КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Сборник 2 страница. – Не те слова! – сказала она себе, и Мишка, естественно, услышал– Не те слова! – сказала она себе, и Мишка, естественно, услышал. Во саду ли, в огороде, если она была рядом – он слышал только ее. – Какие не те слова? – спросил он. – Миш! – сказала она ему. – Ты не лезь мне в пупок, ладно? А то плохо кончится… – Понял, – ответил он. И она поняла, что ненавидит его люто. За это самое – «понял», за это «всегда готов», за это «как скажешь». Алка встала и пошла. – Гуляйте без меня, – махнула она рукой всей компании, но опять же… Мишка возник и, как ординарец, пошел слева и сзади. «Я его сейчас убью», – подумала Алка, но, повернувшись, сказала: – Миш! Ну я прошу тебя… У девушки маниакально‑депрессивный психоз… Ей надо в темную комнату… – Иди, разве я тебя держу? – ответил он. – Я тоже иду домой. Разве нам не по дороге? Так они и шли. Как бы вместе и как бы поврозь. Но карлик стерпел это насилие над собой и смолчал. Хорошо, что бабушки не было дома. Алка села в скрипучую качалку, оставшуюся на терраске с доисторических времен, когда на этом самом месте жил один большой сталинский начальник – его дача и сейчас стоит в центре, витиеватая, ажурная, стеклянная… В ней сейчас коммуналка дачников. Бабушке подфартило получить комнатку с терраской в доме для челяди. Алкина мама как‑то сказала, что в нашей стране выгоднее наследовать от челяди, а не от хозяина: так, мол, устроен русский характер. Алка с матерью соглашается с пятого раза на шестой, даже если та права. Она не согласна с ней не по деталям – по сути жизни, а значит, и слова ее изначально для нее несущественны. Но вот в разговоре о хозяине и челяди (Господи, да что они ей – эти птеродактили?) она как бы ухватила мысль и как бы стала перебирать пальцами. И она ей показалась ничего. Было интересно определять людей по основополагающему признаку: а ты кто в жизни? Из хозяев или из челяди? Кому из потомков подфартит больше? Сейчас она скрипела в челядинском кресле и думала: жизнь у нее отвратительная: глупая, бездарная. Нашла себе тщеславие – петушиться перед «сырыми сапогами»… Да кто она есть? Дочь абсолютной неудачницы, которая ни по работе, ни по личной жизни не достигла ничего. Развелась с отцом, дура. Пилила его с утра до вечера, и то не так, и это не эдак. Нормальный отец был, не хуже других. Просто озверел от скулежа и нашел другую тетку. Если бы можно было поменять мать, она бы не задумывалась. Она уже сейчас в кошмаре, как они будут жить вдвоем. Ведь мать ни разу в жизни ни одно утро не начала с доброго слова. Это сказал ей недавно отец. «Обрати внимание. Утро, солнце, воскресенье, а у нее сырой подвал, ночь и всегда понедельник». Она обратила – все точно. Конечно, она прописана у бабушки, и если у них с матерью не заладится, то она, не говоря худого слова, перекочует по месту прописки. Хотя дуру‑мать тоже жалко. Еще ведь не старая и все при ней, но чтоб кто‑то куда‑то позвал, пригласил… – У тебя что, кроме отца, никогда никого не было? Мать аж дрожит от гнева. – А они мне нужны? Нужны? – Нужны, – сказала ей Алка голосом карлика. – У тебя пропадает тело. Еще чуток – и у меня начнет пропадать. Как мать на нее кинулась! Руками машет, орет… Оторвала у халата рукав. Сильная же! Дерется изо всех сил, а сдачи ведь не дашь. Алка раскачивается на качалке. Сейчас самое время перейти к критике отца. Тоже, конечно, не подарок, но с отца мысль сама по себе – птица ведь вольная эта чертова мысль – оказалась опять там. В лесу. «Господи! – возмутилась Алка. – Да что же это такое! Я что, так теперь и буду вечно писать в том лесу?» Но сделать уже ничего было нельзя. Она вспомнила, как незнакомец, подавившись ее словами, трогал свою шею, и рука его в сгибе была – оказывается! – такой красивой, что ей хотелось ее тронуть, и от этого желания у нее сжались колени и так напряглись, что там – там! – стало сыро, и надо было идти менять трусики и шорты, но встать не было сил, и она подумала: «Вот, значит, как с дурами происходит. Они сами хотят». Она было встала, но на крылечке возник Мишка. Господи Иисусе, ну меньше всего, меньше всего он был ей сейчас нужен. – На дискотеку пойдем? – спросил он с крыльца, остановленный ее взглядом. – Нет, – ответила она. – В такую‑то жару. – Посмотрим видюшник? Есть приличный ужастик… – Нет! – закричала она. – Нет. Оставь меня в покое. – Твоя бабушка возвращается, – сказал он. – Я ее перегнал. – Тогда пошли к речке, – вскочила она. – А то меня начнут кормить и воспитывать. – Она бежала бегом, через кусты, мелькая загорелым телом, а Мишка думал тяжелую взрослую мысль, что, пожалуй, у него не хватит ума повести ее за собой, догнать в убегании, что эта девчонка – его горе и это как бы навсегда. «Еще чего!» – подумал Мишка, но это слабенькое сопротивление было тут же опрокинуто оглашенным желанием догнать ее и тронуть рукой, а то и обхватить за плечи, а потом за руку вводить по илистому дну в ледяную воду и осторожно, нежно поливать ее плечи из ладоней, чтоб попривыкла к воде. При чем тут горе? Если все случится, как ему сейчас хочется, то пусть потом будет горе. Пусть! Алка увидела его сразу. Хотя «увидела» – не тот глагол. Ибо это было некое вижу‑чувствую, в котором на первом месте могут оказаться совсем не глаза… Во‑первых, ее охватил смертельный холод. Холод коченения. …Он полулежал на каком‑то затрюханном одеяле, по диагонали которого лежало что‑то коричнево‑золотистое, и Алке хорошо виделась впадина пупка и белесый перелесок волос, что как бы сбегал вниз, к самой главной впадине этой географии. По нему – по перелеску – проводил вверх и вниз пальцем мужчина, замирая у кромочки спущенных до самого крайнего положения трусиков, а потом как бы в бессилии подымался опять в гору до впадины пупка. Алка была одновременно пальцем, перелеском, она была пупком и золотым телом, но одновременно она была и гадюкой, которой где‑то здесь обязательно полагалось жить. Гадюка змеила свое маленькое и совершенное тело по траве к сладкой женской мякоти, к шее, в которую так легко и незаметно можно вонзиться, пока эти двое шаманят над пупком и кромочкой трусиков. Алка умоляла гадюку быть бесшумной и милосердной: укусить неслышно и небольно, чтобы они продолжили свои последние игры, пока капелька яда яростно не внедрится в кровь и пойдет повсюду, уже не озираясь по окрестностям. И пусть будет этот сладостный момент, когда он обнаружит, что золотистое тело не отвечает его пальцам. Пусть он завопит, завоет, ей бы только успеть спрятаться, чтоб он не догадался, кто послал гадючью смерть. Она же – золотистая – и на самом деле вскрикнула, но не умерла, а вскочила и бросилась в воду, а он закосолапил за ней, пытаясь растянуть на себе весьма набрякшие в игре плавки. Они с Мишкой подошли к воде, а те двое визжали и плескались уже на середине. Алка попробовала ногой воду. – Я тебя сведу, – хрипло сказал Мишка. – Подожди, – сказала Алка. – Я подышу водой. – Она сняла шорты и закинула руки за голову. Так она кажется выше и у нее красиво натягивается живот. «Посмотри на меня, – умоляла она того, кто плескался в реке, – посмотри. Я лучше ее!» Мишка стоял по колено в воде, и его просто било током. Он не мог понять, что происходит с Королевной, но что‑то точно было не так. От нее шел огонь. Но странное его свойство было в том, что огонь не запалял Мишку, а отекал его со всех сторон и уходил куда‑то в глубину, в воду. Вот Алка подняла руку, и он, нормальный, не псих, видел, как брызнуло от руки сияние, как загорелись волосы на ее голове, и от этого вполне можно было ослепнуть. На нее было горячо смотреть, но попробуй не смотри. Но тут она вдруг быстро побежала, выставив вперед руки, а он – лопух лопухом – не сумел ни поймать ее, ни взлететь вместе с ней. Бултых – и она уже на середине, где кувыркаются Лорка Девятьева из многоэтажки и хмырь из санэпиднадзора, который зачастил в этом году на питьевые запасники. Работа у надзора не бей лежачего. Купайся – не хочу, гуляй‑прохаживайся, ну а про Лорку и говорить нечего. Она принципиальная безработная. Ждет партию. Она так всех макает. Люди даже пугаются: какую партию, партию чего? А она повернется задницей и презрительно, через губу: «Быдло мамонтовское! Партия – это муж». Может, санэпид и есть та самая партия? Тогда он, Мишка, ничего в этой жизни не понимает. Эта мысль стала настигать его все чаще – мысль‑ощущение несовершенства собственного ума. Очень часто получалось просто до отвращения – он, Михаил Михайлович Бубнов, человек‑дурак. Ну вот как понять, почему, например, Алка кружит вокруг Лорки и Надзора? Не понимает, что мешает тем трахаться в воде? Дура она, что ли? Или совсем маленькая, не знает, для чего эта золотая кобылка побежала в воду? В речке же никого, а по берегу старые дачники изображают прогулки. Для ее личной бабушки – разлюбезное дело. Возьмет старуха зонтик и с песенкой «Догони, догони, только сердце ревниво замрет» насчитывает километры. Обхохочешься. Увидь бабушка сейчас внученьку, досталось бы любителям остренького. Странно, но Алка в этот момент тоже думает о бабушке. Она жаждет выполнить бабушкин завет. «Умри, но не дай…» – Эй! – кричит Алка. – Для этого дела есть отведенные места… Койки там. Диваны‑кровати… А открытые водоемы для пионеров и школьников. Я ща вожатую на вас позову! – Во чумовая! – смеется Лорка. – Я ее сто лет знаю. Они дачники. У нее бабка из газетных. И эта, видать, такая же… – Она хуже, – отвечает Надзор. – Пошли отсюда. – Еще чего! – веселится Лорка. – Пусть ведет вожатую. Или вожатого! Мишка! – кричит она Мишке. – Это твоя сколопендра? – Алка! – кричит Мишка. – Выходи. Дай Лорке выйти замуж. – Ха‑ха‑ха! – закатывается Лорка. Надзор плывет к берегу и останавливается возле Мишки. – Ты знаешь ее родителей? – спрашивает он. – Ну, – отвечает Мишка. – А что за дела? – Эту маленькую гадину пора вязать, – говорит Надзор, влезая в штаны. Свалить человека, влезающего в штаны, может и младенец. Нет для него победы… Он обречен слабостью момента, когда старательно направляет ногу в штанину. Человек же, идущий на него с набыченной головой, нравственный аспект – не бей слабого, – как правило, оставляет за пределами набычившейся головы. Мишка ударил изо всей силы, а когда Надзор рухнул, сказал над ним раз и навсегда: – Пальцем ее тронешь, или даже словом, собак спустим. В дальнейшем не было разума и логики, в дальнейшем был хаос. И из первозданности его криков формулировалось нечто вне понятий. Лорка кричала, чтоб Надзор не трогал Мишку (а кто его трогал?), потому что у него отец милиционер и «такая начнется вонь!». Вылезая из воды, Алка кричала, что Мишка – говнюк, что она его давно ненавидит, что он ей обрыдл и вообще «не его собачье дело». Кругом виноватый. Мишка покорно ждал, когда Надзор всунет все‑таки ногу в штанину и даст ему сдачи. Надзор же подошел к Алке и изо всей силы толкнул ее обратно в воду. Она упала неудачно, боком, захлебнулась, суетливо хватая руками осклизлый берег, видимо, поскользнулась и снова скрылась под водой, а они смотрели на нее и не двигались. Лорка – похохатывая. Надзор со свирепым удовлетворением. Мишка с отчаянной жалостью, потому что понял: там, где выгваздывается в грязи Алка, где у нее разъезжаются ноги и руки, где ей плохо и противно, ему места нет. Это вчера он бы ее вытащил, и обмыл, и тапочки надел. А сегодня они в разных местах, и в ее пределы путь ему был заказан. – Помоги ей! – сказал он Лорке. – Скажите пожалуйста! – ответила та, но пошла к Алке и протянула руку, и пока вытаскивала из воды, Надзор ушел. Мишка вздохнул и ушел тоже. Начиналась новая эра.
По сдвинутой с места качалке Мария Петровна поняла, что внучка дома появлялась. По завернутому и сбитому коврику – что уходила быстро. По нетронутой марле на кастрюлях – что не ела. Когда росла Елена, Мария Петровна была дамой очень занятой и в процесс роста дочери не вмешивалась. Она свято верила: нужные постулаты пробьют дорогу сами, если ребенок живет в нормальном окружении. Елена жила, по представлению матери, не просто в нормальной, а можно сказать, в гипернормальной семье: наличие культуры и отсутствие пороков. Хорошая выросла девочка, если отвлечься от неудачного брака. Никаких с ней не было проблем. Могла гулять сколько угодно («проголодается – придет»), и ни одного случая, на который бы можно было показать пальцем. Ну конечно, она была готова, что с внучкой может быть иначе. Другое время, плохое время, между прочим. Без стержня. Но если нужные постулаты дать… Чертовы постулаты! На шестом десятке Мария Петровна была ввергнута на их счет в сомнение, что вообще‑то не было свойством ее природы. Сомнение – это слабость, а она женщина сильная. Конечно, сомнение – это и признак ума, но у ума есть и другие, более мощные признаки. Например, сомневаясь – сомневайся. Десять лет назад Мария Петровна похоронила мужа и придумала себе вдовство. Не правда ли, слово «придумала» сюда не подходит? Какое такое «придумала», если могила на Ваганьковском есть на самом деле? Но слово верное. Мария Петровна была публицистом не только по профессии, она была публицистом собственной жизни. Разговори о покойнике как о живом – «папа сказал, папа просил» – доводили дочку до конвульсий, но это было так по‑мариепетровнински – воплотить идею из ума и заставить ее функционировать как рожденную естественным путем. Она отмечала дни рождения мужа широко и почти весело, она – иногда – покупала ему вещи. Конечно, слова «вот купила папе свитер» и раньше, при жизни мужа, ничего не значили – она любила носить мужское, но сейчас! Не берите в голову – она не была ненормальной. Абсолютно. Просто она украшала жизнь вдовством, а Елена кричала, что лучше бы она завела себе любовника. После таких разговоров Мария Петровна непременно шла «с папочкой» в театр и рассказывала, как ему, воспитанному в старых мхатовских традициях, не нравятся эти новомодные штучки‑дрючки. «Папа сказал бы, что из театра ушел дух». Елена на это отвечала благим матом. А кончилось тем, что бабушка в горе выжила и даже похорошела. Хоть никаких посторонних мужчин вокруг не намечалось, что говорило о слабозор кости мужчин, одновременно и об их тугоухости и туповатости. В свои пятьдесят четыре Мария Петровна временами выглядела лучше своей тридцатипятилетней дочери. Человек – существо бесстыдное. Марию Петровну именно этим норовили уколоть. Выглядеть лучше дочери, это ж какие понятия надо иметь? Мария Петровна ставила людей на место не просто словом или там взглядом – взмахом ресниц, за что снова была осуждаема. Еще у Марии Петровны было в обиходе словечко «пфуй!», заменяющее многие другие, которые на кончике языка жили и у докторов наук, и у бомжей. Опять же народ сделал из него кличку – «наша Пфуй», но Мария Петровна – как не видела, как не слышала. Она говорила: «Я сроду не совершала пакости, с чего бы мне их получать?» – «С того, что люди – сволочи!» – отвечала Елена. «Люди всякие. Я общаюсь с порядочной половиной». Просто надо объяснить, что за человек была еще недавно Алкина бабушка, потому что вытащенная Лоркой из воды Алка ведь идет к ней… Больше не к кому. Идет со своими синяками, не ведая, что именно она, сама того не подозревая, сломала твердыню под названием «Мария Петровна». …Все началось полгода тому, началось с голой Алки, которая выползла из ванной и прошлепала включать «Санта‑Барбару», зная, что бабушка «эти глупости» не смотрит по причине их примитивизма, это, мол, искусство для одноклеточных… Впрочем, это долгий разговор – пристрастия Марии Петровны в области кино и литературы… Это как‑нибудь потом… Мария Петровна сидела в кресле и читала очень ослабевшую «Литературку» и в первую секунду она не признала в голой женщине Алку. У нее была внучка. Девуля. Моя кукла. У телевизора на тяжеловатых ногах стояла совершенно спелая женщина с мощной растительностью на югах тела, что разбегалась вширь и ввысь. Меховое нагорье, так сказать, доминировало в Алкиной природе, оно отбилось от ее тонких рук и жило как бы своей жадной, даже алчной жизнью. Это оно смотрело одноклеточную «Санта‑Барбару», оно поглощало оладушки, оно же и вещало через детский лепет девочки‑подростка. «Господи! – почти вскрикнула Мария Петровна. – Господи!» Она подняла глаза выше и была ударена вдругорядь – коричневыми нашлепками сосцов, уже сформированными для того, чтобы их хватали и рвали губами. – Оденься, – хрипло сказала она внучке, но Алка присела на краешек дивна, не в силах оторваться от Иден и Круза, которые – в миллионный раз! – одаривали друг друга знаками любви и верности. Сидевшая же в небрежении девочка демонстрировала тайны своего устройства: влажное, розовое, мягкое пульсировало в ней, набухало, она сидела с открытым ртом и дышала прерывисто и хрипло. Мария Петровна едва не тронулась умом. Пришлось бежать в ванную, хватать халат, заворачивать Алку, испытывая при этом легкое отвращение, когда руки касались еще недавно такого сладкого детского тела. Шок от голости был полнейший. Ну конечно, она знала, что Аллочка рано начала менструировать. Ну конечно, она знала, что попка ее чуть‑чуть тяжеловата по нынешним стандартам. Но ей и в голову не могло прийти, что Алкино тело поспело и уже раскачивает хрупкую перегородку, ведущую его на волю. Боже, какие там преграды для этой шерстяной мощности ее волос. Смешно подумать! Никаких. Но мы сейчас не об Алке. О Марии Петровне. Когда у нее подрастала Елена, она была полноценно живущей женщиной. Ей было весело и забавно посматривать, как девочка‑дочь превращается в дочь‑барышню. Возникающая рядом другая женская галактика не могла поколебать ее уверенности и силы. И уж смешно думать – не угрожала никаким образом. Алка же вышла к ней из ванны неожиданно, как из пены морской, и Мария Петровна почувствовала смятение и неуютство. Нет! Нет! Не в том смысле, мол, жалко, что ребенок так быстро вырос. Мощным влажным лоном обожаемая девочка выталкивала бабку из женских пределов на засохшие обочины резервации, где, конечно, – живи на здоровье, но одновременно – и забудь! Молодая, энергичная и живая Мария Петровна в одну секунду превратилась в молодящуюся, суетливую и траченную смертью. Она оглянулась, как это у других, что уже было нонсенсом – Мария Петровна сроду на других не оборачивалась. Вокруг кишмя кишело бабушками, и были они вполне. Она выбирала из них тех, у кого подрастали внучки… Наверное, ей показалось… Наверное… Но что‑то было в их глазах, что‑то было. Мария Петровна постарела тогда сразу и навсегда. В ту ванную, из которой вышла Алка, вошла женщина молодая, из ванной вышла женщина старая. Она еще не знала, какой механизм заработал, но какие‑то шестеренки ее желез радостно выключили свои моторчики – сколько же можно им вертеться? По всей тайности ее тела пробежала легкая дрожь освобождения от натяга, от узды. Так начинают хлопать крышками и бряцать сумками ученики после звонка, они уже не так смотрят, не так говорят, иначе бежит в них кровь, а всего‑то ничего – звонок. Весь тот день Мария Петровна вела жесткое дознание себя и тайное – Алки. И как тут ни крути ни верти, вывод был один: время Марии Петровны кончилось. Наступило время Алки. Вечером у Марии Петровны случилась рвота, утром она не могла встать от головокружения, у нее подскочило давление, а потом резко упало, пришедшее в разлад тело не подчинялось железной воле хозяйки. Все очень удивлялись такому слому, но сочувствовали гораздо меньше: Мария Петровна любила погнобить слабосильных товарок с бюллетенями в карманах. Из болезни Мария Петровна, конечно, вышла, куда денешься, но это была уже третья женщина, если считать от той, что читала «Литературку», а на нее возьми и выйди голая внучка. Иногда у старых сказочных сюжетов про девочек в шапочках, бабушек в чепцах и волчищ – серых хвостищ возникают мутации. И тогда вдруг и не поймешь, кто же из них кто и кто кого съел. Случаи мутации не редки, можно сказать – сплошь и рядом. Так вот, третья Мария Петровна – спохватилась, старая дура! – встала с мыслью, что после смерти мужа у нее никого не было. А если совсем честно, то ведь никто и не посягал. Жила она себе и жила с придуманным этаким литературным вдовством, и не пришел в ее замороченный замок какой‑нибудь мужичок с ноготок, не ударил кулаком по слюдяным окнам, не смел паутинные заросли фантазий и химер, не вывел на белый свет ее, совсем другую… Некому было Марию Петровну ни заломати, ни защипати. И тут, конечно, не до смеха. Тут не дай Бог: проснуться и это осознать. Мария Петровна переходила свою печальную реку одна, вброд и босиком. Когда оказалась на другом берегу с пораненными подошвами, то ощущение одиночества было таким оглушительно полным, что впору было обратно в реку кидаться, чтоб из нее уже никогда не выйти, но Мария Петровна сцепила зубы и стерпела. Дочь была в разводе и обмене, внучка росла и спела на свежем воздухе и, казалось, ждала момента, чтобы рухнуть от спелости на землю. Мария Петровна не из тех, кто других собой обременяет. Она встала и пошла по жизни дальше, испытывая мучительное и стыдное тяготение внизу живота, тоску и слабость в руках и ногах, какое‑то совсем уж неприличное желание в забытом запахе мужчины, который обнял бы ее перед сном. Мужчины не было. К моменту же лета и дачи произошли некоторые события. Мария Петровна держалась за свою работу, кроме всего прочего, и из‑за этой хлипкой терраски со скрипучей качалкой. Это казенное имущество уже стало по статусу полусвоим, а по сути так просто родным и необходимым. На этом дачном участке она знавала древних стариков и старух, которым «конторы» из уважения к их сединам оставляли терраски для умирания. Сейчас пришло другое время, оно лишено сентиментальности и фальшивого почтения. Мария Петровна заплатила сумасшедшие деньги (по ее мнению) за возможность иметь полусобственность и мечтала хотя бы на этом этапе продержаться подольше. Тут‑то и столкнула ее судьба с Борисом Ивановичем Кулачевым. У него надо было подписывать разные бумажки, он был одним из командиров бюрократического департамента. Мария Петровна приготовилась к волоките, к длительной осаде, была напряжена, но так все быстро и славно подписалось, так вежлив и приятен был бюрократ, что у Марии Петровны кончился нервный спазм, и она просто засмеялась на пороге кабинета, уже уходя из него. А когда Борис Иванович спросил, с чего это она развеселилась, Мария Петровна вернулась и мягко, с юмором рассказала, как она боялась его и как ей сейчас легко. Ей на самом деле было так легко и освобождение, так расслабились в ней мышцы тела и радости, что нормальный мужчина не мог не учуять в немолодой интересной даме огромные неиспользованные резервы, и это был вполне хозяйственный взгляд на окружающую природу. Они заболтались, потом он отвез ее на машине домой, и всю дорогу это с ней продолжалось – легкое празднество. Так было естественно пригласить его на чашку чая, а потом обнаружить некоторые общие вкусовые пристрастия, интерес к хорошей литературе и неприятие бича времени – жлобства, и так далее. Мария Петровна просто расцветала под мягким изучающим взглядом своего гостя, который думал, что такую шикарную бабу проглядели ее ровесники‑полудурки, что это просто гнусность, что в нынешних молодых женщинах до фига цвета и формы, а у этой формы нет или она заброшена, зато сколько другого. Она пахнет иначе, каким‑то другим женским запахом, и сидит без этого геометрически правильного наклона ног, просто свела их в узелок, так естественно и уютно. Возвращаясь от Марии Петровны, Борис Иванович Кулачев смеялся над собой, потому что новая знакомая была на девять лет старше его самого и его жены и на двадцать пять – любовницы. «Самое то! – смеялся Кулачев. – Самое то!» Мария Петровна тоже смеялась, моя чашки после гостя. Какой милый оказался человек! Молодой человек, поправила себя Мария Петровна. Ему ведь, наверное, и сорока нет. В отличие от Кулачева Мария Петровна документов его не видела. Правда, пришла одна фальшивая мысль – вот бы такого зятя. Но это было время радости и легкости, а потому фальшь ушла сама собой. При чем тут дочь Елена? Это ее знакомый. Ему с ней было хорошо. Пощипывала мысль, что могут больше и не свидеться, бумажные дела окончены, но что‑то молодое и нахальное пульсировало и подавало сигналы. «Хорошо, что я не способна спятить», – думала Мария Петровна. Но, во‑первых, в этом не было уверенности. А во‑вторых, старые доблести доблестями не казались и имели довольно жухлый вид. Дальше можно подробно, изо дня в день, а можно и переступить через лишнее, имея в виду слова, звонки, чай, конфеты «Рафаэлло» и прочее. Переход в грех был радостным и естественным, хотя на его пороге Мария Петровна поклялась, что если что случится – это так, эпизод, что душевных сил она тратить не будет, откуда они у нее лишние? Конфуз же был в том, что пожилая дама была абсолютно неопытной в любви женщиной, она не знала своего тела, не знала секретов наслаждения. Спасибо, что хоть прочла два‑три неприличных романа и не кричала караул от удивления. Мужчина же почему‑то возился с этой необученной природой, хотя имел в стойле вполне подготовленных к специфической деятельности особ. Но этот давно заброшенный сад так приятно было обихаживать, а молоденькие барышни, которые попадали ему в руки, так сразу знали все, так не таинственно себя вели, что мужчине всегда бывало чуть‑чуть с ними скучно и он даже спрашивал удивленно: «Да что ж вы все такие одинаковые?» Тут же он получил и непохожесть, и незнание, и смущение, но главное – он получил собственное удивление: в этом изученном, казалось, до конца процессе столько еще неведомого, что иногда закрадывалась мысль: может, она его дурит, эта женщина? Может, это такой способ обольщения у пожилых и опытных дам? Он допускал, потому как был человеком времени без иллюзий. Мария же Петровна, ошеломленная случившимся с ней и озабоченная при всем при том мыслью не выглядеть совсем уж идиоткой, была абсолютно искренна в своем неумении, но обучалась весело и радостно. Вообще, надо сказать, если уж выбирать ключевое слово в этих странноватых взаимоотношениях, слово это было – радость, в сущности, неведомое нашей душе по причине хронического дефицита в русской природе. Все у нас есть, всего вдоволь, навалом, но никогда нет радости. Теперь завели моду улыбаться, но именно завели моду. Улыбка не пристает к русскому лицу, она как по‑русски плохо вставленный зуб – всегда на виду, который хочется занавесить. Если бы писался не роман о любви и только о ней, то надо было бы срочно писать о радости, которой у нас нет. Которую Господь Бог, снаряжая в дорогу, по недосмотру ли (имеет же Он право на ошибку? Нас вон сколько, а Он один) или по рассеянности не положил в котомку русскому народу. И они вышли из божественных пределов насупленные и мрачные – русские, обижаясь за свою мрачность на всех остальных. А когда Бог спохватился (все‑таки хочется закончить эту фантазию) и послал радость им вдогонку, Супостат уже усмотрел изъян в народе и очень возликовал. Он понял, что с большим и угрюмым народом легко играть в разные мрачные игры, в войнушки, например, в разбои и поножовщину. Да мало ли? Поэтому Супостат перехватил радость по дороге и закинул ее во льды океана. Северным сиянием полыхает она нам – наша закинутая радость. К ней бы гонцов послать, вызволить, да все некогда – того побить надо, того придушить, того спалить к чертовой матери, мало ли дел у Человека без Радости? Но когда она в ком‑то пробуждается, когда причудливым образом ее осколочек возвращается к человеку, тогда и происходит то, что случилось с Марией Петровной и чиновником Кулачевым. Случилась радость. Нет, не любовь. Ибо она, как и все у нас, с мрачностью и необычностью. «У‑у‑у! А‑а‑а! – гляди, какая я страшная». Почему‑то лезет на кончик языка модное нынче слово, объясняющее нашу жуть, – харизма. Ну что бы нам другое найти? Так нет – у‑у‑у! а‑а‑а! Такая харизма. Та весна, перед описываемым нами летом, была самой удивительной в жизни Маруси. Так он ее называл – Кулачев. И ей нравилось это подзабытое имя. Она всегда была Машей, а покойный муж называл ее по‑ленински – Маняша. Если бы не неурядицы в жизни дочери, не необходимость помогать, вмешиваться, разговаривать с зятем после того, как Елена говорила: «В следующий раз я его убью», то, может, окружающий народ и заметил бы некий свет в глазах Марии Петровны, а так все знали: у женщины разводится дочь, что называется, «прямо на материном лице». Теперь такие дочери. Между прочим, с обменом помог Кулачев, чего не знала Елена. Вернее, знала, что есть какой‑то тип. Не больше. Он же нашел нужного, «своего» маклера, и тот быстро составил цепь. Мария Петровна лежала на согнутой руке Кулачева, вдыхая запах чистого ухоженного тела, и думала, что это уже несколько чересчур – его помощь в семейных делах. Лучше бы ему не знать их склоки, ведь он у нее «залетный гость», ему не пристало воду носить и дрова рубить. Мария Петровна очень баррикадировала пределы своей другой жизни, где она публицист, мать и бабушка. Она думала – тогда будет легче, когда он уйдет. Он уйдет с малюсенькой территории, на которую был допущен, а все остальное им помечено не было. Она тихо смеялась: собачку держали в прихожей, в дом не пускали.
|