КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Повесть 3 страницаВот тогда‑то и возник дом вблизи консерватории. В переулке, где он, коренной москвич и городской шатала, почему‑то никогда не бывал. Забытый дом стоял в начале забытого переулка, если считать со стороны Никитской площади. Впрочем, Никитская тут ни при чем, они попали в переулок каким‑то проходным двором. Почему память так старательно стерла географию события? Чтобы не было пути назад, чтобы не сделаться иждивенцем чужого милосердия, чтобы золотой лучик не погас в мути ненужной суеты?.. Случайность, непреднамеренность, хаотическая бесцельность происходящего с тобой настолько утомляет и обессиливает душу, что начинаешь искать значение символа там, где всякое значение заведомо отсутствует. Убеждаешь себя, что жизнь запрограммирована хотя бы в главных, опорных пунктах, на самом же деле ты просто участник Броунова движения – беспорядочной толкотни человеческих молекул. Неожиданный толчок бросает тебя вперед, или вбок, или назад, а там другой толчок, и ты несешься в прямо противоположную сторону, а потом с глубокомысленным видом пытаешься постигнуть смысл своих движений. Все это так, но разрази его гром небесный, если он когда‑нибудь поверит, что встретил Таню случайно. А было так. Все еще находясь под угрозой демобилизации, он пытался вернуться на фронт через Главное политическое управление. И вот, выходя после очередного уклончивого ответа из подъезда на улицу Фрунзе, он столкнулся с какой‑то девушкой. Шагнул в сторону и вновь наскочил на нее. Он буркнул: «Извините!» – и снова уперся в тонкую, стройную фигурку. Он знал, что значит в психопатологии обыденной жизни такая вот довольно распространенная уличная неловкость, когда двое прохожих начинают топтаться друг перед другом, мешая пройти, и разозлился на себя. Но после новой тщетной попытки разминуться с облегчением понял, что не виноват, это девушка затеяла игру. Он вынырнул из своего душевного подвала, взглянул ей в лицо и не сразу, а через ощутимые мгновения – чреда воспоминаний: море, сведенная нога, каньоны, пыльный вагон, обрез вокзальной платформы, слипшиеся от слез ресницы – узнал Таню. – Боже мой, Таня, это вы? Она ответила кивком головы и взмахом ресниц: да, я. И тут он на миг усомнился в этом. Повзрослевшее лицо ее совсем не походило на тугой детский мячик, оно опало, побледнело, смягчился угол крепких скул, да и весь абрис женственно помягчал, лишь золотистые глаза в длиннющих, пушистых, «махровых» ресницах остались теми же – юными, ясными, добрыми. – Какими судьбами? В институт?.. Из института?.. В библиотеку? – В руках у нее был небольшой, туго набитый портфель, и он молол языком, чтоб заглушить поднявшуюся в нем непонятную боль. Таня смотрела на него с улыбкой. И вообще‑то молчаливая, она не пыталась прервать это словоизвержение. – Как вы повзрослели! Вы были тогда еще школьницей. Нет, что я говорю! Вы учились в техникуме. Учились и работали. И собирались поступить в педагогический? Верно? – Он спрашивал и сам отвечал. – А жили вы вдвоем с теткой. Видите, я все помню. И спасение на водах тоже помню!.. – Что с вами? Как вы? – произнесла она тихим и каким‑то сострадающим голосом. Он даже чуть отшатнулся – интонация словно подразумевала, что она знает о его неудачах. Да нет, откуда ей знать! Хотя… палочка в руке, хромота, одинокая звездочка на погоне – все это не могло служить приметами успеха. – Да вот, – сказал он с неловкой улыбкой. – Кутузова из меня не получилось… Филемона тоже, – добавил он, тускло радуясь, что второй образ до нее не дойдет. – А может, дело в Бавкиде? – Что вы знаете о Бавкиде? – пробормотал он. – Ничего. – Откуда вы знаете, что я был женат?.. Собственно, не был, а есть… Хотя, по правде, я уже и сам не знаю… – Он запутывался все больше и, разозленный, сказал почти грубо: – Вам что‑нибудь известно о моей жене? – Нет. – Почему же вы сказали о Бавкиде? – «Филемон и Бавкида». Мы проходили. – Ну, и что с того! Почему вы решили, что она виновата? – Конечно, она. – Почему не я? – Вы – нет! – Она сделала рукой жест, словно защищалась от пущенного в лицо снежка. – Вы – праздник! Петров расхохотался. Он отчетливо видел себя всего, как будто перед ним держали зеркало, отражающее не только его внешнюю, но и внутреннюю суть. Он так мало стоил в собственных глазах, так неценен был и себе, и другим, во всех измерениях и плоскостях, что неожиданное уподобление его празднику вызвало в нем почти болезненный приступ смеха. Она терпеливо смотрела, как он смеется, чуть покачиваясь верхней половинкой туловища, как вытирает слезы носовым платком, а потом сморкается в тот же платок, прячет его в карман и, обессиленный, успокаивается. И вот так устроен человек, особенно когда человек молод и душа не высохла в нем, как осенний лист: из своего смеха Петров вернулся другим. Не то чтобы он поверил в себя как в праздник, но некая иная возможность его образа забрезжила ему. Этой девушке не было никакой нужды льстить ему, говорить неправду. Преувеличивать немного – другое дело. Она расположена к нему, их короткая давняя встреча запомнилась ей добром. И он помнил бы Таню сильнее и лучше, если б ее не заслонила своим большим и важным существом Нина. Да что все – Нина, Нина!.. Довольно Нины. Хоть минуту пожить без нее. Вот он стоит, никем и ничем не связанный, а перед ним этот божий подарок, девушка с пушистыми глазами, полными света и доброты. Впервые за многие месяцы младшего лейтенанта что‑то отпустило внутри. – Давайте я вас провожу, – предложил он. – Я только сдам книги, – сказала Таня. – Я подожду вас. Она благодарно провела узкой рукой в перчатке по обшлагу его шинели. Он хотел попросить ее идти не очень быстро, но она сразу и естественно попала ему в шаг. Он настроился на длительное ожидание возле серых стен студенческой библиотеки, но она вернулась тотчас же – сдала книги и не стала заказывать новых. Они пошли по вечереющим улицам. Она держала его под руку, и маленькая ее рука грела ему локоть через сукно. Для всех людей получение взаимной информации – путь к сближению – любовному, дружескому, соседскому или деловому. Но Таня не нуждалась в каких‑либо сведениях, кроме тех, которые не создавались из самого присутствия человека, и не считала нужным что‑либо сообщать о себе. В этом была мудрость: важна живая суть человека, а не то, что он о себе думает. Ведь, если всерьез, объективной передачи фактов не бывает, а лишь более или менее замаскированное отношение человека к этим фактам, иначе – к самому себе. И коль факты лично тебе неведомы, то и о человеке ты тоже ничего не узнаешь. А если тебя в самом деле интересует человек, из его молчания, отрывистых, малозначащих слов, равно как из всплесков сиюминутного чувства, жестов, походки, взглядов, улыбок, ты узнаешь о нем неизмеримо больше, нежели из самой подробной устной анкеты или рассказов о тех обстоятельствах жизни, которые тебе начисто неизвестны. Но, увы, далеко не сразу осознал он Танину правоту. А до того долго и делано рассуждал о месте человека на войне, нарочито бесстрастно и полуискренне говорил об отношениях с женой, приведших к разрыву. Таня не помогала ему ни одним вопросом, ни словом оценки, согласия или несогласия. Ей вполне хватало зримой очевидности: его хромоты, палочки и свободы, позволяющей шататься по городу и не спешить к другой женщине. «Скрытная она, что ли?» – удивлялся Петров, злясь на свою болтливость, отнюдь не чрезмерную, если бы у него был собеседник. Но Таню и вообще так не назовешь, она сомолчальница. Ну, а замолчи я тоже? Так и будем вышагивать Москву, словно за похоронными дрогами? Но проделать опыт он не решался. А Таня вовсе не была скрытной, на каждый в лоб поставленный вопрос она отвечала с легким вздохом – прямо и четко. Родители умерли. Давно. От скоротечной чахотки. Брат пропал без вести на войне. Ее тетка – старая дева. Они живут вдвоем. В институт она пошла не по выбору, а куда легко поступить. Все эти сведения ни на волос не приближали его к Таниной сути, но удержаться было выше его сил. «А разве вы не могли избрать специальность по влечению?» – «Нет». – «Почему?» – «Меня не влечет ни к одной специальности». – «Но к чему‑то вас все‑таки влечет?» И, спокойно повернув к нему лицо с пушистыми ресницами, сейчас белыми от снежинок, она сказала: «К вам». И тут он наконец замолчал из уважения к ее признанию и познал благость молчания. Как же прекрасна тишина, возникающая между двумя! Они шли вдоль Москвы‑реки, останавливались и смотрели на черную дымящуюся воду, кое‑где прихваченную у берегов желтоватым льдом. Перед ними медленно всплывали в темнеющее небо аэростаты воздушного заграждения, и казалось, им тяжело и страшно подниматься туда, в пустоту над крышами и трубами, они по‑осиному складывали толстое тело. И глубок, почти нетронут был голубоватый снег на тротуаре вдоль Кремлевской стены, а на проезжей части набережной изжеван до асфальтовой протеми шинами и гусеницами военной техники. И не по‑городскому сахаристо белел снег на ветвях деревьев и в зубцах крепостной городьбы. Прохожие попадались редко – еще не кончился рабочий день, да с реки тянуло холодным ветром, и не было тут жилья – лишь стены, стены, а в разрывах – площади, и пешеходы, оберегая свое скудное тепло, не забредали даром на набережную. Потом они миновали стену Китай‑города и через Китайский проезд вышли на площадь Ногина, оттуда плетением каких‑то переулков, припахивающих ладаном из действующих церквей, вышли на Яузский бульвар и совершили восхождение к площади Пушкина. Этот путь Петров всегда считал «восхождением», хотя на самом деле тут совершаешь спуск. Но путь к памятнику Пушкина для настоящего москвича может быть только путем наверх. И когда они подошли к Таниному дому в начале Большой Бронной, ему казалось, что он много, очень много узнал о своей спутнице, хотя редкий словесный переброс касался лишь обстава долгой прогулки. Нет, еще выяснилось, что тетку, с которой она живет, зовут «тетя Голубушка». У подъезда бес витийства снова овладел Петровым, наверное, от страха, что все кончилось и он опять останется наедине с собой. Как хорошо было бы встретиться небольшой, доброй компанией, посидеть и выпить. Послушать музыку, потанцевать, провести довоенный вечер. К чему он все это нес? У него не было возможности собрать компании – негде и не на что. Дома – прихварывающая мать, а пол‑литра на рынке стоили пятьсот рублей. Музыки, кстати, у него тоже никакой не имелось, равно как и друзей. Истинным во всем этом бессильном трепе было одно – ему хотелось снова увидеть Таню. – Через неделю годится? – вдруг спросила она. – Годится… – проговорил он растерянно. – А где? – Найдем. В восемь вечера можете? – Боже мой, когда угодно! Я же ничего не делаю. Но почему так поздно? – Так, – улыбнулась Таня. – В восемь ноль‑ноль приходите сюда. Он засмеялся, услышав этот воинский и лаконичный язык, козырнул и пошел восвояси, тут только почувствовав, как натрудил раненую ногу. …На Тишинском рынке Петров обменял свою сомнительную фуражку на бутылку вина. В должный час он был возле Таниного подъезда, она уже ждала его с двумя авоськами в руках. И тут в памяти начинался ералаш. Когда человек что‑то значил для Петрова, он очень сильно, слишком сильно ощущал его присутствие. До утраты самостоятельности, словно под гипнозом. Если б он встретился с кем‑нибудь другим, то наверняка запомнил бы несложный путь от Большой Бронной до переулка на задах консерватории. Но окружающее едва просвечивало сквозь тонкую Танину фигуру, да и то вспышками. К тому же шли они туда не прямо, а сперва повернули в сторону Патриарших прудов и там на каком‑то углу забрали Танину приятельницу Инессу, рослую девицу с ускользающим взглядом. Петров не сразу понял, что Инесса косила. Для маскировки на пол‑лица у нее был сброшен рядок темных волос. Но это мало помогало, оставшийся открытым глаз старался за двоих, он то закатывался под лоб, то заваливался к переносью, то почти исчезал, оставляя на обозрение голубоватый, блестящий и полный, как глобус, белок. Косина Инессы целиком завладела его вниманием. Таня существовала для него словно в безвоздушном пространстве. Немногие скупые сведения, сообщенные ею, говорили лишь об одиночестве, которое и без того угадывалось. И вот первая материальная и одушевленная спутница ее существования, к тому же отмеченная столь резкой и назойливой приметой, близкая подруга, поверенная ее тайн. Но последнее определение он тут же отверг. Было очевидно, что Инесса ничего не знает о нем. Он был для нее тем бесформенным и неопределенным, что называется обычно «мой знакомый» или «один парень». И, тяготясь этой призрачностью, он поторопился снабдить Инессу краткими сведениями о себе. В свою очередь Инесса сообщила, что преподает в музыкальной школе по классу скрипки. Петров смущенно обнаружил, что можно было прекрасно обойтись без этого обмена сведениями, ничего не открывающего в тайне человека. Как быстро выветрился из него недавний урок! Тусклая болтовня с Инессой заняла его настолько, что он не заметил, как они очутились в узком переулке, чисто и гладко устланном снегом. Снег блестел под луной, деревья высовывали из‑за оград темные ветви. В синем маскировочном свете, освещающем номера домов, медленно проплывали крупные снежинки. Ему понадобилось зачем‑то нарушить благословенную тишину этого заснеженного переулка ненужным вопросом: – Куда мы идем? – Увидите, – сказала Таня. – К Игорьку, – сообщила суетная на его же лад Инесса. – Мировой парень! В энергетическом учится. На четвертом курсе. Ну, а учись Игорь в другом институте или на другом курсе, что изменилось бы? Неужели он повернул бы назад? Так же мало стоило определение «мировой парень» – люди по‑разному видят друг друга. Петров с уважением поглядел на Таню. Надо иметь мужество жить так вот, молча, не подменяя и не предваряя словами сути переживания, не стараясь защититься, укрыться, спастись от жизни с помощью слов. Он не привык к этому. От Нины легче было добиться нежности, поймав ее в словесную ловушку, нежели порывом искреннего чувства. Они долго поднимались по крутой и темной – хоть глаз выколи – лестнице, и он боялся загреметь с авоськами на скользких, обшарпанных ступеньках. Его удивляло, что подъем так затянулся, дом снаружи представлялся двухэтажным. Затем была остановка и нашаривание звонка по холодной клеенке с металлическими кнопками, по дверному ребрастому косяку и шершавой мерзлой стене. Наконец палец поймал круглую кнопку, жалобный звук раздался потерянно далеко, в глубине незнакомого жилья, вертикальная прорезь света обернулась золотыми воротами, и мягкий, гостеприимный голос сказал: «Прошу! Прошу!» Лицо открывшего Петров не сразу разглядел, ослепленный резким переходом от кромешной тьмы к свету. Последовала непременная возня в прихожей, – у кого‑то оборвалась вешалка, куда девать авоськи? – и чуть неловкое вступление в обиталище с большим оранжевым абажуром и хорошо протопленной кафельной печью – теплая, уютная ячейка человеческого существования, обманчиво изолированная от большого мира. – Моя хата, – с улыбкой сказал Игорек. Он был чуть выше среднего роста, плотный, с правильными, незапоминающимися чертами лица и пластичными движениями. Было приятно смотреть, как он собирает на стол, – их приход застал его за этим занятием. Инесса тут же принялась помогать. В гнедом шерстяном, туго обтягивающем платье, с могучим крупом и крепкими ногами, Инесса наводила на мысль, что кентавр не обязательно мужского пола. И было досадно за суматоху на ее лице, так противоречившую гармонии мощной стати: серо‑голубой глаз резвился в гнезде, наделяя хозяйку то лукавством, то веселой дерзостью, то горестной обидой. Приходилось одергивать себя, чтобы не отозваться на непроизвольную смену выражений Инессиного лица. – Инеска – сила! – доверительно шепнул Игорек, когда та вышла зачем‑то на кухню, где хозяйничала Таня. – Сила! – подтвердил Петров. – Жаль, не хочет глаза исправить! – вздохнул Игорек. – Почему? – Боится, что на слухе скажется. Слух ее кормит. – А какая связь? – По‑моему, никакой. Но попробуй убеди ее! Петрова попросили открыть бутылки, после чего освободили от всех обязанностей. Его донельзя удивила изобильная закуска. Он успел забыть, что такое бывает на свете: копченая колбаса, ветчина, швейцарский сыр, баночка сардин. В Нинином доме со дня объявления войны стали готовить на касторовом масле, хотя залавки ломились. Они же с матерью жили на одну «служащую» карточку, продаттестат никак не удавалось оформить. – Где мы и когда мы? – сказал Петров. – Может, война нам только снилась и сейчас мы проснулись? – Я сам ничего не понимаю, – поддержал Игорек, – откуда девчонки раздобыли такой харч! – Кочумай! – сказала Инесса, что на музыкальном языке означает: помалкивай. Игорек поставил пластинку.
Ночью в одиночестве безмолвном Помни обо мне, –
взмолился рыдающий голос Кето Джапаридзе. Петров пристально смотрел на кончик папиросы. Войны нет, казалось ему, и он еще ничего не знает о себе. Не знает, что даст уйти врагу, столкнувшись с ним глаза в глаза, что даст уйти любимой женщине, не столкнувшись с ней глаза в глаза, не знает, что счастье вовсе не обещано ему от рождения, да и много другого, о чем только начинает догадываться сейчас.
Если мы расстанемся с тобою, Помни обо мне. Если будешь счастлив ты с другою, Помни обо мне.
А ужасно, если так и будет на самом деле, откликнулся он певице. Какое же это счастье с другою, если все время помнишь о прежней. Да и вообще, что это за состояние такое – быть счастливым? Сейчас ему кажется, что в дни Нины он все время был счастлив. Но разве ощущал он это счастье так вещно и так неотрывно, как нынешнее несчастье – из часа в час и из минуты в минуту? Конечно нет! Было счастье близости, а в остальное время внутренняя свобода, когда он был открыт всей полноте жизни и внутри этой широкой внешней жизни мог испытывать любые чувства: гнев, горе, ненависть, даже влюбленность. О несчастье помнишь все время, о счастье же, когда оно есть, забываешь. Ладно, хватит мерехлюндий! Он не сумел бороться за женщину, так будет бороться против женщины, тем более что у него оказался такой сильный союзник, как спустившаяся с неба в должном месте и в должный час Таня. …Петров помнил, что, слегка захмелев, пытался выразить Тане свою благодарность, но она сказала как‑то очень серьезно: – Не надо. Прошу вас, не надо. – Мне хочется, чтобы вы поняли, насколько… – Я очень, очень прошу, – сказала Таня. Он был так уверен, что не заслуживает копченой колбасы и швейцарского сыра, теплой печки и доброго отношения, что, наверное, не внял бы и этому предупреждению, но тут Инесса запела сильным, носовым, подчиненным безупречному слуху голосом, аккомпанируя себе на стареньком пианино:
Жили два товарища па свете, Хлеб и соль делили пополам, Оба молодые, оба Пети. Оба та‑ра‑ри‑ра, та‑ра‑там!..
Инесса знала много смешных песенок и душещипательных романсов, лучше которых ничего нет, когда так нужно короткое забытье, – и тут бессильны Бах и Моцарт, Бетховен и Брамс, тут на вершине «Полонез» Огинского, а внизу цыганщина и «жестокие» романсы.
Бывают в жизни встречи, Любовь лишь только раз, Я в тот далекий вечер Любил безумно вас… –
пела Инесса, закидывая назад голову, и лицо ее с закрытыми глазами было скульптурно красиво. – Эх, Инеске бы полипы вырезать, как бы она пела! – влюбленно шепнул Игорек. – Почему она не вырежет? – Боится слух потерять. Тут Петров спохватился, что подобный разговор уже был, и не стал спрашивать, какая связь между слухом и полипами… Петрова удивляло, что его появление в этой дружной компании не вызывает ни малейшего любопытства. Ни Инесса, ни Игорек ни о чем его не спрашивали, не наблюдали исподволь, что было бы вполне естественно, не пытались проникнуть в суть их с Таней отношений. И ведь он был как‑никак человеком с войны, но и о войне не упоминалось. Лишь Игорек вскользь обмолвился, что ему надо идти на очередное переосвидетельствование. У этого спокойного, добродушного парня не было проблемы амбразуры. Петров догадывался, что за деликатностью его новых знакомцев стоит жесткий приказ: оставить человека в покое! Он даже слышал интонацию Таниного тихого, немного сипловатого, когда вполшепота, и серебристо‑ясного, когда с нажимом, голоса, каким она отдавала команду друзьям. Большая, фигуристая, щедро озвученная Инесса была в подчинении у своей хрупкой подруги, в радостном подчинении, что чувствовалось сразу, хотя и не найдешь тому явных доказательств. Так подчиняются не силе, не более активному, целеустремленному характеру, а высокому чину душевного благородства. Но приказ приказом, а все же Таня должна была как‑то объяснить его своим друзьям. Вернее, определить свое к нему отношение. Подбитый войной человек, неудачник в личной жизни – отличная точка приложения рычага жалости. И, уважая Танину сострадательность, они ведут себя с ним осторожно, как с больным. Это немного грустно, немного скучно и немного противно. Стоп! Таня не сделает ничего противного, тайно унижающего человека. Конечно, она могла сказать своим друзьям: не докучайте ему, дайте спокойно провести вечер, и все – она же не любит ничего предварять словами. И при чем тут жалость? Когда‑то она помогла ему выплыть, но спасение на водах не ее специальность. Сейчас ее рука вновь протянулась к нему, но она не сестра милосердия. Ее тонкое тело полно силы и грации, в ней все – прямота и смелость. Так что же тогда?.. Верно, недоуменное чувство отразилось на его лице, потому что Таня спросила сквозь отчаянное фортиссимо Инессы: – Вам скучно? – Нет. С чего вы взяли? – Вас что‑то раздражает? – Господь с вами!.. Если меня что‑то и раздражает, так это я сам. – Я вижу – вам грустно, – сказала она огорченно. – Да нет же! Я забыл, что бывает так здорово! Просто я в ссоре с самим собой. Но ничего, мы еще помиримся. – Иногда это труднее, чем с другим человеком, – сказала Таня. На последней рюмке вспомнили о том, что за окнами. Инесса сказала своим сильным носовым голосом: – Ну, за победу! И главное, чтоб поскорее! – И, оставив в глазнице лишь серпик радужки, потянулась с рюмкой к Петрову. Каждый выпил до капли. И сразу стали готовить постели. Петров решил, что ему следует отправляться восвояси, но было четверть второго, а в Москве существовал комендантский час. – Ребята, ложитесь, потом – мы! – сказала Инесса и понесла на кухню поднос с грязной посудой. Постелено было на широком диване и на полу, возле печки. Обеденный стол разделял ложа. – Вы где хотите? – спросил Игорек. – На полу, конечно. – По‑солдатски, значит? – обрадовался Игорек и, раздевшись с умопомрачительной быстротой, юркнул под ватное одеяло на диване. Вернулась из кухни Инесса, села на краешек дивана и стала медленно расстегивать платье. Игорек высунул из‑под одеяла голую руку и щелкнул выключателем. Теперь в комнату проникал лишь свет из кухни, где возилась Таня. Петров прошел за стол, разделся и лег. Затем охнули пружины старого дивана под тяжестью крупного тела, и сразу послышался бормот, наподобие голубиного, но не лирический, а в тоне ссоры. Под этот бормот он забылся, а когда вновь пришел в себя, рядом лежала Таня. Он очнулся от ощущения свежести и прохлады, будто его перенесли в росную траву. Пушистый глаз проблескивал темноту. Он коснулся ее волос. И она мгновенно подалась к нему, прижалась тонким, легким телом. – Чья вы, Таня? – спросил Петров, стесняясь своего громко заколотившегося сердца. – Ничья. – Я тоже ничей, но еще не привык к этому. – Вы мой, – сказала Таня, обняла его, навлекла на себя и, чуть отняв голову от подушки, стала целовать нежным и сильным ртом. Внезапно он резко отстранился и почти вырвался из ее рук. – Нет, – сказал он. – Нельзя. Она не отпускала его, у нее были сильные руки, сильный рот, сильное тело. Откуда что бралось в такой хрупкости? Это стало похоже на борьбу. – Нет, Таня, – сказал Петров. – Если это будет, то не сейчас, не так. – Постойте, – она не отпускала его. – Я так хочу… – Нет, – сказал он. – Я не стану вором. – Зачем вы это говорите? Я же сама… – Ночь кончится, я уйду, уеду!.. Она поцеловала его как‑то иначе: благодарно, что ли? – Все равно я вас не выпущу. – Но вам тяжело. – Нет, и теперь замолчите. Он почувствовал влагу на ее лице, она плакала бесшумно, одними глазами. Но капкана рук так и не разомкнула, и он слышал в себе движение крови, ощущал каждый сосудик, каждый нерв, ему открылось, что человек лишь в ничтожной мере живет своим телом, может, сотой долей его восприимчивости. А потом было утро и возникшее еще в полумраке пробуждения чувство, что ее нет ни рядом, ни в комнате, ни в квартире. Дух отлетел, остались голые стены. Так и оказалось. Она прибрала за собой все, что можно было прибрать, не мешая его сну: свою подушку, ворох какого‑то тряпья, заменявшего тюфяк, шинель, служившую добавочным одеялом. Она не употребляла косметики, на его коже не сохранилось даже слабого аромата. Она полностью освободила его от себя, чтобы он не чувствовал ни обязательств, ни сожалений, ничего из обременяющих тягостей, какими люди так охотно награждают друг друга и за малое сближение. Она покинула его свободным и легким, это было ее высшим даром. Он поднялся и пошел в ванну. Душ не работал, и полуголый Игорек, покряхтывая, мылся холодной водой над фарфоровой раковиной умывальника. – Как успехи? – спросил он, звучно шлепая себя ладонью по груди и плечам. – Какие успехи? – не понял Петров, а когда понял, как‑то бессильно разозлился. – Вы в своем уме? У нас не те отношения. – И чтобы прекратить дальнейшие расспросы, поздравил Игорька с прекрасной ночью. – Пустой номер, – уныло вздохнул тот. – А я думал, что у вас старая любовь. – Любовь первоклассников. Она боится слух потерять. Он пустил Петрова к умывальнику, а сам стал растираться серым вафельным полотенцем. – Не нравится мне все это, – проворчал он с кислым, недовольным видом неудовлетворенного и непроспавшегося человека. – О чем вы? – Откуда вся эта жратва?.. По карточкам не получишь, на рынке не купить. – Куда вы гнете? – Петров поднял мокрое лицо. – Никуда не гну, – нахмурился Игорек. – Только мне, например, хоть лопни, сардинок не достать. Конечно, у меня нет таких ножек, как у Танечки. По‑настоящему способно взбесить лишь подозрение, содержащее хоть тень правды. Но Петрову было известно неизвестное Игорьку, и порыв к расправе минул, едва возникнув. Он сказал насмешливо: – То‑то вам кусок в горло не шел!.. Смотрю, не ест человек, не пьет!.. У Игорька было повышенное чувство опасности. Он ничего не сказал и ретировался. Когда через несколько минут Петров вышел из ванны, Игорька и след простыл. Большая печальная Инесса налила Петрову стакан спитого чая, подвинула тарелку с засохшим сыром. У нее действительно был необыкновенный слух: сквозь толстую стену и шум бьющей из крана воды она услышала их разговор. – Хорошо, что вы не дали ему в морду, – сказала она. – Тане было бы неприятно. Он неплохой парень… на фоне того, что осталось. Но дудак, знаете такую птицу? Танька по донорской книжке отоварилась. Она за неделю два раза кровь сдала. – А разве так можно? – В минуты растерянности человек нередко цепляется за чепуху. – Все можно, когда хочешь. Значит, они пили Танину кровь, заедая Таниной кровью. Алой кровью из тоненьких сосудов, из тихого сердца, чей слабый стук слышал сегодня ночью. Он вдруг понял, что душа имеет форму тела, – не к физическому горлу, а к горлу его души подступил комок. – Да, – сказал он. – «Не спрошу тебя, какой ценой куплены твои масла». А надо бы спросить! Когда война, слишком многому цена – кровь. – Только не продавайте меня, – почти жалобно попросила Инесса. – А то мне хана. Я без Таньки загнусь. – И, заметив удивленный взгляд Петрова, сказала: – А кто у меня есть? Отец погиб, мать хуже маленькой, и еще две сеструхи. И все это хозяйство – на моих ушах. Конечно, я за слух боюсь… я за всю себя боюсь – на мне трое, и пусть Игорек дуру из меня не делает… А Танька – золото! – И тут же, спохватившись, предупреждая расспросы, добавила: – О Таньке – только с ней самой. Я и так лишнего наболтала. Меня этот дудак своим паскудством завел. Ладно, пора идти, может, еще встретимся когда… Нет, не встретились… Наверное, несчастные, потерпевшие крушение, даже просто неуверенные в себе люди испускают некое скорбное излучение, позволяющее власть и силу имущим с ходу отказывать им. Человек и рта не открыл, он еще сохраняет лоск мучительной подготовки: бодрость, подтянутость, прямой взгляд, вежливо‑уверенную улыбку, а уже сидящий за большим столом знает, что все это обман, перед ним неудачник – незримые лучи сообщили это, и холодно решает: отказать. Сколько порогов обил Петров – и все даром. А после ночи возле Тани сразу устроил свою судьбу, даже не заходя в святая святых начальственных кабинетов, а прямо в пропускной ПУРа.
|