КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Густой замес из крови и драмы,1934
НЕ ПОДОЗРЕВАЯ об истинной сути его визитов, прихожане Падшей Синагоги оплачивали дедушке еженедельные посещения Розы, а со временем решили платить ему за оказание подобных услуг и другим вдовам и хиреющим дамам вблизи Трахимброда. Его родители тоже ни о чем не догадывались, но облегченно вздыхали, видя, с каким рвением их сын совмещает заработок с уходом за пожилыми, что становилось для них все более личной проблемой по мере того, как они сами нисходили в бедность и раннюю старость. Мы уж подумывали, нет ли в тебе цыганской крови, — сказал ему отец, но он только улыбнулся в ответ — как всегда на отцовские замечания. Он хочет сказать, — сказала мама (мама, которую он обожал больше жизни), — что мы радуемся, когда ты с пользой проводишь время. Она поцеловала его в щеку и взъерошила волосы, чем огорчила отца, который считал, что Сафран давно вырос из этих нежностей. Кто мое сокровище? — бывало, спрашивала она, когда отца не было рядом. Я, — говорил Сафран, млея от вопроса, млея от ответа, млея от поцелуя, который всегда ответ сопровождал. — Тебе за ним далеко ходить не надо. Будто он и вправду боялся, что однажды она за ним куда-нибудь пойдет. И по этой причине — потому что он не хотел, чтобы она куда-либо от него уходила, — он никогда не говорил маме того, что, по его мнению, могло ее расстроить, или уронило бы его в ее глазах, или пробудило бы в ней ревность. Из тех же соображений он никогда не рассказывал друзьям о своих любовных похождениях, а очередной любовнице о ее предшественнице. Он так боялся разоблачения, что даже в своем дневнике — единственном дошедшем до меня письменном свидетельстве его жизни до встречи с бабушкой, после войны, в лагере для перемещенных лиц, — он ни разу о них не упоминает. В день, когда Роза лишила его невинности: Самый обычный день. Отец получил свежую партию бечевки из Ровно и наорал на меня, когда я отказался ему помочь. Мама, как обычно, вступилась, но он все равно наорал. Всю ночь думал о маяках. Странно. В день, когда впервые лишил невинности он: Ходил сегодня в театр. В первом акте от скуки чуть не уснул. Выпил восемь чашечек кофе. Думал, разорвет. Не разорвало. В день, когда впервые он вошел в женщину со спины: Долго раздумывал над мамиными словами о часовщиках. Доводы ее убедительны, но я все еще сомневаюсь. Слышал, как они с отцом орут друг на друга в спальне, из-за крика не мог заснуть. Зато когда заснул, спал как убитый. Не то чтобы его мучил стыд или угнетала мысль о неправильности его поступков, — он знал, что поступает правильно, правильнее, чем все, кто его окружает, — и еще он знал, что правильные поступки всегда сопровождаются чувством вины и что если чувствуешь себя виноватым, значит, скорее всего, поступаешь правильно. Но он также знал, что любовь не застрахована от инфляции, и что если мама, или Роз, или кто-либо из тех, кто его любит, друг о друге узнают, они волей-неволей почувствуют себя обесцененными. Он знал, что слова я люблю тебя означают также я люблю тебя сильнее всех, кто когда-либо тебя любил или полюбит, а также я люблю тебя так, как никогда никого до этого не любил и не полюблю. Он знал, что любить одновременно двоих невозможно по определению. (Алекс, отчасти в этом причина, по которой я не могу рассказать бабушке об Августине.) Вторая тоже была вдовой. Ему все еще было десять, когда одноклассник пригласил его на спектакль в местный театр, который одновременно служил танцплощадкой, а дважды в год — синагогой. Его билет соответствовал креслу, которое уже успела занять Листа П, юная вдова первой жертвы Сдвоенного Дома. Она была миниатюрной, с кудряшками тонких каштановых волос, собранных в тугой хвостик. Ее розовая юбка поражала своей опрятностью и чистотой — такой опрятностью и такой чистотой, будто она отстирывала и отглаживала ее десятки раз. Она была красива, это точно, красива своей пронзительной аккуратностью, очевидной даже в мелочах. И если предположить, что ее муж оставался бессмертным до той поры, покуда энергия его клеток растворялась в земле, питала и удобряла почву, помогая новой жизни расти, то продолжалась и ее любовь, рассеянная по тысячам ежедневных дел, которые надлежало сделать, — любовь до того грандиозная, что даже многократно поделенной ее хватало на то, чтобы пришивать пуговицы к рубашкам, которые некому было надеть, и собирать опавшие ветки у подножий деревьев, и по десять раз стирать и гладить юбки, не успевшие толком запачкаться. По-моему… — начал он, показывая свой билет. Но посмотри, — сказала Листа, показывая свой, где черным по белому значилось то же место. — Оно мое. И мое. Она принялась бормотать что-то об абсурдности театра, посредственности актеров, недалекости драматургов, идиотизма драмы как таковой и как ее совсем не удивляет, что эти остолопы не смогли справиться даже с тем, чтобы продать не больше, чем по одному билету на место. Тут она заметила его руку — и тирада оборвалась. Одно из двух, — сказала она, внезапно зашмыгав носом. — Или я сажусь к тебе на колени, или мы сейчас же отсюда уходим. Как выяснилось, они сделали и то, и другое, только в обратном порядке. Ты любишь кофе? — спросила она, порхая по своей непорочной кухне, переставляя вещи с места на места, не глядя на него. Конечно. Многие молодые люди к нему безразличны. Я пью, — сказал он, хотя по правде кофе ни разу не пробовал. Я скоро опять к маме перееду. Зачем? Мы собирались въехать сюда после свадьбы, но ты знаешь, что произошло. Да. Мне очень жаль. Так будешь пить? — спросила она, царапая ногтем полированную ручку шкафа. Конечно. Но только если и ты будешь. Один не хочу. Я буду. Если ты хочешь, — сказала она, беря в руку губку для мытья посуды и тут же опуская ее. Один не хочу. Я буду. Два года и шестьдесят восемь любовниц спустя Сафран осознал, что капельки крови, оставшиеся на простынях Листы, были слезами ее невинности. Он припомнил обстоятельства гибели того, кто должен был стать ее мужем: строительные леса оборвали его жизнь в день свадьбы, обрушившись в тот самый миг, когда он шел преклонить колени перед Времямером, сделав Листу вдовой скорее условно, прежде, чем они взошли на брачное ложе, прежде, чем она окропила его своею кровью. Запахи женщин кружили дедушке голову. Он носил их на пальцах, как перстни, и на кончике языка, как слова — незнакомые сочетания знакомых ароматов. В плане запаха Листу он особенно запомнил: не потому что она была его единственной девственницей и не из-за мимолетности их связи, а потому, что кроме нее никто не заставлял его мыться. Ходил сегодня в театр. В первом акте от скуки чуть не уснул. Выпил восемь чашечек кофе. Думал, разорвет. Не разорвало. Третья вдовой не была, но повстречались они тоже в театре. Дедушка вновь пришел туда по приглашению приятеля, того самого, от которого бежал с Листой, и вновь ушел без него. На сей раз Сафран сидел между своим одноклассником и молодой цыганкой, в которой он узнал торговку с ярмарки, проходившей по воскресеньям в Луцке. Он не мог поверить ее отваге: явиться на общественное мероприятие штетла, рискуя быть замеченной и выпровоженной вон капельдинером Рубином Б (работавшим бесплатно, а потому с особенным рвением); не побояться быть единственной цыганкой среди евреев. Поступок свидетельствовал о наличии качеств, которых — он знал — ему недостает, и это его зацепило. На первый взгляд ее длинная тугая коса, переброшенная через плечо и сползавшая по груди и животу к коленям, показалась дедушке дрессированной змеей, которую на воскресной ярмарке она заставляла под музыку переползать из одной высокой плетеной корзины в другую. Да и на второй взгляд она выглядела так же. Когда свет начал гаснуть, он взял свою мертвую руку левой рукой и уложил ее на подлокотник кресла между собой и Цыганочкой. Убедившись, что она это заметила, он не без удовольствия наблюдал за изменением конфигурации ее губ, начавших с овала сострадания и закончивших эротической ухмылкой, и когда тяжелый занавес раздвинулся, Сафран уже не сомневался, что этой же ночью раздвинет складки ее легонькой юбки. 18 марта 1791 года, — эхом разнесся из-за сцены авторитетный голос, — повозка Трахома Б одной из своих двух оглобель пригвоздила или не пригвоздила Трахима ко дну реки Брод. Юные двойняшки Ф первыми углядели останки повозкикрушения, всплывшие на поверхность… (Занавес открывается, являя простенькую декорацию: говорливый ручей сбегает из верхней левой кулисы в нижнюю правую, много деревьев и опавшей листвы, две девочки-двойняшки приблизительно лет шести, в шерстяных брючках с подвязками и в блузках с отложными воротничками, отороченными синей каймой.) АВТОРИТЕТНЫЙ ГОЛОС …три дырявых кармана, почтовые марки из далеких мест, набор булавок и игл, образцы темно-малиновой материи, первые и единственные слова последней воли и завета: «Любви своей я оставляю все». ХАННА (Оглушительный вопль.) (Чана ступает в ледяную воду, подтянув брючины с шерстяными подвязками на концах выше колен, каждым шагом разгребая всплывающие остатки ТРАХИМОВОЙ жизни.) ОПАЛЬНЫЙ РОСТОВЩИК ЯНКЕЛЬ Д (Ковыляя в сторону девочек по чавкающей прибрежной тине.) Хотел бы я знать, что вы там делаете, бестолковые девчонки? Вода? Вода? Подумайте сами: на что там смотреть! Сплошная текучесть. Не лезьте! Не повторяйте моих ошибок. Жизнь — слишком высокая плата за недоумие. БИТЦЛ БИТЦЛ Р (Наблюдая за происходящим со своего ялика, который привязан бечевкой к одной из раскинутых им сетей.) И таки что там стряслось? Гадкий Янкель, отойди от дочерей нашего Раввина, девочек женского пола! САФРАН (На ухо Цыганочке, под покровом желтоватого света софитов.) Ты любишь музыку? ЧАНА (Смеясь, плескаясь промеж вещиц, расцветавших вокруг нее чудесным садом.) Как много здесь причудливых вещиц! ЦЫГАНОЧКА (Из тени, отбрасываемой плоскими деревьями, в самое ухо САФРАНА.) Что ты сказал? САФРАН (Движением плеча сталкивая свою мертвую руку с подлокотника на колени к ЦЫГАНОЧКЕ.) Хотел узнать, любишь ли ты музыку? СОФЬЕВКА Н (Появляясь из-за дерева.) Я все видел, все видел. Я могу засвидетельствовать. ЦЫГАНОЧКА (Стискивая мертвую руку САФРАНА бедрами.) Нет, музыку я не люблю. (Хотя на самом деле она пыталась сказать вот что: Я люблю музыку больше всего на свете, но еще больше тебя.) ОПАЛЬНЫЙ РОСТОВЩИК ЯНКЕЛЬ Д Трахим? САФРАН (С пылью, оседающей на подмостки, с губами, нащупывающими в темноте карамель уха ЦЫГАНОЧКИ.) У тебя на музыку, наверное, просто времени не остается. (Хотя на самом деле он пытался сказать вот что: Ты меня за дурака-то не держи.) ШЛОИМ В Хотел бы знать я, знать бы я хотел, что за Трахим? Смертный завиток? (Драматург улыбается из дешевых кресел партера. Вслушивается в реакцию зала.) ОПАЛЬНЫЙ РОСТОВЩИК ЯНКЕЛЬ Д Пока вполне мы тайну эту не постигли. Не будемте спешить. ГАЛЕРКА (Невесть откуда донесшийся шепот.) Ну и вранье. Вовсе не так, как было на самом деле. ЦЫГАНОЧКА (Массируя мертвую руку САФРАНА бедрами, гладя пальцем изгиб его бесчувственного локтя, пощипывая его.) Ты не находишь, что здесь очень душно? ШЛОИМ В (Быстро скидывая с себя одежду, обнажая изрядных размеров живот и спину, густо поросшую зарослями вьющихся черных волос.) Пусть они не смотрят. (Не ради них. Ради меня. Мне стыдно.) САФРАН Просто дышать нечем. СКОРБЯЩАЯ ШАНДА ( ШЛОИМУ, появляющемуся из воды.) Один он там или с женой, прожившей с ним бок о бок много лет? (Хотя на самом деле она пыталась сказать вот что: Даже после всего происшедшего я не теряю надежды. Если не для себя, то для Трахима.) ЦЫГАНОЧКА (Переплетая свои пальцы с мертвыми пальцами САФРАНА.) А уйти нельзя? САФРАН Пожалуйста. СОФЬЕВКА Н Да, это были любовные письма. ЦЫГАНОЧКА (Нетерпеливо, чувствуя влажность между ног.) Ну, идем же. НЕСГИБАЕМЫЙ РАВВИН И позволим жизни продолжать свое течение вопреки этой смерти. САФРАН Идем. (Музыканты готовятся к коде. Четыре скрипки настроены. Арфа чувствует дыхание арфиста. Трубач, который вообще-то гобоист, похрустывает суставами. Молоточки рояля знают, что им предстоит. Дирижерская палочка, которая на самом деле ножик для масла, занесена как хирургический инструмент.) ОПАЛЬНЫЙ РОСТОВЩИК ЯНКЕЛЬ Д (С руками, вознесенными к небесам и к тем, кто управляет софитами.) Быть может, нам следует приступить к сбору останков. САФРАН Да. (Вступает музыка. Божественная музыка. Сначала тихая. Шепчущая. Даже муха не зажужжит, завороженная. Только музыка. Звук незаметно набирает силу. Вырывается из могилы безмолвия. Оркестровую яму затопляет пот. Предвкушение. Нежным трепетом вступают литавры. За ними — пикколо и альт. Назревает крещендо. Вслед за ним — выброс адреналина, хотя это уже далеко не первое представление. Все по-прежнему свежо. Музыка разрастается, расцветает.) АВТОРИТЕТНЫЙ ГОЛОС (Страстно.) Двойняшки зарывают лица в отцовский талес. ( ЧАНА и ХАННА зарывают лица в отцовский талес.) Их отец возносит Богу долгую и многомудрую молитву о младенце и его родителях. ( НЕСГИБАЕМЫЙ РАВВИН смотрит себе в ладони, качает головой вверх-вниз, имитируя молитву.) Лицо ЯНКЕЛЯ скрыто под вуалью слез. ( ЯНКЕЛЬ имитирует рыдания.) На радость нам в мир явилось дитя! (Затемнение. Занавес. ЦЫГАНОЧКА раздвигает бедра. Аплодисменты сдобрены сдавленным шепотом. Участники готовят сцену для следующего эпизода. Музыка по-прежнему разрастается. Держа САФРАНА за мертвую руку, ЦЫГАНОЧКАуводит его за собой из театра по лабиринту непролазных троп, мимо кондитерских лотков у старого кладбища, промеж виноградных лоз, свисающих с облупленного синагогального портика, через главную площадь штетла (где их разделяет на мгновение предзакатная тень Времямера), вдоль широкого берега Брод, вниз по линии Еврейско/Общечеловеческого раскола, под раскачивающимися лапами папоротника, бесстрашно сквозь черные тени утеса, по деревянным мосткам…) ЦЫГАНОЧКА Хочешь увидеть то, чего никогда в жизни не видел? САФРАН (С открытостью, ранее ему неведомой.) Хочу. Хочу. (…меж кустов черники и ежевики, в окаменевший лес, который САФРАН раньше никогда не видел. ЦЫГАНОЧКА вводит САФРАНА под гранитный балдахин гигантского клена, берет его мертвую руку в свои, отдаваясь вселенской тоске, навеваемой тенями каменных веток, шепчет что-то ему на ухо [чего никто, кроме дедушки, не удостаивался], направляет его мертвую руку в раструб своей легкой юбки, приговаривая) Пожалуйста (приседает), пожалуйста (впускает в себя его бесчувственный указательный палец), да (крещендо), да (кладет свою загорелую кисть на верхнюю пуговицу его сорочки, раскачивается в талии), пожалуйста (соло трубы, соло скрипки, соло литавр, соло цимбал), да (жидкие сумерки заполняют пустоты ландшафта, ночное небо, как губка, разбухает тьмой, клонятся головы), да (закрываются глаза), пожалуйста (размыкаются губы), да. (Из рук дирижера выпадает его палочка, его ножик для масла, его скальпель, его указка для Торы, вселенная, тьма.)
12 декабря 1997 Дорогой Джонатан, Приветствия с Украины. Я только что получил твое письмо и прочитал его много раз, несмотря на части, которые прочитал вслух Игорьку. (Сказал ли я тебе, что он читает твой роман вместе со мной? Я для него перевожу, а также являюсь твоим редактором.) Не изреку ничего, кроме того, что мы оба предвкушаем останки. Это вещь, о которой мы можем думать и собеседовать. Это также вещь, над которой мы можем смеяться, в чем мы нуждаемся. Есть так много всего, о чем я хочу тебя проинформировать, Джонатан, но не могу допроникнуть, как. Я хочу проинформировать тебя об Игорьке, и какой он брат высшей пробы, а также о Маме, которая очень и очень смиренная, как я часто тебе замечаю, но все равно хороший человек и все равно Моя Мама. Возможно, я не нарисовал ее красками, которыми ее следовало нарисовать. Она со мной добрая, она никогда не злая, и так ее и воспринимай. Я хочу проинформировать тебя о Дедушке, и как он лицезреет телевизор по много часов, и как больше не может свидетельствовать моих глаз, но проявляет внимательность к чему-нибудь за моей спиной. Я хочу проинформировать тебя об Отце, и как я не карикатурю, когда говорю тебе, что удалил бы его из своей жизни, если бы не был таким трусом. Я хочу проинформировать тебя о том, что значит быть мной, а это вещь, о которой ты по-прежнему без понятия. Возможно, прочитав следующий раздел моего повествования, ты уразумеешь. Это был самый трудный раздел из тех, что я уже написал, но, я уверен, далеко не самый трудный из тех, что еще предстоит. Я все перекладывал на полку повыше то, что, я знаю, сделать обязан, а именно — указать пальцем на Дедушку, указывающего пальцем на Гершеля. Ты, несомненно, это заметил. Я вынес много знаменательных уроков из твоего сочинения, Джонатан. Один урок — это то, что неважно, бесхитростен ты, или деликатен, или скромен. Просто будь самим собой. Я не смог поверить, что твой дедушка был таким низким человеком: предаваться плотским утехам с сестрой своей да еще в день собственной свадьбы, да еще в позе стоя, что является очень низкой аранжировкой по причинам, которые тебе следует знать. А потом он предается плотским утехам с престарелой женщиной, которая, очевидно, была очень слаба на передок, о чем я больше изрекать не стану. Как ты можешь обходиться так со своим дедушкой, описывать его жизнь в таком ключе? Разве ты написал бы такое, если бы он был жив? И если нет, что это знаменует? Еще у меня есть дальнейший вопрос по твоему сочинению, который хочу обсудить. Почему женщины любят твоего дедушку за его мертвую руку? Они ее любят, потому что она дает им возможность почувствовать над ним силу? Они ее любят, потому что сострадают ей, а мы любим вещи, которым сострадаем? Они ее любят, потому что это знаменательный символ смерти? Я спрашиваю, потому что не знаю. У меня есть только одно замечание о твоих замечаниях к моему сочинению. В отношении того, как ты распорядился, чтобы я удалил секцию, где ты рассказываешь про свою бабушку, я должен сказать, что это невозможно. Я соглашусь, если из-за моего решения ты прекратишь презентовать мне валюту или если прикажешь отпочтовать обратно ту валюту, которую дал мне в предыдущие месяцы. Должен тебя проинформировать — оно того стоит. Мы так кочуем вокруг правды, да? Оба из нас? Ты думаешь, это допустимо, когда мы пишем о вещах, которые произошли? Если ты отвечаешь нет, тогда почему ты пишешь про Трахимброд и про своего дедушку так, как ты пишешь, и почему ты приказываешь мне писать неправду? Если ты отвечаешь да, то это рождает другой вопрос, а именно, если мы так кочуем вокруг правды, почему мы не делаем наш рассказ высокопробнее жизни? Мне кажется, что мы его делаем даже низкопробнее. Мы часто выставляем себя как глупых людей, а нашу поездку, которая была благородной поездкой, выставляем, как обычную и второсортную. Мы могли дать твоему дедушке две руки и сделать его высокопреданным. Мы могли дать Брод то, что она заслуживает, в замещение того, что она получает. Мы и Августину могли отыскать, Джонатан, и ты мог ее поблагодарить, и мы с Дедушкой могли обняться, и это могло быть идеально, и красиво, и смешно, и, как ты говоришь, благотворно печально. Мы и твою бабушку могли вписать в твой рассказ. Ты ведь этого жаждешь, да? Что наводит меня на мысль, что, возможно, мы могли вписать в этот рассказ и Дедушку. Возможно (и я это только изрекаю), мы могли сделать так, чтобы он спас твоего дедушку. Он мог быть Августиной. Или Августом. Или просто Алексом, если бы тебя это удовлетворило. Я не думаю, что есть пределы тому, какой великолепной мы могли бы заставить казаться жизнь. Бесхитростно, Александр
Что мы увидели, когда увидели Трахимброд,
|