КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Эпистолярный дневник 9 страницаДа и чего о ней писать? Всё ясно. Вчера вон радио про Норильск рассказывало. Уж так разливались, так разливались! А о том, что этот город построен на человеческих костях, – ни слова. Такой вот радиоправды и от нас хотят. А сейчас, когда я ходил по лесу, заснеженному, тихому и чистому, мне захотелось уйти работать егерем или лесником, или чёрт его знает кем, но чтобы быть в лесу постоянно. Отвыкнуть от города и людей (а я знаю – это возможно, и у меня даже характера на это хватит), но надо и писать бросить, иначе опять, даже и в лесу, будешь мучиться и потянет к кому‑нибудь трепаться и плакаться. «В своё время я имел мужество не писать», – сказал один хитромудрый наш классик, но он был трус и цветистой этой фразой прикрывался. А как бы хорошо было набраться мужества и бросить писать не от трусости, а от полного сознания бесполезности этого занятия. Да‑а, а сейчас снова вечер. И снова синё всё вокруг, и каждую минуту синь сгущается. И чем синей вокруг, тем тише и сиротливей деревушка – ни звука, ни огонька, и лес вокруг потемнел. В нём бука притаилась, ребятишек пугать будет и домой загонять с улки. А тут и ребятишек не видать. И лошадей не видать. Синё, тихо. Ночь приближается. Снежная, с морозцем. А по белой земле, по мёрзлым кустам ползёт и ползёт жёлтая наледь. Дна не видать. Воды не слыхать, а ступишь – мокро и провалиться можно по уши. И ночью будет сочиться наледь, никому не нужная, полуживая, всем вредная. Что‑то и в нашей жизни есть вроде неё. Неслышное, ненужное, а затопляет сознание, душу, напластовывается, напластовывается, и вот уже воздуху не станет – задохнёшься, как рыба подо льдом. А не написать ли рассказ под названием «Наледь»? Вчера всё же поместился за стол. Писал в «Комсомолку» письмо об одном подонке. Есть такой поэт‑песенник Гурьян, автор ура‑патриотических песен и стишков про красные гвоздики, про мечи и орала, и сам, падла, забросил восьмидесятилетнюю мать. Ему присудили платить десятку, так он и эту десятку норовит зажилить! Ко мне, как к сердобольному человеку, обратились сходить к этой матери и узнать. Много было в моей жизни тяжёлых встреч, но встреча с матерью Гурьяна самая гнетущая, пожалуй. Был у неё ещё до Нового года, писать не хотел, но и молчать, успокоиться тоже не могу. Самое возмутительное тут ещё и то, что у нас присосались к патриотизму всякие подонки, но путных людей трудно вынудить писать, чего им не хочется, а подонкам всё равно что писать, и святого для них не существует. Словом, написал. А потом со Спирькой в лес подался. Ходили недолго. Валил густой и сырой снег – лыжи не катятся. Вечером к бабушке Даше приехал сын‑охотник со товарищи. Ходил к ним. Сын бабушки угрохал нонче двух лосей по лицензии, и я спрашивал – не жалко ли? Говорит, когда идёшь, охотишься да весь в азарте – не жалко, а как увидишь такую большую животную на снегу, в крови и судорогах, то на душе как‑то неловко делается. Ну, как и все охотники, они большие златоусты. Много чего за вечер‑то рассказали интересного. Лёня, сын бабушки Даши, вырос здесь, в Быковке, и его послушать шибко интересно, как оно тут было во время оно. А время «оно» и десятками лет не исчисляется. А были и пруд, и лес, и дичь, и даже килограммовые хариусы в речке водились. Быстро мы навели «порядок» в природе! У Лёни выросла собака, чудесная лаечка под названием Белка. И мне ещё раз больно стало на душе. Нет Индуса! Стоит лишь деревце на его могиле, качается на ветру. А сегодня холодно. Ветер дует. Сегодня должен приехать Толя и привезти мотыля. У нас с этим зверем дела очень плохи. Привозят его из Челябинской области, и когда продают, на улице демонстрация больше, чем в праздники. Если привезёт мотыля – порыбачим, а если нет, значит, остаются лыжи и в лес. Тоже неплохо. Маня читает Булгакова в «Москве». Хихикала весь вечер. Закончила первую часть. Сейчас моя очередь наступила. А вчерась деревня наша шумела – Крещенье праздновали быковцы. Брагу пили и песни пели. Время мало касается наших российских людей. Больше это касается транспортных средств – лошадей не стало, так ходят пешком и носят на себе грузы разные: котомки, вязанки сена, вязанки дров. А нравов? Нравов всё‑таки почти не коснулось время. Так, маленько, краешком. Если сопоставить изменения и разруху в природе с людьми деревенскими, то можно подумать, что везде и всюду ещё стоят дремучие леса и реки все чисты. А тут по радио трезвон: «сдвиги», «величайшая эпоха», «революция в самосознании людей», «шаги саженьи», «на пороге…». Конечно, Быковка – деревня нетипичная, да вот беда, деревень таких у нас несть числа, и в городе люди живут всё больше из деревень же, да и там умудряются сохранить свою «косность» и привязанность к обычаям. Видно, не так‑то просто вытряхивать из людей то, чего тысячелетиями в них врастало. Сколько всё‑таки работы для мысли в наше время! Сколько вопросов задали человечеству эти наши пятьдесят лет! Ах, если бы всё осмыслить и взвесить трезво, философски, задавши хотя бы один суровый себе вопрос – были ль мы готовы к революции? И стоила ли овчинка выделки? А тут новость завёз один парень из Москвы. Пырьеву поручили инсценировать (экранизировать) «Братьев Карамазовых»! Вот это да‑да‑да‑а! Говорят, Алов и Наумов сделали превосходно «Скверный анекдот», но раз превосходно, значит, неприемлемо, и вот в пику им поручают старшему товарищу показать этим удальцам, как надо показывать Достоевского. Батюшки‑светы, а мы ещё в тайниках души ждём каких‑то снисхождений! Глупость, глупость и тупость торжествуют, а мы ждём!.. 23‑е. Значит, загнул мороз. И что значит? Значит, надо писать. Вот и написал конец рассказа «Фотография, на которой меня нет» – это один из трёх последних рассказов «Страниц детства». Пишется, как и все рассказы этого цикла, легко, непринуждённо, и жаль будет, когда я закончу эту книгу и «иссякнет святая струя». Приехал Толя, точнее, пришёл. Понесло его где‑то в стороне по морозу и бездорожью. Еле отогрелся. (Мотыля не привёз. Не досталось!) Привёз почту – письма, газеты, «Новый мир» № 11. Два письма добрых – одно от редактора «Совписа», которому послал я два последних рассказа для книжки. «Ясным ли днём» он нашёл «превосходным» рассказом и сообщает, что в феврале выпишет мне «одобрение». Получил письмо от А. Софронова. В «Огоньке» третий год пошёл, как лежит мой одобренный рассказ. Я рассердился и написал главреду дерзкое письмо. Ответ пришёл быстро с успокоением – «Скоро в ближайших дадим. Извините и ещё присылайте». Пришло письмо из правления: 9–11 февраля пленум по журнальной прозе и критике. Приглашают. Думаю, к той поре подойдёт редактура в «Молодой», но если и не подойдёт, всё одно приеду. Смотрел газеты. «Литературка» становится интересней, хотя о литературе в ней по‑прежнему всего ничего, а вот «Россия» поблекла рядом с нею, как пасынок выглядит. Жаль. Всё же это наша, российская газета. Не так уж у нас много своего‑то. Начал читать Булгакова. Ну и ехидный же мужик! И талантище же! Ей‑богу, обаятельнейший писатель. И такую силу, как Булгаков да Платонов, держали втуне, хотя одно время в литературе нашей было – шаром покати. Маня стряпает пельмени с капустой. Спирьке привезли огромную кость. Грызёт её со стуком и бряком. А что, Александр Николаевич, утомил я, пожалуй, Вас? Хотя Вы и любитель послушать мои «сказочки», но всё же и меру знать надо. А потому закругляюсь‑ка я. Остаётся лишь написать, что «Синие сумерки» пока не вернулись. Пойдут, наверное? Я их «подправил» очень ловко и осторожно. Повесть так хорошо обдёргали, что главное осталось, а то, что цензуру может раздражить, как языком корова слизнула. «Ясным ли днём» я Вам привезу потом в уже окончательной (пока) редакции. Вот и всё. Надо расставаться с письмом. А жаль чего‑то. Вроде бы болтал и болтал с Вами, о чём хотелось и как хотелось. А это так славно – болтать, как душе хочется. Обнимаю Вас. Ваш Виктор
Февраль 1967 г. (А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич! Захватил я всё‑таки с собой столичный грипп, а он, зараза, куда крепче периферийного оказался. Дней десять пластом лежал, и сейчас ещё болит спина и вялость в теле да звон в голове. Следом за мной болели Андрей и Ирина, а сейчас лежит мать, а я хозяйствую. Хозяин из меня, прямо надо заметить, хреновый, и зло от меня да раздражение – и никакого толку. Работать совсем не могу. Выбит из колеи, а это действует на мой характер весьма и весьма отрицательно. И редактор мой не едет чего‑то, а я его жду, жду… В середине марта я не приеду на пленум. Нечего кататься взад‑вперёд. Но вот в середине апреля мы, наверное, приедем вместе со старухой. Дело в том, что отдел пропаганды Союза затеял обсуждение «Кражи» и последних моих вещей, а я не возражал. Надо послушать и уловить, может быть, важный какой‑то момент в работе, который, чувствую я, наступил, а где он, в чём? – уловить и понять не могу. Когда меня спросили по телефону, кто бы сделал на этом обсуждении вступительное слово, я брякнул о Вас. Брякнул, а потом подумал, что, не спросясь‑то, наверное, не надо было этого делать. Но я опять же подумал, что Вы уж всё читали, а кому‑то мучиться бы пришлось, и кроме того, думаю, раз отдел да ещё пропаганды, так он, может, и заплатит Вам маленько за это дело. Ладно ли я поступил‑то? У больного есть одно хорошее преимущество перед здоровыми – он может себе позволить читать. Дочитал я «Мастера и Маргариту». Мне вторая часть, кроме глав о Понтии Пилате, не понравилась. Тут явный перебор пошёл. И всё на грани шизофрении, воздействие скорее на психику, а не на ум и сердце. Я аж за голову начал хвататься, дочитывая разогнавшегося Булгакова. Мне кажется, при желании такое наговорит кто угодно, а вот первую часть никому больше не написать. Давно добирался до «Дюма» Моруа. Прочёл. Был под впечатлением большим и сейчас под ним нахожуся. Такие люди и миры, как Дюма, будто нарочно существовали для того, чтобы собою подчеркнуть наше ничтожество и нашу обывательскую сущность. Какой наполненной и яркой жизнью они жили! И оттого им хорошо было делаться романтиками и выдумщиками. А мы, как черви‑древоточцы в дверке, скрипим‑скрипим и горсть опилок выточим. Выше бытописательства и натурализма нам и не подняться, потому что люди мы не свободные в действиях своих, а уж отсюда прямая зависимость и мыслительная. В лучшем случае мы можем что‑то увидеть и более или менее списать, и тут достигли даже виртуозности и предельной простоты, часто переходящей границы натурализма. А поднять моральную, этическую или – уж совсем нонсенс! – политическую проблему нам не дано, потому как у всех у нас, кроме Москвы, пожалуй, задница не по циркулю. А без проблемы, без углубления в действительность какая может быть литература? Слова на бумаге, да и только. Я вот пробовал тут писать в «Литературку» статью о рассказе. Писал, писал, а потом перестал. Боже мой, как всё плоско, уныло и примитивно! Мысли, которые я с трудом выковырял из башки, и на мысли‑то не похожи вовсе, а на конские шевяки, что валяются на дороге и раскисают от первой сырости и прилипают к сапогам, а не к сердцу. Так вот и сижу в депрессии или пессимизме полном. Не то хвораю, не то хандрю и ничего не могу делать. Хочу в деревню скорее, уж мотыль Ваш пропадает, а всё не получается. Ваш Виктор
22 марта 1967 г. (А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич! Уж так получается, что, получив от Вас письмо, я испытываю нутряную потребность не то чтобы ответствовать, а поболтать с Вами и тем втягиваю Вас в переписку, хотя я Вам, кажется, говорил или писал, что отвечать мне совсем необязательно. Не скрою, мне Ваши письма – это отдушина и радость, но не обременяйте себя, тем более в нездоровье будучи. Я убрался в деревню. Уже скоро десять дней здесь. Оклемался, отдышался и… рыбачил. Погода у нас холодная, никак зима не сдаётся, и клёв неважный. Ловлю ершов в основном, изредка попадают окунишки, но я везучий на рыбалке, меня даже в деревне колдуном за это звали, и при бесклёвье, на глазах у изумлённых рыбаков, почти на сухом месте просверлил лунку и поймал двух приличных голавлей, то‑то рыбаки ахнули. Говорят: «А мы‑то, а мы‑то!..» и больше добавить ничего не могут, и я их понимаю: мы‑то думали, тама рыбы нет, у берега‑то, думали, и лягухи не водится, а ты‑то… Словом, посрамил я род людской, а сын меня посрамил, собственный сын! Поехала моя Мария встречать редактора, который дал телеграмму, что двадцатого выезжает, и… не приехал, падла такая. Я деткам своим послал ершишек и окунишек на уху. Мать приезжает – вот, мол, папа деткам рыбки послал, старается, а сын открывает ей холодильник, и там лежат окуни, сорожины и голавль. Оказывается, он шутки для поехал с ребятами на воскресенье поудить и играючи наловил там рыбы, а я её тут ищу, сверлю, а из всех дыр дымина валит… Так вот всюду посрамляет и обставляет нас молодёжь! А редактора‑то нет! Я хоть и хорохорюсь, но душа не на месте. Ведь если они боданут мне книжку, я на лето останусь без копейки денег и тогда… а всё тогда накроется: и поездки, и покой, и семейное благополучие. Редакторы… А Вы тоже, хоть и старый лит. волк, а наивный, спасу нет. Неужто вы всерьёз подумали, будто это я дал кастрировать повесть в «Молодой»? Да меня никто и не спрашивал! Цензор – та придралась к тексту, к бабушке этой несчастной и ещё кое к чему, а журнал на выходе, ну и рубили, как хотели. Уж лучше бы они совсем эту фразу вместе с куском выбросили, тогда б не так нелепо было. Но в «Молодой» со мною и не такие штуки выделывали. Я, кажется, рассказывал вам, как обошёлся Котенко со «Звездопадом»? А что сделал Зубавин с рассказом «Два бойца» или «Сашка Лебедев», знаете? Я освирепел и написал Зубавину письмо, где даже и оскорблял его последними словами, а он… Он даже не рассердился на меня. Видно, много таких писем получает. Ответил только: «Посидели бы на моём месте…» Вот и «Кражу» тоже маринуют. «Виктор Петрович, укажите карандашом все места, где есть расхождения с журнальным вариантом», – говорят. Я отвечаю: «Помилуйте, как можно! После журнала я объёмно перелопачиваю вещь, делаю всеобщую правку, как же я Вам укажу?!» Ну вот договорились, что редактор ещё и ещё прочтёт повесть ту и другую, а затем зав., а затем главный и отметит, а «Вы уж на месте утрясёте, только, пожалуйста, помните о лите[88]. Мы Вам зла не хотим, но лит, лит!..» И руками себя хлопают. Все добра хотят, все хорошие, да боятся лита! И где уж боязнь, а где перестраховка – не всегда различишь. Беда прямо! Написал я всё‑таки статью о рассказе в «Литературку»[89]. Плохо получилось, плохо. Мысли вроде коровьих лепёх, серо‑зелёные, но послал, хотя бы для того, чтоб знали, что данное слово пытался сдержать. Продолжаю работать над «Страницами»[90], и работа эта меня радует. А дальше «Пастух и пастушка» и, действительно, потом коридор пустой. Не в смысле тем и замыслов, у меня их всегда в башке роится уйма, а в чём‑то другом. Но если хунвейбины разные не помешают, у меня вроде бы ещё перспектива с годик не писать – планируется моя книжка в «Уральскую библиотеку» и переиздание всех повестей в «России» на 69‑й год. Кроме того, я пристрою где‑то «Страницы» и воспользуюсь тем, чтобы годик поездить, подумать, передохнуть. Многое мне нужно рассказать о войне, о мною увиденной войне, и как это сделать, с какой стороны на войну зайти, надо подумать. Время нужно и пространство. «Страницы» в самом деле что‑то вычерпали во мне, какой‑то эмоциональный заряд, который можно было растянуть надолго, я в них выхлестнул, и этот источник, так долго меня питавший, иссяк. Попробую набираться материала и эмоций в современности. Только недоброе у меня к ней отношение и боюсь, что не пойдёт у меня современность. Но есть война, война, хреновина одна… Ну да чего горевать! Скоро уж пятьдесят будет, а там, как цыган говорил: «Зима да лето, зима да лето» – и пенсию писательскую дадут. Вот уж тогда я порыбачу‑у‑у!.. А поджелудочная железа – это, дорогой мой человек, плохая штука. У Толи‑пасечника мучается этим делом жена. Только что вернулась из больницы, после всяких блокад и прочего. Лежит. Велели ей: вина не пить, горького и острого не есть, с мужиком не… того, и вообще… не мять никак живот. Лежит сейчас дома, в Быковке, и пока мало сдвигов. Диета, наверное. Диета Вам только и поможет, а ещё бы лес, да деревня, да свежее молоко, да покой… Но «покой нам только снится», как сказал товарищ поэт. Как бы хотелось, чтоб Вы были здоровы и жизнерадостны! Да ведь не маг я булгаковский, а то б моментом эту железу Вашу вынул и другую, стальную, что ли, вставил. Крепко Вас обнимаю, болезный, но не сдающийся человек. Калязинские ребята, они такие, они эту железу запросто вынали и в утиле на иголки и маковухи меняли, а которые и на водку. Ваш Виктор
30 марта 1967 г. Быковка (И. Степанову)
Иванушка, сельдюк ты мой! Я прочёл открытку, где содержится вопль, адресованный мне. Я мог бы и тебе адресовать подобный же вопль, но будем считать, что ты занят ещё больше меня и потому тоже не пишешь. Я много работал, добивал «Страницы детства», и уже виден конец. Ещё с месячишко работы, и я расстанусь с этой, самой дорогой моему сердцу, книжкой, вероятно, лучшей из моих. Во втором номере «Молодой гвардии» напечатали заключительную вещь этой книжки – «Где‑то гремит война», покарябали, правда, но без этого у нас печатать не умеют. Ездил в феврале по делам в Москву и зацепил столичный грипп. Болел тяжело и долго. Главное, что после гриппа напала на меня мерехлюндия, ни работать, ни читать неохота сделалось. Говорят, сейчас это у многих бывает в послегрипповой период и даже случаются самоубийства. Я до этого не дошёл, ибо есть у меня угол в деревне. Вот сюда я и забрался, откуда и пишу тебе. Здесь я оклемался и пришёл в себя. Начал работать и даже письма писать, которые запустил сильно. И вообще всё позапустил. Старуха моя уехала в город, по хлеб, и я сейчас один, чему и рад очень. Стал дорожить одиночеством – старость приближается. Вспоминали как‑то тут тебя. Я поведал своей жене твой рассказ о том, как люди замерзают в тундре. Ещё вспоминал тебя вот почему: был в нашем городе смотр народных театров, и какой‑то театр привозил «Якова Свердлова». Автор с еврейской фамилией. Они ничего не прозевают! Опередили тебя. Ездил ли ты в Туруханск? Пойми ты мою тоску по собаке, по сибирской! Будем вместе с собачкой тосковать о родине. Да и повод у меня появится к тебе съездить и ещё побывать в Сибири.[91] В ближайшее время будут мои новые рассказы в «Литературной России» и в «Огоньке», а летом в «Нашем современнике» – рассказ о собаке. Вот и все мои новости, пока. Кланяйся жене, сынам. А тебя я обнимаю. Твой Виктор
1967 г. (Адресат не установлен)
Дорогая Евдокия Осиповна! Чудесный, добрый Вы, видать, русский человек! Таким сердечным теплом повеяло от Вашего письма и от Ваших воспоминаний о брате и о себе тоже. Мне они очень понравились прежде всего тем, что в них нет сочинительства, претензий на литературу, а есть живая безыскусная исповедь, которая в общем‑то и является настоящей литературой. Я немедленно отсылаю Ваши воспоминания в журнал «Наш современник», членом редколлегии которого являюсь. В номера, приуроченные к 50‑летию Советской власти, такие материалы нужны как воздух! Пусть современные молодые люди, а кое‑кто из старших зажравшихся совмещан узнают, как нам досталось наше относительное благополучие и что сделали и вытерпели люди ради лучшей жизни на русской земле. Я не знаю, как в нашем журнале решат вопрос с Вашими воспоминаниями, но думаю, если не у нас, то в другом месте, в другом издании их напечатают с большой радостью. Что же касается Ваших заметок о Рижском взморье – я бывал на нём и могу засвидетельствовать, что Ваши наблюдения точны и поэтичны, также и заметки о водителе троллейбуса – их нужно предложить рижской вечерней газете или молодёжной – это для газет очень подходит. Писать Вам нужно, не стыдясь своих четырёх классов. У меня тоже нелишка – шесть! Дело ведь не в классах, а в самообразовании, в прирождённой внутренней культуре, которая порой бывает тоньше, поэтичней, чем у людей с «поплавком» на борту пиджака. Не знаете ли Вы писательницу (в Риге) Ингриду Соколову? Она инвалид войны, но хороший, душевный человек. Найдите её (живёт на улице Горького), познакомьтесь, наговоритесь, и совет добрый она даст. До свидания! Виктор Астафьев
Начало апреля 1967 г. (А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич! Получил Ваше письмо, в котором Вы мне с юмором описываете все свои злоключения и приключения, связанные с хворобой вашей. Трудиться бы Вам в «Крокодиле» или вести отдел сатиры в «Литературке» и не хлопотать о больницах! Дар у Вас о мрачном и паскудном в жизни повествовать со смефуёчками. Такой автор был бы находкой для нашей литературы, алчущей светлого и возвышенного везде и повсюду, а Вы в критику ударились. Вот – не критикуй! Но, кроме шуток, чем Вы больше бодритесь в своих письмах, чем там больше юмора, тем большее беспокойство берёт меня. Не знаю почему, но как‑то быстро и прочно я привязался к Вам и Вы мне сделались очень дороги. Так‑то я не решился б этого сказать, а в письме вот проще всё. Родство душ, наверное? А может, и одинокость наша, ещё невиданная и неслыханная ни в какой литературе, понуждает привязываться к человеку, который не заражён высокомерием, который не орёт на каждом углу «за русский народ» и с которым просто и интересно быть. У меня их было немало, друзей‑то, но одни из них исторговались на лит. барахолке, другие всё норовят горланить о «левых» и «правых», извлекая из этого выгоду или поддакивая кому‑то, и всё время щупают – а ты за кого? За нас или за них? А мне ни за кого не хочется. Писателей я делю только на хороших и плохих, а не на евреев и русских. Еврей Казакевич мне куда как ближе, нежели ублюдок литературный С. Бабаевский, хотя он и русский. Вот и остался у меня из всех курсантских и прочих друзей Женька Носов да Вы и ещё один парень со свердловской киностудии, чудесный человек, и дорожу я этими друзьями, и боль их, и беды – моя боль и мои беды. С Женькой Носовым я Вас как‑нибудь поближе познакомлю. Славный, светлый мужик и мягкости души, самостоятельности характера необыкновенной. И писатель такой, что читать его радостно и гордость берёт за него. А то «друзья» наляпают чего‑нибудь и ждут, чтобы их «по‑дружески» хвалил, подмазывал, а я не умею и не люблю этого, вот скажешь, а тебе: «Ну да, ты у нас один только могёшь… ты у нас!..» С Женькой у нас этого не бывает. Мы можем просто и прямо сказать друг дружке – это вот у тебя здорово, а это хреново. С нетерпеньем буду ждать Вашей статьи. Откровенно говоря, побаиваюсь. И не потому, что Вы там можете меня поругать (ругать давно надо и есть за что), а как бы не осложнила она наших отношений с Вами. Наверное, тут надо сделать вид, что Вы обо мне ничего не писали, а я ничего не читал? Да ведь не получится детской этой игры‑то! Но и Вы, и я уже взрослые люди – отнесёмся к этому факту мудро… Сегодня мне всю ночь снились какие‑то литературные сны. Анна Самойловна Берзер приснилась, у которой находится мой рассказ «Ясным ли днём», будто говорит она мне: «Читали, как нас на секретариате‑то?» – «Читал», – говорю. «Ну так чего же с таким рассказом идёте?..» – «Да я, – говорю, – понял так, что нас больше хвалили…» – «Ничего вы не поняли…» А дальше пошло что‑то смесью – лица, рожи, ужимки и ухмылки разных людей. Между прочим, «Молодая гвардия» опять что‑то затеяла с книгой. Редактора не шлют и помалкивают. Я так изнервничался, что на руках (в сгибах локтей) выступила у меня экзема, чего сроду не бывало. С 64‑го года пьют они из меня кровь. Лопнет скоро у меня терпение, заберу я у них повести и отдам их в другое издательство. Но это значит – в нынешнем году мне книжки не видать. А последняя – «Поросли окопы…» вышла в начале 65‑го года. Вот тут и проживи! Бесправие писательское у нас всё‑таки жуткое. Вроде стены кругом, куда ни торкнешься, всё лбом стукнешься и отскочишь! Живу всё ещё в деревне. Рыба не клюёт совсем. Поймал пять судаков, и на этом мои подвиги кончились. Доделываю последний рассказ «Страниц» и собираюсь домой, пока по льду ходить ещё можно. Охоту, говорят, нынче не откроют. А хотелось побегать по лесу с ружьишком. Я хоть весною никого и не убиваю, но наслаждаюсь лесом, волнуюсь весною. А так ведь даже понарошке с ружьём не выскочишь – защитник природы! А без ружья не умею, не интересно сие. Что это на Вас за напасти ныне? Ну авось хоть к лету на ногах будете да на природе поправитесь. Может, в Карелию‑то всё же съездим? Целую тебя, дорогой. Поправляйся. Твой Виктор
26 апреля 1967 г. (А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович! Поздравляю Вас с весною и Вашу болезную супругу тоже. Надеюсь, она уже немного оклемалась. А я как побывал в феврале в столице, получил грипп, так вот с тех пор и не оправлюсь. Механизмы, изношенные войной, годны, видать, только для свалки и на мыло. Уезжал в деревню на месяц (как раз в то время, когда Вы в Ирбите были) и вроде бы ничего себя стал чувствовать, а вернулся в город на отчётно‑выборное собрание – приступ случился, еле отводились. Вот сегодня впервые берусь за чернила. Конечно, издатели наши всячески способствуют тому, чтоб наш брат поскорее подох. Четвёртый год издательство «Молодая гвардия» маринует «Кражу» и до сих пор водит меня за нос. Перебиваюсь на журнальные публикации. А как на них жить, Вам рассказывать не надо, тем более что я никак не догадаюсь растянуть повесть листов на 40, а всё на четыре меня только хватает. Буду добиваться путёвки в Ессентуки, может, и добьюсь. А то совсем замучили меня желудок и печень. Из желудка всё время идёт кровь, и подыхать, даже при такой паршивой жизни, в 43 года что‑то всё ещё не хочется. Хотя иной раз и посещает уж мыслишка, а может, и лучше бы отдать чалку… Настроение у меня ужасное. Никому и ничего не пишу. Работа не идёт. Всё запущено, заброшено. Поэтому и писать дальше ничего не буду. У Вас и без меня горя хватает. Мой хороший старший друг и Ваш жестокий рецензент Александр Николаевич Макаров тоже лежит в больнице и тоже шлёт письма минорные. Что‑то чем дальше живём, тем меньше и меньше весны в жизни. Обнимаю Вас. Виктор
Конец апреля 1967 г. (А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич! Вчера мы провернули – именно провернули! – отчётно‑выборное собрание, в один день, коротко и по‑деловому. Я избавился от всех обязанностей, и от Литфонда, и от бюро, да ещё поспособствовал смене секретаря, который протрубил у нас восемь лет и поседел от этой деятельности. По случаю избавления от должности мы крепко выпили, и вот сегодня у меня дрожат руки, ноет печень, и я ничего не могу писать, кроме эпистолярных произведений, к чему и прибегаю, дабы морально чувствовать себя в тарелке. Да и на письмо на Ваше, тьфу ты! на твоё, мне захотелось ответить поскорее. Значит, в фешенебельной больнице?! Больницы, даже фешенебельные – это всё равно больницы, и избави от них бог. Может, уже дома? Хорошо бы. А я всё жду редактора. Пришла из «Молодой» телеграмма: «Рукопись задержалась чтением главной редакции» (третий раз читают!). Чуть я не попал в Москву. Из ЦК ВЛКСМ пришёл вызов на актив журнала «Молодая гвардия», но числа совпали с нашим собранием, и поездка не состоялась. Однако мы всё равно скоро увидимся. Читательские конференции – три, в библиотеке им. Лавренёва, им. Володарского и на каком‑то заводе – назначены на 15 мая (начало) с тем, чтобы я уже и на съезд остался. Когда он будет, не слыхал? Приедем мы вместе со старухой, если она будет в форме. Тут у неё прихватило сердце, и лежала она, бедняга, несколько дней, а лежать ей – это всё равно, что спринтеру, всю жизнь бегающему, утерять сандалию и упасть на дистанции. Поднялась уже, копается в доме, подержится, подержится за ретивое и опять гремит хозяйством. Я ворчу на неё, чтобы ложилась, но вижу, что, когда лежит, совсем она несчастная, и настаивать или нет на лежании – не знаю. С жёнами обращаться – дело научное и, как вижу, на всю жизнь – непосильное. Рыбалка моя, как видно, накрылась. Насверлили мы с пенсионером‑рыбаком сотню лунок, и теперь людиё из них судаков вытаскивает, а я, значит, сижу и у моря погоды жду, ибо ход судака задержался и начался лишь теперь, перед вскрытием рек. Погода всякая. В основном хорошая, но стали перепадать дождики, и тучи наплывают всё чаще от вас, из столицы. Грешите там, смуту в небе делаете, а мы, тихие и скромные люди, страдай тут из‑за столичных невоздержанностей, хотя бы уж небо‑то не баламутили, обходились бы литературой и ЦДЛ, там никакого неба нет, а фимиам табашный плавает волнами. Хотя и на периферии тоже разгул пошёл, и касается поветрие светлых душ провинциалов. Я, как догадываюсь, вчерась пьяненький к жене прилубыкиваться зачал (к больной‑то, ну не дурак ли!), и дело кончилось тем, что обнаружил её утром спящую по отдельности, на диване, а я, значит, в сиротстве. В назидание ей я рассказал историю, происшедшую между мужем и женой. Пообедал это муж (а был он у нас баснописец), плотно пообедал и, значит, жену, убирающую посуду, за холку – цап! «Побалуемся, старуха, что ли?» – «Поди ты к лешему! Мне некогда, кручусь, устала, как собака, а у тебя одно на уме!» – «Ну что же делать тогда? – задумался баснописец. – Пожалуй, к девкам идти придётся». Жена, Кланя, убегла, хлопнула дверью, а через пять минут уже в халате и без штанов прибежала, легла на диван и кричит: «На! Подавись!..»
|