КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Сравнения 3 страницаМетафора выражает языковые значения, заключенные в образную оболочку (vehicle, по Ричардсу), символ — общие идеи. Поэтому символы не могут обозначать случайного35, и разговор об общих идеях, выраженных в искусстве и его образах, почти автоматически трансформирует эти последние в символы. Так, обсуждая идейное содержание «Преступления и наказания», И. Анненский переводит всех персонажей романа в категорию символов. Он пишет: «Маляр — это высший символ страданий», «Порфирий — это символ того своеобразного счастия, которое требует игры с человеческой мукой»36. К контексте искусства есть и другой способ трансформации образа в символ. Речь в этом случае идет о выделении в произведении ключевого образа или ключевой метафоры; ср. в эссе В. В. Набокова о Гоголе: «Шляпная коробка, которую городничий надевает на голову, когда, облачившись в роскошный мундир, в рассеянности спешит навстречу грозному призраку, — чисто гоголевский символ обманного мира». В таком употреблении прослеживается еще одно различие между метафорой и символом. Если метафора развивается в сторону семантического обеднения и вместе с тем большей определенности, то символ, концентрируя в себе идейный смысл целого произведения, напротив, расширяет свое содержание, но в то же время не делает его вполне определенным. Символ обогащает образ метонимической способностью представлять частью целое. Наряду с уже указанными существует еще одно — причем фундаментальное — различие между метафорой и символом. Если переход от образа к метафоре вызван семантическими (то есть внутриязыковыми) нуждами и заботами, то переход к символу
35 См.: Степанов Ю. С. Указ. соч., с. 72. 36 Анненский И. Ф. Искусство мысли. Достоевский в художественной идеологии. — В кн.: Анненский И. Ф. Избранное. М., 1987, с. 410, 415.
чаще всего определяется факторами экстралингвистического порядка. Это касается как окказиональных, так и устойчивых символов. Образ становится символом в силу приобретаемой им функции в жизни лица (личный символ), в жизни социума, государства, религиозной или культурной общности, идейного содружества, рода, наконец, в жизни всего человечества (ср. архетипические символы). В этом последнем случае символ сближается с базисной метафорой, или диафорой, апеллирующей к интуиции (по Уилрайту, см. его статью в наст. сборнике). Становясь символом, образ входит в личную или социальную сферу. Можно быть (или стать) символом «для кого-нибудь»; например: Образ иллюзорного мира китайских теней сделался для Карамзина неким философским символом (Ю. М. Лотман). Метафора, сколь бы субъективна она ни была, не может сделаться метафорой «для кого-нибудь». Она не принадлежит ни к какой личной или социальной сфере. Символ входит в личную сферу, но он не творится личностью. Если образы складываются, то символами становятся, до символа возвышаются, поднимаются, вырастают, разрастаются. Такое словоупотребление, типичное для имени символ, показывает, что символ выполняет в жизни человека далеко не ординарную функцию. Возвышаясь, он приобретает власть над человеком, диктуя выбор жизненных путей и моделей поведения. Не случайно говорят о символах царской власти. Не случайно также, что сообщества людей отмечаются социальной символикой, назначение которой объединять и направлять усилия коллектива37. Однако смысловая интерпретация государственной, племенной и национальной символики может быть весьма туманной и даже нестабильной: «властность» символа обедняет его смысл. Итак, образ психологичен, метафора семантична, символика императивна, знак коммуникативен.
Характеристика родства метафоры с поэтической речью не была бы полной, если бы мы коротко не коснулись вопроса о месте метафоры в ряду других тропов, и прежде всего тех из них, с которыми она находится в непосредственных системных отношениях. К их числу принадлежат сравнение, метаморфоза и метонимия. За основу сопоставления нами берутся эталонные ситуации, в которых наиболее отчетливо проявляются свойства каждого тропа. Близость к метафоре образного сравнения не вызывает сомнений. Исключение из сравнения компаративной связки как (подобно, точно, словно, будто, как будто) или предикативов подобен,
37 Обзор литературы по этой теме см.: Firth R. Symbols public and private. London, 1973.
сходен, похож, напоминает36 часто считается основным приемом создания метафоры. Этот ход имеет своим следствием существенное изменение синтаксической структуры. Предложение подобия преобразуется в предложение тождества, точнее, таксономической предикации: Эта девочка похожа на куклу →Эта девочка как кукла →Эта девочка — настоящая кукла. Поэтому формальные и семантические различия между образным сравнением и метафорой в большой мере связаны с различием этих двух видов логических отношений. Для сравнения характерна свобода в сочетаемости с предикатами разных значений, указывающими на те действия, состояния и аспекты объекта, которые стимулировали уподобление: ...И мщенье бурное падет / В душе, моленьем усмиренной: / Так на долине тает лед, / Лучом полудня пораженный (Пушкин); Высоко в небе облачко серело, / Как беличья распластанная шкурка (А. Ахматова); Я слышу: легкий трепетный смычок, / Как от предсмертной боли бьется (А. Ахматова). Субстантивная метафора лишена синтаксической подвижности. Она не принимает ни аспектизирующих, ни уточняющих, ни интенсифицирующих, ни обстоятельственных модификаторов. Она вводится связкой; ср.: Этот мальчик своей неуклюжестью и неповоротливостью, своей медленной и слегка косолапой походкой сильно напоминал в эту минуту маленького лохматого медвежонка, только что вышедшего из берлоги на яркий солнечный свет и Этот мальчик — настоящий медвежонок. Метафора лаконична. Она легко входит в «тесноту стихотворного ряда» (по Ю. Н. Тынянову). Она избегает модификаторов, объяснений и обоснований. Метафора сокращает речь, сравнение ее распространяет. Эти тропы отвечают разным тенденциям поэтического языка. Переход в разряд предложений таксономической предикации предопределяет смысловую специфику метафоры: если сравнение указывает на подобие одного объекта другому, независимо от того, является оно постоянным или преходящим, действительным или кажущимся, ограниченным одним аспектом или глобальным, то метафора выражает устойчивое подобие, раскрывающее сущность предмета, и в конечном счете его постоянный признак. Поэтому метафорические высказывания не допускают обстоятельств времени и места. Не говорят *Вы сейчас медведь или *На той неделе он был в лесу заяц. Напротив, ограничение временным отрезком или определенным эпизодом очень характерно для сравнения: В ту минуту он был похож на разъяренного тигра. Подобие может быть иллюзорным. Это то, что показалось. Метафора — это то, что есть. Спор о сходстве — это спор о
36 См. статью Миллера в наст. сборнике, а также: Туровский В. В. Как, похож, напоминать, творительный сравнения: толкования для группы квазисинонимов. — В сб.: Референция и проблемы текстообразования. М., 1988.
впечатлениях. Спор о выборе метафоры — это спор об истинной сущности предмета. Можно сказать Сегодня она показалась мне похожей на птицу, но едва ли скажут Мне кажется, она птица или Я думаю, что Собакевич — медведь. Поэтому можно быть одновременно похожим на разные объекты, но для метафор конъюнкция не характерна. Особенно категорически не допускает метафора указания на то свойство, которое дало повод для уподобления: *Своей косолапостью Собакевич был медведь. Метафора сама занимает то синтаксическое место, которое предназначено для экспликации основания сравнения, а именно позицию предиката: Собакевич неуклюж, тяжеловесен и косолап как медведь → Собакевич настоящий медведь. В семантическом механизме метафоры участвуют четыре компонента, лишь частично представленные в ее поверхностной структуре: основной и вспомогательный субъекты метафоры, по М. Блэку (см. его статью в наст. сборнике), и некоторые свойства каждого из них. В образной субстантивной метафоре синтезирован термин сравнения (вспомогательный субъект), его признак (или признаки), а также свойство основного субъекта — искомое, то, ради чего говорящий прибегает к метафоре. Оно формируется пересечением признаков двух субъектов. Когда метафора меркнет, выживает только «искомое»: оно становится новым значением утратившего образные ассоциации слова. В предикатной метафоре не обозначен класс вспомогательного субъекта, его имплицирует признаковое слово. Оно же подсказывает и «искомое» — признак основного субъекта. Когда слова называют колкими, то прилагательное колкий указывает и на вспомогательный субъект (им является колющее оружие), и на искомый признак слов: им является способность вызывать в душе человека эффект, подобный тому, который производит вонзающееся в живое тело острие. Наконец, мы можем осознать лаконизм метафоры, ее «сокращенность». Сокращая «знак сравнения» (компаративную связку), метафора вместе с ним отбрасывает и основание сравнения. Если в классическом случае сравнение трехчленно (А сходно с В по признаку С), то метафора в норме двухчленна (А есть В). Вместе с основанием сравнения метафора отказывается и от всех модификаторов. Метафора образна, но она не описывает частностей. Вместе с модификаторами она отстраняет от себя и всевозможные разъяснения. Метафора — это приговор без судебного разбирательства, вывод без мотивировки. Она семантически насыщена, но не эксплицитна. Если мы вспомним, что метафора — это еще и противопоставление, из которого исключен первый термин, то сможем вполне оценить, в какой мере она основана на отказе и выборе — двух основных принципах поэтического слова, в котором отказ от мотивировок, объяснений,
распространителей, развертывания «фона» (тривиальных истин) и т. п. может быть компенсирован только единственностью и точностью выбора. Метафора центростремительна, но есть в ней и центробежные силы, реализующиеся через семантическую иррадиацию (см. ниже).
Метафора может быть противопоставлена не только сравнению, но и метаморфозе, если позволено в этом явлении видеть качественно иную фигуру речи. О необходимости различения метафоры и метаморфозы писал В. В. Виноградов: «В метафоре нет никакого оттенка мысли о превращении предмета. Наоборот, "двуплаповость", сознание лишь словесного приравнивания одного "предмета" другому — резко отличному — неотъемлемая принадлежность метафоры. Вследствие этого следует обособлять от метафор и сравнений в собственном смысле тот приглагольный творительный падеж, который является семантическим привеском к предикату (с его объектами), средством его оживления, раскрытия его образного фона»39. Комментируя ахматовские строки: Еще недавно ласточкой свободной / Свершала ты свой утренний полет; Я к нему влетаю только песней / И ласкаюсь утренним лучом — и другие подобные, Виноградов замечает: «Во всех этих случаях ... имеем дело не с чисто словесными метафорами, а с отголосками "мифологического мышления". Все эти "превращения" созерцаются героиней как реальность. Стало быть, здесь дело не в языковых метаморфозах, а в способе восприятия мира»40. В самом деле, метафора, будучи средством характеризации объекта, всегда сохраняет ориентированность на него. В ней «выживает» в своей предметности определяемое (основной субъект метафоры), а термин сравнения (вспомогательный субъект) преобразуется в конечном счете в признаковое значение. Напротив, в творительном метаморфозы как бы исчезает основной субъект, а сохраняется его «оборотень». Не случайно творительный предикативный является обязательным падежом после глаголов казаться, притворяться, представляться, видеться, оборачиваться, являться и т.п. Метаморфоза именно «показывает», демонстрирует «превращенный» мир: Серой белкой прыгну на ольху, / Ласочкой пугливой пробегу, / Лебедью тебя я стану звать (А. Ахматова), Зачем притворяешься ты / То ветром, то камнем, то птицей? (А. Ахматова). Метаморфоза — это эпизод, сцена, явление; метафора пронизывает собой все развитие сюжета (см. ниже). Проникновение в область семантики свойственно метафоре, но не характерно для метаморфозы, которая, указывая на «частное
39 Виноградов В.В. О поэзии Анны Ахматовой. — Цит. по кн.: Виноградов В. В. Поэтика русской литературы. М., 1976, с. 411. 40 Там же, с. 411 — 412.
совпадение субстанций»41, не отлагается в языке в виде особого способа преобразования и порождения значений. Однако и метаморфоза имеет выход в семантику, который открывает перед ней связь с действием субъекта (ср. бежать рысью, лететь стрелою, идти гуськом, течь рекою). Как только создается такое сцепление, имя адвербиализуется, приобретая новый смысл. В этом случае говорят о метафоре, а не о метаморфозе. На «перекрестке» метафоры и метаморфозы возникает автометафора — метафорическая самоидентификация поэта, проливающая некоторый свет на психологию творчества. Выше подчеркивалось, что метафора выделяет сущностный, а следовательно, и постоянный признак объекта, между тем как сравнение и особенно метаморфоза обращают внимание скорее на преходящее подобие или эпизодическое «превращение». Поэту, однако, свойственна множественность образов. Эгоцентризм сочетается в нем с метаморфозами Эго; ср. у Н. М. Карамзина: Скажи, кто образы Протеевы исчислил? / Таков питомец муз и был и будет ввек («Протей, или Несогласия стихотворца»). Служитель муз ощущает множественность своей личности. Поэтому одна автометафора может сменять другую: Ищи меня в сквозном весеннем свете. / Я весь — как взмах неощутимых крыл, / Я звук, я вздох, я зайчик на паркете. / Я легче зайчика: он — вот, он есть, я был (В. Ходасевич). Однако и здесь прямая конъюнкция метафор избегается. Автометафора, по-видимому, рождается из непосредственного ощущения. И. Ф. Стравинский, характеризуя творчество как физиологический процесс, сказал в одном из интервью, что чувствует себя, когда пишет, то свиньей, ищущей трюфелей, то устрицей, делающей жемчуг. Здесь, пожалуй, мы сталкиваемся скорее с метаморфозами, чем с метафорами. Вместе с тем поэт нередко выделяет то главное свойство или состояние, которое отвечает его природе. В этом случае автометафора пронизывает собой все стихотворение; ср. у Блока: Зеленею, таинственный клен, / Неизменно склоненный к тебе. / Теплый ветер пройдет по листам, / Задрожат от молитвы стволы... Или у современных поэтов; Я — куст из роз и незабудок сразу, / Как будто мне привил садовник дикий / Тяжелую цветочную проказу. / Я буду фиолетовой и красной, / Багровой, желтой, черной, золотой, / Я буду в облаке жужжащем и опасном / Шмелей и ос заветный водопой. / Когда ж я отцвету, О Боже, Боже, / Какой останется искусанный комок, / Остывшая и с лопнувшею кожей — / Отцветший полумертвый зверь-цветок (Е. Шварц); ср. также развернутую контрметафору в стихотворении А. Горнона «Краб»: Я краб, я граб, / Я крепок, смел и груб. — / Не зверь-цветок, / Не рыбка золотая, / Я вскормлен морем,
41 Потебня А. А. Из записок по русской грамматике. М., 1958, особенно с. 485.
вписываюсь в грунт, / Весь век тружусь, / Клещей не покладая... (два последних примера взяты из сборника «Круг». Л., 1985).
Нам остается коротко остановиться на отношении метафоры к метонимии, различие между которыми было блестяще показано Р. Якобсоном, связавшим его с различиями в поведении афатиков с нарушениями механизмов синтагматической и парадигматической организации речи (см. его работу в наст. сборнике). Если отношения между сравнением, метафорой и метаморфозой, занимающими в предложении предикатную позицию, могут быть охарактеризованы как парадигматические, то метафора и метонимия позиционно распределены и находятся между собой в синтагматических отношениях. Метонимия тяготеет к позиции субъекта и других референтных членов предложения. Она не может быть употреблена в предикате. Метафора, напротив, в своей первичной функции прочно связана с позицией предиката. Такое распределение вытекает из природы каждого тропа. Метонимия обращает внимание на индивидуализирующую черту, позволяя адресату речи идентифицировать объект, выделить его из области наблюдаемого, отличить от других соприсутствующих с ним предметов, метафора же дает сущностную характеристику объекта. Например: Читали про конференцию по разоружению? — обращался один пикейный жилет к другому пикейному жилету. — Выступление графа Бернстрофа? — Бернстроф — это голова... — отвечал спрошенный жилет... — Что вы скажете насчет Сноудена? — Я скажу вам откровенно, — отвечала панама, — Сноу дену пальца в рот не клади... Пикейные жилеты поднимали плечи (И. Ильф и Е. Петров). В приведенном фрагменте метонимии (пикейные жилеты, жилет, панама) употреблены в идентифицирующей позиции субъекта, а метафора (голова), напротив, стоит в предикате. Можно сказать Вон та голова — это голова или Эта шляпа — ужасная шляпа, где имена голова и шляпа получают в субъекте метонимическое (идентифицирующее) прочтение, а в предикате — метафорическое. Приведенный выше фрагмент показывает, что метонимия и метафора различаются также закономерностями семантической сочетаемости. Метонимия призвана идентифицировать целое по характерной для него части. Поэтому логично, что она получает определения, относящиеся к этой детали, а не к целому. Определения в сочетаниях старая (высокая, рыжая) шляпа могут быть отнесены только к шляпе. Между тем предикат и производные от него определения согласуются с «целым», то есть референтом метонимии: Шляпа зевнула (сгорбилась), Пикейные жилеты поднимали плечи. Иначе обстоит дело с метафорой. Живая метафора стремится
к иррадиации, семантическому развертыванию: ...И ночь, когда голубку нашу / Ты, старый коршун, заклевал (Пушкин) (см. также примеры выше). Развертывание метафоры, то есть осуществление семантического согласования сквозь все предложение (или даже через весь стихотворный текст), превращает метафору в образ (как особый художественный прием)42. Когда метафора попадает в позицию субъекта, она допускает обратную ситуацию сравнительно с метонимией. Определение метафоры может характеризовать ее реальный денотат, а сказуемое согласуется с фиктивным денотатом (вспомогательным субъектом) метафоры: Эта разнаряженная змея не преминет кого-нибудь ужалить. Метонимия старая шляпа может быть отнесена к человеку любого возраста; метафора старая шляпа — только к старику. Обращение, реализующее две функции — характеризации адресата и его идентификации как получателя речи — принимает как метафору, так и метонимию. В первом случае оно приближается к назывному предложению: Отсаживай, что ли, нижегородская ворона! — кричал чужой кучер (Гоголь). Во втором случае — к идентифицирующему (субъектному) имени: Эй, борода! а как проехать отсюда к Плюшкину? (Гоголь). Вне контекста неоднозначные вокативы допускают двоякую интерпретацию: Эй ты, шляпа! будет скорее понято как метонимия, а Эх ты, шляпа! — как метафора. Резюмируем сказанное. Метафора выполняет в предложении характеризующую функцию и ориентирована преимущественно на позицию предиката. Характеризующая функция осуществляется через значение слова. Метонимия выполняет в предложении идентифицирующую функцию и ориентирована на позицию субъекта и других актантов. Идентифицирующая функция осуществляется через референцию имени. Поэтому метафора — это прежде всего сдвиг в значении, метонимия — сдвиг в референции. Рассматриваемые в синтагматическом аспекте, метафора и метонимия — они могут соприсутствовать в предложении — находятся между собой в отношении контраста. Рассматриваемая в парадигматическом плане, метафора противопоставлена сравнению и метаморфозе по признакам наличия / отсутствия идентификации объектов и постоянного / преходящего характера обозначаемого признака.
Н. Д. Арутюнова
42 Гегель. Лекции по эстетике. — Гегель. Соч., т. XII, М. 1938, с. 416-418.
ЭРНСТ КАССИРЕР
СИЛА МЕТАФОРЫ
Приводимые ранее рассуждения показали нам, насколько тесно переплетены между собой мифологическое мышление и мышление языковое; они продемонстрировали, что структура мифологического и языкового мира в значительной степени определяется одинаковыми духовными представлениями. Однако до сих пор оставался без внимания основной мотив, на который, кажется, указывают эти отношения и который помогает понять их суть и происхождение. То, что миф и язык подчиняются одинаковым или аналогичным законам духовного развития, может быть полностью осознано лишь в том случае, если удается обнаружить общие корни, из которых они оба выросли. Общность результатов и порождаемых ими форм свидетельствует в конечном счете и здесь о единстве функций и общих принципов. Для того чтобы распознать эти функции как таковые и сделать выводы, мы должны проследить пути развития мифа и языка не проспективно, а ретроспективно — нам надо вернуться к точке, откуда берут начало обе расходящиеся линии. И эту точку можно найти, потому что, как бы ни различались по содержанию миф и язык, им обоим, оказывается, свойственна одна и та же концептуальная форма. Эту форму можно кратко обозначить как метафорическое мышление: мы должны исходить из сущности и смысла метафоры, если хотим понять, с одной стороны, единство и, с другой стороны, различие мифологического и языкового мира. Часто подчеркивается, что именно метафора создает духовную связь между языком и мифом, но в рассмотрении самого этого процесса и того направления, в котором он протекает, теории сильно расходятся. Происхождение метафоры ищут то в создании языка, то в мифологической фантазии; иногда имеется в виду слово, которое благодаря своей изначальной метафоричности должно порождать и постоянно питать миф, иногда, наоборот, именно метафоричность слов считается лишь наследием, которое язык получил от мифа и которое он дает ему как бы в
Ernst Сassirer. Die Kraft der Metapher. Глава VI из книги: Sprache und Mythe. Leipzig — Berlin, 1925, S. 68 — 80.
долг. В своей работе о происхождении языка Гердер подчеркивал этот первоначально мифологический характер всех словесных и языковых понятий: «Поскольку вся природа звучит, для обладающего чувствами человека нет ничего более естественного, чем то, что она живет, говорит, действует. Дикарь видит высокое дерево с его великолепной кроной и восхищается: крона шумит! Это ткет божество! Дикарь падает ниц и молится! Посмотрите на историю человека, обладающего чувствами, на эту темную полосу, где nomina образуются из verbis, — и на легчайший шаг к абстракции. У дикарей Северной Америки, например, еще все одушевлено: каждая вещь имеет свой дух, а о том, что так же было у греков и восточных народов, свидетельствуют их древнейший словарь и грамматика — ведь они, как и вся природа, подлинны для исследователя — пантеон, царство одушевленных, действующих существ... Будущий ураган и приятный Зефир, прозрачный источник и могучий океан — вся их мифология в сокровищнице глаголов (verbis) и имен (nominibus) древних языков, и древнейший словарь был таким звучащим пантеоном»1. Романтики следовали по пути, указанному Гердером; Шеллинг также видит в языке «поблекшую мифологию»; язык в абстрактных и формальных противопоставлениях сохраняет то, что для мифологии различается еще живо и конкретно2. Противоположный путь избрала «сравнительная мифология», созданная во второй половине XIX в. прежде всего Адальбертом Куном и Максом Мюллером. Поскольку в ней сравнение мифов методически опиралось на результаты сравнения языков, то напрашивался вывод и о первичности языка по отношению к мифу при образовании понятий. В соответствии с этим мифология рассматривалась как продукт языка. «Базисная метафора», лежащая в основе любого мифотворчества, считалась собственно языковым явлением, подлежащим исследованию и интерпретации. Идентичность или сходное звучание языковых обозначений открывали путь для мифологической фантазии. «Человек независимо от его желания был вынужден говорить метафорически, и вовсе не потому, что не мог обуздать своей поэтической фантазии, а скорее потому, что должен был напрячь ее до крайней степени, чтобы найти выражение для все возрастающих потребностей своего духа. Под метафорой больше не нужно было понимать осознанную деятельность поэта, умышленный перенос слова с одного объекта на другой. Такова современная индивидуальная метафора; она создается фантазией, тогда как древняя метафора гораздо чаще была следствием необходимости и в большинстве случаев обязана своим происхождением не столько переносу слова с одного понятия на другое, сколько более точному определению понятия, соответствующего старому имени». То, что мы обычно называем мифологией, таким образом, является лишь слабым отзвуком того, что некогда образовывало совершенное царство мысли и языка. «Никогда не
понять мифологии, не усвоив, что то, что мы называем антропоморфизмом, персонификацией или одушевленностью, было необходимо для роста нашего языка и сознания. Было невозможно освоить внешний мир, познать и осмыслить его, постигнуть и назвать его реалии без этой базисной метафоры, этой универсальной мифологии, этого вдувания нашего собственного духа в хаос предметов и воссоздания его по нашему образу. Началом этого второго творения духа было слово, и мы можем дополнить истину, сказав, что все делалось посредством этого слова, то есть называлось и познавалось, и что без него ничего нельзя было бы сделать из того, что сделано»3. Прежде чем попытаться занять определенную позицию в противоборстве теорий, в споре о временном и духовном первенстве языка перед мифологией или мифа перед языком, необходимо четче определить и отграничить ключевое понятие самой метафоры. Можно представить себе метафору как сознательный перенос названия одного представления в другую сферу — на другое представление, подобное какой-либо чертой первому или предполагающее какие-либо косвенные с ним «аналогии». В этом случае речь идет о метафоре как о подлинном «переносе»: оба значения вполне определенны и самостоятельны, и между ними, как между terminus a quo и terminus ad quem, осуществляется движение представлений или понятий, приводящее к тому, чтобы превратить одно в другое и заменить одно другим в плане выражения. Если попытаться проникнуть в причины такой замены и объяснить необыкновенно богатое и разнообразное употребление, характерное для этого вида метафоры, то есть намеренного отождествления двух различно воспринимаемых и различно задуманных содержаний, то при этом мы вернемся к основному способу мифологического мышления и переживания. В своем эволюционно-психологическом исследовании происхождения метафоры Вернер в высшей степени убедительно показал, что в этом виде метафоры, в замене одного понятия другим, решающую роль играют вполне определенные мотивы, коренящиеся в магическом мировоззрении, особенно некоторые типы табуирования слов и имен4. Но это употребление метафоры явно предполагает, что и языковое содержание отдельных элементов, и языковые корреляты этого содержания задаются в качестве уже известных величин: лишь после того, как элементы определяются и фиксируются в языке, они могут взаимозаменяться. От этой перестановки и замены, которая включает словарный запас языка как уже готовый материал, следует отличать действительно «базисную» метафору, которая сама по себе является условием создания языка, так же как и мифологических понятий. По сути дела, уже простейшее языковое выражение требует преобразования определенного мировоззренческого или эмоционального содержания в звук, то есть во враждебного этому содержанию и даже несовместимого с ним
посредника; так же и простейший мифологический образ возникает лишь в силу трансформации, посредством которой впечатление из сферы обычного, повседневного и профанического повышается в ранг «священного», мифологически и религиозно «значимого». Здесь имеет место не только перенос, но и настоящее преобразование в другой род (μεταβαδις εις αλλογενος); при этом происходит не переход в уже существующий разряд, а создание нового разряда. Каждая ли из этих двух форм метафор вызывает к жизни другую? Заложено ли метафорическое выражение языка в мифологическом расположении духа, или, наоборот, расположение духа может формироваться и развиваться на основе языка? Предшествующие рассуждения показывают беспредметность такого вопроса. Здесь, очевидно, речь может идти не об эмпирическом установлении временного «раньше» или «позже», а лишь об идеальном отношении, при котором языковая форма соотносится с мифологической, о том, каким образом одна вторгается в другую и обусловливает ее содержание. Эта обусловленность опять же может рассматриваться только как взаимная. Язык и миф с самого начала находятся в неразрывной связи, из которой постепенно они вычленяются как самостоятельные элементы. Они являются различными побегами одной и той же ветви символического формообразования, происходящими от одного и того же акта духовной обработки, концентрации и возвышения простого представления. В звуках языка, так же как и в первичных мифологических образах, находит завершение одинаковый внутренний процесс: и те и другие снимают внутреннее напряжение, выражают душевные переживания в объективированных формах и фигурах. «Не при помощи произвольного акта, — подчеркивает Узенер, — присваивается предмету имя. Звуковой комплекс — это не наугад выбранная монета, служащая знаком определенной ценности. Духовное возбуждение, вызванное столкновением с объектами внешнего мира, является одновременно как средством, так и поводом номинации. «Я» получает чувственные впечатления от столкновения с «не-я», и наиболее ярко выраженные из них сами находят себе выражение в звуках: они составляют основу наименований, которыми пользуется говорящий народ»5. Этот генезис наименований, как мы видим, буквально соответствует генезису «моментальных богов». Вот так раскрывается смысл языковой и мифологической «метафоры», а также объясняется присутствующая в них духовная сила. Их происхождение едино: его следует искать в «интенсификации», концентрации чувственного опыта, лежащего в основе как языкового, так и религиозно-мифологического символизма.
|