КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава шестьдесят шестая Возрожденная «Чайка»: ноябрь — декабрь 1898 года
Перемещаясь с квартиры на квартиру, Антон на две недели поселился у доктора Исаака Альтшуллера и сразу проникся к нему доверием, невзирая на подозрительную фамилию: Альтшуллер был туберкулезник и пациентам прописывал лишь то, что принимал сам. Он пытался внушить Антону, что с ялтинской ссылкой ему следует примириться и вообще держаться подальше от вредоносных московских холодов. Затем, на время постройки дома на Аутке, Антон перебрался на дачу Омюр, владелицей которой была Капитолина Иловайская, генеральская вдова и чеховская почитательница[426]. В памяти Маши сохранилось первое впечатление от купленного Антоном земельного участка: «Я была раздосадована, что брат выбрал участок так далеко от моря <…> Когда мы пришли на место и я посмотрела на участок, настроение у меня совсем испортилось. Я увидела нечто невероятное: участок представлял собой часть крутого косогора <…> на нем не было никакой постройки, ни дерева, ни кустика, лишь старый, заброшенный корявый виноградник <…> Он был обнесен плетнем, за которым лежало татарское кладбище. На нем, как нарочно, в это время происходили похороны. <…> Я не сумела, видимо, скрыть от брата своего первого неприятного впечатления и огорчила его». Пройдет время, и Маша полюбит и горную речку Учан-Су, с шумом стремящуюся к морю, и вид на ялтинскую бухту со снующими по ней пароходами. Вечером они с Антоном взялись составлять план будущего имения. Землю Антон купил действительно задешево, а предполагаемое строительство железной дороги значительно увеличивало ее стоимость. Здесь, в отдалении от центра города, можно было не бояться нашествия посетителей и принимать у себя «подрывной элемент» и евреев, которым въезд в Ялту был заказан. Ялтинское Общество взаимного кредита с готовностью предложило Чехову деньги на постройку дома. По распоряжению его директора от соседней мечети на участок подвели воду для замеса строительного раствора. Лев Шаповалов, двадцатисемилетний преподаватель рисования, сделал себе имя на разработке проекта чеховского дома: он свел воедино Машины эскизы, и по стилю здание вышло наполовину мавританским, наполовину европейским. Пока архитектор заканчивал проект, Антон нанял татарина-подрядчика Бабакая Кальфу; тот начал рыть фундамент и завозить строительные материалы. Бабакай придумал имя диковинному дому: Буюр-нуз, что значит «Как хотите». Лев Толстой и Сергеенко выразили беспокойство по поводу финансовых обязательств Антона. Сам же он никак не мог понять, что за пять тысяч ему прислал Суворин: аванс или запоздалый долг? Московский Художественный театр вселил в Антона надежду, что доходы его будут умножаться; посулил прибыль и Суворин, предложив Чехову переиздать все его сочинения в едином оформлении и продать по рублю за том. Однако воздушными замками расплатиться за крымский, каменный, пока было невозможно. При том, что Чехов получал теперь 30 копеек за строчку, ему, теряющему силы, уже нельзя было рассчитывать только на гонорары за новые вещи. И все-таки Антон решил оставить за собой Мелихово как летнее жилье. Этим он успокоил тех, кто зависел от имения: начальника почты, школьных учителей, земских фельдшериц, работников, прислугу. Мелиховом он управлял из Ялты: уладил спор между талежскими учительницами из-за дров на зиму; уверил нерадивого врача Григорьева, что, несмотря на безуспешные попытки спасти Павла Егоровича, репутация его не пострадала; защитил начальника почтового отделения в Лопасне от анонимных жалобщиков. Однако теперь, когда в Мелихове не было ни Павла Егоровича, ни Антона, удержать в руках разлаживающееся хозяйство никому уже было не под силу. Пока Маша была в Ялте, Евгения Яковлевна не находила себе места и жаловалась в письме Мише: «Меня тоска одолела, не могу в Мелихове жить»[427]. Это настроение передалось потом и Маше: «Гудит ли самовар, свистит ли в печи, или воет собака — все это производит страх и опасение за будущее…» — писала она Антону. Женщины теперь и спать в одиночку боялись, так что пришлось просить горничных ночевать вместе с ними. Сверх того, по соседству опять случился пожар. В ноябре погода установилась холодная, а снегу все не было, и дорога до станции по замерзшим ухабам была мучительна. На жалобы Евгении Яковлевны Антон 13 ноября ответил назиданием: «Как бы ни вели себя собаки и самовары, все равно после лета должна быть зима, после молодости старость, за счастьем несчастье и наоборот; человек не может быть всю жизнь здоров и весел <…> и надо быть ко всему готовым <…> Надо только, по мере сил, исполнять свой долг — и больше ничего». Неделю спустя, когда наконец выпал снег, Роман отвез Машу на станцию — она вывозила в Москву белье и посуду. Вслед за ней через два дня тронулись в путь и Евгения Яковлевна с горничной Машей Шакиной. Мелиховский дом они заперли на замок. До весны Маша с матерью жили в наемной четырехкомнатной квартире — мебель им одолжили друзья и знакомые. Лишь раз в месяц Маша наведывалась в Мелихово, чтобы выдать жалованье оставшимся на усадьбе Марьюшке, Роману и горничной Пелагее. Бром и Хина жили теперь вместе с дворовыми собаками. В округе стали пошаливать воры, и Роману приходилось ночами звонить в колокол, чтобы отпугивать незваных гостей. Двое воришек попались Вареникову, и он хорошенько их высек[428]. Он же довел до слез учительницу Терентьеву, сказав, что собирается закрыть мелиховскую школу. В декабре Маша решила перебраться к Антону в Крым, поскольку ей стало казаться, что она тоже нездорова: «По утрам сильно кашляю, все время болит левая сторона груди вверху». Обследовавший ее доктор прописал хину с кодеином и портер после обеда. (Антон все же напомнил ей, что заболевание легких — это у Чеховых «фамильное».) Маша живо интересовалась новым ялтинским домом и уже хотела знать, нельзя ли сделать комнаты просторнее и надо ли будет продавать Мелихово, чтобы оплатить новое имение. На оба вопроса Антон ответил отрицательно, но сам исподволь стал готовить мать и сестру к переезду в Крым на постоянное жительство. Начальница гимназии Варвара Харкеевич уже предложила Маше преподавать у нее географию — занимавший это место учитель «добровольно» согласился уйти в отставку. Антон соблазнял мать великолепной кухней, «американскими» удобствами в уборной, электрическими звонками и телефоном; участок он собирался засадить розами и кипарисами; он убеждал ее и в том, что в Ялте кофе и халва стоят недорого, к тому же в каменном доме можно не бояться пожара, а сухой климат благоприятен для ревматизма; до таганрогской родни из Ялты можно за день добраться морем, а до местной церкви рукой подать, и, если Евгения Яковлевна пожелает, вместе с собой она может привезти старую кухарку Марьюшку. Помимо земли в Аутке, Антон, войдя в раж, прикупил и небольшое именьице в Кучук-Кое. Здесь можно было бы держать корову и возделывать огород, а Маша — если она не боится крутых горных спусков — могла бы купаться в море. С Кучук-Коем Антон рискнул и не прогадал — вскоре за эту дачу стали предлагать вчетверо больше заплаченной им суммы. Впрочем, большого беспокойства Евгения Яковлевна у Антона не вызывала. Его успокоила и Ольга Кундасова: «Здоровье ее не внушает никаких опасений в настоящую минуту. Что касается душевного состояния, то оно не из мрачных, тем менее подавленных. На мой взгляд, смерть Павла Егоровича потому не слишком сильно повлияла на нее, что она — нежная мать; для нее дети дороже мужа». Чрезмерную для Антона озабоченность проявила публика по поводу его собственного здоровья — и здесь больше всего отличилась провинциальная пресса. Одна из симферопольских газет сообщала: «Зловещие симптомы <…> внушают опасение за жизнь его». Антон посылал в ответ сердитые телеграммы; газеты печатали опровержения, но публике они казались малоубедительными. Бывший одноклассник Антона, Владимир Сиротин, написал ему о том, что сам смертельно болен, и просил совета. Другой школьный товарищ, Лев Волькенштейн, предлагал помочь с совершением купчей крепости. Тревожную телеграмму получил Антон от Клеопатры Каратыгиной; ответ ей он тоже послал телеграфом: «Совершенно здоров. Благополучен. Кланяюсь, благодарю». Неожиданно, после четырехлетнего молчания, дала о себе знать Александра Похлебина: «Как Вы часто болеете, Антон Павлович! Это невозможно! Сердце разрывается на части, как подумаю, что с Вами делается. Как была бы я счастлива, если бы услыхала, что Вы здоровы. <…> Боялась, что известие о потере отца окончательно подорвет Ваше здоровье»[429]. (Похлебина теперь жила в деревне помещицей, но жизнью была недовольна: «Полюбить народ никак не могу, слишком он невежествен и дик».) Дуня Коновицер послала Чехову шоколаду, Наталья Линтварева — украинского сала. Потом и сама приехала проведать Антона; как всегда, заливалась звонким смехом, а когда умолкала, советовалась с ним насчет покупки в Ялте земельного участка. В Петербурге Елена Шаврова, теперь верная жена своего мужа, готовилась стать матерью. А в Ялте Антона развлекала ее младшая сестра, слабая здоровьем Анна. Однако Чехов предпочел общество восемнадцатилетней Нади Терновской, с которой его познакомила тогдашняя его домохозяйка К. Иловайская. Отец Нади, ялтинский протоиерей, благосклонно отнесся к ухаживаниям Антона за дочерью. По словам самой Нади (об этом она впоследствии рассказывала своим детям), Чехов потому оказал ей предпочтение, что «в отличие от других ялтинских барышень она не старается с ним говорить о литературе и казаться умной»[430]. Надя страстно любила музыку, подолгу играла Антону на рояле и была хороша собой. Ялта наполнилась слухами о возможной женитьбе, и отец Нади стал наводить о Чехове справки. Еще одна Надя — внучка Суворина — тоже пыталась кокетничать с Антоном, но, ничего не добившись, уехала в Петербург. Накануне отъезда она предупредила Антона письмом насчет дачи Иловайской, где он встречался с Надей Терновской: «Дом, в котором Вы живете, очень сырой, это все знают. Бросайте же его скорей, забирайте с собой всю мебель и переезжайте в другое palazzo» [431]. Вниманием Антона пыталась завладеть и Ольга Соловьева, зажиточная вдова и владелица поместья Суук-Су, расположенного по соседству с Кучук-Коем. Что же до мужской компании, то в ней преобладали иные настроения — memento mori. Серпуховский врач Витте оправлялся в Ялте от инфаркта: «Впечатление такое, как будто по нем прошел поезд». Сам Антон тоже бывал порой настолько слаб, что не мог одолеть подъема в гору, а иной раз и встать с постели. Его состояние сильно беспокоило Веру Комиссаржевскую: «В Ростове-на-Дону есть доктор Васильев. Вы должны поехать к нему лечиться — он Вас вылечит. Сделайте, сделайте, сделайте, сделайте, сделайте, я не знаю, как Вас просить. <…> Это ужасно, если Вы не сделаете, прямо боль мне причините. Сделайте. Да?»[432]Чехов пообещал ей при случае наведаться в Ростов и показаться врачу, который пользовал чахотку электричеством. Не давал Антону покоя и «катар желудка», понуждая его к частым визитам в уборную. В конце ноября у него снова пошла горлом кровь, и он побеспокоил запиской доктора Альтшуллера: «Je garde le lit[433]. Захватите с собой, молодой товарищ, стетоскопчик и ларингоскопчик». Через день Маше пошли указания выслать в Ялту его собственный врачебный инструментарий, пузырь для льда, а также кое-какие вещи для утепления: каракулевую шапку, парижский тигровый плед и самовар. Мише было поручено справить Антону новое пенсне — непременно с пробковой прокладкой для переносицы. Суворина Чехов предупредил: «У меня пять дней было кровохарканье <…> Но это между нами, не говорите никому. <…> Моя кровь пугает других больше, чем меня, — и потому я стараюсь кровохаркать тайно от своих». Тяжелее переносил Антон страдания душевные: «Хочется с кем-нибудь поговорить о литературе <…> а говорить здесь можно только о литераторах <…> Все больше скучно или досадно». Газеты в Ялту приходили с опозданием, а «без газет можно было бы впасть в мрачную меланхолию и даже жениться», — жаловался Антон Соболевскому в письме под Рождество. Чехов поначалу сблизился с издательницей газеты «Крымский курьер», но надежды на сотрудничество не оправдались. Он уже полюбил свой недостроенный дом в Аутке, однако с зимней крымской слякотью примириться не мог. (Вся Ялта устыдилась, когда газеты перепечатали телеграмму Чехова в Москву, в которой он сравнивает себя с Дрейфусом, сидящим в заключении на Чертовом острове.) Антон томился разлукой и с Сувориным — даже несмотря на то, что «Новое время», как писал он Александру, «шлепается в лужу». Впрочем, газета и у правительства вызвала сильное недовольство, так что была на десять дней приостановлена. Поэт Бальмонт окрестил «Новое время» «высочайше утвержденным бардаком». Парижский корреспондент «Нового времени» Павловский через Антона пытался найти место в какой-нибудь либеральной московской газете. От Суворина ушел Потапенко. Как докладывал с места событий Александр, Суворин метал в сотрудников громы и молнии, а Дофин ходил «как бык с нахмуренным челом». В «Новом времени» начали печатать перевод лживой книги Эстергази «Закулисная сторона дела Дрейфуса». На это Антон написал Суворину, что пересмотр дела Дрейфуса — «это одна из великих культурных побед конца нашего века»; тот же был уверен, что оправдание Дрейфуса — дело рук германофилов. Ваня, самый немногословный из братьев Чеховых, 19 декабря приехал к Антону, нагруженный его заказами, и пробыл в Ялте две недели. От многоречивого же Миши проку не было никакого. Он участливо зазывал к себе в Ярославль Евгению Яковлевну, но она подозревала, что ему нужна нянька для маленькой Евгении. Миша не внес своей доли на похороны Павла Егоровича и задерживал выплату Машиного пособия. Александр же в Петербурге сам нуждался в помощи. Он теперь подкармливал свояченицу Анастасию — ее муж, Н. Пушкарев, потерял все деньги на своем последнем изобретении — машине для игры в лото. Николай, старший сын Александра, был задержан полицейским за мелкое воровство на вокзале. Наталья стала бояться, что он дурно повлияет на братьев, и особенно на семилетнего Мишу, и Александр определил Николая юнгой в Черноморское пароходство. Средний сын, двенадцатилетний Антон, наотрез отказавшись от продолжения учебы, постигал переплетное дело в типографии Суворина. Сам же Александр, наблюдая за тем, как «Новое время» неумолимо опускается на дно, стал подыскивать другую работу. Об этом он 24 ноября писал Антону: «Помышляю <…> открыть публичный дом на новых началах, а именно — совершать по России странствования на манер артистических турне. Если мое проектируемое заведение прибудет в Ялту „для оживления сезона“, то ты, конечно, — первый бесплатный посетитель». К этому письму Потапенко добавил приветствие, а Эмили Бижон приложила «большой поцелуй». Став жителем Ялты, Антон попал под бдительное око местной прессы. Приходилось ему сиживать и на заседаниях — в попечительном совете женской гимназии, в Обществе Красного Креста, в комитете по борьбе с голодом. Пока в Аутке нанятые Бабакаем рабочие рыли фундамент под будущий дом, Чехов писал: за два месяца, проведенные на даче Омюр, из-под его пера вышли четыре рассказа. Из них три — «Случай на практике» для «Русской мысли», «Новая дача» для «Русских ведомостей» и «По делам службы» для «Недели» содержат мелиховские реалии — погибельная для природы фабрика и вороватые, недружелюбные крестьяне. Рассказ «По делам службы» отличает особая художественная сила: он повествует о поездке врача и судебного следователя в дальнее село для расследования самоубийства, после которой следователя начинают преследовать кошмары, навеянные картинами убогой крестьянской жизни. Протест против социальной несправедливости, прозвучавший в «Мужиках» и «Моей жизни», в этих последних чеховских рассказах нарастает: угнетаемые становятся реальной угрозой для угнетателей. Более светлыми тонами написан рассказ «Душечка», напечатанный в еженедельнике «Семья», — в нем изображен портрет женщины, отдающей себя без остатка всем мужчинам, с которыми связывает ее судьба, будь то антрепренер, лесоторговец или ветеринар. «Душечка» повергла в изумление либералов и очаровала Толстого, вместо иронии увидевшего в ней идиллию; при встрече Толстой сказал Чехову, что его рассказ — это «кружево, сплетенное целомудренной девушкой». Антон был неспокоен — как справедливо предполагал Альтшуллер, из-за «Чайки». Это сказывалось и на его легких, и на кишечнике. Петербургская премьера сильно ударила по здоровью Чехова; московский провал мог бы свести его в могилу. Между тем и «Чайка», и «Дядя Ваня» успешно шли в провинции — последняя пьеса, принесшая Антону тысячу рублей, буквально завораживала публику. В ноябре Чехов получил из Нижнего Новгорода письмо от Максима Горького, в котором тот писал, что на спектакле «Дядя Ваня» он «плакал, как баба», и расчувствовался так, будто его перепиливали тупой пилой. Последний акт показался Горькому метким ударом по душе, а общее впечатление от пьесы он уподобил воспоминаниям детства: цветочной клумбе, изрытой и истоптанной огромной свиньей. Впрочем, писатель предупредил Антона: «Я человек очень нелепый и грубый, а душа у меня неизлечимо больна». Чехов ответил Горькому с большой теплотой, и между писателями завязалась на удивление искренняя дружба, причем будущему буревестнику революции не раз приходилось обращаться к Антону с самооправданиями: «Я глуп как паровоз <…> и вот я — лечу. Но рельс подо мной нет»[434]. Тем временем Маша со вкусом входила в роль московского полномочного представителя Антона Чехова. Она стала жить в свое удовольствие, обедать с актерами и актрисами, а на званых вечерах чувствовать себя все увереннее и раскованнее. Она подружилась с одноклассником Антона, актером Вишневским, игравшим роль доктора Дорна, и с Ольгой Книппер, которая играла Аркадину несмотря на то, что была на пятнадцать лет моложе своей героини. Друзья Антона теперь толпились в квартире Маши. Саша Селиванова сделала ей прививку от оспы. Дуня Коновицер, Антонова невеста двенадцатилетней давности, вновь сошлась с ней накоротке. Захаживали Елена Шаврова и Татьяна Щепкина-Куперник. Шавровы тоже принимали у себя Машу, и хотя ей не понравилась там мужская публика «с моноклями», Елена показалась ей красивой и интересной женщиной. Ольга Шаврова предложила Маше попробовать себя на сцене. Левитан же был слишком истощен болезнью, чтобы уделять Маше внимание: «Лежу и тяжко дышу, как рыба без воды», — пожаловался он Антону. И все же Маша не оставляла надежды, что ей удастся устроить свое «личное счастье». Она вовсе не стремилась в Ялту преподавать географию — ей весело и интересно жилось в Москве, где можно было ходить по театрам и заниматься живописью. Вечером 17 декабря все подъезды к Московскому Художественному театру запрудили кареты и экипажи — там, в заполненном до отказа зрительном зале, состоялась премьера возрожденной «Чайки». После спектакля Немирович-Данченко телеграфировал Чехову: «Успех колоссальный. <…> Мы сумасшедшие от счастья». Антон послал ответную телеграмму: «Ваша телеграмма сделала меня здоровым и счастливым». Теперь Немирович-Данченко стал просить у Антона исключительных прав на постановку «Дяди Вани». Получил Антон телеграмму и от своего одноклассника Вишневского: «Чайка будет боевой пьесой нашего театра». Неудачны были лишь сама Чайка — Нина Заречная в исполнении М. Роксановой (вскоре ее выведут из спектакля) да Тригорин, который в трактовке Станиславского походил на «безнадежного импотента»; однако даже это не умерило восторга публики. Особая похвала досталась Ольге Книппер. О ней Антону писал Немирович-Данченко: «Книппер — удивительная, идеальная Аркадина. До того сжилась с ролью, что от нее не оторвешь ни ее актерской элегантности, прекрасных туалетов обворожительной пошлячки, скупости, ревности и т. д.» Маша сошлась с братом в его первом впечатлении об актрисе: «Очень, очень милая артистка Книппер, талантливая удивительно, просто наслаждение было ее видеть и слышать». Ей вторила Щепкина-Куперник: «За три года это первый раз, что я наслаждалась в театре. <…> Здесь все было ново, неожиданно, занимательно. <…> Очень хороша Книппер». Пьеса помогла восстановить утраченные связи. Левитан поднялся с больной постели, купил у барышника за двойную цену билет и побывал на спектакле, который, как он признался Антону, лишь теперь понял вполне. Особое его сочувствие вызвал Тригорин, мечущийся между немолодой любовницей и юной ее соперницей. Даже актер Ленский, невзлюбивший Антона с тех пор, как тот высмеял его в «Попрыгунье», был очарован «Чайкой». Сергей Бычков, коридорный «Большой Московской гостиницы», побывал на спектакле четыре раза; в письме к Чехову он напомнил ему о Людмиле Озеровой: «как она страстно хотела сыграть вашу Чайку» [435]. Редкая женщина не увидела в Чайке собственную судьбу. Кундасова написала Антону, что ее овдовевшая сестра Зоя жаждет получить от Немировича-Данченко заветную роль. Следующие два представления «Чайки» были отменены из-за болезни Ольги Книппер — для Антона это был немалый ущерб, поскольку за спектакль ему полагалось десять процентов от валового сбора. Однако теперь свои отношения с Художественным театром он поставил в один ряд с женитьбой на актрисе. В письмах к Елене Шавровой и Ефиму Коновицеру он воспользовался одной и той же фигурой речи: «Мне не везет в театре, ужасно не везет, роковым образом, и если бы я женился на актрисе, то у нас наверное бы родился орангутанг — так мне везет!!» Живя теперь в Крыму, Антон оплачивал московскую квартиру, имение и школу в Мелихове, строительство ялтинского дома и дачу в Кучук-Кое. На нем лежала забота о бедных родственниках, а срок его жизни неумолимо сокращался. Однако вместо того, чтобы, по совету Левитана, просить деньги у сильных мира сего, он предпринял иные решительные действия.
Глава шестьдесят седьмая «Я теперь марксист: январь — апрель 1899 года»
Самое странное во всей этой истории было то, что вести переговоры о продаже издателю Адольфу Марксу прав на полное собрание своих сочинений Чехов отправил в Петербург Петра Сергеенко. Окончив, как и Антон, таганрогскую гимназию, Сергеенко стал писателем-юмористом и печатался под псевдонимом Эмиль Пуп, так и выйдя на проложенную Чеховым дорогу в большую литературу. Антон неодобрительно отозвался о двух его книгах — «Как живет и работает гр. Л. Н. Толстой» и «Дэзи», но больше всего не переносил его занудства: «Это погребальные дроги, поставленные вертикально». Будучи истовым толстовцем, Сергеенко не держал секретов от домашних. Антон же смущал его тем, что любил поговорить на скабрезные темы и в свою очередь приходил в раздражение от его чванливого тона. Лишь благодаря своей дотошности Сергеенко подошел Чехову в качестве литературного агента. Антон уже не первый год восхищался Марксом, который печатал книги на русском языке, а дела вел на немецком. Выпускаемый им журнал «Нива», самый популярный в России еженедельник для семейного чтения, своим подписчикам предлагал литературное приложение, а в качестве вознаграждения — бесплатные словари. Печать у него была отличная, да и гонорары весьма неплохие. Заключить договор с Чеховым Марксу посоветовал Толстой — всему Петербургу было известно, что крупнейший (после Толстого) писатель России находится в стесненных обстоятельствах. Как предполагал Сергеенко, за исключительные права на сочинения Чехова Маркс будет готов заплатить семьдесят пять тысяч рублей — даже при том, что для начала предложил пятьдесят тысяч. Имея такую сумму, Чехов уже мог быть уверенным в своем будущем. Начал Антон с того, что ответил отказом на встречное предложение Суворина. Тот держал совет с наследниками — Дофин пришел в крайнее недовольство, и Суворин послал Антону телеграмму: «Я не понимаю, зачем Вам торопиться с правом собственности, которое будет еще расти. <…> Семь раз отмерьте сначала. Разве Ваше здоровье плохо». Сергеенко тоже сообщал Антону о переживаниях Суворина: «„Чехов всегда стоит дороже. И зачем ему спешить“ <…> Когда же я, пользуясь раскаленностью железа, сказал: значит, вы дадите больше, чем Маркс? Послышалось шипение, и только. „Я не банкир. Все считают, что я богач. Это вздор. Главное же, понимаете, меня останавливает нравственная ответственность перед моими детьми и т. д. <…> А я дышу на ладан“»[436]. Суворин предлагал Чехову двадцать тысяч аванса и все беспокоился, что тот продешевил с Марксом: «Напишите мне, что Вас заставило это сделать <…> не решайтесь так быстро, подумайте, всего лучшего, милый Антон Павлович». Однако Антон не был расположен устраивать торги. Порывая с Сувориным, он прежде всего избавлял себя от скверной полиграфии и безалаберных бухгалтерских расчетов. Это событие для него стало поистине библейским. Брату Ване Антон писал: «Я буду <…> продан в рабство в Египет», брату Александру — о том, что Суворин со своими присными отошел от него, «как Иаков отошел от Лавана», а в письме Худекову назвал себя Исавом, получившим чечевицу. Окончательный этап переговоров продолжался восемь часов: Сергеенко пытался вытянуть из Маркса и управляющего его конторой Грюнберга семьдесят пять тысяч рублей за передаваемое им право на все, что Чеховым было до сих пор создано. К концу января 1899 года договор с издательством был наконец составлен. По всеобщему мнению, для Маркса он стал баснословно выгодной сделкой, а Чехов оказался в проигрыше. В первый же год Маркс сделал на чеховских сочинениях сто тысяч рублей — большая их часть уже была набрана в типографии Суворина. Сергеенко допустил промах, не потребовав у Маркса разовой выплаты оговоренных семидесяти пяти тысяч. Суворин вослед заключенному договору 12 февраля отбил Чехову телеграмму: «Ваша сделка даже на два года невыгоднее, не только на десять лет, Ваша репутация только начинает подыматься на чарующую высоту, и тут Вы пасуете <…> крепко жму Вашу руку»[437]. Подписав контракт, Чехов получал двадцать тысяч рублей, остальные деньги Маркс должен был выплатить ему в четыре приема к январю 1901 года. За будущие сочинения Сергеенко выговорил для Чехова двести пятьдесят рублей за печатный лист с увеличением этой суммы на сто пятьдесят рублей каждые пять лет. Свои исключительные издательские права Маркс ограничил двадцатью годами, испугавшись шутливого обещания Антона не жить более восьмидесяти лет (в присутствии Сергеенко шестидесятилетний Маркс озабоченно высчитывал вслух по-немецки, во что ему обойдется рассказ Чехова в 1949 году). Сергеенко удалось добиться от Маркса кое-каких уступок: Чехов сохранял за собой право на однократную публикацию своих произведений в периодических изданиях и благотворительных сборниках, а главное, на гонорар за постановку своих пьес. Маркс внес в договор кабальные условия: он будет отвергать любое «неудобное», на его взгляд, произведение Чехова и требовать с него неустойку в пять тысяч рублей за печатный лист в случае нарушения договора. Более того, до июля 1899 года он обязывал Антона собрать и представить в издательство полные тексты произведений: «Это заставит господина Чехова хорошенько стараться», — сказал Маркс Сергеенко. Из-за подписанного контракта у Чехова пошел прахом весь следующий год. Многие свои рукописи он к тому времени уничтожил, а ранних вещей у него сохранилась лишь горстка. Пришлось посылать всех своих поклонников в библиотеки — разыскивать публикации и переписывать. Лидия Авилова наняла двух переписчиков на двенадцать рассказов конца восьмидесятых годов. Николай Ежов выискивал рассказы в подшивках «Будильника» и «Развлечения» и, переписывая их, пропускал по неаккуратности целые абзацы. В Петербурге Александр собственноручно переписывал рассказы, опубликованные в «Новом времени»: Дофин запретил ему привозить в редакцию переписчика и брать газетные подшивки домой. Всю зиму, весну и лето Антон заново редактировал свои сочинения. К большому неудовольствию Маркса, он выговорил для себя особые права: отбросить половину из четырехсот собранных им рассказов и изменить в корректуре те, которые он решил оставить. В последующие три года эта переделка отняла у Чехова гораздо больше сил, чем работа над новыми произведениями. Читатели с грустью отмечали, что в каждом новом издании рассказов Чехова они находят все меньше его ранних перлов. С Суворина Маркс взял пять тысяч рублей за право распродать имеющиеся у него в наличии шестнадцать тысяч экземпляров чеховских книг — бывший патрон благородно предложил Чехову тридцать процентов прибыли. Из-за монополии Маркса чеховский сборник «Пьесы», включавший «Чайку» и «Дядю Ваню», на три года был исключен из обращения[438]. Маша, просвещаемая юристом Коновицером, стала высказывать опасения, что Маркс обвел Антона вокруг пальца: по слухам, он предложил по сто двадцать тысяч куда менее талантливым писателям. Себе в утешение она решила, что может стать Антону помощницей в его книжных делах, как Софья Андреевна — Толстому: будет подбирать сочинения Чехова для сборников, переписывать и редактировать их. Никогда еще роль сестры знаменитого брата не приносила ей более глубокого удовлетворения. Лишь доктор Оболонский несколько омрачил ее перспективы, намекнув, что у нее чахотка. Тем временем братья Чеховы стали требовать свою долю: Александру нужна была тысяча рублей на покупку дачи, а Миша, который два года своей жизни посвятил устройству Мелихова и теперь просил Антона похлопотать о переводе в Москву, жаловался в письме Маше тоном чеховского дяди Вани: «Я жил в Мелихове на ваших глазах, ел, пил на общий счет, а куда девались мои 4 400 рублей, я и сам не знаю. <…> И когда я перевелся в Углич, стыдно сказать — у меня, кроме подушки, сюртука, пиджачной пары, трех подштанников, четырех коленкоровых рубах и полдюжины носков, ничего не было»[439]. Александру деньги Антон ссудить пообещал, а Мишины намеки оставил без ответа. Сам же он вплотную взялся за редактуру своих старых рассказов, то и дело вспоминая пушкинскую строчку «И с отвращением читая жизнь мою…». Однако перспектива избавления от долгов облегчала ему этот титанический труд; Немировичу-Данченко он написал, что у него такое чувство, будто Святейший синод прислал ему, наконец, развод, а издателю Горбунову-Посадову, который отныне терял право перепечатывать чеховские рассказы в дешевых изданиях для народа, признался: «Все это свалилось на меня, как цветочный горшок на голову». И шутливо добавил: «Я вдруг ни с того ни с сего стану марксистом» [440]. Сергеенко был уверен, что провел переговоры с Марксом наилучшим образом: даже если бы Суворин предложил Чехову столько же, Антон «до третьего пришествия» ждал бы от него отчетов и оставался бы его кредитором. За свои хлопоты Сергеенко положил себе в карман полтысячи и отправил Антону телеграфом девятнадцать тысяч пятьсот рублей. Антон завел первую в своей жизни чековую книжку. Пожалев о том, что до сих пор экономил на строительстве дома в Аутке, он решил, что сад у него будет устроен на широкую ногу. В садовники он нанял татарина Мустафу — тот плохо понимал по-русски, но, как и хозяин, страстно любил сажать деревья. Матери он послал десять рублей — она осталась вполне довольна суммой. Слухи о его богатстве, а также о здоровье стали достоянием гласности. Корреспонденция потекла к Антону рекой. Из Харькова вдруг дал о себе знать Гавриил Харченко, единственный, кто остался в живых из двух братьев, когда-то работавших в лавке Павла Егоровича[441]; он с радостью согласился принять от Чехова деньги на обучение дочери. Писали Чехову и страдающие от чахотки собратья по перу: один из них, С. Епифанов, который в начале восьмидесятых, как и Антон, печатался в «Развлечении», был уже при смерти. Через Ежова Антон ежемесячно помогал ему двадцатью пятью рублями и добивался его переезда в Ялту. Священнику Ундольскому Антон помог раздобыть тысячу рублей, необходимую для постройки школы в крымском селении Мухалатка[442]. Потеряв Чехова в зените его славы, газета «Новое время» потерпела ущерб не только финансовый, но и моральный, но впереди ее ожидали еще худшие перипетии. В феврале 1899 года полиция жестоко подавила студенческую демонстрацию — против этого возражали даже некоторые министры правительства, однако Суворин в редакционной статье поддержал полицейских, восстановив против себя общественное мнение. Под окнами его дома студенты и журналисты устроили «кошачий концерт». Многочисленные клубы и общества отказались от подписки на «Новое время». Чтобы остановить разраставшиеся слухи о крахе газеты, Дофин опубликовал данные о подписке: из прежних семидесяти тысяч подписчиков газете удалось сохранить лишь половину. Отколовшиеся от «Нового времени» журналисты в пику Суворину решили основать новое издание. Постоянные авторы прекратили сотрудничество с оскандалившейся газетой. Кончилось дело тем, что Союз взаимопомощи русских писателей учинил над Сувориным суд чести, обвинив его в недостойном поведении[443]. Эта унизительная для Суворина кампания совершенно лишила его покоя и сна. Антону претили все эти показные судилища. В апреле он написал Суворину, что пойти на поводу у зачинщиков — значит поставить себя «в смешное и жалкое положение зверьков, которые, попав в клетку, откусывают друг другу хвосты». Александру же поведал, что получает от Суворина письма, «тоном своим похожие на покаянный канон». Еще больше он смягчился в письме к Авиловой, написав ей 9 марта: «Вы спрашиваете, жалко ли мне Суворина. Конечно, жалко. <…> Но тех, кто окружает его, мне совсем не жалко». В деле же Дрейфуса непримиримая общественность затравила Суворина как дикого зверя, несмотря на то что в частном кругу он свою ошибку признал. Антон тоже поддался этим настроениям, сказав по секрету Сергеенко, что «Суворин скрывает в себе все элементы преступника». Между тем Анна Ивановна тщетно взывала к Антону в письме от 21 марта: «Если бы Вы знали только, милый Антон Павлович, сколько приходится волноваться бедному Алексею Сергеевичу, Вы бы его пожалели и поддержали! <…> Но Вы его не друг, это я вижу ясно <…> Простите меня <…> просто мне обидно за него, обидно, что у него нет друга»[444]. Антон усмотрел неискренность в ее взволнованном многословии, но пообещал, что весной встретится с Сувориным в Москве и постарается его утешить. В начале апреля Анна Ивановна написала еще одно полное мольбы письмо. Тогда же Антону писал и Тычинкин, жалуясь: «Атмосфера тут очень тяжелая, чувствуешь какой-то кошмар»[445]. Весь литературный Петербург, похоже, впал в мрачное уныние. Хандрил Щеглов, у Баранцевича, чей маленький сын умер от менингита, глаза не просыхали от слез. Лика Мизинова, делавшая первые робкие шаги на французской оперной сцене, была еще более обделена вниманием Антона. Под Новый год он сообщил ей, что молчит, потому что она не отвечает на письма. Это ее разозлило: «Вы бы написали, если бы знали, что Ваши письма для меня что-нибудь стоят! <…> Я Вас люблю гораздо больше, чем Вы того стоите, и отношусь к Вам лучше, чем Вы ко мне! <…> Если бы я уже была великой певицей, я купила бы у Вас Мелихово! — Я и подумать не могу, что не увижу его»[446]. Антон не удержался от того, чтобы поддразнить ее: «Угадай — я женюсь <…> продаю Марксу свои сочинения». И сравнил ее с Похлебиной, которая когда-то пыталась убить себя штопором. Лика поддержала шутку в письме от 21 февраля: «С Вашей невестой я обязуюсь быть вежлива и даже нечаянно постараюсь не выцарапать ей глаз! Но лучше оставьте ее в России! <…> Нет, не женитесь лучше никогда! Нехорошо. Лучше сойдитесь просто с Похлебиной, но не венчайтесь! Она Вас так любит». Лика переписывалась с Машей и догадывалась о том, что держит Антона в России. У Маши же в этом не было никаких сомнений. В феврале ее пригласили за кулисы МХТа познакомили с труппой: «Книппер запрыгала, я передала ей поклон от тебя <…> Я тебе советую поухаживать за Книппер. По-моему, она очень интересна». Антон ответил незамедлительно: Книппер очень мила, и конечно глупо я делаю, что живу не в Москве. Прошло немного времени, и Ольга Книппер стала наведываться к Маше в гости. Их дружба впоследствии связала семью Книппер с Чеховыми, а Чеховых — с Московским Художественным театром. Антон только и мечтал о том, чтобы прервать крымскую ссылку. На Пасху он собирался в Москву встретиться с труппой, повидать Ольгу Книппер, Машу и Евгению Яковлевну. Однако вряд ли когда-либо еще ему была столь нетерпима российская действительность. Его раздражали и власти, и бунтующее студенчество. Одному коллеге он с горечью написал, что стоит только честным студентам закончить университет, как они превращаются в стяжателей и взяточников. Сам Чехов читал теперь французскую газету «Le Temps», находя в ней образец правдивой и непродажной журналистики. Живя в Ялте, он отнюдь не скучал по мелиховским мужикам — впрочем, забыть о них было трудно, поскольку в письмах Маши то и дело звучали жалобы на их жульничество и озлобление. Занятия в Машиной школе заканчивались 10 апреля, а срок найма московской квартиры — неделю спустя, так что в перспективе всех ожидало возвращение в Мелихово. Пасхальные праздники радости не предвещали. Маша в письме от 10 марта уже не скрывала своих мыслей: «Мелихово, по возможности, скорее продать, вот мое желание. Крым и Москва! Если захочешь русской деревни, то можно выбрать любую губернию и любое место в смысле красоты и рыбной ловли, с грибами. В Мелихове уж очень все напоминает об отце. Непрерывные ремонты, возня с прислугой и с крестьянами уж очень тяжелы». В это время в Ялте Бабакай замешивал цемент, а Мустафа сажал деревья. Вукол Лавров подарил Антону книгу «Флора садоводства», и, вооружившись сей библией любителя растений, он принялся насаждать Эдем, который заменит ему Мелихово. Вдохновлялся он также каталогами одесских питомников и близлежащего Никитского ботанического сада. Средиземноморские растения, которые приглянулись ему в Ницце, хорошо приживались в Ялте. Вскоре двенадцать черешен, два миндальных дерева и четыре шелковицы уже шумели листвой; ожидалась доставка бамбука. Именно здесь, а не в Париже назначил Антон встречу с Ликой. Хорошенькая Надя Терновская, дочь ялтинского протоиерея, уехала в Одессу к брату, чтобы послушать обожаемую ею оперу. Антон купил ей билет и получил в ответ букет фиалок и кокетливое письмо. Татьяна Толстая, хотя ей не пришлась по вкусу чеховская «Чайка», была очарована «Душечкой», которую ее отец с чувством четыре вечера подряд читал вслух пестрой компании гостей, прерывая чтение всхлипыванием и смехом: «Отец <…> говорит, что поумнел от этой вещи. <…> А в „Душечке“ я так узнаю себя, что даже стыдно»[447]. По уши влюбленная в Антона юная Ольга Васильева, корпящая над переводами его рассказов на английский язык, присылала записки, прося объяснить непонятные слова. Внучка Суворина, Надя Коломнина, из Петербурга писала Антону игривые письма и посылала ноты вальсов, намекая, что найдутся «чьи-нибудь искусные руки», которые сыграют их на рояле у Иловайской. Кокетливые послания приходили и от молоденькой Нины Корш[448]. Ялта смеялась над чеховскими поклонниками. Женщин, которые преследовали его на набережной или по дороге на Аутку, прозвали «антоновками», однако Антон был далек от искушения попробовать эти запретные плоды. Ведя жизнь уединенную и непорочную, Чехов стал подписывать письма «Антоний, епископ Мелиховский, Ауткинский и Кучук-койский» [449]. К апрелю отшельничество и компания чахоточных докторов ему уже порядком надоели: «Ходишь по набережной и по улицам, точно заштатный поп», — пожаловался он в письме к Суворину. Однако в Москву уезжать пока было рано — в апреле там было еще морозно. Друзей Антона беспокоило его сильное желание покинуть Ялту. Литератор и певец В. Миролюбов попытался предотвратить его отъезд, послав телеграмму Ване: «Ехать на север безумие, болезнь еще не излечена, нужно беречь»[450]. Задержал Чехова Горький — он появился в Ялте одетый крестьянином. Друзья завели споры о политике и литературе; Антон показал Горькому Кучук-Кой. В апреле того же года в Ялту наведались еще два литератора, щеголь Иван Бунин и весельчак Александр Куприн. К стопам Антона Чехова припало следующее поколение русских писателей. Бунин и Горький затаили в душе взаимное недоверие, которое перерастет в войну, когда Бунин возглавит корпус писателей-эмигрантов, а Горький — союз большевистских писателей. Куприн, которому не хватало горьковского экстремизма и бунинской утонченности, был по натуре шутом. В этих писателях Чехов увидел не приспешников, но гениев в самом своем становлении. Впоследствии Горький окажется Иудой, а Бунин — Петром Чеховианской церкви. Антон переключил внимание со старика Суворина, который теперь был далек от него и телом и душой, на молодого Бунина — вместе с Машей они прозвали его Букишоном, по имени управляющего в имении графа Орлова-Давыдова неподалеку от Мелихова. Положенного Антону гонорара за двенадцать представлений «Чайки» набралась лишь тысяча четыреста рублей — в театре Эрмитаж был маленький зрительный зал. Покровитель МХТа Савва Морозов обещал дать труппе театр побольше, с тем чтобы увеличить доходы и актеров, и автора. Нуждался в расширении и репертуар театра: труппа желала ставить «Дядю Ваню», пьесу, которую Станиславский считал гораздо более сильной, чем «Чайка». Однако для этого необходимо было изъять пьесу из репертуара Малого театра. Это оказалось делом несложным — Театрально-литературный комитет усмотрел в пьесе клевету на российскую профессуру и требовал внести в нее поправки. Десятого апреля, в тот самый день, когда состоялось заседание комитета, Антон перебрался на пароходе из Ялты в Севастополь и сел в московский поезд. На Курском вокзале его встретил знакомый врач и отвез в жарко натопленную Машину квартиру.
|