КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть вторая 15 страницаОни снова пристроились за шотландскими стрелками, один из которых играл на волынке. Капралы развеселились и стали пародировать мелодию гнусавыми голосами. – Если вы намерены задираться, то – без меня, – сказал Тернер и собрался перейти на другую сторону. Кое-кто из шотландцев уже начал оборачиваться и ворчать. Неттл пропел, подражая выговору кокни: – «'орошенькыя ночь, 'олоднай свет луны…» Неизвестно, что бы за этим последовало, если бы в тот момент откуда-то спереди не прозвучал пистолетный выстрел. В открытом поле они увидели отряд французских кавалеристов, которые, спешившись, выстроились в шеренгу. Когда их часть процессии поравнялась с ними, волынка смолкла. От головы шеренги двигался офицер. Поочередно подходя к каждой лошади, он выстреливал ей в голову. Кавалеристы стояли по стойке «смирно», каждый возле своего коня, церемониально прижав к груди фуражку. Лошади покорно ждали своего часа. Подобное демонстративное признание поражения усугубило всеобщую подавленность. У капралов пропала охота цапаться с шотландцами, те тоже забыли о них. Еще через несколько минут они увидели в кювете пять трупов: трех женщин и двух детей. Вокруг валялись чемоданы. На одной женщине были домашние шлепанцы, как на том старике в элегантном костюме. Тернер отвернулся, полный решимости не принимать ничего близко к сердцу. Если он хочет выжить, надо смотреть только в небо. Он так устал, так хотел все забыть! Стало жарко. Некоторые солдаты сбрасывали шинели прямо на землю. Великолепный день. То есть при иных обстоятельствах его можно было бы назвать великолепным. Дорога медленно пошла в гору, идти стало труднее, боль в боку обострилась. Каждый шаг требовал усилия. На левой пятке вскочил волдырь, приходилось выворачивать ногу, чтобы не наступать на него. Не останавливаясь, Робби достал из вещмешка хлеб и сыр, но во рту так пересохло, что невозможно было жевать. Он закурил, желая заглушить голод, и постарался сконцентрироваться на задаче: надо было пройти оставшийся отрезок пути и добраться до побережья. Что может быть проще, если исключить все отвлекающие факторы? Он – единственный человек на земле, и цель его предельно ясна: дойти до моря. Конечно, он знал, что от реальности не так-то легко отрешиться, но он будет искать удобство – по крайней мере для ног – в отстраненности и ритме шагов. Быстро марш по шоссе, добежать бы скорее до моря – почти гекзаметр. Пять ямбов и анапест. Вот в этом ритме он и будет шагать дальше. Еще минут двадцать, и дорога начала выравниваться. Оглянувшись, Робби обозрел колонну, растянувшуюся вниз приблизительно на милю. Впереди конца ей не было видно. Теперь вдоль шоссе искореженная техника валялась почти сплошняком. За кюветом были свалены в кучу штук шесть двадцатипятифунтовых пушек, словно их сгребли туда гигантским бульдозером. Впереди, там, где начинался спуск, в шоссе упиралась проселочная дорога и наблюдалось какое-то бурление: солдаты смеялись, а с обочины раздавались возбужденные восклицания. Подойдя ближе, Тернер увидел майора из «Баффса»,[24]офицера старой закваски, лет сорока, с красным лицом. Он кричал, показывал рукой на лес, находившийся за полем на расстоянии около мили, и пытался за руку вытащить из колонны то одного, то другого мужчину. Большинство не обращали на него внимания, продолжая двигаться вперед, кое-кто насмехался, но нашлось несколько человек, которые остановились – их впечатлило его звание, – хотя майору явно недоставало личного авторитета. Мужчины с винтовками в нерешительности обступили его. – Вы. Да, вы это сделаете! Рука майора легла на плечо Тернера. Тот остановился и отдал честь, еще не понимая, что от негр требуется. Капралы топтались у него за спиной. Маленькие усики щеточкой нависали над тонкими, напряженно сжатыми губами майора, изо рта вылетали рубленые фразы. Там, в лесу. Немец. В самолете. Мы захватили. Должно быть, разведчик. Забаррикадировался. У него два пулемета. Нужно выкурить. От ужаса у Тернера по спине побежали холодные мурашки и стали слабеть ноги. Он протянул майору свои ладони: – Чем, сэр? – Хитростью и четким взаимодействием. Что взять с дурака? Тернер устал думать, но точно знал: он ничего делать не будет. – Послушайте, там, на полпути, у меня пулеметы, оставшиеся от двух взводов… Слово «оставшиеся» позволяло всем ясно представить судьбу взводов, и Мейс с солдатской хитростью перебил майора: – Виноват, сэр. Разрешите обратиться. – Не разрешаю, капрал. – Спасибо, сэр. У нас приказ генштаба: двигаться с максимальной скоростью, без задержек и остановок, отклонений и отступлений от маршрута непосредственно на Дюнкерк с целью немедленной эвакуации по причине массированного наступления по всем направлениям, сэр. Повернувшись, майор ткнул указательным пальцем в грудь Мейса: – А теперь послушай меня. Это наш последний шанс показать, что… Капрал Неттл мечтательно перебил его: – Приказ подписан и лично разослан лордом Гортом, сэр. Такое обращение к офицеру показалось Тернеру неподобающим. И рискованным. Но майор не понял, что над ним насмехаются. Ему, видимо, почудилось, будто это сказал Тернер, поскольку ответную речь он адресовал ему: – Это отступление не что иное, как кровавая бойня. Ради Бога, парни. Это ваш последний шанс показать, на что мы способны, когда полны решимости. Более того… Он долго еще что-то говорил, но Тернер, хотя и не спал на сей раз, вдруг ощутил, как тишина накрыла место действия звуконепроницаемым одеялом. Поверх майорского плеча он видел голову колонны. Там, вдали, футах в тридцати над землей, преломляясь в восходящих потоках горячего воздуха, горизонтально зависло нечто, напоминавшее деревянную планку с горбом посередине. Слова майора не доходили до него, да и собственные мысли враз испарились. Растянувшееся по горизонтали видение висело, не увеличиваясь, и, хотя он начинал понимать, что это, ноги отказывались его слушаться – как во сне. Единственное, что он сделал, это открыл рот, но не мог произнести ни звука, да даже» если бы и мог, в тот момент он не знал, что сказать. Лишь спустя несколько секунд, когда к нему вернулся дар речи, Робби сумел выкрикнуть: «Спасайтесь!» – и побежал к ближайшему укрытию. Команда была расплывчатой и менее всего напоминала военную, но он слышал, что капралы побежали за ним. На сон было похоже и то, что он не мог так быстро, как хотел, передвигать ноги. Боли под ребрами он не ощущал, но что-то как будто скребло по кости. На ходу он скинул шинель. Ярдах в пятидесяти перед ним валялась перевернутая на бок трехтонка. Черное промасленное шасси в форме характерной луковицы было единственным спасением. Робби не понадобилось много времени, чтобы добраться до него. Истребитель уже обстреливал колонну из бортовых пулеметов. Широкая струя огня накрывала ее со скоростью двухсот миль в час, трескучий, оглушающий град, извергаясь из расположенных по вращающемуся кругу дул, впивался в металл, разносил вдребезги стекло. Никто из сидевших внутри почти остановившихся машин не успел среагировать. Теперь водителям оставалось лишь наблюдать спектакль через лобовые стекла. Они находились там, где и Робби был еще несколько секунд назад. Люди, сидевшие в закрытых кузовах, ничего не понимали. Какой-то сержант, очутившийся на середине шоссе, вскинул винтовку. Закричала женщина, и огонь настиг их как раз в тот момент, когда Тернер нырнул под перевернутый грузовик. Стальной остов задрожал: по нему, словно барабанная дробь, замолотил свинцовый ливень. Потом в дело вступил пушечный огонь, сразу же швырнувший колонну наземь. Он сопровождался ревом моторов. По лежавшим на асфальте людям пронеслась тень штурмовика. Тернер втянулся поглубже в пустую нишу между шасси и передним колесом. Никогда еще запах отработанного машинного масла не казался ему таким сладостным. В ожидании следующего самолета он свернулся как эмбрион, закрыл голову руками, плотно зажмурился и думал только об одном – выжить. Однако ничего не происходило. Слышалось лишь жужжание насекомых, спешивших по своим весенним делам, и после приличествующей паузы возобновилось пение птиц. А вслед за птицами, подхватив эстафету, начали стонать и кричать раненые, заплакали испуганные дети. Кто-то, как обычно, проклинал Королевские военно-воздушные силы. Как только Тернер вылез из укрытия и стал отряхиваться, рядом возникли Мейс и Неттл. Втроем они пошли обратно к майору, сидевшему на земле. У того в лице не было ни кровинки, он придерживал свою правую руку. – Пуля прошла навылет, – объяснил он им. – Можно сказать, повезло. Они помогли ему встать и предложили довести до санитарной машины, в которой капитан медслужбы и два санитара уже принимали раненых. Но майор отказался, покачав головой, и продолжал – видимо, от шока – болтать без умолку: – «Мессершмитт-109». Это его пулеметы. Пушка оторвала бы мне проклятую руку начисто. Двадцать миллиметров, знаете ли. Должно быть, он отбился от группы. Заметил нас по пути домой и не смог удержаться. Не стану его даже осуждать. Но это означает, что очень скоро здесь будут и другие. Полдюжины мужчин, которых майору удалось собрать до начала обстрела, вылезли из кювета, подхватили винтовки и собрались уходить. Взглянув на них, он вспомнил: – Эй, ребята, вы куда? Стройтесь. У солдат не было, видимо, сил возражать ему, они построились. Майора начал бить озноб. Он обратился к Тернеру: – И вы трое. Быстро. – По правде сказать, старина, мы, пожалуй, не пойдем. – А, понятно. – Майор покосился на плечо Тернера, словно прозрев там знаки высшего военного отличия, и, добродушно отсалютовав левой рукой, добавил: – В таком случае, сэр, если не возражаете, мы пошли. Пожелайте нам удачи. – – Удачи, майор. Они смотрели, как он ведет свой отряд, собранный совсем не из добровольцев, к лесу, где их ждали пулеметы. С полчаса колонна не двигалась. Тернер предложил свои услуги капитану медслужбы и помогал доставлять раненых к санитарной машине на носилках. Потом искал для них места в грузовиках. Капралов нигде не было видно. Он доставал из багажника и подносил инструменты и перевязочные материалы. Наблюдая за тем, как капитан зашивал солдату рану на голове, Тернер вдруг ощутил прилив былых амбиций. Но обилие крови не давало ему вспомнить то, что он читал в учебниках. На их отрезке дороги оказалось пять раненых и, на удивление, ни одного убитого, хотя сержант с винтовкой получил лицевое ранение, и надежды на то, что он выживет, не было. У трех машин, отброшенных на обочину, снарядами снесло капоты. Из бензобаков выливалось горючее, покрышки были пробиты пулями. Всех раненых перевязали, но в голове колонны по-прежнему не наблюдалось никакого движения. Тернер нашел свою шинель и побрел вперед. Его слишком мучила жажда, чтобы чего-то ждать. Пожилая бельгийка, раненная в колено, выпила остатки его воды. Язык у Робби распух, он мог думать лишь о том, где бы раздобыть воды. Об этом и еще о том, что смотреть надо только в небо. Он миновал такой же участок дороги, как тот, на котором обстрел застиг его самого, – с развороченными машинами и ранеными, уложенными в грузовики, и минут через десять пути в траве рядом с горкой земли заметил голову Мейса. Это было ярдах в двадцати пяти от дороги, в густой тени от нескольких платанов. Хоть Робби и понимал, что в его нынешнем душевном состоянии лучше пройти мимо, все же двинулся туда. Мейс и Неттл стояли по грудь в яме, они заканчивали рыть могилу. За горкой земли лицом вниз лежал мальчик лет пятнадцати. Кровавое пятно на его спине расползлось от шеи до поясницы. Опершись на лопату, Мейс поднял голову и весьма удачно передразнил Тернера: – «По правде сказать, старина, мы, пожалуй, не пойдем». Отлично сказано, начальник. Я это возьму на вооружение. – Вижу, поскитались вы славно. В каком-таком схроне вы его нашли? – спросил Тернер, указывая на мальчика. – Какие мы умные, – усмехнулся Неттл, обращаясь к Мейсу и гордясь тем, что понял такое мудреное слово, как «схрон». – Не иначе, наш начальник в свое время заглотал какой-нибудь дерьмовый словарь. – Просто когда-то я любил разгадывать кроссворды, – оправдываясь, пояснил Тернер. – А «прямо при всех получать под зад»? – Ага, это из песенки, которую распевали в сержантской столовке на прошлое Рождество, – подхватил Мейс, и, продолжая стоять в могиле, они с Неттлом фальшиво пропели:
Вот гадство, вот подлость, Ну, кто ж будет рад, Коль прямо при всех Получаешь под зад.
Колонна за их спинами пришла в движение. – Давайте поскорее закопаем его, – сказал капрал Мейс. Втроем они подняли мальчика и положили лицом вверх на дно ямы. Из нагрудного кармана у того торчал частокол пишущих ручек. Капралы не тратили времени на церемонии и начали забрасывать яму землей. Вскоре мальчика не стало видно. – Симпатичный парень, – заметил Неттл. Связав два колышка от палатки бечевкой, капралы сделали крест. Неттл утрамбовал могилу лопатой, после чего все двинулись к шоссе. – Он шел с дедом и бабкой, – сказал Мейс. – Они не хотели, чтобы он остался валяться в придорожной канаве. Я думал, они пойдут проводить его, но они совсем плохи. Надо бы показать им, где мы его похоронили. Однако дедушки и бабушки мальчика нигде не было. Тернер на ходу достал карту и сказал: – Поглядывайте на небо. Майор был прав – после налета случайного «мессерш-митта» следовало ожидать других. Наверняка они уже где-то на подлете. Канал Берг-Фюрн был обозначен на карте толстой ярко-синей линией. Страстное желание Тернера поскорее добраться до него усиливалось еще и жаждой. Он опустит лицо в эту синеву и будет долго пить. Это напомнило ему детские болезни с их железной, пугающей логикой, лихорадочные поиски прохладного уголка на подушке, мамину руку на лбу. Милая Грейс. Он притронулся ко лбу – кожа была сухой, как бумага. Воспаление вокруг раны, подумал он, усиливается, кожа натягивается, мышцы становятся твердыми, но не от крови, а от чего-то другого, что изливается на рубашку. Ему хотелось вдали от посторонних глаз осмотреть рану, но сейчас это едва ли было возможно. Колонна снова пришла в неумолимое движение. Дорога вела прямо к побережью – теперь срезать нечего. По мере их приближения черное облако, поднимавшееся, конечно же, над горящим нефтеперерабатывающим заводом у Дюнкерка, постепенно заволакивало все небо. Не оставалось ничего иного, кроме как идти прямо на него. Поэтому он снова опустил голову и принялся с трудом переставлять ноги.
Платаны больше не защищали дорогу. Уязвимая для самолетов и лишенная тени, она извивалась, словно бесконечно повторяющаяся буква «8», по холмистым просторам. Ненужные разговоры и пререкания отняли у Робби драгоценные силы. От усталости он чувствовал странную эйфорию, на что-то надеялся. Робби приноравливал их к ритму собственных шагов – быстро марш по шоссе, добежать бы скорее до моря. Все, что этому мешало, хотя бы отчасти следовало пересиливать тем, что помогало двигаться вперед. На одной чаше весов – его рана, жажда, волдырь, усталость, жара, боль в ногах, «юнкерсы», «мессершмитты», расстояние, Ла-Манш; на другой – «Я буду ждать тебя» и воспоминание о миге, когда Сесилия это сказала, он свято хранил это мгновение в сердце. А еще на другой чаше – страх попасть в плен. Его самые дорогие воспоминания – о тех нескольких минутах, что они провели в библиотеке, о поцелуе на автобусной остановке – стали затертыми, начали блекнуть и обесцвечиваться. Робби помнил целые страницы ее писем, в мыслях постоянно возвращался к их стычке из-за вазы у фонтана, заново ощущал тепло ее руки за обеденным столом, перед тем как сбежали близнецы. Эти воспоминания поддерживали Робби, но все было не так-то просто, ведь они заставляли его переноситься в то место, где он пребывал, когда чаще всего вызывал их в памяти. Они находились по ту сторону временного разлома, не менее значительного, чем граница между периодами до и после Рождества Христова или началом Нового времени – до тюрьмы, до войны, до того, как зрелище трупов стало привычной деталью повседневной жизни. Но подобные еретические мысли испарились, когда Робби прочел последнее письмо Сесилии. Тернер приложил руку к нагрудному карману. Это стало своего рода ритуалом. Письмо на месте. Еще одна крупинка на вторую чашу весов. Вера Робби в то, что имя его может быть обелено, была такой же искренней и простодушной, как любовь. Сама возможность такого исхода напоминала о том, сколь многое в нем будто скукожилось и отмерло. К примеру, интерес и вкус к жизни, былые амбиции и удовольствия. Перспектива оправдания сулила возрождение, триумфальное возвращение всего этого. Он снова сможет стать тем мужчиной, который когда-то, на закате дня, там, в Суррее, пересек парк в своем лучшем костюме, распираемый радостью от того, как много обещала жизнь, вошел в дом и со всей чистотой страсти предался любви с Сесилией – нет, он даже рискнет употребить грубое слово из капральского жаргона: они с Сесилией трахались, пока остальные потягивали на террасе коктейли. Все может, начаться сначала, все, о чем он мечтал, направляясь в тот вечер к их дому. Они с Сесилией больше не будут добровольными изгоями. Их любовь вновь расцветет. Он не пойдет с протянутой рукой просить извинений у друзей, которые отвернулись от него. Но и в позу оскорбленной гордости становиться не будет, в свою очередь, сторонясь их. Он точно знал, как поведет себя: просто начнет все сначала. Если криминальное прошлое будет вычеркнуто из его биографии, он сможет после войны поступить в медицинский колледж или еще раньше получить звание офицера медицинской службы. А когда Сесилия помирится с семьей, он, не выражая недовольства, будет держаться на расстоянии. Дружеские отношения с Эмилией и Джеком, конечно, больше невозможны. Она настаивала на его судебном преследовании с непонятным жаром, а он отстранился и в тот момент, когда был особенно нужен, удалился в свое министерство. Теперь все это не имело особого значения. Отсюда все казалось простым. Они шли мимо бесконечных трупов, лежавших на дороге и в сточных канавах, – множество солдат и мирных людей. Зловоние стояло невыносимое, оно проникало даже в складки одежды. Колонна вступила в разбомбленную деревню или, возможно, предместье небольшого городка. Поскольку от домов остались только груды камней, определить точнее было невозможно. Да и какая разница? Кто сможет когда-нибудь описать царящий нынче хаос и восстановить для истории названия этих деревень? Кто взглянет на все-это трезво и почувствует вину? Никто никогда не узнает, каково было очутиться здесь. А без деталей не получится общей картины. Брошенными запасами, снаряжением и машинами, превратившимися в груды металлолома, с обеих сторон было завалено все шоссе. Этими обломками и еще телами. Идти приходилось по самой середине дороги. Впрочем, и это было не важно, поскольку колонна больше практически не двигалась. Солдаты выбирались из войсковых грузовиков и продолжали путь пешком, спотыкаясь о кирпичи и куски черепицы. Раненых оставляли ждать в грузовиках. В узких местах, где было тесно, росло раздражение. Опустив голову, Тернер старался следовать за человеком, шедшим впереди, и отгородиться от происходящего броней своих мыслей. Имя его будет очищено от грязи. Отсюда, где никто не желал чуть выше поднять ногу, чтобы перешагнуть через руку мертвой женщины, казалось, что ему не нужны будут никакие извинения и воздаяния. Снятие обвинения станет восстановлением истины, констатацией правды. Робби мечтал об этом страстно, как о свидании с любимой. Он мечтал об этом так, как другие солдаты мечтали о домашнем очаге, о выплате по аттестатам или о гражданской специальности. Если торжество справедливости представлялось столь естественным здесь, почему должно быть иначе по возвращении в Англию? Пусть ему вернут его честное имя, а уж дело остальных – изменить свое отношение к нему. Он принес свою жертву, теперь их черед потрудиться. Его дело нехитрое: найти Сесилию, любить ее, жениться на ней и жить без стыда. Но была во всем этом деталь, которую Робби не мог осмыслить до конца, расплывчатое пятно, которое в неразберихе, царившей здесь, в двенадцати милях от Дюнкерка, ему никак не удавалось привести к четкому контуру. Брайони. Тут он наталкивался на внешнюю границу того, что Сесилия называла его великодушием. И на свою рациональность. Если Сесилия воссоединится с семьей, если сестры сблизятся снова, избежать встреч с Брайони не удастся. Но сможет ли он принять ее? Сможет ли находиться с ней в одной комнате? Она предлагает возможность оправдания. Но не ради него. Он-то не сделал ничего дурного. Неужели он должен быть ей за это благодарен? Брайони делает это ради себя, потому что собственное преступление не дает ей жить. Да, конечно, в тридцать пятом году она была ребенком. Он повторял это себе снова и снова, они с Сесилией без конца приводили друг другу этот аргумент. Да, она была всего лишь ребенком. Но не каждый ребенок своей ложью отправляет человека в тюрьму. Не каждый ребенок так целеустремлен, злобен и так настойчив: никаких колебаний, ни малейших сомнений. Да, она была ребенком, но это не помешало ему в тюремной камере мечтать о том, как он унизит, растопчет ее. Он придумывал десятки способов отомстить ей. Как-то в самую лютую неделю этой французской зимы, бесясь от злости и выпитого коньяка, он даже представил, как нанизывает ее на свой штык. Брайони и Дэнни Хардмен. Конечно, было неразумно и несправедливо ненавидеть Брайони, но от ненависти ему становилось немного легче.
Как же понять, что произошло тогда в голове этого ребенка? Лишь одна догадка представлялась правдоподобной. Июнь 1932 года, чудесное утро, тем более чудесное, что наступило внезапно, после затяжного периода дождей и пронизывающих ветров. Утро из тех, что словно выставляют себя напоказ, хвастаясь роскошью тепла, света, свежей листвы, – истинное начало, грандиозное преддверье лета. Таким утром они с Брайони идут мимо фонтана «Тритон», мимо низкой изгороди рододендронов, через узкие ворота и дальше – по извилистой узкой тропе, петляющей среди деревьев. Она возбуждена и говорит без умолку. Было ей тогда лет десять, она только начинала писать свои рассказики. Как и все прочие, он тоже получил сшитую шнурком, иллюстрированную автором историю любви, полную описаний превратностей судьбы и их преодоления и заканчивающуюся воссоединением влюбленных и свадьбой. Они направлялись к реке, он обещал научить ее плавать. Когда они вышли из дома, она, вероятно, рассказывала ему об очередном своем произведении или о только что прочитанной книге. Возможно, держалась за его руку. Она была тихой, впечатлительной маленькой девочкой, по-своему весьма чопорной, и такое словоизвержение было ей несвойственно. Он с удовольствием слушал ее. Для него то было тоже волнующее время. Ему исполнилось девятнадцать, почти все экзамены остались позади, и сдал он их блестяще. Скоро со школой будет покончено. Он успешно прошел собеседование в Кембридже и через две недели уезжал во Францию преподавать английский в католической школе. Во всем этом дне – в гигантских, едва трепещущих березах и дубах, в солнечных лучах, проникавших сквозь кроны деревьев, словно россыпь искрящихся драгоценных камней, которые, падая на землю, образуют световые лужицы в прошлогодней листве, – было восхитительное великолепие. И это великолепие, полагал он в юношеском самомнении, знаменовало момент его славы. Она продолжала щебетать, а он благостно слушал вполуха. Тропинка, вынырнув из леса, привела к широкому, поросшему травой берегу. Они прошли с полмили вверх по течению и снова углубились в лес. Там, в излучине реки, под нависающими деревьями, был пруд, выкопанный во времена деда Брайони. Благодаря каменной плотине течение здесь замедлялось и это было излюбленное место для ныряния и прыжков в воду. А также наиболее подходящее для начинающих пловцов. Можно было соскальзывать в воду с плотины, а можно – прыгать с берега на девятифутовую глубину. Он нырнул, вынырнул и, держась на плаву, стал ждать ее. Их уроки плавания начались в предыдущем году, в конце лета, когда уровень воды в реке ниже и течение спокойнее. Теперь же даже здесь ощущалась мощная тяга воды. Брайони помешкала лишь мгновение, а потом с визгом прыгнула с высокого берега прямо ему в руки. Она ложилась на воду, и течение несло ее к плотине, потом он буксировал ее в исходную точку, и все начиналось сначала. Когда же она попыталась плыть брассом, сказалась зимняя растренированность, ему пришлось поддерживать ее, что было нелегко, поскольку он сам не касался дна ногами. Если он убирал руки, она делала три-четыре гребка и начинала погружаться. Ее забавляло то, что, когда гребешь против течения, кажется, будто стоишь на месте. Но на месте она не стояла, течение относило ее к плотине, где она цеплялась за ржавое железное кольцо и ждала его. На фоне замшелых, свинцового цвета камней и позеленевшего цемента ее оживленное лицо сияло белизной. Она называла это «плыть в гору» и желала проделывать снова и снова, но вода была холодной, и спустя пятнадцать минут он велел ей выходить. Не обращая внимания на протесты Брайони, он подтолкнул ее к берегу и помог выбраться. Достав из корзинки одежду, он зашел за деревья, чтобы переодеться. Вернувшись, застал ее на том самом месте, где оставил. Она стояла на берегу и, укутавшись в полотенце, смотрела на воду. – Если я упаду в воду, ты меня спасешь? – спросила она. – Разумеется. Отвечая, он склонился над корзинкой и не увидел – услышал, как она прыгнула в реку. Полотенце осталось на берегу. Кроме расходившихся по воде кругов, никаких признаков ее присутствия не было. Потом ее голова с бульканьем показалась над поверхностью и тут же снова ушла под воду. В отчаянии он сначала подумал, что нужно бежать к плотине, чтобы выловить Брайони там, но вода была мутно-зеленой и заиленной. Найти в ней девочку можно было лишь на ощупь. Делать нечего, он бросился в воду как был – в туфлях, куртке и всем прочем. Почти сразу же он нащупал ее руку, поднырнул ей под мышку и вытащил на поверхность. К его удивлению, она вовсе не задыхалась. Наоборот – весело рассмеялась и прильнула к его шее. Он вытолкнул ее на берег, потом выкарабкался сам – не без труда, поскольку был в мокрой одежде и туфлях. – Спасибо тебе, спасибо, спасибо, – беспрестанно повторяла она. – Это была чудовищная глупость. – Я хотела, чтобы ты меня спас. – Ты разве не понимаешь, что легко могла утонуть? – Ты спас меня! Перенесенный стресс, огорчение, облегчение вызвали в нем гнев. Он почти закричал: – Глупая девчонка! Из-за тебя мы оба могли погибнуть. Она притихла. Сев на траву, он выливал воду из туфель. – Ты же ушла под воду, я не мог тебя видеть. А мокрая одежда тянула меня на дно. Мы могли утонуть, оба. Это у тебя такое чувство юмора? Да? Ответить было нечего. Она оделась, и они пошли обратно: Брайони впереди, он, хлюпая мокрыми туфлями, – сзади. Ему хотелось поскорее оказаться на парковой лужайке, под солнцем. А потом предстояло в таком виде тащиться к себе в бунгало, чтобы переодеться. Его гнев еще не иссяк. Не такая уж она маленькая, думал он, чтобы не понимать, что следует извиниться. Девочка тем не менее шла молча, опустив голову, вероятно, дулась – лица ее он не видел. Когда они вышли из лесу и прошли через узкую калитку, она остановилась и повернулась к нему. Тон ее был решительным, даже вызывающим. Она не столько дулась, сколько давала отпор: – Знаешь, почему мне хотелось, чтобы ты меня спас? – Нет. – Разве это не очевидно? – Нет, не очевидно. – Потому что я тебя люблю. Она выпалила это отважно, высоко вздернув подбородок и быстро моргая – словно внезапно открывшаяся судьбоносная истина ослепила ее. Он подавил желание рассмеяться. Значит, он – объект девичьего смятения? – Что, Господи прости, ты имеешь в виду? – То же, что и все, кто произносит эти слова. Я тебя люблю. На этот раз фраза прозвучала на высокой жалобной ноте. Он понимал: следует воздержаться от иронии. Но это было трудно. И он сказал: – Ты меня любишь и поэтому бросилась в реку? – Я хотела знать, спасешь ли ты меня. – Теперь знаешь. Я рисковал ради тебя жизнью. Но это не значит, что я тебя люблю. Она отступила на шаг. – Я хочу поблагодарить тебя за то, что ты спас мне жизнь. Я буду вечно помнить об этом. Наверняка – строчки из какой-нибудь книги, из последней прочитанной, или из рассказа, который она написала. – Ладно, – сказал он. – Только никогда больше не проделывай этого – ни со мной, ни с кем бы то ни было другим. Обещаешь? Она кивнула и на прощание повторила: – Я люблю тебя. Теперь ты знаешь. Потом зашагала к дому. Дрожа, несмотря на палящее солнце, он смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду, затем отправился домой. До отъезда во Францию он с ней больше не виделся, а в сентябре, по его возвращении, ее уже не было – уехала в интернат. Вскоре и он отправился в Кембридж, Рождество провел с друзьями. Они с Брайони не встречались до следующего апреля, а к тому времени все забылось. Или так только казалось? У него было много времени, чтобы поразмыслить над этим, слишком много. Он не мог припомнить ни одного другого необычного разговора между ними, ни одного случая странного поведения с ее стороны, многозначительного взгляда или надутых губ – ничего способного свидетельствовать о том, что детская влюбленность продолжалась и после того июньского дня. Почти на каждые каникулы он возвращался в Суррей, и у нее всегда была возможность найти его в бунгало или послать записку. Сам он в тот период был слишком захвачен новизной студенческой жизни и намеренно хотел создать некоторую дистанцию между собой и семейством Толлис. Но существовало, наверное, нечто, чего он не заметил. В течение трех лет Брайони, вероятно, пестовала свое чувство, прятала его, питала фантазиями или отражала в рассказах. Она была из тех девочек, которые живут в своем закрытом мирке, и могла все это время готовить в душе драму, разыгравшуюся на берегу реки.
|