямо попросить о помощи, ей стоило отказаться от своих симптомов, от символической просьбы помочь.

— Как вам это удалось? — удивлялись они. — В нача­ле встречи Магнолия казалась такой непробиваемой.

— Было очень трудно, — объяснил я им. — Найдите верный ключ и вы откроете дверь к любому страданию. Для Магнолии этим ключом являлась одна из ее глубин­ных ценностей — помощь людям. Убедив ее, что она может помочь другим, позволив им помочь ей, я быстро сломил ее сопротивление.

Пока мы разговаривали, Сара, старшая медсестра, за­глянула в дверь, чтобы поблагодарить меня за работу.

— Вы снова совершили волшебство, Ирв. Давайте я вас обрадую. Перед тем как соберетесь уходить, взгляни­те на пациентов, они сейчас завтракают и все сидят близко друг к другу. Что вы сделали с Дороти? Вы може­те себе представить, она, Мартин и Роза разговаривают между собой!

Пока я ехал обратно в офис, слова Сары звенели у меня в ушах. Я знал, что у меня были все причины радо­ваться утренней работе. Ординаторы были правы: это была хорошая встреча — одна из превосходных, — и не только потому, что убедила пациентов улучшить взаимо­отношения в своей жизни, но и заинтересовала терапев­тической программой.

Но что важнее всего, я показал им, что не бывает скучных или пустых пациентов или группы. Внутри каж­дого пациента, как и внутри каждой клинической ситуа­ции, заложена большая человеческая драма. И психоте­рапия направлена на то, чтобы активизировать эту драму.

Но почему же такая прекрасная работа дала мне так мало профессионального удовлетворения? Я чувствовал вину — как будто я совершил мошенничество. Похвала, так часто преследовавшая меня, была в тот день не оправданна. Студенты (тайно подстрекаемые мною) на­полнились необыкновенной мудростью. В их глазах, я предложил “могучую” установку, сработало “чудо”, я вел группу, умело используя предвидение. Но я знал правду: во время сессии я постоянно импровизировал. И студен­ты, и пациенты увидели меня ненастоящего, больше, чем я был на самом деле, чем я мог быть. И в этом отно­шении у нас с Магнолией было много общего.

Я напоминал себе, что малое — прекрасно. Моей за­дачей было провести единичную встречу и постараться сделать ее полезной для максимально большего количе­ства участников. Разве я не сделал этого? Я прокрутил нашу сессию с самого начала, с момента обозначения перспективы каждого члена группы.

Мартин и Роза? Несомненно, хорошая работа. В них я был уверен. Их установки на встречу в определенной мере были выполнены; деморализация Мартина, его уверенность в никчемности, были успешно опровергну­ты, как и уверенность Розы в непонимании окружаю­щих и в их желании манипулировать ею.

Дороти и Кэрол? Хотя и неактивные, но тоже поуча­ствовали в процессе. Вероятно, они получили пользу от терапии наблюдения: наблюдение того, как кто-то ус­пешно участвует в терапии, обычно приводит пациентов к результативной работе в будущем.

Магнолия? Это и был камень преткновения. Помог ли я ей? Доступна ли она была для помощи? Из краткого рассказа старшей медсестры я узнал, что она не реагиро­вала на многочисленные психотерапевтические медита­ции и любые усилия других людей, включая ее социаль­ного работника, работавшего с ней в течение несколь­ких лет. Так почему же я решил попробовать?

Помог ли я ей? В этом я сильно сомневался. И хотя студенты сочли мою заключительную интерпретацию “значительной” и на самом деле я сказал то, что чувство­вал, в глубине сердца я знал, что это был обман: моя установка не несла ничего полезного для Магнолии. Ее симптомы — необъяснимый паралич ног, галлюцинации с ползающими по ее коже насекомыми, ее уверенность, что за пребыванием насекомых в ее доме скрывался какой-то заговор, — находились за пределами психоте­рапии. Скорее всего, даже при благоприятных обстоя­тельствах, таких, как неограниченное время и опытный психотерапевт, — психотерапия смогла бы предложить Магнолии очень мало. В данном же случае не было ни одной удобной возможности: у нее не было денег, не было страховки, ее могли беспрепятственно выписать в дешевую лечебницу без дальнейшей психотерапии. Объ­яснение, что моя установка могла бы привести Магно­лию к успехам в дальнейшей работе, была чистой иллю­зией.

А моя интерпретация? В чем она была значительной? Значительность была лишь призраком; в реальности моя речь была направлена не на силы, сковавшие Магно­лию, а на присутствовавших студентов. Она же стала жертвой моего тщеславия.

Теперь я был ближе к истине. Беспокойство не про­пало. Я вновь вернулся к вопросу о том, почему моя оценка была такой скудной. Я нарушил правило психо­терапии: не снимать защиту пациента, если в его случае нечего предложить. Какая сила стояла за моими дейст­виями? Почему Магнолия стала значить для меня так много?

Причина, я полагаю, в смерти моей мамы. Я снова вспомнил занятие. В какой момент оно затронуло меня так глубоко? Первое появление Магнолии: эта улыбка, эти руки. Руки моей мамы. Как они укачивали меня! Как мне хотелось оказаться в объятиях этих мягких рук. И эта песня, песня Джуди Коллинз, — как же там было? Я пытался вспомнить слова.

Но вместо слов в памяти возникли образы из одного давно забытого вечера. В субботние вечера, когда мне было лет восемь или девять и я жил в Вашингтоне, мы с моим другом Роджером ездили на велосипедах в парк на пикник. И вот однажды, вместо того чтобы поджарить себе колбаски, мы решили украсть в доме около парка живого цыпленка и приготовить его на костре, разведен­ном в лесу.

Но сначала его нужно было убить — пройти посвя­щение в обряд смерти. Роджер взял на себя инициативу и ударил предназначенного в жертву цыпленка об ог­ромный камень. Разбитый и весь в крови, он продолжал бороться за жизнь. Я был в ужасе. Я отвернулся, чтобы не видеть его мучения. Дело зашло слишком далеко. Мне захотелось вернуть все обратно. И именно там и тогда я расхотел становиться взрослым. Я хотел скорее вернуться к маме, хотел чтобы она обняла меня. Мне хо­телось заново начать весь день, повернуть время вспять. Но это было невозможно и не оставалось ничего, кроме как смотреть на Роджера, добивающего цыпленка. Мы должны были сначала ощипать его, очистить, нанизать на вертел. Мы должны были зажарить его и съесть. На­верное, даже с удовольствием. Всю эту чудовищную ка­тастрофу я помню на протяжении многих лет, но собы­тия, произошедшие потом, напрочь стерлись из памяти.

Воспоминания того вечера не давали мне покоя, пока я не задал себе вопрос: почему эта история всплыла именно сейчас, после долгих лет забвения? Что связыва­ло больничную комнату для групповых занятий, запол­ненную инвалидными колясками, с костром в парке? Наверное, мысль о том, что все зашло слишком дале­ко—в данном случае с Магнолией. А может быть, пред­чувствие необратимости времени. Может быть, горе, тоска по маме, которая всегда защищала от жестокой ре­альности жизни и смерти.

Хотя вкус, оставшийся после группового занятия все еще был горьким, я был близок к его источнику. Несо­мненно, это было вызвано огромной жаждой материнского тепла, усиленной смертью мамы, которая отожде­ствлялась большей частью с образом Магнолии как все­ленской матери. Без сомнения я сорвал этот образ, лишил ее силы в надежде расстаться с тоской по матери. Эта песня — песнь вселенской матери — я начал вспо­минать слова: “Собери все свои страдания и отдай их мне. Избавься от них... Я найду, что с ними сделать”. Дурацкие слова. Я помнил только аккуратное, теплое место, куда они однажды привели меня. Эти слова боль­ше не работали. Закрывая глаза, я стараюсь восстано­вить альтернативный образ, пытаясь переключить мой мозг обратно на то место, но все оказывается тщетно.

Мог бы я справиться без этой иллюзии? Всю свою жизнь я искал успокоение у многочисленных вселен­ских матерей. И теперь все они предстали передо мной: моя умершая мать, от которой я всегда чего-то хотел — сам не зная чего, — даже когда она испускала последний вздох; огромное количество чернокожих домохозяек, воспитывавших меня в младенчестве и детстве, чьи имена давно уже вылетели из головы; моя сестра, посто­янно предлагавшая мне остатки со своей тарелки; учи­тельницы, выделявшие меня похвалой; старый психоа­налитик, тихо сидевшая около меня целых три года.

Теперь мне стало ясно, как все эти чувства — назо­вем их “подавляемыми эмоциями” — не позволили ока­зать Магнолии неконфликтную терапевтическую по­мощь. Если бы я только позволил ей установить малые цели, я бы не осуждал себя за использование своего па­циента в своих интересах. Произошло так, что я изме­нил ее защитную систему и теперь осуждал себя за при­несение ее в жертву целям учебного показа. Что я не смог или просто не сделал — так это собраться с силами и реально встретиться с Магнолией — с Магнолией, че­ловеком из плоти и крови, а не образом, придуманным мною.

На следующий после занятия день Магнолию выпи­сали. Мне посчастливилось увидеть ее в больничном ко­ридоре около окна, ожидающую лекарств. На ней были ее тонкая ажурная шляпка и вышитый платок (подарок Розы), закрывающий ее ноги в инвалидной коляске. Она выглядела обычно — усталая, потрепанная, неразличи­мая в толпе страждущих. Я кивнул ей, но она не замети­ла меня, и я продолжил свою дорогу. Вдруг я передумал и обернулся, чтобы увидеть ее. Все еще стоя у окна, она укладывала свою карту в старенькую сумку, лежащую на коленях. Я смотрел, как она выезжала из дверей больни­цы, но вдруг она остановилась, сняла очки и изящно смахнула слезы, текущие по щекам. Я подошел к ней.

— Магнолия, здравствуй. Помнишь меня?

— Ваш голос звучит очень знакомо, — ответила она, надевая очки. — Подождите, я надену очки и посмотрю на вас. — Она пристально меня разглядывала, моргнув два или три раза, а затем на ее лице появилась теплая улыбка. — Доктор Ялом, конечно, я вас помню. Как мило, что вы подошли. Я ждала вас, мне нужно было по­говорить с вами с глазу на глаз. — Она указала на стул в конце коридора. — Там есть где посидеть. Я-то свое место всегда ношу с собой. Прокатите меня?

Когда мы подъехали и я сел, Магнолия сказала:

— Я не могу остановиться и весь день плачу, так что вам придется привыкнуть к моим слезам.

Стараясь заглушить нарастающий страх, что сессия все же стала деструктивной, я мягко сказал:

— Магнолия, наверное, ваши слезы связаны с нашей вчерашней встречей?

— Встречей? — переспросила она недоверчиво. — Доктор Ялом, вы не можете забыть о том, что я сказала вам в конце встречи? Сегодня день смерти моей мамы — ровно год назад.

— Ах, да, конечно. Извини, я несколько рассеян. Слишком много происходит в моей собственной жизни, Магнолия. — Извинившись, я быстро перешел к профес­сиональным вопросам. — Тебе плохо без нее, правда?

— Да, очень. А вы помните, Роза сказала вам, что моя мама исчезла, когда я была еще ребенком, — она просто однажды появилась через пятнадцать лет.

— А потом, когда она вернулась, она заботилась о тебе? Она дала тебе материнскую заботу?

— Мама мамы. Я получила от них немного. Но знае­те, мама нечасто обо мне заботилась, она умерла в девя­носто лет. Но это было не то. Я не знаю... представьте, она значила для меня то, в чем я всегда нуждалась. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Я прекрасно знаю, о чем ты говоришь, Магнолия. Правда.

— Не мне говорить, доктор, но, кажется, мы похо­жи — вы тоже остались без мамы. Докторам тоже нужны мамы, как и их мамам нужны мамы.

— Ты права, Магнолия. У тебя хорошая интуиция, как сказала Роза. Но ты сказала, что хотела поговорить со мной?

— Да, о том, что вы потеряли маму. Это одно. А еще об этом групповом занятии. Я просто хотела поблагода­рить вас — вот и все. Я многое поняла после нашей встречи.

— Можешь рассказать, что ты получила от нее?

— Я узнала что-то очень важное. Я узнала, что я сде­лала со своими приемными детьми. То, что я сделала, — навсегда... — Ее голос затих, она смотрела в сторону, куда-то в пространство.

Важное? Навсегда? Ее неожиданные слова заинтриго­вали меня. Мне хотелось продолжать разговор, и я очень расстроился, услышав ее слова:

— Смотрите, за мной приехала Клаудия.

Клаудия вывезла ее из дверей больницы к фургону, который должен был доставить Магнолию в дом преста­релых, куда ее выписали. Я проводил ее до дверей и наблюдал, как ее поднимали на кресле, чтобы посадить в фургон.

— Прощайте, доктор Ялом, — сказала она, помахав рукой. — Берегите себя.

Странно, размышлял я, наблюдая, как отъезжает фургон, я, который всю жизнь посвятил предугадыва­нию мира других, никогда, пока не встретил Магнолию, не понимал, что те, кого мы превращаем в миф, сами находятся в его власти. Они впадают в отчаяние, они оп­лакивают смерть своих матерей, они жаждут восторгов, они злятся на судьбу и готовы искалечить свою жизнь, жертвуя собой ради других.

 

ГЛАВА 4


Поделиться:

Дата добавления: 2015-09-15; просмотров: 100; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.01 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты