КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Пятница, 3 октября 1828 г. 9 страницаВаше превосходительство, хотя и урывками просматривая мои записи, отнеслись к ним одобрительно и не раз поощряли меня продолжать начатое. Я так и поступал время от времени, когда мне позволяла это моя рассеянная жизнь в Веймаре, и в конце концов у меня накопилось довольно материала для двух томов. Перед отъездом в Италию я не упаковал в чемодан эти самые важные для меня рукописи вместе с другими моими писаниями и вещами, но запечатал в специальный пакет и оставил на хранение нашему другу Сорэ с покорнейшей просьбой, если меня в дороге постигает несчастье и я не вернусь назад, передать их Вам в собственные руки. После посещения Венеции, когда мы во второй раз приехали в Милан, я заболел горячкой, несколько ночей мне было очень худо, а потом целую неделю я ничего не мог есть и лежал вконец обессиленный. В эти одинокие, тяжкие часы я не думал ни о чем, кроме своей рукописи, меня страшно тревожило, что в таком недоработанном, непроясненном состоянии она не сможет быть использована. Перед глазами у меня вставали места, написанные простым карандашом, да еще недостаточно четко, я вспоминал, что многие записи еще только намечены, — одним словом, что вся рукопись не просмотрена подобающим образом и не отредактирована. При том состоянии, в котором я находился, да еще мучимый этими страхами, я ощутил жгучую потребность заняться своей рукописью. Перспектива увидеть Рим и Неаполь больше не радовала меня, мной овладело страстное желание воротиться в Германию и в полном уединении закончить работу над рукописью. Не вдаваясь в подробности того, что во мне происходило, я заговорил с господином фон Гёте о своей физической немощи. Он понял, сколь опасно было бы по такой жаре и дальше тащить меня за собой, и мы порешили съездить еще в Геную, откуда я, буде мое здоровье не улучшится, поеду прямо в Германию. Мы пробыли несколько дней в Генуе, когда пришло Ваше письмо, в котором Вы писали, что если я чувствую склонность вернуться, то Вы будете мне рады, а это ведь означало, что Вы и в такой дали почувствовали, что у нас не все ладно. Восхищенные Вашей проницательностью, мы еще порадовались, что Вы по ту сторону Альп одобрили решение, только что нами принятое. Я хотел уехать тотчас же, но господин фон Гёте счет желательным, чтобы я остался еще немного и мы бы вместе покинули Геную. Я охотно пошел навстречу его желанию и в воскресенье, 25 июля, в четыре часа утра мы обнялись и распрощались на улицах Генуи. Два экипажа стояли наготове, один, в который сел господин фон Гёте, должен был вдоль моря отправиться в Ливорно, второй — в нем уже сидело несколько пассажиров, к коим присоединился и я — через горы в Турин. Так мы разъехались в разные стороны, оба растроганные, оба искренне желая друг Другу всяческого благополучия. После трехдневного путешествия в жаре и в пыли, через Нови, Александрию и Асти, я наконец добрался до Турина, где вынужден был остановиться на несколько дней, чтобы немного передохнуть, осмотреться и выждать оказии для переезда через Альпы. Таковая сыскалась в понедельник, 2 августа. Проехав через Монсени, мы прибыли в Шамбери 6-го вечером. 7-го после обеда подвернулась возможность доехать до Экса, а 8-го, уже впотьмах и под дождем, я прибыл в Женеву, где и остановился в гостинице «Корона». Там было полным-полно англичан, бежавших из Парижа; очевидцы тамошних чрезвычайных событий, они наперебой о них рассказывали. Вы, конечно, легко себе представляете, какое впечатление произвело на меня первое известие о событиях, потрясших мир, с каким интересом я читал запрещенные в Пьемонте газеты, с какой жадностью прислушивался к рассказам новых постояльцев, ежедневно прибывающих из Франции, к спорам и пересудам любителей политики за табльдотом. Все были страшно возбуждены, все старались предугадать, как скажется великий переворот [76] на всей остальной Европе. Я посетил приятельницу Сильвестру , родителей и брата Сорэ , а так как в эти исполненные волнения дни каждый считал себя обязанным иметь собственное мнение, то и я составил себе следующее: французские министры достойны кары уже потому, что толкнули короля на поступки, подорвавшие доверие народа и уважение к монаршей власти. Я намеревался, приехав в Женеву, тотчас же отослать Вам подробное письмо, но тревога и рассеяние первых дней были таковы, что у меня недостало сил сосредоточиться и написать все так, как бы я хотел. Затем 15 августа пришло письмо из Генуи от нашего друга Штерлинга с известием, до глубины души меня огорчившим и сразу отбившим у меня охоту писать в Веймар. Штерлинг сообщал мне, что карета Вашего сына в тот самый день, когда мы расстались, опрокинулась, что он сломал себе ключицу и теперь лежит в Специи. Я тотчас же написал, что готов немедленно совершить обратный переезд через Альпы и, конечно, не тронусь в дальнейший путь, покуда не получу успокоительных известий из Генуи. В ожидании их я обосновался на частной квартире и, чтобы использовать пребывание в Женеве, принялся совершенствовать свои познания во французском языке. Двадцать восьмое августа стало для меня двойным праздником, ибо в этот день пришло второе письмо от Штерлинга, положительно меня осчастливившее; он сообщал, что господин фон Гёте очень быстро оправился от последствий дорожной катастрофы и в настоящее время в полном здравии находится в Ливорно. Итак, главные мои волнения были разом устранены, и я в душе молитвенно повторял:
Хвали творца, коль он гнетет, Хвали, когда сызнова снимет гнет.
Я решил, что наконец-то вправе подать Вам весть о себе: мне хотелось сказать приблизительно то, что уже сказано на предыдущих страницах, далее я хотел спросить, не согласитесь ли Вы, Ваше превосходительство, на то, чтобы я вдали от Веймара, в каком-нибудь укромном уголке, завершил работу над дорогой моему сердцу рукописью. Ибо не видать мне спокойствия и радости, покуда я не передам Вам этот так долго пестованный мною труд переписанным набело, сброшюрованным и для публикации ожидающим только Вашего одобрения. Но вот приходят ко мне письма из Веймара, и я из них усматриваю, что там ждут моего скорого возвращения, дабы предоставить мне постоянное место. Мне остается лишь с благодарностью отнестись к столь благожелательному предложению, но оно, увы, срывает нынешние мои планы и приводит меня к какому-то странному раздвоению. Ежели я немедленно вернусь в Веймар, то о скором завершении моих литературных намерений мне даже думать не придется. Я снова заживу рассеянной жизнью, ибо в маленьком городе, где все друг другу знакомы, человека тотчас затянет мелкая губительная суета, бесполезная и для него, и для других. Правда, есть в этом городе для меня много доброго, прекрасного, что я издавна любил и буду любить до конца своих дней, но когда я сейчас о нем думаю, мне видится у врат его ангел с огненным мечом, он преграждает мне доступ в него и гонит меня прочь. Я знаю, что я чудак, чудак с тех самых пор, как помню себя. Кое в чем я упорен и непоколебим, годами не отступаюсь от своих намерений и достигаю намеченной цели, вопреки тысячам препятствий, вопреки длинным, путаным дорогам, которыми мне приходится идти. Но в повседневной жизни нет человека зависимее, нерешительнее меня, столь подвластного всякого рода влияниям. Сочетание всех этих свойств и определило мою судьбу — изменчивую и устойчивую в одно и то же время. Оглядываясь на пройденный путь, я вижу, до чего пестры и разнородны житейские обстоятельства и положения, в которых я побывал, но, вглядевшись пристальнее, убеждаюсь, что через всю мою жизнь проходит неизменная линия — стремление вверх, отчего мне и удалось, ступень за ступенью, стать лучше, благороднее. Но эти свойства характера, то есть переимчивость и податливость, как раз и делают для меня необходимым время от времени пересматривать свои жизненные обстоятельства. Так корабль, прихотью различных ветров сбитый с курса, стремится вновь найти его. Любая должность уже несовместима с моими так упорно оттеснявшимися судьбой литературными целями. Давать уроки молодым англичанам я более не намерен. Я овладел их языком, то есть добился того, что мне недоставало, и рад тому. Я не недооцениваю пользы, которую мне принесло долгое общение с юными чужеземцами, но всему свое время. Преподаванье устной речи и словесности — не моя сфера. Тут мне равно недостает способностей и соответствующей подготовки. Нет у меня и ораторского таланта, ибо я подпадаю под влияние собеседника до такой степени, что, забыв о себе, проникаюсь его взглядами, его интересами, при этом чувствуя себя связанным по рукам и ногам, и мне лишь редко удается обрести свободу мысли и постоять за свои убеждения, И напротив: перед листом бумаги я чувствую себя вполне свободно и вполне владею собой, поэтому письменное развитие мысли — истинное мое призвание, моя истинная жизнь, и я считаю пропащим всякий день, когда мне не удалось порадоваться нескольким страницам, мною написанным. Всем своим существом я стремлюсь сейчас к деятельности в менее узком кругу, к тому, чтобы занять свое место в литературе и — что явилось бы основой моего счастья в дальнейшем — составить себе наконец некоторое имя. Правда, сама по себе литературная известность вряд ли стоит потраченных на нее усилий. Напротив, я не раз убеждался, что она может стать бременем и помехой, но хорошо уже то, что она поддерживает в тебе уверенность: ты, мол, не зря потрудился на этой ниве, — а большего блаженства, вероятно, не существует, оно возвышает душу, дарит такими мыслями и силами, которых ты бы иначе не ведал. Если же человек слишком долго толчется в узком кругу, мелким становится его ум и характер и в конце концов он оказывается неспособным к чему-либо значительному и подняться выше ему уже нелегко. Если великая герцогиня действительно намеревается что-то сделать для меня, то столь высокий особе, конечно, нетрудно найти форму для оказания мне этой милости. Буде ей угодно поддержать и поощрить мои первые литературные шаги, это явится поистине добрым делом, и плоды его не пропадут даром. О принце могу сказать, что он занимает совсем особое место в моем сердце. Возлагая большие надежды на его ум и характер, я с радостью предоставлю в его распоряжение скромные мои познания. Я буду стараться стать по-настоящему образованным человеком, он же, подрастая, будет все легче воспринимать то лучшее, что я сумею дать ему. Но в данное время мне всего важнее на свете — окончательно доработать многажды помянутую здесь рукопись. Я хотел бы провести несколько месяцев под Геттингеном, в тиши и уединении, возле своей возлюбленной и ее родни, дабы, избавившись от прежнего бремени, как следует подготовиться к новому и ощутить желание взять его на себя. Жизнь моя в последние годы как-то застоялась, и я очень хотел бы во многом ее обновить. К. тому же здоровье мое слабо и неустойчиво, я не уверен в своем долголетии и, конечно, хочу оставить по себе что-то достойное, хочу, чтобы мое имя, хоть на недолгий срок, сохранилось в людской памяти. Но без Вашего согласия, без Вашего благословения я ничего сделать не в силах. Ваши дальнейшие пожелания относительно меня мне неведомы, не знаю я также что, хотя бы и самое доброе, думают насчет меня при дворе. Я откровенно высказал Вам, как обстоит дело со мной, и поскольку теперь Вам это ясно, Вы сможете без труда решить, имеются ли у Вас достаточно веские основания желать моего скорейшего возвращения, или я могу спокойно приступить к осуществлению задуманного. Через несколько дней, как только подыщу себе попутчиков, я уеду отсюда и через Невшатель, Кольмар и Страсбург, неторопливо осматривая все по пути, отправлюсь во Франкфурт. Я был бы счастлив, если б мог надеяться получить от Вас во Франкфурте несколько строчек, которые прошу адресовать мне «до востребования». Я рад, что тяжкая эта исповедь осталась позади и что следующее мое письмо к Вашему превосходительству будет менее мрачным. Прошу Вас передать мой сердечный привет надворному советнику Мейеру, главному архитектору Кудрэ, профессору Римеру, канцлеру фон Мюллеру и тем из близких Вам, кто еще помнит обо мне. Вас я обнимаю от всего сердца и навеки остаюсь, куда бы меня ни забросила судьба, бесконечно почитающим и любящим Вас. Э.
Женева, 14 сентября 1830 г.
К великой моей радости, из Вашего последнего письма ко мне в Женеву я узнал, что все бреши в «Классической Вальпургиевой ночи» заделаны и, главное, что она завершена. Значит, три первых акта вполне готовы, увязаны с «Еленой», и тем самым преодолено наиболее трудное. Конец, как Вы мне говорили, уже готов; четвертый акт, надо думать, вскоре будет закончен, а следовательно, закончено все великое творение, на радость грядущим векам. Я бесконечно рад этому и любую новую весть о продвижении поэтического воинства встречу ликованием. В путешествии мне то и дело приходил на ум «Фауст» и многие его классические строки применительно к различным впечатлениям. Когда в Италии мне встречалось много красивых людей и дети поражали меня своим цветущим видом, я тотчас же вспоминал:
Здесь все бессмертны, словно боги, Улыбка у людей чиста, Довольство, чуждое тревоги, Наследственная их черта.
Лазурью ясною согрето, Мужает здешнее дитя. Невольно спросишь, люди это Иль олимпийцы, не шутя?
(Перевод Б. Пастернака.)
А когда красота природы потрясала меня, когда мой взор и сердце тешили озера, долины и горы, невидимый озорной бесенок всякий раз нашептывал мне:
В конце концов признать пора Мои труды, толчки и встряски. Без них могла ль земли кора Какой прекрасной быть, как в сказке?2
(Перевод Б. Пастернака.)
В этот миг для меня более не существовало разумного созерцания, вокруг царила какая-то бессмыслица, я чувствовал, что все во мне переворачивается, и мне оставалось только расхохотаться. При подобных оказиях мне уяснилось, что поэт, видимо, должен всегда быть позитивным. Ведь человек нуждается в нем, чтобы сказать то, что сам он выразить не в состоянии. Захваченный каким-либо явлением или чувством, он ищет слов, собственный словарный запас кажется ему недостаточным. И тут на помощь ему приходит поэт и утоляет его жажду. С этим чувством я твердил две первые благословенные строфы и, от души смеясь, клял последние два стиха. Но кто посмел бы сокрушаться о том, что они существуют, — ведь место для них выбрано то, где они всего красноречивее взывают к нашим чувствам. Дневника в подлинном смысле этого слова я в Италии не вел. Впечатления слишком быстро сменяли друг друга, слишком были грандиозны, слишком многочисленны, и тотчас же усвоить их я был просто не в состоянии. Но мои глаза и уши все время были напряжены, и я многое замечал. Теперь я хочу перегруппировать свои воспоминания и обработать их по отдельным рубрикам. Пожалуй, самые интересные мои наблюдения относятся к учению о цвете , и я заранее радуюсь возможности рассказать Вам о них. Ничего нового в них, собственно, нет, но всегда приятно обнаружить подтверждения старого закона. В Генуе большой интерес к Вашему учению выказал Штерлинг . То, что было ему известно из Ньютоновой теории, его не удовлетворяло, поэтому он с большим вниманием меня слушал, когда я в неоднократных беседах, по мере сил, излагал ему основные принципы Вашей теории. Буде Вам представится случай послать в Геную экземпляр Вашего труда, можно с уверенностью сказать, что этот подарок был бы принят с великой радостью. Здесь, в Женеве, я уже три недели назад нашел любознательную ученицу в лице моей подруги Сильвестры . Кстати, я сделал одно наблюдение: простое усваивается труднее, чем мы думаем, и для того, чтобы в многообразнейших частностях явления отыскать основной закон, нужна немалая сноровка. Но зато это прекрасно упражняет наш ум, — природа ведь особа очень щепетильная, и надо постоянно остерегаться, чтобы не задеть ее не в меру поспешным высказыванием. Увы, в Женеве этот важнейший вопрос не возбуждает ни малейшего интереса. Не говоря уж о том, что в местной библиотеке не имеется Вашего «Учения о цвете», здесь даже не подозревают о его существовании. Но это скорее вина немцев, чем жителей Женевы, тем не менее меня это злит и провоцирует на колкие замечания. Как известно, в Женеве некоторое время прожил лорд Байрон . Не любя здешнего общества, он дни и ночи проводил среди природы, на озере, о чем женевцы рассказывают еще и доныне; в «Чайльд-Гарольде» имеются прекрасные строки, посвященные воспоминаниям об этих днях. Поэта поразил цвет Роны, и хотя он, конечно, не подозревал, отчего возник этот цвет, но обнаружил недюжинную зоркость. В примечании к третьей песни говорится:
The colour of the Rhone at Geneva is blue, to a depth of tint which f have never seen equalled in water, salt or fresh, except in the Mediterranean and Archipelago. (Цвет Роны под Женевой синий, более глубокой синевы ни пресной, ни соленой воды я не видел, разве что в Средиземном и Эгейском морях (англ.).)
Воды Роны, теснясь, чтобы прорваться сквозь город, разделяются на два рукава, через которые перекинуты четыре моста; прогуливаясь по ним в ту и другую сторону, хорошо видишь цвет воды. И самое тут примечательное, что в одном рукаве вода синяя , то есть такая, какой ее видел Байрон, а в другом зеленая . В рукаве, вода которого кажется синей, течение стремительное, оно так глубоко прорыло дно, что свет туда уже не проникает, и в глубинах царит полнейший мрак. Чистейшая вода в данном случае играет роль мутной среды, и таким образом, согласно Вашему закону, возникает прекраснейшая синева. Другой рукав менее глубок, свет еще достигает дна, так что даже камни видны и поскольку внизу недостаточно темно, для того чтобы вода стала синей, дно же в этом рукаве неровное, нечистое и недостаточно белое и блестящее, чтобы создать желтизну, то цвет воды, имея промежуточный оттенок, производит впечатление зеленого. Будь я, как Байрон, склонен к озорным проделкам и будь у меня средства для их осуществления, я сделал бы следующий эксперимент: В зеленом рукаве Роны, вблизи от моста, то есть там, где ежедневно проходят тысячи людей, я бы велел укрепить черную доску или что-то в этом роде на глубине, достаточной для возникновения беспримесной синевы, а неподалеку от нее установил бы под водой большой кусок белой блестящей жести на таком расстоянии от ее поверхности, чтобы при свете солнца она взблескивала яркой желтизной. Прохожие, завидев в зеленой вода две пятна — желтое и синее, были бы ошеломлены дразнящей загадкой. В путешествии чего только не придумаешь, но такая шутка, по-моему, хотя бы осмысленна и вдобавок не бесполезна. На днях я зашел в книжную лавку, и в первом же попавшемся мне в руки томике в двенадцатую долю листа прочитал слова, в моем переводе звучащие так: «А теперь скажите мне: если вы открыли истину, надо ли возвещать ее? Попробуйте ее обнародовать, и несметное число людей, живущих противоположным заблуждением, станут преследовать вас, заверяя, что это заблуждение и есть истина, а все, что стремится ее опровергнуть, — величайшее из заблуждений». Это место, подумал я, словно бы написано об отношении специалистов к Вашему ученью о цвете, и так оно мне понравилось, что из-за него я купил книжечку. В ней оказались «Павел и Виргиния» и еще «La Chaumiere indienne»(«Индейская хижина» (фр.)) Бернардена де Сан-Пьера , а значит, мне не пришлось раскаиваться в своей покупке. Книжку эту я читал с удовольствием. Чистота и благородство чувств автора, изящество повествования освежили мне душу, а то, как искусно он пользуется многими общепринятыми иносказаниями, положительно восхитило меня. Недавно я впервые ознакомился с Руссо и Монтескь е. Но чтобы мое письмо не разрослось в книгу, я на сей раз обойду молчанием как это, так и многое другое, о чем мне хотелось бы Вам поведать. После того как третьего дня я написал Вам длинное письмо и тем самым свалил камень со своего сердца, я ощутил себя веселым и свободным, чего со мной не бывало уже много лет. Меня непрерывно тянет писать, писать и говорить. Я в самом деле чувствую насущную потребность хотя бы недолгий срок прожить вдали от Веймара, очень надеюсь, что Вы одобрите мое намерение, и предвижу то время, когда Вы мне скажете, что я поступил правильно. Завтра «Севильским цирюльником» открывается здешний театр. Я хочу еще побывать там, но потом уеду уже всерьез. Погода, видимо, разгуливается и поощряет меня к отъезду. Здесь дождь лил с самого дня Вашего рождения, когда рано утром началась гроза, которая, надвинувшись от Лиона, шла вверх по Роне к озеру и дальше на Лозанну, так что гром грохотал почти непрерывно. Я живу в комнате за шестнадцать су в день, из нее открывается прекраснейший вид на озеро и горы. Вчера внизу шел дождь, было холодно и наиболее высокие вершины Юры, когда ливень утих, впервые предстали перед нами, покрытые снегом, который сегодня уже стаял. Предгорья Монблана начали окутываться постоянной белой пеленой; на высоком берегу озера, в зеленых лесных зарослях кое-какие деревья уже потемнели и пожелтели; ночи становятся холодными, — словом, осень стучится в дверь. Мой нижайший поклон госпоже фон Гёте, фрейлейн Ульрике, Вальтеру, Вольфу и Альме. Мне хочется многое написать госпоже фон Гёте о Штерлинге, завтра я этим займусь. Очень хотел бы получить от Вашего превосходительства весточку во Франкфурте и пребываю в счастливой надежде на нее. С наилучшими пожеланиями, преданный Вам. Э.
Двадцать первого сентября я выехал из Женевы и, задержавшись на несколько дней в Берне, 27-го добрался до Страсбурга, где, в свою очередь, пробыл несколько дней. Здесь, проходя мимо парикмахерской, я увидел за стеклом маленький бюст Наполеона, который на фоне темного помещения, поскольку я смотрел на него с улицы, явил мне все градации синевы , от молочно-голубо го оттенка до темно-лилово го. Я сообразил, что если смотреть на бюст против света, то есть из помещения парикмахерской, то он явит мне еще и все градации желтизны . Итак, не в силах подавить в себе мгновенно вспыхнувшее желанье, я вошел к людям, совершенно мне незнакомым, и сразу же взглянул на бюст, который, к вящей моей радости, переливался всем великолепием активных цветов, от чуть желтого до рубиново-красного. Я тотчас же спросил, не согласится ли хозяин уступить мне изображение великого героя. Тот отвечал, что он, будучи рьяным почитателем императора, недавно привез этот бюст из Парижа, но поскольку моя любовь, видимо, превосходит его чувство, что можно заключить по моему энтузиазму, то я имею преимущественное право на владенье сокровищем, которое он охотно мне переуступает. В моих глазах это стеклянное изделие было драгоценностью, почему я не без удивления взглянул на доброго его владельца, когда он за несколько франков передал его мне из рук в руки. Я послал этот бюст Гёте вместе с купленной мною в Милане, тоже достаточно примечательной, медалью в качестве маленького подарка с дороги, уверенный, что он оценит таковой по достоинству. Во Франкфурте и позднее я получил от Гёте следующие письма.
|