КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
IV. Китай 11 страница. Еще две недели, всего две недели,Еще две недели, всего две недели, И я буду делать, что хочу-у-у! Интересно, не разлюбила ли мать Мария-Вероника имбирные палочки. Отвезу ей, рискуя, что она скажет, что теперь предпочитает макароны. Хей-хо! Как восхитительна жизнь! В мое окно я вижу молодые кедры, в бурной радости раскачивающиеся на ветру. И теперь я должен написать в Шанхай и заказать себе билет. Ура! Октябрь 1923. Вчера пришла телеграмма, отменяющая мою поездку в Рим, и я только что вернулся с вечерней прогулки по берегу реки, где я долго стоял в мягком тумане и наблюдал ловлю рыбы большими бакланами. Это очень грустный способ ловить рыбу, а может быть, это просто мне было грустно смотреть на него. Большим птицам надевают на шеи кольца, чтобы они не могли проглотить рыбу. Они лениво распластываются на бортах лодки, словно им смертельно надоела вся эта процедура. Вдруг нырок, летящие брызги… и вот появляется большой клюв, из которого торчит извивающийся хвост рыбы. Потом начинаются мучительные волнообразные движения шеи. Когда у птиц отнимают их добычу, они трясут головами, безутешные, но ничуть не наученные горьким опытом. Затем они снова припадают к лодке, мрачно | размышляя и накапливая силы для нового поражения. Богу известно, что мое собственное настроение было достаточно мрачным и безнадежным. Когда я стоял у серо-свинцовой воды, и ночной ветер швырял волны на кудрявые, как волосы, водоросли на берегу, мои мысли были, как это ни странно, не о Риме, но о реках Твидсайда и о себе, босоногом, стоящем в журчащей хрустальной воде и забрасывающем удочку из ивовой лозы на форель. Последнее время я все больше и больше погружаюсь в воспоминания детства, они встают передо мной так живо, будто все было только вчера – верный признак приближающейся старости. Я даже уношусь в мечтах, с нежностью и тоской, к моей детской любви – кто бы мог подумать!? – к моей дорогой любимой Норе. Видите, я уже достиг сентиментальной стадии разочарованности, значит, скоро я покончу с ней, но, когда пришла телеграмма, то, выражаясь словами старой Мэг, "выгрести было тяжело". Теперь я почти примирился с бесповоротной окончательностью моего изгнания. В принципе, может быть, это и правильно, потому что возвращение в Европу выбивает из колеи священников- миссионеров. В конце концов, мы отдаем себя целиком, и отступления для нас нет. Я здесь на всю жизнь. И я улягусь, наконец, в тот маленький кусочек Шотландии, где покоится Уилли Таллох. Более того, несомненно, логично и справедливо, что поездка Ансельма в Рим гораздо нужнее моей. Средства общества не позволяют двух таких экскурсий. И он лучше сможет рассказать папе римскому об успехах "его войск", как он нас называет. Там, где я буду косноязычен и неуклюж, он будет пленять и… "собирать в житницу" деньги и помощь для всех иностранных миссий. Он обещал подробно писать мне обо всех своих деяниях. Я должен наслаждаться Римом в его лице, вообразить себя на приеме у папы и встретиться с Марией-Вероникой мысленно. Я не мог заставить себя принять предложение Ансельма провести короткий отпуск в Маниле. Его веселье тяготило бы меня, и я сам смеялся бы над маленьким одиноким человечком, бродящим по гавани и воображающим, что он находится на Понтийском холме. Через месяц… Отец Чжоу благополучно обосновался в Лиу, и наши голуби, обгоняя друг друга, носятся в поднебесье. Какая радость, что мой план так чудесно осуществляется. Хотелось бы мне знать, упомянет ли Ансельм, когда увидит папу римского – может же он сказать всего словечко – об этой крошечной драгоценности, возникшей среди диких просторов и забытой когда-то всеми… кроме Бога… 22 Ноября 1928. Как можно выразить нечто возвышенное словами – одной убогой, сухой фразой? Прошлой ночью умерла сестра Клотильда. Я не часто говорил о смерти в этом моем отрывочном отчете о моей незавершенной жизни. Когда год тому назад тетя Полли скончалась во сне в Тайнкасле, тихо и мирно, просто от доброты своей и от старости, и я узнал об этом из письма Джуди с пятнами от слез, я просто записал здесь: "Полли умерла 17 октября 1927 г." Есть какая-то неизбежность в смерти близких нам хороших людей. Но бывают иные смерти… иногда они поражают нас, сирых, видавших виды священников, как откровение. Клотильда несколько дней слегка, как нам казалось, приболела. Когда они позвали меня вскоре после полуночи, я был потрясен тем, как она изменилась. Я сейчас же послал сказать Джошуа, старшему сыну Иосифа, чтобы он бежал за доктором Фиске. Но Клотильда, со странным выражением лица, остановила меня. Улыбнувшись, она сказала, что не стоит затруднять Джошуа этим путешествием. Она сказала очень мало, но достаточно. Когда я вспоминал, как годы назад я язвительно упрекал ее за пристрастие к хлородину, я мог бы заплакать над своей глупостью. Я всегда слишком мало думал о Клотильде: ее натянутость, с которой она ничего не могла поделать, ее болезненная боязнь покраснеть, страх перед людьми, перед своими собственными слишком напряженными нервами делали ее внешне непривлекательной, даже смешной. Следовало бы поразмыслить об усилиях такой натуры для преодоления себя, подумать о незримых победах. Вместо этого думали только о зримых поражениях. Полтора года она страдала от опухоли в желудке, выросшей в результате хронической язвы. Когда она узнала от доктора Фиске, что сделать ничего нельзя, она взяла с него слово, что он сохранит это в тайне и вступила в бой, в никем не воспетый бой. Прежде чем меня к ней позвали, первое сильное кровотечение совершенно обессилило ее. В шесть часов утра у нее было второе кровотечение, и она умерла совершенно спокойно. А в промежутке между ними мы говорили… но я не смею записать этот разговор. Прерывистый и бессвязный, он покажется бессмысленным… над ним легко можно надсмеяться… но, увы, мир нельзя переделать глумлением… Мы все страшно расстроены, особенно Марта. Она вроде меня – сильна, как мул, и проживет до ста лет. Бедная Клотильда! Она была кротким и нежным созданием. В своей жертвенности Клотильда напоминала скрипку, струны которой были слишком сильно натянуты и иногда издавали неприятный звук. Видеть, как на лицо ложится мир, спокойное приятие смерти, отсутствие страха… это облагораживает человеческое сердце. 30 Ноября 1929. Сегодня у Иосифа родился пятый ребенок. Как летит жизнь! Никому и присниться не могло, что в моем застенчивом, храбром, болтливом, обидчивом мальчике скрываются задатки патриарха! Может быть, его пристрастие к сахару должно было послужить мне предостережением?! В самом деле, теперь он стал прямо-таки важной персоной – он во все вмешивается, очень любит свою жену, несколько напыщен и довольно грубо обходится с нежелательными, по его мнению, посетителями. Я и сам немного побаиваюсь его… Через неделю. У нас тут еще новости… Парадная обувь господина Чиа вывешена на Маньчжурских воротах. Здесь это считается огромной честью… и я очень рад за моего старого друга. По своей аскетической, созерцательной, великодушной натуре он всегда тяготел ко всему разумному и прекрасному, к тому, что вечно. Вчера пришла почта. Я понял уже давно, гораздо раньше его громадного успеха в Риме, что Ансельм должен достичь высокого положения в Церкви. И вот, наконец, его труды на благо иностранных миссий принесли ему надлежащую награду Ватикана. Он теперь новый епископ Тайнкасла. Возможно, что самым тяжелым испытанием для нашего духовного зрения является созерцание чужого успеха. Его блеск причиняет нам боль. Но теперь, на пороге старости, я стал близорук. Меня не трогает слава Ансельма. Я, пожалуй, даже рад, потому что знаю, что он сам вне себя от радости. Зависть – такое отвратительное чувство! Надо помнить, что потерпевший поражение, все еще обладает всем, если он обладает Богом. Мне хотелось бы приписать это своему великодушию. Но это вовсе не великодушие, а просто понимание разницы между Ансельмом и мной… понимание того, как смешно было бы мне домогаться crozier[59]. Хоть мы и стартовали вместе, Ансельм далеко обогнал меня. Он полностью развил свои таланты и теперь, насколько я могу судить по газете "Тайнкасл кроникл", является "великолепным лингвистом, выдающимся музыкантом, покровителем литературы и искусства в епархии и имеет широкий круг влиятельных друзей". Вот это удача! У меня за всю мою небогатую событиями жизнь было не больше шести друзей, да и те, за исключением одного, были простыми людьми. Я должен написать Ансельму и поздравить его, дав ему, однако, понять, что я вовсе не собираюсь использовать нашу дружбу и просить о повышении. Viva Anselmo! Мне грустно, когда я думаю, как много ты сделал из своей жизни и как мало сделал я из своей. Я так часто и так больно разбивал себе голову в своем стремлении к Богу. 30 декабря 1929. Вот уже почти месяц, как я ничего не записывал в этот дневник… с тех самых пор, как пришло известие о Джуди. Мне и сейчас еще трудно, кроме как в самых общих чертах, написать о том, что случилось там, дома… и о том, что происходит здесь, у меня в душе. Я льстил себя мыслью, что я достиг блаженной отрешенности и примирился с окончательностью моего изгнания. Две недели назад я был особенно благодушно настроен. Осмотрев свои недавние приобретения: четыре рисовых поля у реки, купленные в прошлом году, расширенный скотный двор за тутовой рощей и новый табун пони, я направился в церковь, чтобы помочь детям устраивать рождественские ясли. Это занятие доставляет мне какую-то особую радость. Отчасти это объясняется, наверное, той одержимостью, которая неотступно завладела мною на всю жизнь, – любовью к детям. Злые языки, вероятно, назвали бы это подавленным отцовским инстинктом. Я люблю детей, всех детей, начиная с младенца Христа и кончая самым плохеньким маленьким желтеньким беспризорником, какой когда-либо ползал на четвереньках по миссии святого Андрея. Мы сделали великолепные ясли с занесенной снегом крышей (снег был из настоящей ваты) и сзади пристраивали к стойлу быка и осла. У меня была припасена всякая всячина, разноцветные свечи и прекрасная прозрачная звезда, которая должна была повиснуть в небе и светить сквозь еловые ветки. Я смотрел на сияющие личики вокруг меня и слушал возбужденную ребячью болтовню – это ведь один из тех случаев, когда развлечения в церкви дозволены, – и у меня было удивительное чувство легкости. Мне представлялись рождественские ясли во всех христианских церквах мира, где величают этот милый праздник Рождества, который даже для тех, кто не может верить, не может не быть прекрасным, как праздник всякого материнства. В этот момент один из старших мальчиков, посланный матерью Мерси Марией, поспешно вбежал с телеграммой. Поистине, злые вести и так достаточно быстро доходят до нас, без помощи телеграмм, которые разносят их вокруг земли. Наверное, я изменился в лице, когда читал. Одна из самых маленьких девочек начала плакать. Вся радость в душе у меня погасла. Может быть, скажут, что с моей стороны глупо так близко принимать это к сердцу. Фактически я потерял Джуди, когда она была подростком, при моем отъезде в Байтань. Но в мыслях я прожил с ней всю ее жизнь. То, что она писала редко, делало ее письма более выпуклыми, как бусинки на четках. Сила наследственности безжалостно влекла Джуди за собой. Она никогда не знала, чего она хочет или куда идет. Но пока около нее была Полли, она не могла стать жертвой своего каприза. Во время войны Джуди процветала, как и множество других молодых женщин, работающих на военных заводах и получающих большое жалование. Она купила себе меховое пальто и пианино – как хорошо я помню то письмо, в котором мне сообщались эти радостные новости – и была намерена продолжать в том же духе, сама атмосфера тех лет благоприятствовала ее усилиям. Это была пора ее расцвета. Когда война окончилась, ей было за тридцать, благоприятных возможностей для работы было мало, Джуди постепенно оставила всякую мысль о карьере и вновь погрузилась в спокойную жизнь с Полли, разделяя с ней тихую квартиру в Тайнкасле и обретая, как я надеялся, вместе со зрелостью большую уравновешенность. Она, казалось, всегда относилась к представителям другого пола со странной подозрительностью, и ее никогда не привлекало замужество. Ей было сорок, когда умерла Полли, и невозможно было помыслить, что она изменит своей холостой жизни. Однако через восемь месяцев после похорон Джуди вышла замуж… и позднее была брошена. Не к чему скрывать тот грубый факт, что женщина часто делает страшные вещи в критическом возрасте. Но не этим объяснялась эта жалкая комедия. Полли оставила Джуди в наследство около двух тысяч фунтов – достаточно, чтобы обеспечить ей скромный годовой доход. Только получив письмо Джуди, я догадался, как ее убедили реализовать свой капитал и передать его ее рассудительному, честному и воспитанному мужу, которого она встретила впервые, по-видимому, в пансионе в Скарборо. Можно было бы, без сомнения, написать целые тома на эту основную житейскую тему… драматичные… аналитические… в возвышенном викторианском стиле… может быть, с самодовольной иронией тех, кто находит смешное в легковерии человеческой натуры. Но эпилог был очень краток, написан в десяти словах на телеграфном бланке, который я держал в руке, стоя у рождественских ясель. От этого запоздалого мимолетного союза у Джуди родился ребенок. И она умерла от родов. Теперь, когда я размышляю об этом, я вижу, что через всю непоследовательную жизнь Джуди проходила какая-то темная нить. Она была наглядным свидетельством не греха, – как я ненавижу это слово и как не доверяю ему, – но человеческой слабости и глупости. В них причина и объяснение того, чем мы являемся здесь на земле, в них трагедия всех смертных. И теперь, в другом варианте, но с все той же печалью, эта трагедия снова увековечивается. Я не могу заставить себя подумать о судьбе этого несчастного ребенка, о котором некому позаботиться, кроме женщины, что ухаживала за Джуди, – она и прислала мне телеграмму. Очень легко ее себе представить: это одна из тех мастериц на все руки, которые берут к себе жить будущих матерей, находящихся в стесненных и несколько сомнительных обстоятельствах. Я должен немедленно ей ответить… и послать денег… то немногое, что у меня есть. Когда мы принимаем обет святой бедности, мы как-то странно эгоистичны, забывая о тех ужасных обязательствах, которые может наложить на нас жизнь. Бедная Нора… бедная Джуди… бедный маленький безымянный ребенок… 19 июня 1930. Великолепный, сияющий, солнечный день раннего лета, и на душе у меня полегчало после письма, полученного сегодня днем. Ребенка окрестили Эндрью в честь нашей имеющей дурную репутацию миссии, и эта новость тешит мое старческое тщеславие, словно я сам дедушка этого маленького бедняги. А может быть, хочу я того или нет, мне все-таки придется быть ему дедушкой. Отец исчез, и мы не станем делать попыток разыскать его. Но если я буду посылать каждый месяц некоторую сумму денег, то эта женщина, миссис Стивене, – а она, кажется, хорошая, – будет заботиться о нем. Вот я опять не могу удержаться от улыбки… моя карьера священника была такой мешаниной всяких странностей… что вырастить младенца на расстоянии восьми тысяч миль будет ее достойным завершением. Минуточку! Эти слова – "моя карьера священника" – задели меня за живое. Как-то во время одной из наших перепалок, – кажется, речь шла о чистилище, – Фиске заявил очень запальчиво, так как я брал верх над ним: "Вы рассуждаете так, будто вы и последователь секты святого Роллера[60] и представитель высокой англиканской церкви одновременно". Это сразу заставило меня остановиться. Я полагаю, что мое воспитание и то неподдающееся измерению влияние, которое оказал на меня, когда я был ребенком, милый старый Дэниел Гленни, сделали меня чрезмерно либеральным. Я люблю свою религию, в которой я родился, которой я учу, как могу, других вот уже больше тридцати лет и которая неизменно приводила меня к источнику всякой радости, к источнику вечной доброты. Но здесь, в моем уединении, мои взгляды упростились, стали яснее с годами. Мысленно я связал и тщательно упрятал все сложные, не имеющие существенного значения догматические придирки. Откровенно говоря, я не могу верить, что какое-нибудь Божье созданье будет осуждено на вечные муки из-за съеденной в пятницу бараньей котлеты. Если у нас есть основное – любовь к Богу и к ближнему – то с нами все в порядке. И не пора ли церквам всего мира отказаться от взаимной ненависти… и объединиться? Мир – это единое живое дышащее тело, здоровье которого зависит от множества, составляющих его клеток… и каждая крошечная клетка – сердце человека… 15 декабря 1932. Сегодня новому патрону этой миссии исполнилось три года. Я надеюсь, что он хорошо провел свои день рождения и не объелся конфетами, которые по моему письменному заказу ему должны были доставить из Твидсайда. 1 сентября 1935. О Господи, не дай мне стать старым глупцом… этот дневник все больше и больше превращается в бессмысленное повествование о ребенке, которого я никогда не видел и никогда не увижу. Я не могу вернуться, а он не может приехать сюда. Даже мое упрямство отступает перед нелепостью мысли о его приезде… хотя, если говорить начистоту, я спрашивал об этом у доктора Фиске, и он сказал мне, что здешний климат смертелен для английского ребенка в таком нежном возрасте. Однако, должен признаться, что я беспокоюсь. Читая между строк, я вижу из писем миссис Стивене, что ей, кажется, не везет в последнее время. Она перебралась в Керкбридж. Насколько я помню, это город текстильных фабрик недалеко от Манчестера, отнюдь не производящий хорошего впечатления. Тон ее писем тоже изменился, и я подозреваю, что ее начинают больше интересовать деньги, которые она получает за Эндрью, чем он сам. Но приходской священник дал ей прекрасную характеристику, и до сих пор она была замечательной. Конечно, я сам во всем виноват. Я мог бы до известной степени обеспечить будущее Эндрью, поручив его какому- нибудь из наших превосходных католических учреждений для детей. Но как-то… он мой единственный "кровный родственник", живое воспоминание о моей дорогой потерянной Норе… я не могу и не хочу быть таким безличным……это, наверное, потому, что у меня вечно все не как у людей… все во мне восстает против казенщины. Ну, что ж… если это так… мне… и Эндрью… придется отвечать за последствия… мы в руках Божиих, и Он…" Тут отец Чисхолм стал переворачивать страницу, но его сосредоточенность была нарушена стуком копыт пони во дворе. Он поколебался, прислушиваясь, – ему не хотелось расставаться с охватившей его задумчивостью. Но стук копыт становился все громче, к нему примешались оживленные голоса. Он поджал губы, выражая покорность. Потом перечитал последнюю запись в дневнике, взял перо и добавил еще одну. "30 апреля 1936. Я собираюсь уезжать в селение Лиу с отцом Чжоу и четой Фиске. Отец Чжоу прибыл вчера из деревни. Он обеспокоен болезнью одного молодого пастуха – опасаются, не оспа ли у него. Отец Чжоу изолировал его и приехал ко мне за советом. Я решил отправиться туда вместе с ним. На наших хороших пони, по новой дороге это займет всего два дня. А потом мне пришло в голову, что я уже несколько раз обещал доктору Фиске и его жене показать им нашу образцовую деревушку, и я решил, что мы могли бы совершить эту поездку вчетвером. Тем более, что это моя последняя возможность выполнить давно обещанное. В конце этого месяца они возвращаются в Америку. Вот, я слышу, что они пришли. Я знаю, они с нетерпением ждут этой экскурсии… А уж я не премину по дороге как следует отделать Фиске за его отъявленную наглость… Сказать, что я сектант! Тоже мне!.."
Солнце уже склонялось к голым верхушкам гор, окаймлявших узкую долину. Отец Чисхолм ехал во главе своего небольшого отряда, погрузившись в мысли о Лиу, где они оставили отца Чжоу и лекарство для больного пастуха. Священник примирился с мыслью, что им придется еще раз заночевать в пути. Тут он увидел на изгибе дороги трех человек в грязной бумажной форме, которые брели, ссутулясь и опустив винтовки на бедра. Это была привычная картина: провинция кишела бродячими шайками солдат, разбежавшихся из своих частей. Он проехал мимо них, пробормотав: "Мир вам", и придержал своего пони в ожидании остальных своих спутников. Однако, когда отец Чисхолм повернулся к ним, то с удивлением увидел выражение ужаса на лицах двух носильщиков из методистской миссии и внезапную тревогу в глазах своего слуги. – Похоже, что это люди Вая, – Джошуа показал на дорогу впереди. – А вон и другие. Священник резко обернулся. Около двадцати серо-зеленых фигур приближалось по дороге, поднимая клубы медленно оседающей белой пыли. По покрытой тенью горе вытянувшаяся извилистой линией шла еще дюжина солдат. Он переглянулся с Фиске: – Поехали вперед. Минуту спустя обе группы встретились. Отец Чисхолм, улыбаясь и произнося свое обычное приветствие, продолжал непрерывно продвигаться вперед на своем пони. Солдаты с глуповато- изумленным видом автоматически расступались. Единственный конный среди них – молодой человек в фуражке со сломанным козырьком – выглядел начальником, это подчеркивалось капральской повязкой, съехавшей на обшлаг рукава. Он нерешительно придержал своего лохматого пони и спросил: – Кто вы? И куда едете? – Мы миссионеры, возвращаемся в Байтань. Отец Чисхолм ответил спокойно, даже не оборачиваясь в седле и продолжая увлекать за собой всех остальных. Теперь они уже почти миновали грязную, изумленную, глазевшую на них толпу: миссис Фиске и доктор сразу за ним, а следом за ними Джошуа и двое носильщиков. Капрал колебался, но был до некоторой степени удовлетворен. Встреча уже теряла свою опасность, сводилась к чему-то заурядному, как вдруг старший из двух носильщиков потерял голову. Когда он проезжал между солдатами, то наткнулся на винтовку и, пронзительно закричав от панического страха, бросил свой тюк и помчался под укрытие кустарника на горе. Отец Чисхолм подавил резкое восклицание. В сгущающихся сумерках на секунду все замерло в неподвижности. Потом прозвучал выстрел, другой, третий. Эхо прокатилось вниз по горам. Когда синяя фигура носильщика, согнувшаяся пополам, исчезла в кустах, раздались громкие крики солдат. Выйдя из оцепенелого удивления, они толпой окружили миссионеров, неистовыми криками выражая свое возмущение. – Вы должны идти с нами. Как и предвидел отец Чисхолм, реакция капрала была немедленной. – Мы всего только миссионеры, – возбужденно запротестовал доктор Фиске, – у нас ничего нет, мы честные люди. – Честным людям нечего убегать. Вы должны пойти с нами к нашему предводителю Ваю. – Но, уверяю вас… – Уилбур! – спокойно вмешалась миссис Фиске. – Ты только сделаешь хуже. Не трать слова понапрасну. Их сбили в кучу, окружили солдатами и, грубо подталкивая, повели по дороге, которую они только что пересекли. Они прошли назад около пяти ли, потом молодой офицер повернул на запад в сухое русло реки, извилистое и каменистое, уходящее в горы. В начале глубокого оврага они остановились. Здесь, развалившись в самых непринужденных позах, с сотню солдат курили, жевали бетель[61], искали вшей подмышками и выковыривали комочки грязи, застрявшей между пальцами босых ног. На плоском камне, скрестив ноги и ужиная перед маленьким костром, прислонившись к стене ущелья, сидел Вайчу. Ваю теперь было лет пятьдесят пять. Огромный, толстобрюхий, он был еще более неподвижен, чем раньше, и эта неподвижность стала еще более зловещей. Его намазанные топленым маслом длинные волосы были разделены посередине пробором и падали на лоб, постоянно нахмуренный, отчего косые глаза стали узкими, как щелочки. Три года тому назад пуля снесла ему верхнюю губу и выбила передние зубы. Шрам был ужасен. Несмотря на это, Фрэнсис сразу узнал в нем того всадника, который плюнул ему в лицо у ворот миссии в ночь отступления. До сих пор он довольно спокойно относился к их задержанию. Но теперь, под этим нечеловеческим пустым взглядом исподлобья, в котором он увидел, что и его тоже узнали, священник почувствовал, как у него больно сжалось сердце. Пока капрал многословно докладывал Ваю обстоятельства, при которых он задержал пленников, тот продолжал есть с непроницаемым видом, отправляя в глотку двумя палочками струю жидкого риса и куски свинины из миски, зажатой у него под подбородком. Внезапно два солдата бегом ворвались в ущелье. Они тащили убежавшего носильщика. Последним рывком они бросили его в круг, освещенный огнем костра. Несчастный упал на колени около Вая, со скрученными за спиной руками, тяжело дыша и бормоча что- то нечленораздельное, совершенно вне себя от страха. Вай продолжал есть. Затем небрежным жестом вытащил револьвер из-за пояса и выстрелил. Застигнутый в умоляющей позе, носильщик упал вперед. Тело его продолжало дергаться на земле. Розоватая жирная масса медленно вытекала из раздробленного черепа. Оглушительный раскат выстрела еще не замер в воздухе, как Вай снова принялся за ужин. Миссис Фиске слабо вскрикнула. Но отдыхавшие солдаты, на секунду поднявшие головы, не обратили никакого внимания на происшедшее. Те двое, которые приволокли сюда носильщика, теперь оттащили его труп в сторону и методично снимали с него сапоги, одежду и связку медных монет. Отец Чисхолм был ошеломлен, ему стало тошно и омерзительно. Доктор Фиске, очень бледный, стоял рядом с ним. – Спокойно… не показывайте вида… иначе нам не останется никакой надежды… – шепнул ему Фрэнсис. Они ждали. Холодное и бессмысленное убийство зарядило воздух ужасом. По знаку Вая второго носильщика вытащили вперед и бросили на камни. Ужасное предчувствие охватило священника, ему казалось, что сейчас его стошнит. Но Вай только сказал им всем, не обращаясь ни к кому в отдельности: – Этот человек, ваш слуга, немедленно отправится в Байтань и уведомит ваших друзей, что вы временно находитесь на моем попечении. За такое гостеприимство обычно приносят добровольные дары. Послезавтра в полдень двое моих людей будут ждать его за пол-ли от Маньчжурских ворот. Он подойдет к ним один, – Вай равнодушно помолчал. – Надо надеяться, что он принесет эти добровольные дары. – Вам совершенно невыгодно делать нас своими гостями, – сказал доктор Фиске дрожащим от негодования голосом. – Я уже говорил вам, что у нас нет никакого имущества. – За каждого человека нужно внести пять тысяч долларов. Только и всего. Фиске вздохнул с облегчением. Эта сумма, хотя и большая, не была недоступной для такой богатой миссии, как их. – Тогда позвольте моей жене вернуться вместе с посыльным. Она обеспечит уплату денег. Вай пропустил его слова мимо ушей. Священник со страхом ждал, что его не владеющий собой товарищ сейчас устроит сцену. Но Фиске отошел назад и встал около жены. Носильщика отправили, предварительно растолковав ему еще раз, что от него требуется. Потом Вай встал и, пока его люди готовились к отъезду, пошел к своему привязанному пони. Он вел себя так буднично, что вывернутая голая нога мертвеца, торчавшая из-за земляничного дерева, воспринималась как галлюцинация. Миссионеров заставили сесть на пони, затем связали их всех вместе длинными пеньковыми веревками. Кавалькада тронулась в надвигающуюся ночь. Разговор при этом неровном галопе был невозможен. Отец Чисхолм предался своим мыслям, которые сосредоточились на человеке, задержавшем их ради выкупа. В последнее время могущество Вая сошло на нет. Это привело его ко многим эксцессам. Прошло то время, когда он был традиционным военачальником, повелевающим всем районам в провинции Чжэкоу при помощи своей трехтысячной армии, от которого откупались разные городки и поселки, платя ему подати и налоги, и который жил в феодальной роскоши в своей обнесенной стенами крепости в Доуэнлай. Когда-то, на вершине своей славы, Вай заплатил 50000 талей за наложницу из Пекина. Теперь настали черные дни. Теперь он жил со дня на день, кормясь мелкими набегами. После сокрушительного поражения в двух заранее подготовленных сражениях с соседствующими наемниками, Вай сначала связал свою судьбу с Миндуаном, а потом, в приступе злобы, с враждующей стороной – с Юцзиду. В действительности же ни тот, ни другой не желали его сомнительной помощи. Порочный дегенерат, он боролся только за себя. Его люди непрерывно дезертировали. По мере того, как сокращался масштаб его операций, возрастала его жестокость. Когда его унижение достигло предела и под его командой осталось всего сотни две последователей, его грабежи и поджоги стали темой страшных рассказов. Этот падший Люцифер питал свою ненависть воспоминаниями о минувшей славе и ненавидел весь род людской. Ночь тянулась бесконечно. Они пересекли цепь низких гор, переправились вброд через две речки, ехали целый час, разбрызгивая воду и грязь, по низменной болотистой топи. Кроме этих признаков и того, что, судя по положению Полярной звезды, они ехали на запад, у отца Чисхолма не было никакого представления о том, в каких местах они проезжали. Ему, в его годы привыкшему к спокойной иноходи своего пони, казалось, что от этой быстрой езды и тряски все его кости сотрясаются и гремят друг о друга. Но он подумал с состраданием, что чета Фиске переносит то же самое ни за что, ни про что. А Джошуа, бедный мальчик, хоть он и достаточно силен, наверное, страшно перепуган. Священник подумал, что, когда они вернутся в миссию, он непременно подарит Джошуа чалого пони, который вот уже полгода был предметом его молчаливого вожделения. Закрыв глаза, отец Чисхолм коротко помолился о спасении их всех. Рассвет застал их среди дикого нагромождения скал и песчаных наносов, совершенно необитаемого, без всякой растительности, кроме разбросанных там и сям пучков желтой травы. Но через час они услышали звук журчащей воды и за откосом увидели разрушенную крепость Доуэнлай. На склоне крутого холма располагалась беспорядочная куча старых домов из глиняного кирпича, окруженная зубчатой стеной, поцарапанной и опаленной многими осадами. На берегу реки стоял старый буддистский храм с покрытыми глазурью колоннами, но без крыши.
|