КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Повесть 4 страницаОн разговорился с франтоватым бригадным комиссаром в роскошной, тонкого сукна шинельной шубе с барашковым воротником и в барашковой кубанке на крупной, красивой голове. Тот оказался начальником отдела агитации и пропаганды Политуправления одного из северных фронтов. Почти вся армия, а тем более высший комсостав, уже перешла на погоны, а этот бригадный обнаруживал трогательное пристрастие к ромбикам. Видимо, при переаттестации ему не светило звание генерал‑майора и не хотелось возвращаться к давно преодоленному полковничьему чину, и вот он и «донашивал» старые знаки различия. По причине той же ущемленности ему нравилось разыгрывать из себя Гарун‑аль‑Рашида. Услыхав о делах Петрова, он хлопнул себя по лбу: «В нашей фронтовой газете искали литсотрудника. Я вас забираю». Угадав слабину бригадного комиссара, Петров разыграл деликатное недоверие в возможность такого чуда – ему сейчас все давалось легко – и в результате уже вечером получил предписание: «Убыть к месту назначения». Бригадный сказал, что забирает его с собой. Он возвращался на фронт на своей «эмке», во главе целой колонны спецмашин: радиопередвижки и двух походных типографий. Выезжали через день, на рассвете. В канун отъезда Петров забежал к Тане, с трудом отыскав ее квартиру. Ему открыла старообразная, хотя, наверное, вовсе не старая годами женщина в кофточке с эмалевой брошкой и военной безрукавке, в плисированной юбке и валенках. – Можно Таню? – Какую еще Таню? – недовольно спросила женщина, глянув через плечо Петрова, словно ожидала, что главное скрывается за ним. – Ну, Таню, студентку. – Он вдруг обнаружил, что не знает Таниной фамилии. – Я – Петров. – Будь здоров, Иван Петров! – Женщина громко засмеялась. При всей чудине и нелюбезности в ней была какая‑то симпатичность. Да это тетя Голубушка! Тут он сообразил, что сдержанная Таня едва ли сообщила родным о его существовании. – Простите, вы не тетя Голубушка? – Ну, а хоть бы?.. – насупилась та. – Передайте, пожалуйста, Тане, что приходил Петров… Разрешите, я лучше напишу. В квартиру тетя Голубушка его не пустила, и он написал коротенькую записку на клочке бумаги, подложив под него командирскую сумку. Он понял, что тетя Голубушка непременно прочтет записку, и был краток. «Таня, я уезжаю во фронтовую газету. Спасибо вам за все. Вы меня снова вытащили из воды». Оттого, что листок лежал на шершавой поверхности дерматина, почерк получился с «дражементом». Тетя Голубушка взяла записку с видимой неохотой и сомнением, но с тайным любопытством, будто судебную повестку для передачи соседу. Ну, вот и все. – До свидания, тетя Голубушка! – Будь здоров, Иван Петров! – снова засмеялась она. Когда он следующий раз, через несколько лет, пришел к этому дому, там была строительная площадка. Строился жилой комплекс и кафе «Лира».
Как же так получилось? Сейчас, за баранкой своего «газика», пятидесятидвухлетний Петров не мог постичь, как выпустил он из рук эту теплую, доверчиво отдававшуюся ему жизнь. А между тем было бы куда как странно, если бы эта встреча вылилась во что‑то большее. Ведь он любил не Таню, а Нину, любил и ненавидел и думал о ней постоянно, а о Тане лишь вспоминал с нежностью и удивлением, как о чем‑то почти пригрезившемся. А потом ему и вовсе стало казаться, что неожиданную, странную, щемяще‑милую и грустную встречу он просто выдумал, взяв за основу грубую и плоскую реальность дней войны. Неся свою скучную, не героическую службу – бесконечная правка рукописей в тесном купе поезда, в котором размещались редакция и типография фронтовой газеты, – он был поглощен одной мыслью – вернуться на войну. Ни черта не получилось: нога не пустила, медицинская комиссия упрямо стояла на своем – нестроевик. Он и до простых журналистских поездок на фронт дорвался лишь в самом конце войны. Грамотный литправщик был газете куда нужнее, чем сборщик фронтовых новостей. А еще приходилось заменять выпускающего, корректора, ответственного секретаря – вот какие амбразуры выпало ему затыкать. Каждому свое. По окончании войны его сразу демобилизовали, и он вернулся в институт. Он так прочно все забыл, что пошел на второй, а не на третий курс. Трудная, в отвычку, учеба, болезнь и смерть матери, студенческая нужда привыкшего к армейской сытости и обеспеченности человека. Тишинский рынок, где с плеч загонялась полученная по ордеру женская шуба, практика, поездки в колхоз на картошку, библиотека, зачеты, экзамены, вечные поиски заработка и, в общем, при всех бытовых сложностях, отличнейшая и не дающая опомниться институтская жизнь позволила затянуться ранам и потускнеть воспоминаниям, в том числе и дорогим. Что же, он совсем забыл Таню и никогда не мелькало в нем желание увидеть ее? Мелькало, да и не только мелькало, иной раз прямо за горло брало… Но притащиться к ней полуголодным студентом не первой молодости, донашивающим старый китель? Нет! В третий раз – он же верил в магию чисел – надо явиться к ней на белом коне удачи. Но до удачи путь долог, и платить за нее слишком дорого. К середине жизненного пути, когда окончательно формируется личность и определяется судьба, человек вообще отметает все расслабляющее, тянущее его в сторону от поставленной цели – если, конечно, есть цель, – наиболее далеко отступает от детства и юности, от своих добрых истоков. Вот тогда он и докатился до того, что память о Тане стал считать памятью мнимой. А потом, когда начинаешь мысленно собирать утраченное время, прошлое обретает новую ценность; чувствуя себя достаточно твердо в настоящем, хочешь опереть себя и о былое. Происходит переоценка ценностей, все возвращается в свой чин: «То, что было всего мне дороже, по заслугам дороже всего». Вот тогда и понесло его на Большую Бронную. Столь желанного когда‑то ощущения удачи не было, хотя удача, наверно, была. Во всяком случае, не было душевного нищенства, необходимости ухватиться жестом утопающего за тонкую и сильную руку. Точно ли не было?.. Выяснить это не удалось. На месте старого дома высокие краны с мигающими самолетными огоньками вверху наращивали кладку стен. Принесло его на пепелище военной юности и с легким вздохом сожаления понесло дальше, в продолжение жизни. И в этой жизни у него хватало времени на все: часами гонять шары в душном полуподвале, воняющем папиросным дымом, пылью и мужским потом, сидеть в орущей толпе на футбольных матчах, ходить на концерты и выставки только потому, что все идут, равно, впрочем, и на то, чтоб жадно, со вкусом писать, интересно и трудно путешествовать, охотиться, ловить рыбу, играть с дочерью и разговаривать с сыном о книгах, встречаться с отличными людьми и славными женщинами, вручать душу великой поэзии, не просто любить литературу и искусство, а иметь там вечных спутников, удивляться заре и закату, звездному небу и неиссякаемости человеческого в человеке. Не стало у него времени лишь на то, чтоб найти Таню по еще живым следам ее дома. Ведь знал же кто‑нибудь из тех, кто сломал и снес этот дом, куда девались населявшие его люди. Неужели ему не хотелось увидеть Таню хоть из простого любопытства, ну, хоть из чувства благодарности? Он догадывался об искусственности таких мыслей. У него не могло быть к Тане простого любопытства, а из благодарности ничего не делается на свете. И сейчас им владела вовсе не благодарность, он вспомнил невесомость ее головы, легкость и крепость долгого тела, нежность дыхания, трогавшего ему щеку, тихий стукоток ее обескровленного сердечка и проблескивающий темноту опущенный глаз. Лучше этого ничего не было в жизни. Ни к чему тут и сравнительная степень, просто ничего не было, кроме этого, а он обронил свою единственную ценность и даже не оглянулся. Чтобы начать искать Таню, нужно такое вот безвыходное чувство, но к этому надо было прийти. Поиск начался неудачно, он даже не нашел переулка, а еще надо было узнать дом и чтоб в доме том по‑прежнему жил Игорек. Укротил ли он своего пугливого и строптивого кентавра? Петров знал, что нельзя искать Таню посредством каких‑то смутных, но конечно же существующих административных способов, скажем, с помощью старых домовых книг, верно, сохранившихся в затхлых архивных подвалах. Гибнут высшие ценности человечества: картины, скульптуры, дивные здания, легче всего книги – целыми библиотеками, но архивная бытовая дрянь матерински сохраняется государством при всех катаклизмах. Но пусть он преуспеет и получит из ледяных пальцев подвальной феи нужную справку, куда переселили жильцов дома по Большой Бронной, – дальше будет легче идти по следу, но какую Таню обретет он в конце этого справочного пути? Из канцелярщины сказки не возникают. Он должен найти ее так, как нашел далеким февральским днем, когда она воробьем родилась из морозно синеющего воздуха. Тогда ему было плохо, и она явилась. Сейчас ему снова плохо, пусть по‑другому, но это дает надежду, что она откликнется. Горько, что у них так мало времени впереди. Таня тоже старая, ей под пятьдесят, а это уже не бабье лето, а глубокая осень. Боже мой, боже, куда ушло время?.. Теперь он что ни день плутал по кривым, потаенным переулкам на задах консерватории. Ходил, конечно, пешком, из машины призрак не увидишь. И наконец он выходил свой переулок среди таких схожих между собой, серых, извилистых, сокровенных переулков, переплетающихся возле улицы Герцена. И в этом переулке облюбовал старый желтый дом с мезонином и глубокой подворотней с заворотом на другом конце, делающим ее непроглядной. Но что‑то мешало ему подняться по темной узкой лестнице, видимой в распахе единственного парадного. То ли неуверенность в сделанном выборе, то ли отсутствие какого‑то ободряющего знака, то ли боязнь ошибки, разочарования?.. Он решил не торопить событий… И все это время он испытывал странный молодой подъем, прекращавшийся лишь ночью в бессоннице, какой он не знал с госпитальной поры, но тогда он не спал от боли, а сейчас невесть отчего. Он ложился с радостной надеждой на ожидающее его утро, когда можно будет снова начать жить, работать, думать о Тане и о том, что сегодня переулок откроет ему свой простой секрет, ведь даже маленькая зеленая калитка, укрытая в стене, явилась настойчиво и страстно искавшему ее человеку, а тут целый дом, пусть и невеличка по нынешним высотным временам. Его начинала укачивать дремотная зыбь, и вдруг разом чья‑то грубая рука хватала за шкирку и вбрасывала в бесцельную явь. В эти ночные пустые часы ему не думалось, не вспоминалось, не любилось. Сердца не было, но он все‑таки жил, будто по инерции, затем, поняв, что разгона еще надолго хватит, успокаивался, засыпал и просыпался опять счастливый. Настал день, когда он утратил осмотрительность и со своей смешной для всякого стороннего, нормального сознания тайной очутился в державе земных координат. Какой‑то дядя в дамском меховом жакете поверх ночной сорочки выскочил из подворотни облюбованного Петровым дома и кинулся к нему: «А вам чего, гражданин, тут надобно?» Ну вот, тогда милиционер, теперь этот доброхот! До чего же подчинена наша жизнь строгой дисциплине реальности, если безобидные попытки прорваться в страну прошлого вызывают столь неукоснительный отпор! «А вам‑то какое дело?» – сказал Петров, отлично зная, что недреманному оку обывателя до всего есть дело и человек в дамской жакетке осуществляет сейчас высшее назначение гражданина – бдительность. Ну, конечно, этот дядя давно его приметил: «Вы тут что ни день слоняетесь, высматриваете и вынюхиваете…» А разве тут запретная зона, разве улицы не принадлежат всем прохожим в равной мере? И еще какие‑то справедливые и ничего не стоящие слова произносил Петров, сам зная их тщетность. – Документы! – потребовал доброхот порядка. И хотя это было сказано обычным, даже пониженным деловым тоном, магическое слово разнеслось громом по переулку, мгновенно собрав вокруг них толпу. – Что вы ко мне привязались? – сказал Петров, оценивая взглядом сухопарую фигуру противника. – Предъявите документы! – А на каком основании? Кто вы такой? – Не надо было этого говорить. Неужели он сразу не понял, что апломб доброхота имеет пусть шаткие, но достаточные для причинения малых неприятностей основания. Так редки стали люди, не способные хоть как‑то угнетать себе подобных. Петров был одним из этих немногих, безоружных. Доброхот немедленно извлек из кармана штанов какую‑то книжечку. Он не успел надеть шапку, напялил второпях женину жакетку, но свидетельства своей власти не забыл. «Таня, Таня, зачем ты оставила меня?» Петров еще пытался сохранить чувство собственного достоинства, а между тем народ не безмолвствовал. Какая‑то тетка крикливо подтверждала, что уже видела его здесь, другие вспоминали загадочного квартирного убийцу Ионесяна, кто‑то советовал послать за милиционером. «Вон где аукнулось, а где откликнулось!» – с грустью думал Петров, оглядывая странно исказившиеся лица своих тихих земляков. – Не понимаю, чего вы распетушились? Я ищу дом, в котором был раз во время войны. Там жил мой знакомый… – Ладно, ладно, документы!.. И тут душный ужас толкнулся в сердце. Скорее вон отсюда, из замкнутого пространства подозрительности. – Вот. – Он протянул доброхоту свой паспорт. – А это пропуск в Дом ученых, – добавил он, окончательно сдаваясь на милость победителей. Каждый старался заглянуть в паспорт, который неуклюже, но внимательно обследовал доброхот порядка. И вдруг какой‑то подросток с коньками под мышкой спросил: – Это вы книжку про Шлимана написали? – Я, – сказал Петров. – «Сокровища Тутанхамона» тоже ваша? – Да. Парнишка присвистнул. – А чего вы сейчас пишете? Доброхот в жакетке умел быстро оценивать положение, сам он едва ли читал эти книжки, но сразу все понял. – Пожалуйста, товарищ Петров, – сказал он, возвращая паспорт (на пропуск Дома ученых он даже не взглянул). – Все в порядке. Так чем могу быть полезен? – Словно Петров обращался к нему за помощью. Петров знал, что толка не будет, да и не хотелось ему никакой помощи ни от кого, но пришлось назвать Игорька, сообщить его приметы. С той же охотой, с какой только что хотели линчевать незнакомца, окружающие пытались помочь ему. После бурной сцены выяснилось, что никто из собравшихся Игорька не знает. Зато у каждого нашелся бесценный совет, как вести поиски. Затем его с почетом отпустили, а любознательный паренек с коньками даже проводил до автобусной остановки. Больше в переулок на задах консерватории Петров не заглядывал, и наваждение прошлого оставило его на какое‑то время. А затем вернулось глухой, безысходной сердечной тоской. Однажды, не сладив с чем‑то в себе, он зашел к жене. Она встретила его сдержанно‑настороженно. Уже раскаиваясь в своей слабости, он все же попытался рассказать ей о странной власти захватившего его воспоминания. – Что со мной?.. Какой‑то перелом? Старость или, наоборот, обновление? – Это, несомненно, склероз, – сказала жена убежденно. – Ты давление давно не проверял? – Да при чем тут давление?.. Я хочу понять, что мне делать? – Пойти к хорошему врачу. И немедленно бросить курить. Он осторожно прикрыл за собой дверь. Попытка доверия не удалась. Он прошел в темный кабинет, щелкнул выключателем и сразу погасил свет, чтобы вернуть ночное звездное небо за окнами. Хорошо жить на десятом этаже, на самом краю города. Под ним было Царицыно и темные руины баженовского дворца в окружении темных деревьев. Малые неудобства отдаленности с лихвой окупаются том, что всегда видишь небо со всеми его огнями и вот такой переливающейся в самой себе, с острыми, частыми лучиками звездочкой, заглядывающей к нему в окно. Звездочка была пушиста, как Танин глаз. Я должен искать ее, думал Петров, но не так, как делал это до сих пор. Эти мои поиски смешны и глупы. Прежней Тани уже не существует, а той, что есть, я не нужен. Все равно, прервал он ход своих размышлений, если б я встретил немолодую, усталую и вовсе некрасивую женщину, бывшую некогда моей Таней, то кинулся бы седой башкой ей в колени, и ничего больше не надо. Но я должен искать ее без всякой надежды встретить. Искать в других, в моем угрюмом, прекрасном сыне, в отдалившейся дочери; и пусть жена чужда мне, я все же не откажу и ей в зоркости; искать в каждом человеке и в себе самом, прежде всего в себе самом искать этот свет, делающий жизнь драгоценной. Я больше не боюсь старости, пусть приходит, если еще не пришла, я готов соответствовать ее целям и достоинству. Я знаю теперь, старость – не остановка, не начало конца, а новая ступень ракеты, летящей в неведомое нам, вон к той пушистой звезде… Он прожил несколько удивительных, взволнованных дней, жадно вглядываясь в человеческие лица. Не беда, что он читал на них чаще всего равнодушие, озабоченность, хмурую отчужденность, но случалось, и воодушевление, остающееся для него тайным. Он знал, что нужно терпение, а чудо явится, не может не явиться. Чудо явилось куда раньше, нежели он ожидал. Ночью, после того как он долго не мог уснуть, не то чтобы встревоженный, но как‑то сбитый с толку беспорядком в грудной клетке: сердце то обрывалось, то колотилось оглушающе громко в плече, горле, виске – какой сон в таком шуме! – то замирало и почти вовсе останавливалось – пойди усни в такой зловещей тишине! – в измотавшей его дурманной яви, он почувствовал рядом с собой долгое прохладное тело, и легкая нежная голова прилегла ему на локтевой сгиб, и без удивления, с мгновенной готовностью к счастью он понял, что Таня наконец пришла. И он принял как должное, что приходится расплачиваться за это разрывной болью под черепной крышкой и таким стеснением в груди, что едва не выпустил Таню из рук. Но все‑таки не выпустил и держал ее до последнего мига так просто покинувшей его жизни. Он умер от инфаркта и инсульта, происшедших одновременно. Жена была права, но добрый совет ее все равно опоздал. Вскрытие показало, что сосуды были вконец изношены, а сердце так произвестковалось, что стало как стеклянное. Сын, героически боровшийся со слезами, и почти преуспевший в этом, и обретший в своей победе чувство превосходства над матерью и сестрой, услышав образное выражение диагноза, сказал почти надменно: – Стеклянное сердце?.. Что же, оно звенело? – Да, – с далекой улыбкой отозвалась мать. – Только мы не слышали.
|