Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


Пер. Хлебников 11 страница




Чета Штремплинов показалась мне довольно симпатичной. Ему было около пятидесяти. В очках и с ухоженными седыми волосами, он являл собою тип интеллектуала, для которого все относительно, даже установленные факты. Ей было лет сорок пять, но выглядела она моложе и отличалась, пожалуй, склонностью считать любые вещи в той или иной мере необъяснимыми. Когда зашла речь о матери, она сказала: «Бабушка вашего сына личность, конечно, незаурядная, я ее как-то побаиваюсь, потому что не понимаю…»

По ее словам, характер у младших братьев Вольфганга совершенно иной. А еще она с беспокойством говорила о том, что старший сын слабоват в математике и физике, будто Вольфганг оставался для нее «все еще» живым и ему вскоре предстоят экзамены на аттестат зрелости.

Мы сидели в одном из новых кафе на вертящихся табуретах вокруг слишком высокого стола. Не сговариваясь, все заказали «капуччино». Печенья никто не попросил. Иногда мы уклонялись от темы, например когда нам показалось, что придется иначе признаться Штремплинам, которые были примерно нашими ровесниками, в причинах раннего распада нашего брака. Габи лишь коротко заметила, что сегодня развод, если он становится необходимым, является делом вполне нормальным и винить тут никого не следует. Я промолчал, уступив бывшей супруге подобные полуобъяснения, после чего сменил тему и не слишком ловко завел разговор о несостоявшихся выступлениях в школах Мёльна и Шверина. Тут же между мной и Габи произошла перепалка, как это бывало в давние времена. Я утверждал, что беда нашего сына — со всеми ее ужасными последствиями — началась с того, что ему запретили изложить его собственный взгляд на события 30 января тридцать третьего года, а также на социальную значимость национал-социалистической организации «Сила через радость», однако Габи перебила меня: «Ведь ясно же, что учитель в таких случаях должен сказать „нет“». В конце концов, эта дата связана с захватом власти Гитлером и лишь случайно совпадает с днем рождения некой личности, о значении которой собирался распространяться наш сын, касаясь еще одной своей темы «Пренебрежение к памятникам истории…»

 

Судебный процесс продолжился: вызванные в качестве свидетелей два учителя, сказавшие о хорошей и даже отличной успеваемости обвиняемого, отвечали на вопросы о докладах, которые не состоялись в Мёльне и Шверине. Оба учителя единодушно — в данном случае вполне можно было говорить об общегерманском единстве — заявили, что тексты предполагавшихся и не разрешенных выступлений были проникнуты национал-социалистической идеологией, которая преподносилась, однако, весьма интеллигентным и хитроумным образом, например с помощью пропаганды так называемой «бесклассовой народной общности», а также посредством ловко сформулированного требования «обеспечить свободную от идеологии охрану исторических памятников», подразумевавшего восстановление Мемориала в честь бывшего нацистского функционера Густлоффа, которого в своем втором неразрешенном докладе ученик Конрад Покрифке намеревался представить «великим сыном города Шверин». Пропаганду столь опасного бреда пришлось запретить из педагогических соображений, потворство было бы безответственным, тем более что в обеих школах растет число учеников и учениц со склонностью к правому экстремизму. Восточногерманский педагог подчеркнул в конце «антифашистские традиции» своей школы; западногерманскому педагогу пришла в голову лишь довольно избитая фраза «Противодействуй в начале!»[31].

В целом допрос свидетелей носил непредвзятый и спокойный характер, если не считать эмоциональных всплесков со стороны матери, а также выступления свидетельницы Рози, которая со слезами твердила, что всегда будет хранить верность своему «соратнику Конраду Покрифке». Заседания судебной палаты по делам несовершеннолетних являются закрытыми, поэтому любое заявление, рассчитанное на публику, осталось бы без соответствующего резонанса. Наконец председатель суда, который иногда позволял себе легкие шутки, будто хотел разрядить смертельно серьезную атмосферу процесса, предоставил моему сыну слово для изложения мотивов совершенного преступления, чем Конни, истомившийся ожиданием возможности высказаться, поспешил воспользоваться в полной мере.

Начал он, конечно, от Адама и Евы, что в данном случае означало — от рождения будущего ландесгруппенляйтера НСДАП. Подчеркнув его организационные достижения в Швейцарии и охарактеризовав излечение легочного заболевания как «победу силы над слабостью», он постарался создать достоверный портрет героя. Наконец-то для него нашелся повод воздать должное «великому сыну Шверина». Если бы в зале присутствовала публика, с задних рядов, вероятно, раздался бы одобрительный шум.

Когда черед дошел до подготовки и осуществления убийства в Давосе, Конрад, переставший заглядывать в записи и листочки с цитатами, особо отметил легальное приобретение оружия и количество произведенных выстрелов: «Я, как и Давид Франкфуртер, попал четыре раза». Постаравшись провести параллель со словами Давида Франкфуртера, который сказал суду кантона Кур, что стрелял, потому что является евреем, мой сын повторил это заявление, несколько переиначив и расширив его: «Я стрелял, потому что являюсь немцем и потому что в Давиде говорил Вечный жид[32]».

Не задерживаясь на процессе в суде кантона Кур, он, однако, заметил, что в отличие от профессора Гримма и партийного оратора Диверге не разделяет мнение о еврейских подстрекателях, которые якобы стояли за Франкфуртером. Справедливости ради необходимо признать: как и он сам, Франкфуртер руководствовался «исключительно внутренними побуждениями».

После этого Конрад живописал государственную траурную церемонию, состоявшуюся в Шверине, сообщил о погодных условиях того дня, «легкий снегопад», не забыл перечислить названия улиц, по которым проходила траурная процессия. Затем, когда даже терпеливым судьям надоел занудный трактат о целях, задачах и успехах национал-социалистической организации «Сила через радость», Конрад перешел наконец к закладке лайнера на стапеле.

Эта часть показаний доставляла моему сыну явное удовольствие. Оживленно жестикулируя, он сообщил данные о длине, ширине и осадке лайнера. При рассказе о спуске корабля на воду и его торжественных крестинах, совершенных, по выражению сына, «вдовой Мученика», он счел уместным воскликнуть с обвинительной интонацией: «Здесь, в Шверине, имущество госпожи Хедвиг Густлофф после падения Великого германского Рейха было противоправно национализировано, а саму ее позднее изгнали из города!»

Затем он принялся описывать устройство лайнера. Дал подробные характеристики салонам и столовым, указал точное количество кают, рассказал о бассейне на нижней палубе. Подводя итог, он отчеканил: «Бесклассовый лайнер „Вильгельм Густлофф“ был и остается живым свидетельством национального социализма, он служит образцом для подражания в наши дни и на все времена!»

На последних словах мне почудилось, будто мой сын ждет аплодисментов от воображаемой публики; но в то же время он заметил и адресованный ему взгляд судьи, призывавший его к сдержанности и краткости. Относительно быстро, как сказал бы, вероятно, господин Штремплин, он дошел до последнего плавания лайнера и до торпедной атаки. Он назвал ужасающие цифры утонувших и замерзших людей, ставших жертвами этой катастрофы, «лишь грубыми оценками», после чего сопоставил их с гораздо меньшим количеством жертв при других крупных морских катастрофах. Он назвал также число спасенных людей, с благодарностью отметив роль капитанов, участвовавших в спасательной операции; обо мне, своем отце, он не сказал ни слова, зато упомянул свою бабушку: «В зале находится семидесятилетняя госпожа Урсула Покрифке, ради этой женщины я и свидетельствую здесь», после чего мать, беловолосая, с рыжей лисою на плечах, поднялась с места и встала в позу. Она тоже вела себя так, будто выступала перед публикой.

Словно желая заглушить слышимые только ему одному аплодисменты, Конни заговорил подчеркнуто сухо, он с одобрением отозвался о «добросовестной скрупулезной работе» Хайнца Шёна, бывшего помощником казначея на лайнере, и с сожалением отметил, что в послевоенные годы продолжалось разорение затонувшего «Вильгельма Густлоффа» различными водолазами, охотниками за сокровищами: «Однако, по счастью, этим варварам не удалось обнаружить ни золота Имперского банка, ни легендарной Янтарной комнаты…»

В этом месте весьма терпеливый председатель суда, как мне показалось, одобрительно кивнул, однако тут же речь моего сына, словно по инерции, пошла дальше. Теперь он обратился к командиру советской подлодки С-13. Александра Маринеско после многих лет сибирских лагерей наконец реабилитировали. «Но, к сожалению, радость его была недолгой. Вскоре он умер от рака…» Позднее он все-таки был удостоен звания Героя Советского Союза.

Ни слова обвинений в его адрес. Ни намека на то, что говорилось ранее в Сети о «русских нелюдях». Сын даже удивил судей и заседателей суда по делам несовершеннолетних, а также прокурора тем, что попросил прощения у своей жертвы — Вольфганга Штремплина, именовавшего себя Давидом. Мол, слишком долго сам он расценивал на своем сервере уничтожение «Вильгельма Густлоффа» исключительно как убийство женщин и детей. Но Давид помог ему понять, что командир подлодки C-13 с полным правом счел безымянный для него корабль военным объектом. «Уж если говорить здесь о чьей-то вине, — воскликнул он, — то следует предъявить обвинение главному командованию военно-морского флота и гросс-адмиралу лично. Именно он несет ответственность за то, что на борту лайнера наряду с беженцами оказалось большое количество военного персонала. Имя преступника — Дёниц!»

Конрад выдержал паузу, словно пережидая волнение в зале и прислушиваясь к выкрикам с мест. Но, возможно, он всего лишь подбирал заключительные слова. Наконец он сказал: «Я не отрекаюсь от содеянного. Однако я прошу Высокий суд рассматривать осуществленную мною смертную казнь как нечто такое, что может быть понято только в более широком контексте. Я знаю — Вольфгангу Штремплину вскоре предстояли экзамены на аттестат зрелости. Мне очень жаль, что я не мог принять это во внимание. Речь шла и идет о большем. Шверин, столица федеральной земли, должен наконец воздать должное своему великому сыну. Я призываю воздвигнуть на южном берегу озера, там, где я по-своему почтил память Мученика, мемориал, который сохранил бы для будущих поколений напоминание о Вильгельме Густлоффе, который был злодейски убит евреем. Несколько лет назад в Санкт-Петербурге появился наконец памятник командиру-подводнику Александру Маринеско, поэтому и здесь настала пора воздать почести человеку, который отдал 4 февраля 1939 года свою жизнь ради того, чтобы Германия в конце концов смогла освободиться от еврейского ига. Я готов признать, что и у еврейской стороны есть основания, чтобы либо в Израиле, где Давид Франкфуртер умер в восемьдесят втором году, либо в Давосе был установлен монумент в честь того студента-медика, который четырьмя меткими выстрелами намеревался дать символический знак своему народу. Ладно, пусть это будет даже бронзовая табличка».

Тут председательствующий судья не выдержал: «Хватит, довольно!» В зале стало тихо. Заявления моего сына, а точнее его словоизлияния, не остались неуслышанными; впрочем, ни смягчить приговора, ни ужесточить его они не могли, поскольку суд усмотрел в потоке красноречия, которым разразился сын, своего рода безумие, хотя по-своему достаточно логичное; теперь дело было за экспертами, которым надлежало это проанализировать и дать более или менее убедительные заключения.

 

Вообще-то я придерживаюсь не слишком высокого мнения о подобной наукообразной писанине. Но, пожалуй, один из экспертов, указавший в качестве психолога на неблагополучную обстановку в семье, был не так уж далек от истины, когда, охарактеризовав поступок Конни как «выходку отчаявшегося одиночки», объяснил его тем, что обвиняемый рос практически без отца, а первопричиной этого счел мою безотцовщину, что явно было притянуто за волосы. Оба других экспертных заключения пошли по той же наезженной колее. Сплошь охота по семейным заповедникам. В конце концов виноватым всегда оказывался отец. А ведь право на воспитание ребенка оставалось закрепленным исключительно за Габи, которая не сумела воспрепятствовать переезду своего сына из Мёльна в Шверин, где он окончательно попал в силки матери.

Она, только она во всем виновата. Эта ведьма с лисой на плечах. Она вечно сбивала с толку, это известно каждому, кто знает ее с давних лет и у кого с ней наверняка что-то было. Ведь как только он начинает говорить о Тулле… Начинаются фантазии… Мистика… Вспоминаются кашубские и кошнадерские легенды… Имя связано якобы с кошнадерским водяным духом Туля, Дуллер или Тул.

Склонив голову набок, так что взгляд ее серых глаз повторил положение лисьих стекляшек, мать внимательно следила за речами экспертов. Сидела неподвижно и слушала, как мой крах в роли отца становится лейтмотивом бумажного шелеста зачитываемых страниц, и похоже, эта музыка пришлась ей по вкусу. Сама она оказалась затронута в экспертных заключениях только мимоходом. Отмечалось лишь следующее: «Сердечная забота, проявленная бабушкой, не смогла заменить трудному подростку отца и мать. Вместе с тем можно предположить, что тяжелая судьба бабушки, катастрофа, пережитая ею на последних сроках беременности, а также роды в момент гибели корабля, с одной стороны, произвели на ее внука Конрада Покрифке сильное эмоциональное воздействие, а с другой стороны, интенсивное сопереживание при наличии развитого воображения оказали дестабилизирующее влияние на психику…»

Защитник постарался развить тот мотив, к которому склонялись все эксперты. Примерно мой ровесник, этот адвокат, которого наняла моя жена, проявлял немалые старания, однако ему не удалось завоевать доверие Конрада. Каждый раз, когда он говорил о «спонтанном и непредумышленном деянии» и пытался найти смягчающие обстоятельства, мой сын сводил все его усилия на нет добровольными признательными показаниями: «Нет, я не торопился и был вполне спокоен. Чувства ненависти не испытывал. Все мысли носили практический характер. К сожалению, первый выстрел пришелся в живот, слишком низко, поэтому следующие три выстрела сделал более прицельно. Жаль, что у меня был пистолет. Мне бы хотелось иметь револьвер, чтобы все было как у Франкфуртера».

Конни брал на себя всю ответственность за свой поступок. Долговязый, кудрявый, в очках, он выступал в суде как обвинитель, только обвинял самого себя. Он выглядел моложе своих семнадцати, но говорил словно человек, умудренный опытом, будто жизненный опыт можно набрать где-то на курсах ускоренного обучения. Например, он отверг утверждение о том, что часть его вины ложится на родителей. С немного снисходительной улыбкой он сказал: «Мать у меня вполне в порядке, хотя часто действовала мне на нервы своими постоянными разглагольствованиями насчет Аушвица. А об отце суд и вовсе может позабыть, как это сделал я сам несколько лет назад, просто забыть».

Может, сын меня ненавидел? Но способен ли он вообще ненавидеть? Свою ненависть к евреям он не раз отрицал. Я склонен полагать, что ненависть Конни носит рациональный характер. Ненависть, подогреваемая постоянно. Рассчитанная надолго. Бесстрастная, самовоспроизводящаяся.

Возможно, защитник не так уж и ошибался, когда объяснял, что превращение Густлоффа под влиянием бабки в идею фикс стало для Конрада своего рода компенсацией отсутствующего отца. Защитник напомнил, что брак четы Густлоффов был бездетным. Конрад Покрифке, переживая стадию духовного поиска, попытался заполнить открывшийся ему пробел. Наконец, современные средства коммуникации, вроде Интернета, дают возможность неожиданного выхода из юношеского одиночества.

В пользу такого предположения свидетельствует тот факт, что, когда судья предоставил Конраду возможность отреагировать на данный момент судебных прений, он с большой теплотой заговорил о Мученике. Он сказал: «Когда мои расследования показали, что Вильгельм Густлофф воспринял социальные идеи скорее от Георга Штрассера, нежели от Вождя, Густлофф сделался для меня образцом для подражания, о чем неоднократно и со всей определенностью сообщалось на моем сервере. Мои внутренние установки сформировались под его воздействием. Отомстить за него я считал для себя священным долгом!»

Вслед за этими словами прокурор по делам несовершеннолетних стал настойчиво выяснять у Конрада причины его презрительного отношения к евреям, на что тот ответил: «Тут вы сильно заблуждаетесь. В принципе я ничего не имею против евреев. Однако, как и Вильгельм Густлофф, я считаю, что евреи остаются чужеродным элементом среди арийских народов. Пускай едут в Израиль, их место там. Здесь они нестерпимы, там же они крайне нужны, чтобы сражаться с враждебным окружением. Давид Франкфуртер избрал совершенно верное решение, когда сразу после выхода из тюрьмы отправился в Палестину. И было абсолютно правильно, что позднее он пошел в израильское министерство обороны».

В ходе судебного процесса у меня не раз возникало ощущение, что среди всех выступавших только мой сын был до конца откровенен. Он сразу же переходил к делу, не терял нити рассуждений, на все имел конкретный ответ и давал четкое объяснение своему поступку, в то время как вся троица экспертов, председатель суда, остальные судьи и шеффены терялись в поисках мотивов, обращаясь за помощью к различным авторитетам, от Бога до Фрейда. Они постоянно стремились представить, как выразился адвокат, «бедного мальчика» жертвой то современного общества, то распавшейся семьи, то узости педагогических программ, то распространившегося безбожия, а моя бывшая супруга даже осмелилась в конце концов сделать утверждение, что «во всем виноваты гены, унаследованные Конрадом от бабки».

О подлинной жертве трагического события, об убитом накануне экзаменов на аттестат зрелости Вольфганге Штремплине, представшем в Сети в образе еврея Давида, речь на суде почти не заходила. О нем как бы стыдливо умалчивали либо упоминали только в качестве объекта преступления. Защитник даже счел возможным указать, что предъявление ложных данных сыграло провоцирующую роль. Хотя заключение «сам виноват» осталось невысказанным, однако оно вполне явственно слышалось во фразах «Жертва буквально подставляла себя» или «Было крайне опрометчиво переносить споры из Интернета в реальность».

Во всяком случае, преступнику досталась более значительная порция сочувствия. Возможно, поэтому супруги Штремплины уехали еще до оглашения приговора. Однако перед отъездом мы вновь встретились в кафе по соседству со зданием суда, и они заверили Габи и меня, что не настаивают на суровом наказании для нашего сына, так как этого наверняка не захотел бы и Вольфганг. «Мы далеки от какой-либо мстительности», — сказала госпожа Штремплин.

 

Если бы меня допустили на процесс в чисто профессиональном качестве, то есть в качестве журналиста, я, вероятно, разразился бы критикой по поводу «совершенно недостаточной меры наказания» или даже «судебного скандала»; однако в данном случае профессиональный долг можно было оставить в стороне и сосредоточиться на сыне, поэтому я ужаснулся, услышав приговор — семь лет заключения в исправительном заведении для несовершеннолетних, — который сам Конни выслушал с полной невозмутимостью. Потерянные годы. Если придётся отсидеть полный срок, то на свободу он выйдет только в двадцать четыре года. Повседневное общение с преступниками и настоящими правыми экстремистами лишь ожесточит его, поэтому на свободе ему будет тяжело, возможны рецидивы и опять тюрьма. Нет! Такой приговор принять нельзя.

Однако Конни отказался от предложения адвоката добиться пересмотра дела с помощью кассации. Могу лишь повторить то, что он сказал Габи: «Просто трудно понять, что мне дали всего семь лет. Еврея Франкфуртера осудили в свое время на восемнадцать, правда, отсидел он только девять с половиной…»

Повидаться со мной, до того как его увезли, он не захотел. А в зале суда он обнялся не с матерью, а с бабушкой, которая едва доставала ему до груди. Перед уходом он обернулся; возможно, он искал Давида или его родителей, которых ему теперь не хватало.

Потом мы стояли перед зданием суда по делам несовершеннолетних на Дремлерплац, я сумел наконец закурить, и тут мать впала в ярость. Она сбросила с себя лису, этот аксессуар для парадных выходов, а вместе с нею и литературный стиль выражений: «Нету справедливости!» В гневе она вырвала сигарету у меня изо рта, растоптала ее, будто сигарета служила символом чего-то, что подлежит немедленному уничтожению, закричала, потом запричитала: «Сволочи! Нету больше справедливости! Меня надо было сажать, а не мальчика. Это же я подарила ему сначала компьютер, а потом и пистолет на прошлую Пасху. Ведь лысые ему угрожали. До крови избили. А он пришел домой, и ни слезинки. Пистолет-то у меня давно в комоде лежал. Когда власть переменилась, так я его на русском рынке и купила. По дешевке. Только на суде меня никто не спросил, откуда пистолет взялся…»

Этот запрет был установлен им изначально. Мне ни в коем случае не позволялось фантазировать насчет того, что могло твориться в голове у Конни, какие мысли якобы посещали его, не разрешалось ссылаться на них, аргументировать ими, тем более цитировать в письменном виде.

Было сказано: «Никто не знает, о чем он думал и продолжает думать. Каждый лоб заперт наглухо, и не только у него. Это секретная зона. Ничейная земля для охотников до чужих тайн. Бесполезно пытаться проникнуть под черепную коробку. К тому же никто не говорит того, что он думает на самом деле. А если и говорит, то лжет с первых же слов. Любая фраза, которая начинается так: „В этот момент он подумал…“ или „В мыслях у него промелькнуло…“, — служит негодным приемом. Ничто не, хранит свои тайны так надежно, как голова. Никакая пытка не гарантирует абсолютно честных признаний. Лгать себе можно даже в минуту смерти. Поэтому нам не дано знать, о чем думал Вольфганг Штремплин, когда у него созрело решение взять на себя в Интернете роль Давида, или что именно происходило у него в голове перед зданием турбазы имени Курта Бюргера, когда его друг-противник, называвший себя в Сети Вольфгангом, а на самом деле бывший Конрадом Покрифке, вытащил из правого кармана куртки пистолет и после первого выстрела, пришедшегося в живот, трижды выстрелил в голову и поразил навсегда погребенные в ней мысли. Мы замечаем лишь то, что видим. На поверхности явлено немного, но достаточно. Не нужно размышлений, которые выдумываются задним числом. Итак, чем лаконичнее рассказ, тем скорее мы доберемся до конца».

Хорошо, что он не подозревает, какие мысли невольно лезут из моих правых и левых извилин, наполняются ужасным смыслом, выдают тщательно скрываемые тайны, разоблачают меня, пугая настолько, что я тут же стараюсь подумать о чем-нибудь другом. Например, о том, что бы принести с собой в Нойштрелиц, что бы такое выдумать для моего сына в качестве маленького подарка, который можно было бы передать ему при моем первом визите к нему.

Я заказал в службе вырезок сбор всех газетных материалов о судебном процессе, поэтому мне прислали напечатанную в «Бадише цайтунг» фотографию Вольфганга Штремплина. Приятное, но не особенно выразительное лицо. Выпускник школы, во всяком случае юноша призывного возраста. На губах улыбка, но глаза немного печальны. Темно-русые волосы чуть вьются, пробора нет. Молодой человек в рубашке с открытым воротом, голова слегка наклонена налево. Возможно, мечтатель, полный каких-то своих идей.

Кстати, комментарии судебного процесса над моим сыном оказались удручающе скудными даже по объему. К этому времени в обеих частях объединенной ныне Германии правые экстремисты совершили целый ряд преступлений, например, в Потсдаме они едва не забили до смерти венгра бейсбольными битами, а в Бохуме дело дошло до убийства пенсионера. Снова и снова скинхеды повсеместно устраивали побоища. Насилие с политической подоплекой стало вполне бытовым явлением, таким же, как и призывы дать отпор правым или заявления политиков, выражающих свое сожаление по поводу подобных событий, но с оговорками, которые лишь подливали масла в огонь. А возможно, все дело было в том несомненном факте, что Вольфганг Штремплин не являлся евреем; это снизило интерес к судебному процессу, ибо сразу после убийства центральные газеты пестрели аршинными заголовками «Застрелен наш еврейский соотечественник!» и «Ненависть к евреям привела к гнусному убийству!». Соответственно и подпись к вырезанной газетной фотографии гласила: «Жертва нового антисемитского преступления».

Таким образом, при моем первом визите в тюрьму для несовершеннолетних — довольно ветхое здание, давно созревшее для сноса, — в моем нагрудном кармане находилась газетная фотография Вольфганга Штремплина. Конни даже поблагодарил меня, когда я пододвинул к нему вдвое сложенный листочек. Он разгладил его, улыбнулся. Разговор шел с запинками, но, главное, сын говорил со мной. Мы сидели в комнате для посетителей друг напротив друга; за остальными столиками тоже проходили свидания.

Поскольку мне запрещено вторгаться в мысли моего сына, скажу лишь, что по отношению к отцу он вновь проявлял обычную замкнутость, но от себя не отталкивал. Даже удостоил меня вопроса о моей журналистской работе. Когда я рассказал о шотландском исследователе, который клонировал овечку Долли, Конни опять улыбнулся. «Маме это наверняка будет любопытно. Она ведь все объясняет генами, особенно когда речь идет о моих».

Я услышал, что в тюремной комнате отдыха можно поиграть в настольный теннис, а камеру Конни делит с тремя другими подростками: «С законом ребята не ладят, но вообще-то довольно безобидные». У него есть собственный уголок со столом и книжной полкой. Возможна заочная учеба. «Каков прогресс! — воскликнул он. — Буду сдавать экзамены на аттестат зрелости за тюремными стенами, так сказать в затворничестве». Мне не слишком понравилось его желание острить.

Когда я уходил, на смену мне появилась Рози, уже заплаканная, вся в черном, будто у нее траур. Посетительский день, одни приходят, другие уходят, всхлипывающие матери, смущенные отцы. Надзиратель, проверявший передачи довольно небрежно, пропустил фотографию Вольфганга, называвшего себя Давидом. У Конни до меня наверняка побывала мать, вероятно, вместе с Габи; или, может, они навестили его по очереди?

Летело время. Я перестал кормить газетной бумагой чудо-овечку Долли, на смену ей подоспели другие сенсации. Почти незаметно и бесшумно закончилась одна из моих мимолетных интрижек, на сей раз это была специалистка по фото, которая интересовалась формированием облаков. На очереди в моем календаре вновь оказался посетительский день.

Едва мы уселись напротив, сын принялся рассказывать, что изготовил в тюремной мастерской несколько рамок, поместил туда под стекло фотографии, которые висят теперь над его книжной полкой: «Есть среди них, конечно, и фотография Давида». По его просьбе мать принесла еще две фотографии с его прежнего сервера, которые теперь также находятся в рамках под стеклом. Это два портрета капитана третьего ранга Александра Маринеско, хотя, как уверяет сын, между портретами нет никакого сходства. Он скачал их из Интернета. Два поклонника Маринеско, опубликовавшие каждый из портретов на своих сайтах, утверждали, что именно их портрет является настоящим. «Дурацкий спор», — сказал Конни и вытащил из-под своего неизменного норвежского пуловера две фотографии, помещенные в рамки, как это делается с семейными реликвиями.

Он деловито пояснил: «Вот эта фотография, где у него лицо округлое и где он снят возле перископа, находится в музее военно-морского флота в Петербурге. А здесь лицо угловатое, он стоит на башне своей подлодки — это и есть настоящий Маринеско. По крайней мере, существуют письменные свидетельства о том, что оригинал фотографии он подарил финской шлюхе, которая не раз обслуживала его. Ведь командир подлодки С-13 был заядлым бабником. Интересно, что остается после людей такого пошиба…»

Мой сын еще долго рассказывал о своей маленькой галерее, куда входил также один ранний и один более поздний фотопортрет Давида Франкфуртера; на позднем он выглядел старым, и к тому же было видно, что он вновь пристрастился к табаку. Одного портрета не хватало. Я уж было возлелеял надежду, однако Конни, словно способный читать отцовские мысли, сказал, что начальство запретило ему использовать в качестве настенных декораций для камеры «очень качественную фотографию Мученика, снятого в форме».

 

Чаще всего его навещала мать, по крайней мере чаще, чем я. Габи нередко ссылалась на занятость профсоюзными делами, поскольку вела общественную работу в секции «Воспитание и наука». Да, а что касается Рози, то она приходила довольно регулярно и уже не с заплаканными глазами. В этот год мне пришлось столкнуться с весьма шумной избирательной кампанией[33], которая началась очень рано и охватила всю страну, то есть, как и остальная журналистская братия, я пытался гадать на кофейной гуще постоянных социологических опросов; от криков же толку было в содержательном отношении еще меньше. Во всяком случае, можно было угадать, что этот святоша Хинце со своей пропагандистской затеей против «красных носков» лишь сыграет на руку ПДС, но не спасет Толстяка[34], который потом действительно проиграл на выборах. Мне приходилось много разъезжать, интервьюировать депутатов бундестага и — хотя и не самых крупных — предпринимателей, даже нескольких республиканцев[35], поскольку предсказывалось, что правые радикалы получат больше пяти процентов. В земле Мекленбург — Передняя Померания они проявляли особую активность, правда с весьма умеренным успехом.

В Нойштрелиц выбираться не удавалось, но по телефону я узнал от матери, что дела у ее Конрадхена идут неплохо. Даже поправился слегка. Кроме того, он получил, как она выразилась, «повышение», поскольку стал вести компьютерные курсы для несовершеннолетних правонарушителей. «Сам знаешь, в этой области он всегда был докой…»


Поделиться:

Дата добавления: 2015-05-08; просмотров: 54; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.006 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты