КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Пер. Хлебников 10 страницаВ сентябре сорок пятого его лишили командования подлодкой, вскоре разжаловали в старшие лейтенанты, а в октябре уволили из военно-морского флота, обосновав эти три ступеньки последовательного унижения ссылкой на халатное отношение к исполнению служебных обязанностей. После неудачной попытки устроиться в торговый флот — его признали якобы близоруким на один глаз — Маринеско нашел работу в качестве заведующего складом стройматериалов. Прошло совсем немного времени, и он, не предоставив достаточного количества убедительных доказательств, обвинил директора своего предприятия как в получении взяток, так и в даче взяток партийным функционерам, а также в спекуляции стройматериалами; в ответ против самого Маринеско были выдвинуты обвинения, что он, руководствуясь корыстными мотивами, раздавал материалы, пришедшие лишь в частичную негодность, чем нарушил закон. Особое судебное заседание приговорило его к трем годам лагерей. Его отправили на Колыму, в те места «Архипелага ГУЛАГ», будни которых описаны в литературе. Лишь спустя два года после смерти Сталина Сибирь осталась для него позади, по крайней мере в географическом отношении. Он вернулся больным. Только в начале шестидесятых годов пострадавший герой-подводник был реабилитирован. Ему вернули звание капитана третьего ранга — правда, сейчас уже в отставке, — он получил право на пенсию.
А теперь мне опять придется вернуться назад. Поэтому скажу следующее. Когда на Востоке и на Западе объявили о смерти Сталина, я увидел мать плачущей. Она даже свечи зажгла. Мне было восемь лет, в школу не ходил из-за кори или какой-то другой хворобы, я стоял у кухонного стола, чистил вареную картошку, которую мы собирались есть с творогом и маргарином, и вдруг увидел, как мать при зажженных свечах оплакивает Сталина. Картошка, свечи и слезы были тогда дефицитом. За все годы моего детства и до самых старших классов шверинской школы я никогда не видел мать плачущей. Когда она выплакалась, взгляд у нее сделался отсутствующим, таким, какой хорошо известен и тете Йенни с детских лет. Во дворе столярной мастерской на Эльзенштрассе в Лангфуре говорили по такому поводу: «Опять у Туллы выбиты окошки». Итак, вдосталь наплакавшись из-за смерти великого товарища Сталина и просидев довольно долго с отсутствующим видом, она принялась за вареную картошку с творогом и кусочком маргарина. В ту пору мать уже стала мастером, возглавила на шверинской мебельной фабрике бригаду столяров, которая в плановом порядке выпускала спальные гарнитуры для братского Советского Союза, укрепляя тем самым дружбу народов. Хотя ее образ этих лет у меня несколько смутен, но вполне определенно можно сказать, что мать по сей день осталась сталинисткой, хотя в ответ на мои попытки в наших спорах развенчать ее героя теперь она уже только отмахивалась: «Ну и что, он тоже был всего лишь человеком…» В ту пору, когда Маринеско знакомился с сибирским климатом и условиями пребывания в советских лагерях, мать хранила верность товарищу Сталину, а я, будучи пионером, гордился своим галстуком, Давид Франкфуртер, окончательно излечившись в тюрьме от костного заболевания, поступил на службу в израильское министерство обороны. Он женился. Позднее появились двое детей. И еще кое-что произошло в эти годы: Хедвиг Густлофф, вдова убиенного Вильгельма, покинула Шверин. Теперь она жила на западе от внутригерманской границы, а именно в Любеке. Особняк из клинкерного кирпича по адресу Себастьян-Бахштрассе № 14, построенный супругами незадолго до убийства, был вскоре после войны национализирован. Я видел фотографию этой типичной солидной виллы, рассчитанной на одну семью, в Интернете. Мой сын додумался на своем сайте до требования вернуть несправедливо отнятое здание, чтобы устроить там «Музей Густлоффа», доступный для заинтересованной публики. Дескать, потребность в профессионально подобранных экспонатах и материалах простирается далеко за пределы Шверина. Он, впрочем, не возражал против того, чтобы слева от балконного выступа и окна сохранилась бронзовая табличка, оповещавшая о том, что с сорок пятого по пятьдесят первый год в этом национализированном здании проживал первый премьер-министр Мекленбурга, некий Вильгельм Хёккер. Не возражает он, дескать, и против окончания надписи: «после разгрома гитлеровского фашизма». Мол, это такой же неоспоримый факт, как и убийство Мученика.
Мой сын весьма умело справлялся с размещением на своем сайте иллюстративного материала, таблиц и документов. Например, я обнаружил здесь изображение как фронтальной, так и тыльной стороны большого памятного камня, установленного на южном берегу Шверинского озера. Он приложил немало стараний, чтобы рядом с фотографией камня поместить плохо различимую и потому специально увеличенную надпись, высеченную на тыльной стороне камня. Три строки, расположенные друг под другом. Жил во имя Движения. Убит евреем. Погиб за Германию. Поскольку в средней строке имя убийцы не называлось, а тем самым злодейскими убийцами объявлялись по существу все евреи, то можно предположить — и позднее такое предположение получило развитие, — что Конни отказался от односторонней фиксации на конкретной личности Давида Франкфуртера, решив продемонстрировать свою ненависть к «еврею как таковому». Однако ни подобное объяснение, ни поиски других мотивов не смогли пролить достаточно света на событие, произошедшее 20 апреля 1997 года. Перед закрытой в эту пору молодежной турбазой, имевшей довольно запущенный вид, разыгралось нечто, чего нельзя было предвидеть, однако для такого финала замшелый фундамент бывшего Мемориала героев оказался более чем подходящей сценической площадкой. Что подвигло виртуального Давида покинуть далекий Карлсруэ, где восемнадцатилетний гимназист, старший из троих сыновей, жил со своими родителями, чтобы во плоти отправиться на поезде в Шверин, откликнувшись на невнятно высказанное приглашение? Что подтолкнуло Конни к тому, чтобы перенести возникшую в Сети по существу виртуальную дружбу-вражду в реальность, то есть устроить настоящую встречу? Приглашение на эту встречу было так искусно запрятано среди прочего коммуникационного сора, что расшифровать его мог только извечный оппонент Давид. После того как молодежная турбаза была отвергнута в качестве места встречи, обе стороны сумели найти компромисс. Решено было встретиться там, где Мученик родился. Неплохой вопрос для телевикторины, ибо на сервере моего сына не указывались ни соответствующий город, ни улица, ни номер дома. Однако подобного намека знатоку вполне хватило, а Давид, как и Конни, именовавший себя в Сети Вильгельмом, знал треклятую историю Густлоффа вплоть до мельчайших деталей самого идиотского характера. Во время приезда Давида в Шверин выяснилась, например, его осведомленность даже насчет того, что гимназия, где Густлофф проучился несколько лет, после смерти была названа в его честь, а во времена ГДР она стала общеобразовательной средней школой и была переименована в «Школу мира». Мой сын признавал не только значительную осведомленность своего оппонента, но и восхищался им как «фанатом точности». Итак, погожим весенним днем они встретились на Мартинштрассе у дома № 2, на углу Висмаршештрассе. С тем, что назначенная дата имела особое значение, Давид молча согласился. Встреча произошла перед фасадом дома, недавно отремонтированного, чтобы забыть о запустении, царившем здесь долгие годы. Известно, что они обменялись рукопожатием, при этом Давид, шагнув навстречу долговязому Конраду Покрифке, назвал себя Давидом Штремплином. По предложению Конни в качестве первого пункта совместной программы состоялась прогулка по городу. При осмотре района Шельфштадт гостю была показана как одна из достопримечательностей даже сохранившаяся на одном из задних дворов Лемштрассе кирпичная хибара, крытая толем, где мы ютились с матерью в послевоенные годы, а также частично обветшалые, частично уже отремонтированные фахверковые домики этого живописного квартала. Конни с такой уверенностью продемонстрировал Давиду все потайные уголки и места моих детских игр, будто речь шла о его собственном детстве. После наружного и внутреннего осмотра церкви Санкт-Николаи настал, разумеется, черед Замка на Замковом острове. Экскурсия шла неспешно. Мой сын не подгонял гостя. Он даже предложил заглянуть в соседний музей, но предложение интереса не вызвало, Давид вдруг проявил нетерпение и захотел увидеть, наконец, территорию молодежной турбазы. Тем не менее во время прогулки по городу они решили передохнуть. В итальянском кафе-мороженом каждый съел порцию мороженого. Конни гостеприимно расплатился за обоих. Давид Штремплин был также настроен вполне дружелюбно, не без некоторой иронии он рассказал о своих родителях, физике-атомщике и учительнице музыки. Готов спорить, что мой сын ни словом не обмолвился об отце и матери, зато наверняка счел важным хотя бы намеками поведать историю о том, как некогда спаслась его бабушка. Затем разнорослые друзья-враги — Давид был пошире в плечах, но на голову ниже, — они отправились наконец через Замковый парк мимо Шлифовальной мельницы, прошлись по Шлосгартеналлее, которая благодаря ослепительно белым виллам стала весьма дорогим кварталом, затем повернули на дорожку Бальдшульвег, ведущую к месту преступления — поляне, закрытой деревьями. Поначалу все складывалось вполне мирно. Давид Штремплин похвалил вид на озеро. Если бы на стоявшем перед молодежным комплексом столе для пинг-понга нашлись ракетки, то, возможно, Конни и Давид сыграли бы партию; оба страстно увлекались настольным теннисом, поэтому вряд ли упустили бы представившийся случай. Может, перекинулись бы шариком через сетку, и события этого дня развернулись бы совсем иначе. И вот перед ними, так сказать, кусок истории. Но даже замшелые обломки гранита и фрагмент валуна с высеченной руной и остатками имени еще не послужили поводом для столкновения. Они даже рассмеялись в два голоса над белкой, скакавшей от одного бука к другому. Лишь когда они встали на фундамент бывшего Мемориала героев и мой сын принялся объяснять гостю, где стоял большой памятный камень — позади здания турбазы, которого тогда не было, лишь тогда, когда он обрисовал жестом расположение камня, а потом сказал, где на его лицевой части находилось имя Мученика, и продекламировал все три строки, которые были высечены на тыльной стороне, Давид Штремплин якобы произнес «Мне как еврею приходит здесь в голову только вот что», после чего он трижды плюнул на замшелый фундамент, то есть на место поминовения, которое, по словам моего сына, сказанным позднее, было этим «осквернено». Сразу же раздались выстрелы. Несмотря на солнечную погоду, Конни был в просторной теплой куртке с откинутым капюшоном. Вытащив из кармана ствол, он выстрелил четыре раза. Это был пистолет российского производства. Первый выстрел пришелся в живот, остальные в голову, в шею и опять в голову. Давид беззвучно рухнул на спину. Позже моему сыну было важно уточнить, что он попал столько же раз, сколько в свое время это сделал еврей Франкфуртер в Давосе, вот только стрелял в отличие от того не из револьвера. Подобно Франкфуртеру, он сам сообщил о происшествии из ближайшей телефонной будки, набрав номер экстренного вызова. Не возвращаясь на место преступления, он направился в соседний полицейский участок, где добровольно сдался со словами: «Я стрелял, потому что являюсь немцем». По дороге туда навстречу ему пронеслась полицейская патрульная машина и «скорая помощь», обе с синими мигалками. Только помощь для Давида Штремплина уже опоздала. Он, претендующий на то, что досконально знает меня, утверждает, будто я не знаю моей собственной крови и плоти. Возможно, доступ в его самые потаенные узилища мне и впрямь закрыт. Или мне самому не хватило проницательности, чтобы разгадать тайны собственного сына? Лишь начавшийся судебный процесс сделал мне сына ближе, пусть не настолько, чтобы прикоснуться к нему, но хотя бы настолько, чтобы по-настоящему расслышать его, не рискнув, однако, воспользоваться этой близостью для выкриков с места, куда вызывают свидетелей, для ободряющих слов, вроде «Отец с тобой, сынок!» или «Не надо долгих речей, объясняйся покороче!» Вероятно, поэтому Старик настойчиво твердит о моем «запоздалом отцовстве». Все, до чего я дохожу по траектории краба, в чем я довольно искренне исповедуюсь или в чем, словно по принуждению, признаюсь, совершается, по его мнению, «задним числом и из-за угрызений нечистой совести». И вот теперь, когда все мои усилия действительно можно перечеркнуть резолюцией «Слишком поздно!», он принялся копаться в собранных материалах, огромной кипе записок, пытаясь выяснить, что произошло с материнской лисой. Эта лиса показалась ему, моему Заказчику, вдруг чрезвычайно выразительной деталью: я, видите ли, должен не держать про себя кучу разрозненных заметок, а раскопать в них и связно изложить историю сей украшавшей Туллу лисы, хотя лично мне подобный предмет туалета глубоко ненавистен. Все верно. У матери с давнишних времен имеется лиса, которую она носит до сих пор. Ей было лет шестнадцать, когда она, трамвайная кондукторша в пилотке и с блоком отрывных билетов, ездившая по маршрутам № 5 и № 2, получила на остановке Хохштрис этот уже обработанный скорняком целехонький лисий мех в подарок от одного старшего ефрейтора, которого дополнительно приходится также занести в список моих потенциальных отцов. «Он прибыл в Оливу с Северного фронта, получил отпуск по ранению» — вот и все, что было и остается известным о моем возможном родителе, поскольку ни упоминавшемуся выше Харри Либенау, ни какому-либо другому недорослю из вспомогательных частей ВВС никогда не пришло бы в голову подарить матери лисий мех. Этот теплый мех был у нее на плечах, когда семейство Покрифке поднялось на борт «Густлоффа». Мех грел ее и тогда, когда лайнер отчалил от берега, а беременная Тулла, которую поддерживал молоденький матрос-новобранец, отважилась шаг за шагом одолеть обледенелую солнечную палубу. Лиса лежала у нее под рукой рядом со спасательным жилетом и в родильном отделении, когда доктор Рихтер сделал Тулле укол, чтобы приостановить начавшиеся схватки после попадания третьей торпеды. А потом у нее и вовсе ничего не сохранилось, даже рюкзак потерялся, остались только спасательный жилет да лиса, обмотанная вокруг шеи, когда мать, еще не ставшая таковой, спустилась в шлюпку, причем лису она намотала на себя даже до того, как надела спасательный жилет. Так, без обуви, но зато с лисой на плечах, она оказалась на миноносце «Лёве». И лишь во время начавшихся родов, то есть в ту минуту, когда «Густлофф» пошел носом ко дну, а потом завалился на бок и вопль десяти тысяч человек смешался с моим первым криком, свернутая лиса лежала рядом с матерью. Но потом, когда мать, ставшая в одночасье беловолосой, с младенцем на руках, покинув миноносец, сошла в Кольберге на берег, она хоть и была в чулках, но шею ее по-прежнему петлей захлестывала лиса, которую не смог бы выбелить никакой шок. По уверениям матери, в долгие дни бегства от русских она закутывала меня лисой, чтобы спасти от жуткого мороза. Без этой лисы я наверняка замерз бы в толпе беженцев, застрявшей перед мостом через Одер. Только лисьему меху — да еще избытку молока у участливых женщин — я обязан, дескать, жизнью. «Без лисы быть бы тебе ледышкой…» А старший ефрейтор, подаривший ей лису, выделанную якобы варшавским скорняком, сказал матери на прощанье: «Кто знает, девочка, на что она тебе пригодится». В мирные же времена, когда мерзнуть нам уже не приходилось, рыжий лисий мех принадлежал исключительно ей и хранился в шкафу уложенным в картонку из-под обуви. Надевала она его при каждом подходящем, а то и при совсем неподходящем случае. Например, при получении диплома мастера или при вручении почетного знака «Заслуженный активист» и даже просто на коллективных вечерах отдыха, которые устраивались мебельным комбинатом. Когда же рабоче-крестьянское государство мне осточертело и я решил удрать на Запад через Восточный Берлин, она надела лису, провожая меня на вокзал. Потом минула целая маленькая вечность, граница перестала существовать, мать вышла на пенсию, и на первую же общегерманскую встречу уцелевших после катастрофы «Густлоффа», состоявшуюся на морском курорте Дамп, мать приехала все с тем же лисьим мехом, который подлежал бережному и постоянному уходу; это весьма выделяло ее на фоне пожилых ровесниц, разряженных по последней моде. Явившись в первый день судебного процесса на открытие, в ходе которого было лишь зачитано обвинение, а мой сын безусловно признал свое преступление, хотя ни в чем не намеревался раскаиваться («Я сделал лишь то, что должен был сделать!»), и демонстративно заняв место не там, где Габи и я поневоле оказались вместе, а рядом с родителями убитого четырьмя выстрелами Давида, мать, разумеется, вновь пришла с лисою, захлестнувшей петлей ее шею. Остроносая лисья морда впилась в основание хвоста, поэтому очень похожие на настоящие стеклянные глаза, один из которых потерялся во время вынужденных скитаний и позднее был заменен, оказались расположенными наискось по отношению к серым материнским глазам, так что на скамью подсудимых или на судейские кресла постоянно вперялся двойной взгляд. Я всегда испытывал неловкость, когда она наряжалась столь старомодно, тем более что лисий мех благоухал не «Тоской», любимыми духами матери, а в любой сезон источал резкий запах нафталиновых шариков, да и выглядела лиса все-таки уже довольно потертой. На второй день судебного процесса мать вызвали в качестве свидетеля защиты, она вышла к стойке и тут произвела впечатление даже на меня: поджарая, словно сидящая на диете дива, с рыжей лисой, контрастирующей с ее белыми волосами, она предварила свои первые ответы словами «Клянусь говорить…», хотя ее вовсе не собирались приводить к присяге, после чего она без видимого волнения сообщила все, что имела сказать, прибегнув, правда, к несколько выспреннему слогу.
В отличие от Габи и меня, воспользовавшихся правом не давать никаких показаний, мать проявила откровенность. Обращаясь к суду, который состоял из трех судей, то есть одного председателя и двух заседателей, а также из двух шеффенов[30] по делам несовершеннолетних, она говорила так, будто ожидала чуда. Когда прокурор по делам несовершеннолетних начал задавать ей вопросы, все прислушались: «Да, это ужасное событие болью отозвалось и в моем сердце. Ощущение такое, будто сердце рассечено огненным мечом. Или разбито огромным кулаком». На процессе в большой палате по делам несовершеннолетних, который состоялся в шверинском земельном суде на Дремлерплац, мать выглядела душевно сломленной. Прокляв судьбу, она стала разбираться с правыми и виноватыми, разругала обоих родителей за неспособность к любви, зато с похвалою отозвалась о своем внуке, которого сбили с толку злые силы и эта дьявольская штуковина, компьютер, ибо сам по себе внук всегда был прилежен и вежлив, более чем опрятен, неизменно отличался готовностью помочь и пунктуальностью, которая сказывалась отнюдь не только в том, чтобы вовремя явиться к ужину. Она сказала, что с тех пор как внук начал навещать ее, а потом и жить у нее — а эта радость выпала ей, когда ему исполнилось пятнадцать, — она и сама привыкла планировать распорядок дня с точностью до минуты. Да, она признает: компьютер и всяческие принадлежности к нему были, к сожалению, ее подарком. Но не потому, что бабушка слишком уж баловала внука, совсем наоборот. Поскольку он всегда бывал очень скромен и неприхотлив, она с удовольствием исполнила его желание иметь эту новомодную штуковину. «Ведь он никогда ни о чем не просил!» — воскликнула она и заметила: «Мой Конрадхен часами возился с компьютером». Покончив с проклятьями в адрес новомодных соблазнов, она вернулась к своей всегдашней теме. К кораблю, судьба которого до сих пор никого не волновала, а вот внук не уставал расспрашивать ее об этом. Правда, Конрадхен не только интересовался «гибелью замечательного лайнера СЧР, заполненного женщинами и детками», и не только расспрашивал об этом свою бабушку, уцелевшую в катастрофе, он затеял — не в последнюю очередь по ее желанию — большое дело, а именно принялся распространять по всему миру, вплоть до Австралии и Аляски, с помощью подаренного компьютера то огромное количество свидетельств, «все мельчайшие подробности», которые он насобирал. «Ведь это ж не запрещено, господин судья, а?» — воскликнула она и поправила лисью голову, сдвинув ее на середину. Об убитом она лишь вскользь заметила, что ее Конрадхен познакомился с ним «через компьютер»; лично он этого мальчика не знал, однако подружился с ним, хотя оба частенько спорили; она же радовалась этой дружбе, потому что внучок ее всюду слыл нелюдимым и одиночкой. Такой уж он уродился. Даже его отношения с девочкой из Ратцебурга, которая «работает помощницей у зубного врача», были довольно деликатными, «во всяком случае никакого секса там не было», это уж ей доподлинно известно. Это и многое другое сказала мать в качестве свидетельницы защиты, выступая сдержанно и стараясь говорить на вполне литературном немецком языке. Суд услышал от нее, что Конрад «был очень щепетилен во всех вопросах, которые касались совести», что он «отличался непреклонной приверженностью истине», а также «несокрушимой гордостью за Германию». По словам матери, она довольно безразлично относилась к тому, что компьютерный приятель Конрада был евреем; однако когда прокурор по делам несовершеннолетних тут же заметил, что согласно давно известным и приобщенным к делу документам родители убитого евреями не являлись, так как его отец, господин Штремплин, родился в семье вюртембергского пастора, а его супруга принадлежит к насчитывающему множество поколений роду баденских крестьян, мать заметно разволновалась. Она принялась теребить лисий мех, на несколько секунд ее взгляд принял отсутствующее выражение, после чего воскликнула: «Это ж надувательство! Мой Конрадхен ведать не ведал, что этот Давид окажется поддельным евреем. Ведь тот себе морочил голову и нас дурачил, при любой возможности выдавал себя за истинного еврея, вечно твердил о нашем позоре…» После того как она назвала убитого лжецом и мошенником, председательствующий судья лишил ее слова. Конни, который до тех пор выслушивал лисьи уверенья матери с легкой улыбкой, не выразил ни испуга, ни разочарования, когда прокурор по делам несовершеннолетних предъявил, по его ироническому выражению, «справку об арийском происхождении» Вольфганга Штремплина, в Сети называвшего себя Давидом. Со спокойной уверенностью мой сын прокомментировал данное обстоятельство, известное ему и ранее, так: «Сути дела это не меняет. Мне самому надлежало принять решение, говорил ли и действовал ли человек, известный мне под именем Давид, как еврей или нет». На вопрос председателя, доводилось ли Конраду когда-либо, будь то в Мёльне или в Шверине, встречать настоящего еврея, он с твердостью ответил отрицательно, но добавил: «Для моего решения это не имело значения. Я стрелял из принципа». Затем речь зашла о пистолете, который после выстрелов был выброшен моим сыном в воду с высокого южного берега Шверинского озера и о котором ранее мать лишь коротко заметила: «Да как я могла его найти, господин прокурор? Ведь Конрадхен всегда сам убирал свою комнату. Считал это своей обязанностью». На вопрос об оружии сын ответил, что пистолетом — ТТ калибра 7,62 с советских армейских складов — обзавелся уже полтора года назад. Это понадобилось из-за угроз, которым он подвергался со стороны молодых мекленбургских праворадикалов. Нет, никаких имен он назвать не собирался и не собирается. «Моих прежних соратников я не выдам!» Поводом для угроз послужило давнее выступление, сделанное по приглашению группы соратников национальной ориентации. Тема выступления — Судьба лайнера СЧР «Вильгельма Густлоффа». От стапелей до гибели, — видимо, показалась некоторым слушателям, «идиотам, которые к тому же находились под воздействием большого количества выпитого пива», слишком занудной. Особенно разозлила бритоголовых его объективная оценка весьма успешных с военной точки зрения действий командира советской подлодки, который нанес торпедный удар из очень рискованной позиции. Кое-кто из этих громил обзывал его потом «другом русских», не раз приставал к нему прямо на улице и даже нападал. «Тогда мне стало ясно, что при встречах с этими примитивными нацистами нельзя оставаться безоружным. Разговоры тут бесполезны». Это выступление, которое состоялось выходным днем в начале 1996 года в шверинской пивной, где собиралась вышеупомянутая группа, а также два других выступления, которые не были разрешены, однако имелись у суда в письменном виде, сыграли для дальнейшего хода судебного процесса особую роль.
Что касается одного из неразрешенных выступлений, то тут мы оба дали маху. Габи и я обязаны были знать, что, собственно, творится в Мёльне. Однако мы оставались слепыми. Ей, как учительнице, пусть в другой школе, наверняка стало известно, что сыну не позволили сделать доклад на рискованную тему, аргументировав это «вредной тенденциозностью»; да, признаться, и мне следовало побольше интересоваться собственным сыном. Например, хотя по профессиональным причинам мои визиты в Мёльн стали нерегулярными, однако их можно было бы спланировать так, чтобы задать кое-какие вопросы на родительском собрании, даже если бы разгорелся спор с каким-либо тамошним узколобым педагогом. Мог бы спросить: «В чем смысл такого запрета? Где же ваша терпимость?» или что-нибудь в этом роде. Пожалуй, доклад Конрада, озаглавленный «Положительные аспекты в деятельности национал-социалистической организации „Сила через радость“», несколько оживил бы скучные уроки обществоведения. Но я родительских собраний не посещал, а Габи оправдывалась нежеланием осложнять и без того непростую ситуацию своих коллег-учителей субъективными материнскими протестами, тем более что она сама «решительно возражала против любой недооценки коричневой псевдоидеологии» и всегда отстаивала перед сыном свои левые взгляды, хотя, правда, и не проявляла должного терпения. Ничто нас не оправдывает. Нельзя все спихивать на мать и косность школьных учителей. Пока шел судебный процесс, моей бывшей супруге и мне — она, впрочем, нередко ссылалась на ограниченные возможности педагогики — пришлось признать, что мы допустили серьезную ошибку. Ах, лучше бы мне, безотцовщине, вообще не становиться отцом!
Такими же упреками в собственный адрес терзались и родители несчастного Давида, настоящее имя которого было Вольфганг и который явно провоцировал нашего Конни своим юдофильством. В перерыве между судебными заседаниями Габи и я завели с приехавшими на процесс родителями поначалу несколько скованный, потом все более откровенный разговор, и господин Штремплин сказал мне, что, видимо, его сугубо научные интересы, связанные с работой в ядерном исследовательском центре, а также известная индифферентность при оценке исторических событий привели к отчуждению в отношениях с сыном, а затем и к утрате контакта с ним. Особенно претил сыну довольно сдержанный подход к периоду национал-социализма. «А в результате отчуждение между нами все больше возрастало». По словам госпожи Штремплин, Вольфганг всегда был эксцентричен. Правда, настольный теннис помогал ему найти контакт со сверстниками. О каких-либо более серьезных отношениях, например о наличии девушки, ей ничего не известно. Довольно рано, лет с четырнадцати, он решил называться Давидом, а чрезмерное внимание к проблеме военных преступлений и массовых убийств, о которой, видит Бог, говорено уже предостаточно, настолько зациклило его на мыслях о покаянии, что все, связанное с евреями, стало казаться ему чуть ли не святыней. К последнему Рождеству он, как ни странно, захотел себе в подарок семисвечник. Было весьма нелепо видеть его сидящим перед компьютером, который заменял ему едва ли не все на свете, в ермолке, какие носят ортодоксальные евреи. «Он постоянно требовал, чтобы я готовила ему кошерную еду». Во всяком случае, только так она может объяснить то обстоятельство, что для своих компьютерных игр он взял себе имя Давид и утверждал, будто исповедует иудаизм. Она не раз говорила ему, что пора покончить с вечными огульными обвинениями, но он пропускал все это мимо ушей. «В последнее время к мальчику вообще нельзя было подступиться». Поэтому для нее остается загадкой, почему сыну пришла в голову идея заняться этим ужасным партийным функционером и убившим его студентом-медиком по фамилии Франкфуртер. «Может, мы слишком рано отказались от педагогического воздействия на сына?» Госпожа Штремплин умолкала и принималась говорить опять. Ее муж согласно кивал головой. Постоянные разговоры о Давиде и Голиафе были, конечно, вздором, но сам сын относился к ним всерьез. Младшие братья Йобст и Тобиас часто подтрунивали над ним из-за этой темы, ставшей для него поистине культом. На столе Вольфганга даже стояла в рамке фотография того студента, который был совсем молодым человеком, когда произошло убийство в Давосе. Вольфганг собрал также множество книг, газетных вырезок, компьютерных распечаток. Все это было связано с Густлоффом и кораблем, названным в его честь. «Катастрофа, конечно, ужасная», — сказала госпожа Штремплин, — погибло столько детей. И ведь ничего про это не было известно. Даже моему мужу, хотя он любитель новейшей немецкой истории. Но он, к сожалению, тоже ничего не слышал о Густлоффе до тех пор, пока… Она зарыдала. Габи тоже заплакала и, чувствуя свою беспомощность, положила руку на плечо госпожи Штремплин. Да и я готов был расплакаться, но отцы лишь обменялись взглядами, которые должны были выразить взаимопонимание. Потом мы еще несколько раз общались с родителями Вольфганга, и не только в здании суда. Люди либеральных взглядов, они винили в произошедшем скорее себя, нежели нас. Неизменно старались понять причину. Мне показалось, что во время процесса они очень внимательно прислушивались к Конни, который бывал весьма многословен, будто надеялись услышать от него, убийцы их сына, нечто такое, что могло послужить ключом к разгадке.
|