КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Наслаждения и мораль в римском обществеСтр 1 из 11Следующая ⇒ Жан-Ноэль Робер Повседневная жизнь Древнего Рима через призму наслаждений
Рода Энеева мать, людей и бессмертных услада, О благая Венера! Под небом скользящих созвездий Жизнью ты наполняешь и все судоносное море, И плодородные земли; тобою все сущие твари Жить начинают и свет, родившися, солнечный видят. Ветры, богиня, бегут пред тобою; с твоим приближеньем Тучи уходят с небес, земля-искусница пышный Стелет цветочный ковер, улыбаются волны морские, И небосвода лазурь сияет разлившимся светом. Ибо весеннего дня лишь только откроется облик, И, встрепенувшись от пут, Фавоний живительный дунет, Первыми весть о тебе и твоем появленьи, богиня, Птицы небес подают, пронзенные в сердце тобою. Следом и скот, одичав, по пастбищам носится тучным И через реки плывет, обаяньем твоим упоенный, Страстно стремясь за тобой, куда ты его увлекаешь, И, наконец, по морям, по горам и по бурным потокам, По густолиственным птиц обиталищам, долам зеленым, Всюду внедряя любовь упоительно-сладкую в сердце, Ты возбуждаешь у всех к продолжению рода желанье. Ибо одна ты в руках своих держишь кормило природы, И ничего без тебя на божественный свет не родится, Радости нет без тебя никакой и прелести в мире. Будь же пособницей мне при создании этой поэмы. Лукреций . О природе вещей, I, 1–24 Перевод Ф. Петровского
Предисловие
«Жили в некотором государстве царь с царицею. Было у них три дочки-красавицы, но старшие по годам, хотя и были прекрасны на вид, все же можно было поверить, что найдутся у людей достаточные для них похвалы; младшая же девушка такой была красоты чудной, такой неописанной, что и слов-то в человеческом языке, достаточных для описания и прославления ее, не найти»[1].
Психея — таково было имя этой необыкновенной красавицы — явилась смертным, подобно новой Венере, «озаренной цветом девственности». Шло время, старшие дочери уже обзавелись семьями, но не находилось никого, кто бы пожелал просить ее руки. Обеспокоенные родители девушки обратились к оракулу, и тот предрек:
Царь, на высокий обрыв поставь обреченную деву, И в погребальный наряд к свадьбе ее обряди; Смертного зятя иметь не надейся, несчастный родитель; Будет он дик и жесток, как вредоносный дракон.
Охваченные горем родители покорились и отвели Психею «к указанному обрыву высокой горы», на самой вершине которого и оставили девушку, а сами удалились. Но случилось чудо: «нежное веяние мягкого Зефира» перенесло Психею «спокойным дуновением со склона высокой горы» и опустило «на лоно цветущего луга» в глубокой долине. «Психея, тихо покоясь на нежном, цветущем лугу, на ложе росистой травы, отдохнув от такой быстрой перемены в чувствах, сладко уснула». Проснувшись, она «видит рощу, большими высокими деревьями украшенную», и «дворец, не человеческими руками созданный, но божественным искусством». Целый день девушка провела, рассматривая «все подробности прекраснейшего жилища». Наступил вечер, «по окончании развлечений… отходит Психея ко сну… Но вошел уже таинственный супруг и взошел на ложе, супругою себе Психею сделал и раньше восхода солнца поспешно удалился». Единственное, в чем этот таинственный супруг заставил ее поклясться, так это в том, что если она захочет увидеть внешний вид своего мужа, «то святотатственным любопытством этим она низвергнет себя с вершины счастья и навсегда впредь лишится его объятий». Так проходили дни и ночи. Психея была переполнена счастьем, но вскоре стала тосковать по своим близким. Она умолила мужа о встрече с родными. Тот позволил. По случаю возвращения Психеи был устроен большой праздник. Но сестры Психеи, «фурии гнуснейшие», «преисполняясь желчью растущей зависти», посеяли в душе Психеи зерно сомнения и в конце концов заставили ее сознаться, что она никогда не видела своего мужа, и убедили, что муж ее — чудовище, огромный и страшный змей. Они убедили ее спрятать в спальне лампу, чтобы «после того как он… растянется и погрузится в глубокий покой, объятый тяжестью первого сна», она встала бы с постели, освободила «лампу от покрывала слепого мрака» и, высоко воздев «правую руку с обоюдоострым оружием», отсекла «сильным ударом голову зловредного змея от туловища». Вернувшись в свой золоченый дворец, Психея последовала совету сестер. Но когда «свет озарил ложе», она увидела «нежнейшее и сладчайшее из всех диких зверей чудовище», «самого Купидона, бога прекрасного», сына богини Венеры. Побледнев и дрожа от волнения, разглядывала Психея мраморное тело прекрасного юноши, его «золотую голову с пышными волосами, пропитанными амброзиями, окружающие молочную шею и пурпурные щеки изящно опустившиеся завитки локонов», «за плечами летающего бога росистые перья сверкающим цветком белели, и хотя крылья находились в покое, кончики нежных и тоненьких перышек трепетными толчками двигались в беспокойстве». Остальное тело было «гладким и сияющим, так что Венера могла и не раскаиваться, что произвела на свет» такого сына. Воспылавшая страстью, Психея не заметила, как лампа брызнула «с конца фитиля горячим маслом на правое плечо богу». «Почувствовав ожог, бог вскочил и, увидев запятнанной и нарушенной клятву, быстро освободился от объятий и поцелуев несчастнейшей своей супруги и, не произнеся ни слова, поднялся в воздух». А Психея познала горькие мучения одиночества. Ревнивая Венера подвергла ее жестоким испытаниям, но Купидон спас возлюбленную и попросил у Юпитера позволения взять ее в супруги. Состоялся свадебный пир. «Оры осыпали всех розами и другими цветами, Грации окропляли благовониями, Музы оглашали воздух пением, Аполлон пел под кифару, прекрасная Венера в такт музыке сладкой плясала…» Так прекрасная Психея «надлежащим образом передана была во власть Купидона». «И когда пришел срок, родилась у них дочка, которую зовем мы Вожделением»[2]. Автор этого мифа Апулей писал во II веке нашей эры. Но его произведение вдохновило и многих писателей Нового времени, в том числе Мольера и Лафонтена, который свел эту историю к знаменитому: «Любите, остальное не важно». Ибо во все века и все эпохи одно желание было для всех людей общим: желание счастья. И человек стремился к своему счастью: главной задачей античных философов было изменение государственной политики в целях улучшения жизни людей и вступления их на путь, ведущий к счастью. Однако очень скоро стало понятно, что путей много, но все они не ведут никуда и человеческое, так пылко желаемое счастье по-прежнему остается химерой, столь же недостижимой, сколь и неведомой. Судя по всему, счастье находилось в ведении скорее божественном, чем человеческом. Самое большее, что допускали мудрые философы, — это возможность достижения интеллектуальной радости, душевного мира. К сожалению, познать эту интеллектуальную радость способны были лишь немногие избранные, такие как, например, Сенека. Другие, коих было большинство, пытались маскировать осознание собственной ущербности с помощью ощущения счастья. Поскольку человеку никогда не хватало рассудительности, чтобы не следовать собственным инстинктам, он полагал, что найдет счастье в непосредственном удовлетворении своих естественных потребностей. Разумеется, существуют наслаждения утонченные и более низменные, наслаждения ума и наслаждения тела, но все они носят поверхностный характер, относятся к области простых, кратковременных ощущений. Жизнь наслаждения — это всего лишь вереница отдельных мгновений, примером чему служит Дон Жуан. Скрывая отсутствие счастья, наслаждение отвлекает от его поисков с помощью обманчивой иллюзии его присутствия. Вот почему к поиску наслаждений, равно как и к опьянению, прибегают отчаявшиеся и разочаровавшиеся. Наслаждение, следовательно, является язвой, присущей всякой цивилизации, злом, принимаемым человеком за спасительное средство, но постепенно ведущим его к вырождению. С подобным развитием потребности к наслаждению мы подробным образом познакомимся на примере римской цивилизации, понимая термин «наслаждение» в самом широком смысле этого слова, распространяя его на самые разные области повседневной жизни. Мы заострим внимание не столько на глубоком анализе философских течений, сколько на различных проявлениях наслаждения в повседневном существовании человека. Потому что именно поиск наслаждений является основным занятием римлян конца периода Республики и периода Империи. Мораль и политика представляются пустыми разглагольствованиями и уступают место удовлетворению естественных потребностей. Самая популярная философия в Риме: жизнь коротка, надо этим пользоваться.
«Добродетель, философия, справедливость — все это треск пустых слов! Есть только одно счастье: угождать жизни, есть, пить, свободно распоряжаться имуществом. Это и значит жить, это и значит помнить о том, что ты смертен. Дни текут, проходит невозвратимая жизнь. Что же мы колеблемся? Что толку быть мудрым и навязывать воздержаность возрасту, который и может наслаждаться, и требует наслаждений, и скоро станет не годен для них? Зачем забегать вперед смерти и самому запрещать себе то, что она отнимет? У тебя нет ни любовницы, ни мальчика, которому даже любовница позавидует; каждый день ты выходишь трезвым; обедаешь ты так скромно, будто должен давать ежедневную запись расходов отцу на одобрение. Это значит не жить, а смотреть, как живут другие. Какое безумие — быть распорядителем имущества твоего наследника»[3].
Таковы, согласно Сенеке, принципы доктрины, оправдывающей наслаждение, и философ советует своему ученику не следовать им. Но Сенека и Луцилий являются людьми образованными, они умеют обуздать свои инстинкты. Народ же не способен к интеллектуальной аскезе. Он борется со смертью и хочет отвлечься от неприятных мыслей. Что может лучше характеризовать подобное умонастроение, чем надгробная надпись:
«Мой возраст? Восемнадцать лет. Я счастливо жил к радости моего отца и друзей. Развлекайся, если можешь там; здесь же царит суровость»[4].
Только мораль может встать на пути желания. Однако мораль находится на службе у господствующего класса. Она не берет в расчет природу, когда определяет понятия добра и зла, и с недоверием относится ко всему тому, что способствует наслаждению. Это противостояние господствующей морали и наслаждения отчетливо просматривается в эволюции культа богини, о которой нельзя не упомянуть, говоря о наслаждениях Древнего Рима, — Венеры. Сегодня Венера однозначно олицетворяет богиню любви и наслаждения. Но в Риме, особенно в притворно добродетельные времена Республики, все было по-другому. Венера являлась первоначально богиней весны, садов и цветов. Тем не менее Венеру очень быстро объединили с греческой богиней Афродитой, способствующей зарождению сексуального желания и плодовитости. Уже у Гомера Афродита становится богиней красоты, идеалом женских прелестей, зовущей к наслаждению. Мать Эрота, она наделяет своим очарованием таких легендарных женщин, как Елена, Медея, Пасифая, Федра. Никто не в силах сопротивляться ее совершенному профилю, ее улыбке, свежести ее тела; служительницами культа Венеры становятся проститутки. В Риме подобная богиня могла лишь внушать ужас цензорам пуританской Республики[5]. Вот почему Венере пришлось так долго ждать, прежде чем в 295 году до н. э. в Риме ей был посвящен первый храм. А ведь этот храм был построен на деньги, собранные с римских дам из высшего общества, практиковавших преступную торговлю собственным телом. Даже эпитет, данный богине в посвящении — «Венере снисходительной», позволяет предполагать, что основатель храма надеялся тем самым уберечь от мщения богини тех матрон, которые недостаточно были преданы ей в своих неудержимых желаниях. Следовательно, не богине любви хотел он воздать честь, а той, кто хранит человека от излишеств страстей. Для римлян Венера оставалась прежде всего «матерью» — матерью Энея и, следовательно, матерью всех римлян, ведущей и хранящей своих детей. Вот как изобразил ее Вергилий: «…И чело озарилось сиянием / Алым, и вкруг разлился от кудрей амвросии запах, / И соскользнули до пят одежды ее, и тотчас же / Поступь выдала им богиню»[6]. В Помпеях, на одной из фресок, Венера представлена одетой в длинную тунику и сиреневый плащ, в величественной позе. На ней золотая диадема, в правой руке оливковая ветвь, в левой — скипетр. По обеим сторонам богини маленькие крылатые Амуры, один — в венке из листьев, другой — в пальмовом. Ничего общего с Венерой Милосской. После Второй Пунической войны[7]в Рим постепенно проникает менее традиционный образ богини. В завоеванной Сицилии на горе Эрикс возвышалось святилище, посвященное Афродите Небесной. С точки зрения политической и религиозной этот сицилийский культ горы Эрикс имел особое значение: именно оттуда началось успешное наступление на Карфаген. И когда в какой-то момент ситуация вдруг показалась безнадежной, у римлян возникла мысль «пригласить» в Рим Венеру с горы Эрикс, чтобы в который раз получить ее поддержку. С этого времени Венера почиталась здесь так же, как Афродита. Этот сицилийский культ, имевший восточное происхождение, обслуживался рабынями богини, продававшими свое тело. Привнесение в Рим столь низменного культа ужасало власти, тем не менее они сознавали в эти сомнительные времена, что важнее всего победа, даже за счет добродетели. Но именно с Венерой Эриксинской в Рим и приходят официально культ любви как всепоглощающей страсти и распутство. Разумеется, были предприняты меры предосторожности: перед самым концом Второй Пунической войны, пытаясь уравновесить этот бурный культ, сенаторы воздвигают статую другой Венеры, Венеры Вертикордии, «отвращающей сердца» от развратных наслаждений, дабы предотвратить распутство и отвлечь от подобных намерений «дев и замужних женщин». Освящение статуи было доверено самым добродетельным женщинам Рима, каковых оказалось лишь сто. С помощью жребия и изучения индивидуальных качеств наконец определили ту, которой суждено было остаться в памяти народной символом целомудрия: ее звали Сульпиция. Соперничество двух Венер — богини наслаждения Венеры Эриксинской и богини добродетели Венеры Вертикордии — отражает эволюцию нравов Рима. Победила богиня наслаждения: она символизировала триумф новой философии наслаждения жизнью над строгостью и суровостью традиций. Как сказал Овидий:
Право, достойна она полновластно править всем миром И никому из богов власти такой не дано: Правит она небеса, и землю, и отчие воды, При появленье своем все подчиняя себе[8].
Венера председательствует на апрельских праздниках, и самыми пылкими ее почитательницами являются куртизанки, которые обнаженными танцуют на празднике Флоралии. Но Венера в этот первый век до нашей эры не только является богиней, разжигающей любовную страсть, она самым действенным образом благоприятствует любым предприятиям и способствует успеху: в делах, игре (лучшая комбинация в костях называется «бросок Венеры») и даже на войне. Она не только богиня наслаждений, она становится богиней наслаждения жизнью и успеха. Самые великие военачальники и политики этого времени находились под ее покровительством: Сулла, Помпей и особенно Цезарь, претендовавший даже на происхождение от Энея, а следовательно, от Венеры, и посвятивший богине храм в центре Форума[9], построенный позади Курии[10]. Когда Август реорганизовал религию, он объединил богов, символизировавших судьбу Рима и Италии: Венеру, мать Энея, и Марса, отца Ромула, которого еще Рутилий[11]торжественно именовал «отцом рода человеческого». Культ Венеры-супруги претерпевает в римской цивилизации эволюцию от коллективного поклонения к индивидуальному, позволяющему каждому искать свое собственное наслаждение. Эта трансформация объясняется растущей популярностью Венеры. Девушки накануне свадьбы просили ее помочь им добиться любовного согласия в браке, так как одна лишь любовь способна обеспечить с помощью рождения потомства видимость бессмертия. «Любите завтра, если умеете любить, любите завтра, если ничего не умеете», — говорится в молитве, обращенной к Венере. Молитва эта была обнаружена в XVI веке. Таким образом, для того чтобы понять людей, заполнявших античный форум, необходимо познакомиться с миром их излюбленных наслаждений. Сквозь призму наслаждений и человеческих удовольствий мы постигаем римский менталитет. Причем не стоит ограничиваться одними только известными наслаждениями, осуждавшимися христианской цивилизацией. Имеет смысл рассмотреть всю жизнь римлян под этим углом, различая народные наслаждения и наслаждения людей богатых, наслаждения коллективные и индивидуальные, повседневные и исключительные, городские и сельские, мужские и женские. Ибо цель существования: «Коротать свой досуг вдвоем беспечно, / Проводя свое время как угодно», чтобы не ведать «ни докучливых тяжб, ни скучных сделок», как говорил Марциал[12]. Жизнь римлянина протекала в прогулках и беседах, в термах или на пирах, на спектаклях или… в лупанариях[13]. Но вот вопрос: как мог подобный идеал стать идеалом людей, ведущих свой род от Ромула?
Наслаждения и мораль в римском обществе
Оставим в стороне примитивные клише, согласно которым римляне только и делали, что безвольно возлежали за изобильными столами в полной праздности. Мысль о наслаждении вообще кажется чуждой римской морали. Но в таком случае возникает вопрос: как столь жесткое и столь непримиримое в отношении своих моральных ценностей общество дошло до того, что преобладающее место в нем стало занимать наслаждение, причем в такой степени, что императоры часто были обязаны своей популярностью лишь разнообразию увеселений, которые они предлагали народу? В основе своей римлянин — это солдат и крестьянин. Тяжелый труд, умеренность и строгость образовывали три основных правила жизни этих людей земли, способных, подобно Цинциннату, без всяких видимых усилий перейти от распашки земли к спасению родины и вновь вернуться к своему плугу. Подобный стиль жизни является стилем людей, полностью преданных обществу, готовых пожертвовать собственной жизнью ради общего блага. Их героев звали Гораций Коклес и Камилл,[14]чьи моральные принципы они брали за пример для подражания. Разве не таков образ жизни цензора Катона, о котором Плутарх сообщает, что он получил строгое воспитание и положил свою силу и стойкость на то, чтобы привыкнуть с самого юного возраста «к телесному труду и скромной жизни»? Катон воплощал для многих поколений римлян тип человека неподкупного и не имеющего слабостей. Будучи уроженцем сельской местности, он с удовольствием вспахивал свои поля в компании собственных рабов и вкушал с ними одну пищу. Его строгость к другим и самому себе иногда доходила до бесчеловечности, например, когда он запрещал своим крестьянам терять время на праздные прогулки и разговоры или когда он избавлялся от больного раба, неспособного к труду. Но, по замечанию того же Плутарха, уже во времена Катона мало было тех, кто, «следуя примеру предков, продолжал трудиться собственными руками, охотно довольствовался нехитрым обедом, холодным завтраком, дешевой одеждой, простым жилищем и считал, что достойнее не нуждаться в излишнем, нежели им владеть»[15]. Эта мораль отвергала роскошную и легкую жизнь. Это была трудовая мораль людей, которые знали цену труду и боролись против расточительства, ведущего к нищете. Основой римского общества является семья. Она состоит из всемогущего отца семейства, его жены, детей, рабов, а также божественных существ. Объединение элементов естественных и сверхъестественных придает сплоченность всей семье в целом и силу каждому ее члену. Огромное значение имеет понятие домашнего очага. Веста, богиня огня, следит за ним, в то время как Пенаты наблюдают за хозяйственными припасами, а Лары хранят само жилище. В культе Лар участвуют также и рабы, а хозяин связан со сверхъестественным миром через своего Гения, персонального бога, следящего за ним с самого рождения и хранящего его. Дом, таким образом, становится семейным храмом. Цицерон вспоминает об этом на суде, когда ведет процесс по возвращению собственного дома: «Что может быть лучше защищено религиозным чувством, чем дом гражданина? Вот его алтарь, его очаг, его пенаты; здесь он хранит все предметы своего культа, исполняет все ритуалы своей религии. Дом является убежищем столь священным, что никто не решается отнять его силой». Здесь также проходит воспитание детей в уважении к национальным и семейным традициям. Предки больших домов являются примером для потомков, которые стараются подражать им. Катон из Утики подражал старому Катону, а Брут, убийца Цезаря, вспоминал своего предка, первого консула Республики. Раскрашенные восковые маски предков хранились в атриуме в специальных шкафах. Редко кто добивался верховных должностей, если не происходил из знатной фамилии, и люди, подобные Цицерону, всегда страдали от толики презрения, с каким относились к «новым людям». Некоторые старинные семьи делали фамильной чертой какую-нибудь доминирующую черту характера прославленного предка: для одних это была суровость, для других — твердость характера. Саллюстий, несомненно, имел основания утверждать, что суровостью своей морали Рим обязан политике экспансии. Воспитанный в традиционной суровости римлянин становился непревзойденным воином. Год делился на два периода: мирный, посвященный сельскому хозяйству, и военный, посвященный военным действиям. Последний длился с марта по октябрь. Таким образом был решен вопрос с бездействием армии в мирное время. Отдых мог повредить воинскому пылу. Особая опасность таилась во время постоя войск в городе. Римские военачальники, например Папирий Курсор[16], внимательно следили за забавами своих людей. Тит Ливий объясняет поражение Ганнибала именно тем, что он оставил свои войска зимовать в Капуе. Город быстро начал представлять моральную опасность — не только для солдат, но и для крестьян. Это объясняется тем, что город предлагал развлечения, неизвестные традиционному сельскому быту, особенно в праздничные и рыночные дни. Теренций Варрон упоминает крестьян, предпочитающих рукоплескать в театре, а не работать руками во время жатвы. Колумел отмечает, что рабы, привыкшие к баням, тавернам и лупанариям, не желают больше выполнять трудоемкие сельскохозяйственные работы. Цицерон потому-то и ставит в пример таких людей, как Катон, что «природа требует от людей добродетели» и именно добродетель должна «торжествовать над любым стремлением к разврату и развлечениям»[17]. Даже удовольствие в любви или наслаждение от созерцания природной красоты представляют опасность для морального здоровья. Цицерон, Гораций, Сенека, Ювенал единодушны, говоря о тлетворном очаровании пейзажа в окрестностях Неаполя. «Ни один институт предков не может там сохраниться неизменным», пишет Цицерон[18]. Мораль должна вести человека по жизни, а наслаждение определяется как противоположность труду и заставляет человека терять свое достоинство. Однако это не значит, что любой отдых должен быть подвержен осуждению или запрещен. Праздничные дни с самого начала представлялись средством освобождения от тягот, налагаемых трудом.
В праздничный день селянин отдыхает, в траве развалившись, — Посередине костер, до краев наполняются чаши. Он, возливая, тебя, о Леней, призывает. На вязе Вешают тут же мишень, пастухи в нее дротики мечут. Для деревенской борьбы обнажается грубое тело[19].
Крестьянин имеет право на наслаждение, но праздник направляет это наслаждение в нужное русло, не дает ему вылиться в действие, опасное для морали. Однако традиционная мораль, приспосабливающаяся к строгости нравов, годилась только для какого-нибудь не слишком крупного города. Очевидно, что реформа нравов назревала. Когда Плутарх описывает суровость характера Катона, он не может удержаться от заключения: «Римское государство, увеличившись и окрепнув, уже не сохраняло прежней чистоты и, приобретя власть над великим множеством стран и людей, восприняло множество различных обычаев и усвоило всевозможные жизненные правила»[20]. Особенно сильно в Риме стало ощущаться влияние эпикурейской философии (около 230 года до н. э.). В действительности эпикурейская мораль не имеет ничего общего со стремлением к разврату. Эпикур говорил, что поиск наслаждения должен осуществляться только через страдание. Отсутствие страдания, в частности отсутствие боли, является наивысшим наслаждением: «Вершиной наслаждения является полное исключение невыносимого». Он выделяет три категории наслаждения: наслаждения естественные и необходимые — единственные способствующие счастью и легко удовлетворимые, потому что они близки к природе; наслаждения естественные, но не необходимые — дающие многообразие вариантов (так Эпикур, желая разнообразить свою пищу, попросил однажды горшочек простокваши!); и наслаждения не естественные и не необходимые, такие, как честолюбие, алчность, которые должны быть обузданы. Таким образом, Эпикур проповедует строгий самоконтроль. Разумеется, любитель наслаждений, участвующий, например, в пиршестве и жаждущий ощутить наслаждение, за это не осуждается, но сама природа обрекает его на поражение и разочаровывает в средствах достижения преследуемой цели. Любовь осуждается, потому что является причиной страстей, душевного смятения и, следовательно, страданий. Плотское наслаждение является губительным для душевного и телесного здоровья, в то время как дружба, наоборот, должна поощряться и культивироваться. Эта мораль счастья, в общем, носит негативный характер, поскольку наслаждение характеризуется отсутствием телесного страдания и душевного беспокойства. Она довольно плохо согласуется с реальностями римского общества, основанного на труде и семье, сгруппированной вокруг отца и матери. Возможно, из-за этого она была плохо понята римлянами. Но самое вероятное объяснение ее неправильной интерпретации в римском обществе, несомненно, связано с тем, что эта новая мораль слишком рано затронула большое число людей из народа и не прошла обсуждения в школах на уроках ораторского искусства. Отсутствие образования у народа и повальное увлечение эпикурейской моралью объясняют, почему эпикурейство оказалось смешанным с вульгарной моралью наслаждения. Народу, веками подчинявшемуся строгим законам предков, вдруг начали твердить: «Наслаждение есть высочайшее благо», — и постоянно цитировали слова Эпикура: «Наслаждение является началом и концом счастливой жизни. В нем мы по-настоящему обретаем свое примитивное природное благо; именно из него мы выделяем любое предпочтение и неприязнь; к нему мы приходим, судя обо всем хорошем посредством эмоционального состояния, как посредством какого-нибудь правила». Вероятно, также добавляли, вырывая слова из контекста, что корнем и принципом всего наслаждения является желудок, что из наслаждения телесного следует равновесие плоти и что тело мертво, если его лишить наслаждения. Основным средством, проводившим эту новую мораль в жизнь, являлся народный театр — по крайней мере, внешне, поскольку он делал по этому поводу некоторые оговорки. Плавта и Теренция часто подозревали в проповедовании эпикурейства. Действительно, в латинской комедии находят отражение бесстыдство и гедонизм. Дело в том, что вдохновительницей латинских авторов стала новая греческая комедия, являвшаяся к тому же предвозвестницей эпикурейства и охотно описывавшая легкую жизнь. Хотя латинская комедия описывала картины римской реальности, ее авторы изображали жизнь полной наслаждениями: мы видим юных распутников и старых развратников, предающихся плотской любви. Все это было далеко от морали предков. Вот что заявляет, например, в комедии Плавта «Купец» Демифон, отец семейства:
Мне куплена от сына и жены тайком Любовница! Решил я окончательно: Тряхну-ка стариною! Ублажу себя! Немного жить осталось мне. Так вот — вином, Любовью позабавлюсь, удовольствием… Люби и пей: и то тебе уж к выгоде, Что жив ты[21].
Этот идеал и становится идеалом простого народа и дарит ему радость в эпоху, когда власти с помощью законов борются против роскоши, богатства и распутства. Неизбежным персонажем театральных пьес, предметом вожделения и царицей наслаждений становится куртизанка. Чтобы приобрести ее любовь, необходимо найти деньги и, если придется, продать свое имущество или даже обокрасть собственного отца. Нет ни малейших сомнений, что подобная картина нравов соответствует реальности повседневной жизни: после Второй Пунической войны молодежь требует права на удовольствия. Но не следует забывать, что эти театральные пьесы представляют собой отображение того идеала, к которому стремится отягощенный трудом народ в дни праздников. Таким способом поэты стремятся заставить забыть о своих заботах граждан, жаждущих поскольку это естественно для человека — счастья. Тем не менее вульгарное эпикурейство не всегда является истинной моралью этих пьес. Тот же Плавт отражает моральный кризис своей эпохи: иногда он изображает старика, помогающего какому-нибудь юноше похитить ту, кого он любит, а в другой раз — старика, подобного Демифону, жаждущего наслаждений, но в конце концов оказывающегося одураченным и наказанным. Судя по всему, подобные разногласия зависели от того, влияние какого философа испытывал в тот момент на себе Плавт. Однако проделки молодых людей, даже если они заканчивались ко всеобщему удовлетворению, всегда представлялись безумствами, пагубными как для чести, так и для кошелька, что извинялось только крайней юностью их участников. Эти излишества осуждались также, когда речь шла о стариках: «Если есть такой закон, чтоб старикам распутничать, / Что же станет с государством нашим?»[22]Страсть представляется опасной для общества. Если некий молодой человек промотает свое добро, попавшись в сети куртизанки, он не сможет создать семью и сохранить свой общественный статус. С другой стороны, страсть в театре Плавта является потребностью наслаждения, лишенного нежности. Нежные словечки куртизанок предназначены лишь для обмана простофиль, а голосок юной девы не имеет значения, особенно, если молодой человек решил на ней жениться. Следовательно, последствия наслаждений пагубны для тех, кто стал их жертвами. В то же время некоторые пьесы представляют гораздо более морализаторскую концепцию наслаждения, полностью согласующуюся с моралью предков. Алкмена в «Амфитрионе» замечает, что жизнь предназначена для наслаждения. Но для нее наслаждение — видеть мужа и оставаться ему верной. Сколько римских женщин краснело в театре, когда Алкмена заявляла супругу:
Целомудрие, стыдливость, страсти укрощенные, Пред богами страх, согласье в доме с мужниной родней, Долг любви дочерней, щедрость, помощь всем порядочным Людям, мужу угожденье — вот мое приданое[23].
Плавт выражает здесь вполне традиционную мораль. Следовательно, нельзя сказать, что Плавт становится апостолом новой морали наслаждений, вытекающей из эпикурейства, и отрицает традиционные римские ценности. Однако он вносит свой вклад в моральную эволюцию римского общества, поворачивающего в сторону поиска наслаждений. События его эпохи лучше помогают понять эту эволюцию. Плавт живет в эпоху перемен. Рим становится международной столицей, и в римском обществе зарождаются новые ценности. Такова расплата за победу. Сельская цивилизация, основанная на труде и простоте, сменяется цивилизацией городской, соблазняющей граждан наслаждениями. II век до н. э. на самом деле является периодом массового переселения из деревень в город, но город не способен обеспечить работой всех своих жителей. Грядут безработица, бесплатная раздача хлеба (хлебный закон), обеспечивающая самых бедных, о которой Цицерон скажет позднее, что «это отвлечет плебс от труда и склонит его к праздности»[24]. Воцаряется праздность, и это изменение в социальной жизни ведет к изменению моральных ценностей: жажда наслаждений приходит на смену духу самопожертвования. Низшие слои общества еще больше разоряются, в то время как богатые познают избыток роскоши, являющийся следствием военной добычи и налогов с покоренных народов. А вместе с этими богатствами с Востока в Рим приходит новый образ жизни. Бедное существование Рима эпохи Республики лучше чего бы то ни было охраняло его мораль, а военная угроза вынуждала римлян объединяться ради победы. Однако доходы от восточных завоеваний и возмещение убытков за войну с Карфагеном не только позволили упразднить прямой налог, но и благоприятствовали зарождению индивидуализма и жажды роскоши как средства достижения власти. Разумеется, во времена Пунических войн Рим уже был мощной державой, но во время Первой Пунической войны военачальники, вывозя из завоеванных городов произведения искусства, приносили их в дар государству, в то время как в эпоху Плавта серебряная посуда, украшения, ковры, восточные статуи скупались уже для собственной выгоды, чтобы украсить ими свою виллу. В это же время, чтобы удовлетворять честолюбие богатых граждан, в Рим начинают стекаться ремесленники. Жизнь богачей становится театральной пьесой, в которой мельчайшее действие требует особых декораций и мизансцен, а самые зажиточные граждане живут жизнью настоящих восточных властителей. Тит Ливий писал: «Возвращение войск из Азии в 187 году до н. э. послужило началом появления эллинистической роскоши». Мы еще увидим, что все законы, принятые для борьбы с распространением роскоши, так ни к чему и не приведут. Ни один закон не сможет помешать детской проституции или воспрепятствовать появлению в комиции пьяных[25]. Начиная с середины II века до н. э. стыдливость приносится в жертву безудержным наслаждениям: старики женятся на совсем молоденьких девушках, случается, что отец и сын женятся на сестрах! Рождаемость падает, особенно в знатных семьях, то ли потому, что берут в жены двенадцатилетних девочек, что приводит к большой женской и детской смертности, то ли потому, что предпочитают оставаться холостяками, чтобы наслаждаться радостями свободной любви. Философы, пришедшие из Греции, например Карнеад в 155 году до н. э., сеют сомнения в умах и способствуют деморализации римлян. Появление некоторых религиозных сект (например, скандал с вакханалиями 186 года до н. э[26].) окончательно ввергает Рим в процесс коренных перемен и распада традиционных ценностей. Эти изменения конечно же нельзя объяснять только лишь выплатой Риму военных компенсаций или греческим влиянием. Во II веке до н. э. происходит процесс, который, с известными оговорками, можно назвать рождением некой разновидности капитализма. Впервые в римской истории государство призывает на помощь частный капитал. Богатые граждане объединяются в ассоциации, чтобы ссудить деньги государству, не забыв оговорить специальные условия, способствующие их дальнейшему обогащению. В сельской местности крупные собственники добиваются различными средствами присвоения земель мелких владельцев и отныне ведут праздную жизнь в городе. Войны способствуют появлению значительного числа рабов; в 225 году до н. э. насчитывается 600 тысяч рабов, в течение I века до н. э. эта цифра доходит до трех миллионов. Следовательно, число рабов увеличивается в 5 раз, в то время как прирост свободного населения составляет 41 %! Именно рабы выполняют все работы, освобождая от них население. Таким образом, сельская местность оказывается населена почти исключительно рабами и праздными жителями, не находящими приложение своим силам, полуголодными, пытающимися отвлечься от мрачных мыслей в праздниках и играх. Как отмечает Саллюстий, «деревенская молодежь, которая трудом рук своих снискивала себе скудное пропитание, возбужденная слухами о щедрых раздачах из частных и общественных средств, предпочитала гордость неблагодарному труду»[27]. Когда читаешь Цицерона, то возникает впечатление, что в I веке до н. э. моральный выбор между добродетелью и наслаждением определяет существование в обществе двух классов, вступающих друг с другом в конфронтацию. В «Речи в защиту Публия Сестия» Цицерон заявляет: «…Вся речь моя посвящена доблести, а не праздности, достоинству, а не наслаждению, и обращена к тем, кто считает себя рожденным для отечества, для сограждан, для заслуг и славы, а не для дремоты, пиров и развлечений; ибо если кто-нибудь стремится к наслаждениям и поддался приманкам пороков и соблазнам страстей, то пусть он откажется от почестей, пусть не приступает к государственной деятельности, пусть удовлетворится тем, что ему можно наслаждаться покоем благодаря трудам храбрых мужей»[28]. Но что бы там ни говорил Цицерон, наслаждения в это время начинают играть политическую роль. Полигики покупают голоса праздного народа при помощи игр, устраиваемых по любому поводу, а народ выражает поддержку или отвергает того, кто устраивает игры исходя из качества предложенных зрелищ. Сестий вспоминает, что достаточно было Сципиону появиться на одном из гладиаторских боев, как все зрители разражались овациями, и «никогда согласие римского народа не было столь единодушным». И Сестий замечает устами Цицерона, что никогда не бывает «большего стечения народа, чем то, какое было во время этих боев гладиаторов», — ни на народных собраниях, ни даже на какой-нибудь ученой ассамблее[29], как будто именно на боях народ собирался, чтобы массово выразить свое политическое единодушие, а не на выборах, где на самом деле учитывались только голоса богачей. В Риме с середины II века до н. э. главенствующее место занимают деньги. Толстосумы сменяют старинную земельную аристократию, и эта важная перемена в экономической и политической жизни объясняет и вместе с тем подтверждает новую шкалу моральных ценностей. Происходит резкий рост цен. Так, Корнелия, дочь Сципиона Африканского и мать Гракхов, во II веке до н. э. построила виллу. Это был один из первых загородных домов. В конце века (несколько десятилетий спустя) Марий перекупил виллу за 300 тысяч сестерциев, Лукулл получил ее уже за 10 миллионов сестерциев. За полвека цена возросла на 3333 %. Деньги становятся инструментом политической власти. Состояние Красса оценивалось в 400 миллионов сестерциев, Цицерона — в 120 миллионов. Нам известно, что этот знаменитый оратор на ведение дома потратил за пять месяцев 200 тысяч сестерциев и посылал каждый месяц 66 тысяч своему сыну, учившемуся в Афинах. Следуя моде, он, не раздумывая, купил деревянный стол из туи за 500 тысяч сестерциев. В то же время литр оливкового масла стоил на рынке 2–3 сестерция. Во II веке до н. э. ковер для стола из Вавилона стоил 800 тысяч сестерциев. В начале Империи такой же ковер стоил уже 4 миллиона! Что касается цены на пурпуровую краску, то за 50 лет она возросла в 10 раз. Богатый гражданин становится заложником моды. Вызывающая демонстрация роскоши позволяет ему обратить на себя внимание. Соперничество между теми, кто желает таким образом укрепить свой авторитет, разорило не одного из них. Роскошь обстановки и образ жизни дают хозяину ощущение превосходства, порождают настоящее наслаждение: наслаждение господством. Клодий покупает дом за 14,8 миллиона сестерциев на Палатине — в богатейшем римском квартале. Цицерон платит родственнице 3,5 миллиона за то же место. У Лукулла гости едят в столовом зале, называемом «Аполлон», на посуде, украшенной драгоценными камнями, наслаждаясь спектаклями, музыкой, танцами; все это стоимостью около 200 тысяч сестерциев. Самые богатые люди Империи, не скупясь, приказывают привезти летом с гор блоки снега, чтобы иметь удовольствие освежиться прохладным шербетом! У нас еще будет повод поговорить, до каких изысков доходило наслаждение роскошью в многочисленных загородных домах. А вот с какой речью Саллюстий обратился к Катону, когда Каталина в 63 году до н. э. угрожал разрушить Рим: «Ради бессмертных богов взываю я к вам, которые всегда свои дома, виллы, статуи, картины ценили выше, чем государство: если вы желаете удержать за собою то, к чему всегда лежало ваше сердце, если вы хотите иметь спокойствие, досуг для ваших удовольствий, пробудитесь наконец и серьезно подумайте о положении государства»[30]. Только защита своих богатств и наслаждений способна побудить к действию этих эгоистичных граждан. Миновало то время, когда речь шла о защите родины! Для Саллюстия благополучие и мир являются первыми причинами морального упадка. Они столь же хорошо объясняют политическое честолюбие, как и увлечение наслаждениями, вызванное соревнованием богатств. Из отсутствия страха рождаются снисходительность и распущенность. Речь Саллюстия — это довольно пессимистичное мнение человека, а также страх перед будущим историка, который через анализ фактов вскрывает необратимый механизм эволюции морали:
«Разделение гражданской общины на партии народную и сенатской знати и сопровождавший ее упадок нравов и развитие дурных страстей возникли в Риме немногими годами раньше описываемых событий как следствие мирного досуга и изобилия всего того, что люди склонны считать самым главным. Действительно, до разрушения Карфагена народ и сенат римский спокойно и умеренно распределяли между собой заведование государственными делами и между гражданами не существовало борьбы ни из-за славы, ни из-за господства, страх перед врагами поддерживал добрые нравы в государстве. Но когда умы освободились от этого страха, сами собой появились всегдашние спутники успеха — распущенность и высокомерие. Таким образом, мирный досуг, о котором мечтали в трудных обстоятельствах, сделавшись действительностью, оказался тяжелее и горше всяких бедствий. Знать стала злоупотреблять своим влиянием, народ — своей свободой; каждый стремился захватить, увлечь, похитить все для себя. Все распалось на две части; государственный строй, потрясаемый борющимися, расшатался. Однако нобилитет как партия имел большое значение, — и сила народа, раздробившись во множестве людей, проявлялась слабее. Дела внутри государства и на войне велись по произволу немногих; в руках тех же лиц находились государственная казна, провинции, государственные должности, слава и триумфы; народ был обременен военной службой и нуждой, военную добычу расхищали главнокомандующие с немногими приближенными. Между тем родители солдат и их малолетние дети изгонялись со своих земельных участков, если оказывались соседями могущественного человека. Таким образом, вместе с могуществом появилось неумеренное и беззастенчивое корыстолюбие; оно оскверняло и опустошало все, ничем не дорожило, ничего не считало ценным и святым, пока само себя не погубило. В самом деле, когда среди знати оказались люди, которые истинную славу предпочитали неправедному могуществу, государство пришло в замешательство, и гражданский раздор потряс все, подобно землетрясению.»[31]
Многочисленные свидетели подтверждают слова Саллюстия. Морализаторская литература, осуждающая эгоистичные увеселения, переживает в это время настоящий расцвет. Вот как, например, Лукреций, предложивший «ученое эпикурейство» — соединение философской доктрины и морали, — трактует, в соответствии с самим Эпикуром, истинное наслаждение:
Мы, таким образом, видим, что нужно телесной природе Только немногое: то, что страдание все удаляет. Пусть наслаждения ей предоставить и многие можно, Но и приятней порой и не против воли природы, Если в хоромах у нас не бывает златых изваяний, Отроков, правой рукой держащих зажженные лампы, Чтобы ночные пиры озарять в изобилии светом, И серебром не сверкают дома, и златом не блещут, И не гудят под резным потолком золоченым кифары; Люди же вместо того, распростершись на мягкой лужайке На берегу ручейка, под ветвями высоких деревьев, Скромными средствами телу дают усладительный отдых, Если к тому ж улыбается им и погода, и время Года усыплет цветами повсюду зеленые травы. Не покидает и жар лихорадочный тела скорее, Коль на узорных коврах и на ярком пурпуровом ложе Мечешься ты, а не должен лежать на грубой подстилке[32].
Но несмотря на все свои усилия, Лукреций так и не смог добиться, чтобы эпикурейство отклонилось от морали наслаждений, залогом которой оно стало. Пренебрегая слишком сложной метафизикой, римляне довольствовались поощрением популярного эпикурейства. Цицерон, бичуя Пизона, упрекает его в чревоугодии как подражании проповеди Эпикура и представляет его «другом роскоши», «склонным к наслаждению», «подлым» и «безнравственным». Он с отвращением описывает его выходящим из таверны, воняющим «отвратительным запахом кабака» или в окружении «мерзкой швали» предающимся «неумеренному пьянству»! «В то время как в доме его коллеги раздаются звуки песен и звон кимвалов, сам он танцует голым на пиру… Обжора Пизон, не такой изысканный и музыкальный, спит в зловонии, испуская запах вина своих дорогих греков»[33]. Для Цицерона эти «любители Эпикура» предают достоинство римской морали исключительно ради наслаждений и выгоды. Пизон предал идеал героизма и славы, единственный оставшийся неизменным в римской Республике. Действительно, понятие добродетели, хранимой поборниками традиций предков, мало сочетается с эпикурейством, даже если резкая критика Цицероном Пизона является пристрастной. Но для Цицерона важно только высшее благо. Только животные могут иметь наслаждение своей единственной целью. Конечно, жизнь животных гораздо легче жизни людей, поскольку природа обеспечивает их пищей, и им не нужно трудиться. Человек же создан для «более возвышенных и благородных целей», ему присуща «стыдливость, обуздательница страстей, присуща надежная охрана правды, столь благодетельной для человеческого общежития, присуще твердое и постоянное презрение страдания и смерти, побуждающее к перенесению трудностей и отваживающее на опасности». Что касается тела, в нем «есть много, достойного предпочтения удовольствию: силы, здоровье, проворство, красота…»[34]. Старый Катон, разумеется, не отрицает высказываний Цицерона, но вряд ли они могут соответствовать реальности конца Республики. Политические мужи немилосердно сражаются за личную власть, плод их честолюбия и денег является единственной гарантией политической ценности и человеческой морали. Античная мораль, похоже, окончательно исчезла, и Цицерон сам признает, что соблазнительная и легкая мораль вульгаризованного эпикурейства захлестнула Италию. Мораль наслаждения будит воспоминание о жизни в наслаждении, которая век спустя выведет на сцену латинскую комедию. Однако эта новая мораль пока не проникла в самое сердце деревни, и прибывающие в Рим юноши, еще имеющие при себе крепкие моральные принципы, открывают для себя любовь одновременно со знакомством со столицей. Очертя голову они погружаются в наслаждения, чтобы осознать тщетность любых клятв, и их разочарованные возгласы доносят до нас самые прекрасные поэмы латинской литературы. Этих молодых поэтов зовут Тибулл, Овидий и Проперций. Для Катона поэзия является признаком праздности, для них же она священна и в то же время остается игрой, которой они предаются в своих кружках. Поэзия является свидетельством безумия, но Катулл, один из этих первых «новых поэтов», защищает свое распутство.
Сердце чистым должно быть у поэта, Но стихи его могут быть иными. Даже блеск и соленость придает им Легкой мысли нескромная усмешка. Веселит она, нет, не лоботрясов, А мужей бородатых, долгой жизнью Утомленных и к страсти охладевших. Вы же, счет потерявши поцелуям, Не хотите считать меня мужчиной? Растяну вас и двину, негодяи![35]
Расцвет любовной лирики представляет собой настоящую революцию нравов. Впервые о любви говорят открыто. Это высвобождение инстинктов стало возможным только благодаря эмансипации женщины. Теперь она занимает в обществе совершенно новое место и становится объектом мечты и желания и музой-вдохновительницей поэзии. Она прибегает к помощи обольщения и обращается скорее к чувствам, нежели к разуму. Как мы еще увидим, устанавливается некий любовный кодекс. Свободная любовь предпринимает наступление на семью и брак, прибегая к доводам, «которые неведомы здравому смыслу». «Жизнь есть любовь» — теперь это образ жизни. Можно сказать, что Рим становится столицей любви, также как он стал столицей праздников и развлечений. Молодежь также изменилась. Она стремится удовлетворить свою жажду наслаждений. Ни торговля, ни сельское хозяйство ее больше не привлекают. Еще меньше молодых людей стремятся стать военными. Даже карьера адвоката или государственные должности отталкивают их, ибо они нарушают праздность. Всему этому они готовы предпочесть попойку с друзьями. Следствием праздности становится преступность. «Золотая молодежь» периода заката Республики не гнушается таскаться по тавернам или грабить вечером прохожих. Эта богемная жизнь, всецело посвященная увеселениям, пирушкам, прогулкам, зрелищам, раздражает работающую часть населения. Отсюда постоянные требования борьбы за нравственность. Частичная реставрация традиционных ценностей, касающаяся семьи и повседневной жизни, призванная бороться с роскошью и излишествами, приходит с установлением Империи. Первый император Август Октавиан пожелал вернуть деморализованному населению жизненный идеал. Он предложил гражданам вернуться к радостям повседневного труда. Речь шла именно о трудовой морали, но задача оказалась невыполнимой, поскольку народ уже привык жить совершенно по-другому. Возвращение к труду могло произойти только в деревне, менее искушенной наслаждениями, чем город. Тогда Август призвал современную ему литературу вести пропаганду в этом направлении. Но городской плебс не понимал, почему он должен отправляться в деревни и заниматься тяжелым трудом, в то время как при такой же или чуть меньшей прибыли можно вести праздный образ жизни в городе. Так что восстановление престижа труда было заведомо обречено на поражение даже по чисто экономическим причинам. Однако у этой попытки реставрации моральных ценностей была и положительная сторона. Установив прочный мир, Август вернул своему народу светлую радость жизни, так не похожую на веселость разгульных развлечений. В данном случае мы берем за основу свидетельство Горация, поскольку он являлся обычным римлянином, лишенным политических амбиций, и всегда был близок к народу, очевидно по причине своего происхождения — его отец был вольноотпущенником. С другой стороны, хотя в его работах и обнаруживаются различные философические влияния, особенно эпикурейское, Гораций на самом деле не принадлежал ни к какой философской школе: «В чем причина того, что одно хорошо, а другое / Плохо, — тебе объяснят мудрецы. Для меня же довольно, / Если смогу я тебе передать обычаи дедов…»[36]. Однако он признает, что эта традиция изменилась. Прошло то время, когда «встарь земледельцы — народ и крепкий, и малым счастливый — / Хлеб лишь с полей уберут, облегчение в праздник давали / Телу и духу…»[37]. В его время ищут чего-то большего: сам Гораций хочет свободы и ясности. И не может их достигнуть, живя в городе и, особенно с возрастом, все больше погружаясь в городскую суету и искусственность, хотя нечестолюбивый человек может вести там вполне непринужденное существование. Город является синонимом толпы, а Гораций ищет спокойствия, одиночества. Наилучшей гарантией счастья является простота: «У меня ни золотом, / Ни белой костью потолки не блещут; / Нет из дальней Африки / Колонн, гиметтским мрамором венчанных»; бесполезно высылать со своих земель бедняков в лохмотьях, чтобы увеличить собственную роскошь, «так же расступается / Земля перед бедными, как и пред царями!»[38]. Только природа может принести покой разуму. Но это спокойствие не дает праздность, совсем напротив. Счастье бедняка заключается в работе на земле, позволяющей наконец познать истинные наслаждения, далекие от поддельных наслаждений, которые знает полуголодный городской плебс:
Блажен лишь тот, кто, суеты не ведая, Как первобытный род людской, Наследье дедов пашет на волах своих, Чуждаясь всякой алчности, Не пробуждаясь от сигналов воинских, Не опасаясь бурь морских, Забыв и форум, и пороги гордые Сограждан, власть имеющих.
Когда же работы в полях завершились, он
Захочет — ляжет иль под дуб развесистый, Или в траву высокую; Лепечут воды между тем в русле крутом, Щебечут птицы по лесу, И струям вторят листья нежным шепотом, Сны навевая легкие…[39]
Какое наслаждение охотиться зимой, возвращаться вечером усталым к жаркому огню, который позаботилась разжечь «подруга скромная, что нянчит милых детушек», и поесть приготовленную ей скромную пищу:
Тогда не надо ни лукринских устриц мне, Ни губана, ни камбалы… И не прельстят цесарки африканские Иль рябчики Ионии Меня сильнее, чем оливки жирные, С деревьев прямо снятые. И как отрадно наблюдать за ужином Овец, бегущих с пастбища, Волов усталых с плугом перевернутым, За ними волочащимся…
Это здоровое наслаждение и есть наслаждение истинное, ибо является вознаграждением за тяжелый труд. Это именно то наслаждение, которое рекомендует Август (устами Горация) — наслаждаться каждым мгновением, постигать сущность вечного. Но в то же время это воспитание морали, которое не позволяет поддаваться ложным искушениям. Да и можно ли говорить здесь о «наслаждении»? Не идет ли речь скорее о радости, о той радости, о которой еще будут говорить стоики? Словом, вспоминается Сенека, советовавший Луцилию:
«Научись радоваться… Я хочу, чтобы радость не разлучалась с тобой, хочу, чтобы она рождалась у тебя дома. И это исполнится, если только она будет в тебе самом. Всякое иное веселье не наполняет сердце, а лишь разглаживает морщины на лбу: оно мимолетно… Поверь мне, настоящая радость сурова. Уж не думаешь ли ты, что вон тот, с гладким лбом… со смехом в очах, презирает смерть, впустит бедность к себе в дом, держит наслаждения в узде, размышляет о терпеливости в несчастье? Радуется тот, кто не расстается с такими мыслями, и радость его велика, но строга»[40].
Понятно, что эта реставрация моральных ценностей предков едва ли могла привести к положительному результату. Тем не менее это важное начинание поддержали и историки, в частности Валерий Максим (живший в первой половине I века н. э.), а также Тацит, которые призывали последователей Катона быть образцами добродетели, хорошими крестьянами, солдатами, гражданами. Но как вновь привить любовь к труду, когда народ пребывает в праздности, не интересуется больше войной, поскольку армия стала профессиональной, а из завоеванных стран в Рим потоком хлынули богатства, позволяющие жить без малейших усилий? Производя мало, потребляя много, Рим превратился в огромный город-паразит, предающийся самым разнузданным наслаждениям. Толпа требует хлеба и зрелищ. Парады, грандиозные постановки, похороны людей и животных являются повседневными развлечениями публики. Даже городские памятники, термы, театры, амфитеатры, цирки — все направлено на то, что Сенека называет «праздной услужливостью городов»[41]. Более того, самые богатые граждане под предлогом любви к искусству демонстрируют невероятную роскошь, в которой они живут, собирая и представляя зрителям коллекции статуй или картин… Вся культура находится исключительно на службе у наслаждения. Особенно вездесущая философия, которая с готовностью отказывается от любых убеждений. Сенека пишет об этом в своем трактате «О блаженной жизни», показывая, что слишком многие его сограждане путают добродетель и наслаждение или скорее пытаются выдать за добродетель то, что является лишь данью наслаждению. «Человек, потонувший в наслаждениях, вечно икающий, рыгающий и пьяный, знает, что не может жить без удовольствий, а поэтому верит, что живет добродетельно, ибо он слыхал, что наслаждение и добродетель неотделимы друг от друга; и вот он выставляет напоказ свои пороки, которые следовало бы спрятать от глаз подальше, под вывеской „Мудрость“ Собственно, не Эпикур побуждает их предаваться излишествам роскоши; преданные лишь собственным порокам, они спешат прикрыть их плащом философии и со всех сторон сбегаются туда, где слышат похвалу наслаждению. Они не в состоянии оценить, насколько трезво и сухо то, что зовет наслаждением Эпикур; они слетаются на звук самого имени, ища надежные покровительства и прикрытия своим вожделениям»[42]. Сенека добавляет, что люди не ведают «стыда» — того самого стыда, который мог бы способствовать моральному оздоровлению общества. Процесс деморализации ускоряется, поскольку обществу не предлагается никакой другой моральной ценности, адаптированной к новой политической и экономической ситуации. Ситуация еще больше ухудшается в первый век Империи. По существу, распадается сам институт семьи: понятие брака не имеет больше смысла, широкое распространение получают разводы, а супружеская измена входит в обычай до такой степени, что законы, принятые для ее исключения, на деле не применяются или применяются лишь в крайних случаях. Смешиваются все слои общества: люди свободные и бедные, рабы, вольноотпущенники. Некоторые бедные граждане становятся тунеядцами или преступниками, в то время как рабы и вольноотпущенники проявляют себя как достойные члены общества. Число вольноотпущенников к тому же становится столь велико, что правительство вынуждено принять меры, чтобы римские граждане не оказались в меньшинстве. Фактически некоторые вольноотпущенники становятся гораздо богаче даже обеспеченных граждан, и общество признает теперь только два класса: богатых и бедных. Случается, что бедные граждане, клиенты[43]богатых, вынуждены ежедневно отправляться на поиски каких-нибудь пособий к своим патронам, свидетельствуя свое почтение бывшим рабам, более богатым, чем они. Подобные ситуации усиливают деморализацию народа, который с помощью сомнительных средств мстит богатым или предается от безнадежности самым разнузданным порокам. И независимо от положения и достатка римские граждане все глубже и глубже погружаются в мир наслаждений — то изощренных и изысканных, какие позволяет им их состояние, то самых вульгарных, находя в них забвение по причине собственной бедности. Очевидно, что традиционная мораль не могла быть связана ни с узкой социальной группой, ни с такой многообразной империей, как Римская, и потому культ наслаждений являлся следствием отсутствия морали, так и не сумевшей приспособиться к политике завоеваний. Эволюцию, которую пережило римское общество, можно оценить, воспользовавшись описанием Аммиана Марцеллина, изобразившего римскую действительность около 380 года н. э. Ценности полностью перевернуты: «Вот человек, убивший своего брата, отказавшегося прийти к нему на обед. Покажите мне сенатора, который не предпочтет потере своего имущества позор изменить предложению, которое он столь здраво обдумал!» Единственная существующая дружба — дружба игры. Богатые создают законы, а праздные болтуны «готовы аплодировать всему, что выходит из уст какого-нибудь богача». Мы видим, что богатые заняты лишь своими экипажами или костюмами или участвуют в «этих пучинах, называемых пирами» с «тысячью изысков, которые демонстрируют там чувственность». Они передвигаются только в сопровождении целого эскорта, которого не было даже у Цезаря, а если посещают свои земли или просто отправляются на охоту, то уверены, что совершают подвиги, достойные Александра Великого. Что касается народа — он всего лишь «куча лодырей, бездельников», которая «погрязла в неисправимой лени». «Пить и играть, ходить на зрелища и в кабаки, предаваться пьянству и проституции — вот вся жизнь этих людей. Для них большой цирк является храмом, очагом, центром собраний, совокупностью надежды и обещаний». Едва занимается день конных состязаний, «они выказывают чудеса скорости, опережая даже колесницы, выставленные на соревнования». Стоит ли удивляться этому упадку, если апостол Иоанн в конце I века сравнивал Рим с блудницей: «С нею блудодействовали цари земные, и вином ее блудодеяния упивались живущие на земле» (Откр. 17 : 2). И если два столь разных человека могли прийти к таким мрачным выводам, значит, Рим и в самом деле, без всяких преувеличений, переживал настоящий моральный кризис. Размах этого кризиса способствовал впоследствии распространению христианства на римских землях.
|