КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Сравнения 5 страница
* Английское слово vehicle обладает развитой полисемией и может переводиться на русский язык как транспортное средство, проводник, носитель, средство передачи и т. п. Нам представляется, что в контексте данной статьи наиболее уместен и близок вкладываемому автором в это слово смыслу такой его русский эквивалент, как оболочка (поэт.), хотя при таком переводе теряется заключенная в слове vehicle идея перемещения. Иногда это слово переводится и как образ. — Прим. перев.
вызывали бы самые элементарные арифметические действия, если бы мы использовали слово «двенадцать» (12) иногда для обозначения числа «один» (1), иногда для числа «два» (2), а иногда для числа «двадцать один» (21) и при этом должны были бы каким-то образом запоминать или видеть, не прибегая к специальным записям, как мы использовали число 12 в различных местах наших вычислений. Все известные нам термины — «значение», «выражение», «метафора», «сравнение», «субъект», «фигура речи», «образ» — используются именно так, и, осознавая это, мы частично объясняем причину плачевного состояния исследований метафоры. Может быть, стоит подумать над тем, почему специалисты в области риторики до сих пор не исправили этот дефект своей терминологии. Что касается меня, я не могу дать удовлетворительного ответа на этот вопрос. Лучший лектор из всех, кого я когда-либо слышал, Дж. Э. Мур однажды заметил: «Объяснить, почему мы употребляем одно и то же обозначение для выражения столь различных значений, выше моих сил. Мне кажется чрезвычайно любопытным, что язык развивался так, как будто бы он был создан специально для того, чтобы вводить философов в заблуждение; и я не знаю, почему это должно было произойти». Слова «фигура речи» и «образ» особенно запутывают нас. Иногда каждое из этих слов обозначает двухкомпонентную единицу в целом; иногда только один ее компонент («оболочку»), противопоставленный другому. Но, помимо того, употребление этих терминов создает впечатление, что и в риторике образ — это отражение или воскрешение какого-то чувственного восприятия, и поэтому специалисты в этой области считают, что фигура речи, образ или образное сравнение имеют некоторое отношение к присутствию в сознании зрительных или слуховых образов. На самом деле ничего подобного нет. Образы такого рода не имеют отношения к метафоре. В своей первой лекции я уже привел один пример вредного влияния этого заблуждения — таким примером послужило нелепое предложение лорда Кеймса строить некий образ на основе павлиньего пера, фигурировавшего в тексте Шекспира. За лордом Кеймсом по неверному пути пошли целые школы риторики и литературоведения. Печальным примером пагубности этого влияния служит трактат Лессинга о связях разных родов искусства. Мы не можем с полной уверенностью утверждать, что функционирование фигур речи никак не соотносится с образами, которые, воспроизводя или отражая чувственное восприятие, могут служить основой для понимания слов читателем или выбора их писателем. В особых случаях у читателей возникают образы — это проблема индивидуальной психологии. Но с помощью слов можно делать что угодно и не обращаясь к образам, и мы не должны включать тезис об их обязательном наличии в нашу общую теорию. Я могу проиллюстрировать одновременно и целесообразность употребления таких рабочих терминов, как «содержание» и «обо-
лочка», и вредное влияние положения о роли образов, приведя другую цитату из книги «Основания критики» лорда Кеймса (гл. 20, часть 6). Даже по тому, как трудно понять, что хочет сказать автор, вы сможете судить о том, сколь необходима строгая и хорошо разработанная техника исследования метафоры. Нет сомнения в ошибочности точки зрения лорда Кеймса; но раньше чем мы убедимся в ее ошибочности, мы должны узнать, в чем она заключается. Прежде всего я хочу обратить ваше внимание на то, каким неуклюжим, неясным языком он излагает свою точку зрения. Формулируя правило «построения метафоры», он пишет: «В-четвертых, благодаря тому, что сравнение... скрыто в метафоре, так как главный субъект отождествляют с предметом, который он только напоминает, создается возможность описать его (то есть главный субъект) в терминах, избранных строго или буквально в соответствии с его воображаемой природой». В предложенных выше терминах можно охарактеризовать «содержание», описывая «оболочку». Лорд Кеймс продолжает: «Отсюда следует еще одно правило: создавая метафору, писатель должен использовать только такие слова, которые в буквальном смысле применимы к воображаемой природе субъекта метафоры». Иными словами, он не должен прибегать еще к каким-либо метафорам, описывая «оболочку». «Следует, — пишет он, — тщательно избегать употребления образных средств, потому что такие сложные фигуры речи, чтобы поместить свой главный субъект в сильное поле света, окутывают его дымкой; и хорошо, если читатель, не будучи смущен перед таким нагромождением, решится терпеливо извлечь простой смысл, независимо от выражающих его фигур речи». Я призываю вас задуматься над этим примером, поскольку, с моей точки зрения, он ясно демонстрирует основные причины неплодотворности традиционных исследований метафоры. И заметьте, прежде всего, как в этом примере проявляется убеждение, характерное для XVIII в., в том, что фигуры речи — это просто красоты или внешние украшения и что единственно важно — чистое значение, «содержание», которое «независимо от выражающих его фигур речи» должно быть извлечено терпеливым читателем. Первое возражение современной теории заключается в том, что во всех очень важных случаях использования метафоры значение (которое не тождественно «содержанию») является результатом одновременного сосуществования «оболочки» и «содержания» и не может возникнуть без их взаимодействия. Кроме того, «оболочка» не является, как правило, просто украшением «содержания», которое остается неизменным: «оболочка» и «содержание» дают в своем взаимодействии значение более богатое, чем каждый из этих компонентов, взятый в отдельности. Далее, современная теория метафоры утверждает, что относительная важность ролей «оболочки» и «содержания» в создании значения
разных типов метафоры различна. На одном полюсе «оболочка» может стать простым украшением или сыграть роль оттенка «содержания»; на другом полюсе «содержание» является просто поводом для введения «оболочки», а не главным субъектом метафоры. И та степень, в которой «содержание» считается «той самой вещью, на которую оно только похоже», тоже может быть самой разной. Давайте еще немного поразмышляем над утверждением лорда Кеймса. Как обстоит дело с формулируемым им правилом, согласно которому следует избегать нагромождения метафоры на метафору? Каков будет результат серьезного отношения к этому правилу? Если мы примем его и будем ему следовать, его действие окажется разрушительным для большей части письменной и устной речи. Оно не учитывает — пользуясь удобным предлогом, что они мертвы — наиболее регулярные, устойчивые метафоры, пронизывающие всю нашу речь. Оно сделает Шекспира, по-видимому, самым слабым автором, который когда-либо брал в руки перо; и оно упрямо не хочет видеть одну из самых важных черт нашей речи, проявляющуюся в ней ежеминутно. Обратимся снова к предложению, написанному лордом Кеймсом: «такие сложные построения вместо того, чтобы поместить свой субъект в сильное поле света, окутывают его дымкой». Что такое это «сильное поле света»? Свет — это «оболочка», и он описывается без малейшего затруднения с помощью вторичной метафоры — слова в переносном значении. Но вы можете возразить: «Нет! Применительно к свету «сильный» не является словом в переносном значении. Оно так же буквально описывает свет, как человека или лошадь. Оно выражает не две идеи, а одну. Оно «приспособилось» или стало мертвым и больше не является метафорой». Но какими бы безнадежно мертвыми ни казались эти метафоры, мы можем легко воскресить их, и, если Кеймс был прав, воскресить их значило бы рисковать окутать «содержание» дымкой, в то время как ничего похожего не происходит. Это излюбленное разграничение мертвых и живых метафор (само по себе представляющее двойную метафору) очень часто препятствовало работе мышления и постижению объекта исследования. Чтобы серьезно им пользоваться, необходимо кардинально пересмотреть его. На самом деле мы в гораздо большей степени искушены в обращении со сложными метафорами, чем нам позволяет Кеймс. Он приводит пример нарушения сформулированного им правила, — пример, который стоит рассмотреть только для того, чтобы продемонстрировать, как легко теория может парализовать нормальную способность человека к восприятию метафоры. Кеймс приводит следующие две строки:
A stubborn and unconquerable flame Creeps in his veins and drinks the streams of life.
[букв.: Упрямое и неодолимое пламя Ползет по его жилам и пьет соки жизни.]
«Давайте проанализируем это выражение, — пишет он. — Я согласен, что лихорадку можно представить как пламя, хотя нужно сделать более чем один шаг, чтобы усмотреть их сходство». Я со своей стороны придерживался бы противоположной точки зрения: мне кажется, что трудно найти более простой перенос, поскольку и лихорадка, и огонь связаны с повышением температуры. Но Кеймс продолжает, показывая, какие именно это шаги: «Лихорадка, при которой повышается температура, напоминает пожар, и не нужно делать больших усилий для того, чтобы представить лихорадку в виде пожара. Опять-таки, при помощи фигуры речи пламя может заменить пожар, поскольку они обычно воспринимаются как единое целое; поэтому лихорадка может быть названа пламенем. Но теперь, когда лихорадка названа пламенем, ее проявления должны быть описаны словом, сочетающимся в своих прямых значениях со словом «пламя». Это правило не соблюдено здесь, поскольку пламя способно пить только в переносном, а не в прямом значении». Прекрасно! Но кто при этом испытывает трудности в понимании этих строк? Взаимодействию «содержания» и «оболочки» никак не мешает появление второй «оболочки». Я воспользовался этим примером пустого педантизма главным образом ради того, чтобы вы привыкли к моему употреблению этих рабочих терминов, но отчасти и для того, чтобы поддержать утверждение, что даже лучшие из традиционных исследований метафоры — не более чем набор осторожных намеков, предназначенных для примерных учеников, — намеков, маскирующихся под основополагающую теорию языка. Лорд Кеймс не проявляет ни исключительной ограниченности, ни крайней тупости в своем анализе. Вы столкнетесь с подобными же явлениями у Джонсона, когда он анализирует Каули и Донна, у Монбоддо, Хэрриса, Уизерса и Кэмпбелла, то есть у всех крупных теоретиков риторики XVIII в. До Кольриджа мы не встретим правильной постановки этих главных проблем языка. Но теория Кольриджа даже не была завершена. И после Кольриджа, несмотря на открытые им возможности исследования метафоры, к сожалению, наблюдается спад интереса к этим проблемам. XVIII в. ставил их неправильно и использовал для их исследования непригодные приемы, но он по крайней мере осознавал важность этих проблем и огромный объем работ, который предстоит будущим исследователям. Хотя может создаться впечатление, что я с иронией отношусь к отдельным местам «Оснований критики» лорда Кеймса, и хотя обилие подобных мест делает его сочинение увлекательным чтением, это тем не менее очень ценная и поучительная книга, позволяющая составить представление не только о том, чего следует избе-
гать, но и о проблемах, которые следует поставить, поместить в новый контекст и развивать дальше. Перелистывая страницы этой книги, вы вновь и вновь сталкиваетесь с проблемами, которые, несмотря на неудовлетворительную трактовку, не может обойти глубокое лингвистическое исследование. Одна из этих проблем послужит мне поводом для того, чтобы сделать несколько предостережений или поучений, в которых нуждается любое серьезное исследование метафоры. Кеймс цитирует строку из «Отелло»:
Steep'd me in poverty to the very lips [букв: Погрузил меня в нужду до самых губ*]
и комментирует ее следующим образом: «Сходства здесь слишком мало, чтобы метафора была приемлемой (agreable). Бедность представлена в виде жидкости, которую она совсем не напоминает». Давайте проанализируем весь монолог Отелло. Мы придем к выводу, что объяснить или оправдать употребление в нем слова «утопил» совсем не легко. Как вы помните, это слово появляется, когда Отелло впервые упрекает Дездемону в неверности:
Had it pleas'd heaven To try me with affliction, had he rain'd All kind of sores, and shames on my bare head, Steep'd me in poverty to the very lips, Given to captivity me and my utmost hopes, I should have found in some part of my soul A drop of patience; but alas! to make me The fixed figure for the time of scorn To point his slow and moving finger at; Yet could I bear that too; well, very well. The fountain from which my current runs, Or else dries up; to be discarded thence! Or keep it as a cistern for foul toads To knot and gender in!
[Пускай я чем-то бога прогневил. Над непокрытой головой моею Он мог излить несчастье и позор, По горло утопить меня в лишеньях, Сгноить в бездействии. Средь этих мук, Мне верится, в углу душевном где-то Я б силы почерпнул все это снесть. Иное дело — быть живой мишенью Насмешек, чтоб кругом смотрели все И каждый тыкал пальцем. Но и это Я вынес бы. И это. Без труда. Но потерять сокровищницу сердца, Куда сносил я все, чем был богат... Но увидать, что отведен источник Всего, чем был я жив, пока был жив...
* Ср. перевод Б. Пастернака: «Он мог... по горло утопить меня в лишеньях». — Прим. перев.
Но знать, что стал он лужею, трясиной Со скопищем кишмя кишащих жаб...*]
Что мы должны сказать об этом слове to steep 'утопить, погрузить', как ответить Кеймсу? Его утверждение о том, что «сходства здесь слишком мало, чтобы метафора была приемлемой», на деле оказывается очень мягким. Здесь не может быть речи о недостатке сходства — наоборот, здесь налицо слишком большое различие, слишком резкое противопоставление, так как «лишения» («содержание» метафоры) — это состояние обездоленности, истощенности, а «оболочка» метафоры — море или чан, в который должен быть погружен Отелло, представляют собой воплощение избытка. В бедности все расходуется без дохода; а если бы мы были «утоплены по горло», мы должны были бы бороться с избытком жидкости**. Вы заметили, что на протяжении всего монолога снова и снова возникают образы жидкости: had he rain'd (он мог изложить), a drop of patience (капля терпенья), the fountain from which my current runs, or else dries up (отведен источник). Но ни один из этих образов не помогает объяснить употребление слова to steep, а такой образ, как «капля терпенья», еще усиливает тот диссонанс и смешение, которые вносятся словом to steep. Я сам не могу найти никакого оправдания употреблению этого слова, кроме одного, которое представляется, правда, вполне убедительным. Как обычно происходит в драме трагедии, Отелло в смятении, его слова порождены «ужасом и яростью»; ослепленный гневом, он обвиняет Дездемону; мгновенно наступившее безумие заставляет его произнести эти слова, его преследуют бессвязные образы. Мы можем сказать, что Отелло действительно тонет в этом потоке и сознает это. На основании данного примера мне хотелось бы сделать следующие выводы. Во-первых, не заметить функции слова — не значит доказать, что слово ее лишено. Во-вторых, видеть, какую функцию должно выполнять слово, — не значит доказать, что оно ее выполняет. Мне кажется, что стоит подчеркнуть значение этих выводов, так как, занимаясь любым детальным исследованием метафоры, мы рискуем оказаться слишком педантичными или слишком уверенными в своей правоте. Критическое исследование метафоры с учетом этих опасностей — вот в чем сейчас нуждается литературоведение. Вернемся к Кеймсу. Из его положения о том, что, если «сходства слишком мало, метафора может быть не воспринята» (заметьте забавный постулат, лежащий в основе этого утверждения: писатель должен стремиться быть воспринятым), следует, что
* Перевод Б. Пастернака. — Прим. перев. ** Ср. аналогичную метафору: And steep my senses in forgetfulness (и чувства в забытье не погружаешь) (У. Шекспир. Король Генрих IV, ч. II, акт 3, сц. 1; перев. Б. Пастернака). — Прим. перев.
«содержание» и «оболочка» должны быть связаны между собой сходством и что их взаимодействие имеет место благодаря этому сходству и через него. И все же сам Кеймс в другом месте пишет с гордостью (и ему есть чем гордиться) о фигурах речи, которые зависят не от сходства, но от некоторого другого соотношения «содержания» и «оболочки». Он пишет, что его предшественники не заметили эту фигуру и что ее следует отличать от прочих фигур речи, поскольку она строится на других принципах. Giddy brink 'головокружительный обрыв', jovial wine 'веселящее вино', daring wound букв, 'смелая рана'* — вот примеры этой фигуры речи. Мы видим, что здесь употреблены прилагательные, которые не могут характеризовать сочетающиеся с ними существительные: обрыв, например, нельзя назвать головокружительным ни в прямом, ни в переносном смысле, поскольку это слово не называет никакие его свойства или атрибуты. Анализируя это предложение более внимательно, мы обнаруживаем, что обрыв может быть назван головокружительным по ощущению, возникающему у тех, кто стоит на нем. Как, спрашивает он, мы должны трактовать эту фигуру речи, которая лежит в основании мысли (lies in the thought) (я не уверен в том, что он имеет в виду здесь под словом lies**. Я думаю, что он хочет сказать «лежит в основании мысли» или «находит свое объяснение в мысли», но не «передает ложную идею»), и с каким принципом соотнести ее? Обладает ли поэт правом менять природу вещей и по своей прихоти наделять субъект атрибутами, которые не принадлежат ему? Большая часть современных исследователей скажет: «Конечно, у поэтов есть такое право». Но Кеймс избирает другой путь. Он обращается к принципу ассоциации по смежности. «Нам часто представляются случаи убедиться, что ум скользит легко и радостно по ряду связанных между собой предметов, и, если эти предметы связаны тесно, ум склонен переносить хорошие или плохие свойства с одного предмета на другой, в особенности в тех случаях, когда эти свойства его вдохновляют». Затем Кеймс перечисляет восемь типов таких связей по смежности, вдохновляющих ум, как мне кажется, не отдавая себе отчета, насколько этим новым принципом он расширил теорию метафорического взаимодействия. Как только мы начинаем «внимательно анализировать» взаимодействие слов, основанное не на сходстве между «содержанием» и «оболочкой», но на других типах связей, включая различия, некоторые из самых распространенных и упрощенных положений теории метафоры как сравнения сразу отпадают. Но обратимся еще раз к примеру «головокружительный об-
* Имеется в виду рана, нанесенная смелым воином. Здесь и в двух предыдущих примерах использован распространенный в английском языке прием переноса эпитета. — Прим. перев. ** Форма lies (как и соответствующий ей инфинитив to lie) имеет два значения: 1) 'лежит', 2) 'лжет'. — Прим. .перев.
рыв». Прав ли Кеймс, утверждая, что слово «головокружительный» применительно к слову «обрыв» не может обозначать какие-либо свойства или атрибуты последнего? Прав ли он, интерпретируя «головокружительный» как «вызывающий головокружение», — обрыв называют головокружительным, так как он вызывает головокружение у тех, кто стоит на его краю? Может быть, дело в том, что в момент головокружения сам обрыв воспринимается как качающийся? Когда человек пошатывается от головокружения, мир вокруг него тоже кружится, и обрыв не только является причиной головокружения, но и сам как бы кружится; кажется, что он сам покачивается от головокружения и кружится с ужасающей скоростью. Движения глазных яблок во время головокружения передаются всему окружающему миру, включая обрыв. Воспринимаемый таким, как о нем пишет поэт, обрыв действительно сам обретает кружение. Если это так, мы можем на секунду усомниться, присутствует ли здесь вообще метафора — пока мы не замечаем, как это кружение, охватывающее весь мир, когда у нас кружится голова, распространяется на него вследствие процесса, который сам по себе глубоко метафоричен. Наши глаза судорожно вращаются, но кружащимся кажется мир вокруг нас. Так обстоит дело с большей частью или в конечном счете со всеми нашими ощущениями. Наш мир — это проецируемый мир, пронизанный чертами, заимствованными из нашей собственной жизни. «Мы получаем только то, что мы даем». Метафорические процессы в языке, взаимообмен между значениями слов, который мы наблюдаем, изучая эксплицитные метафоры, накладываются на воспринимаемый нами мир, сам по себе также являющийся продуктом более ранней или непредумышленной метафоры; и мы не сможем правильно анализировать метафору, если забудем об этом. Вот почему, если мы хотим пойти в теории метафоры дальше, чем это было сделано в XVIII в., мы должны располагать какой-либо общей теоремой значения. И поскольку наиболее глубоко и ясно осознал эту необходимость Кольридж, своей теорией воображения сделавший максимум возможного, чтобы создать ее, я думаю, что удачным завершением моей лекции будет отрывок из приложения С к книге «Советы государственному деятелю», в которой Кольридж излагает эту теорию в символической форме. По Кольриджу, символ почти прозрачен, сквозь него просвечивает «целое, которое он возвещает, существуя при этом как живая часть того единства, представителем коего он выступает». И здесь Кольридж обращается к царству растений или любому отдельно взятому растению как к объекту размышления, через который и в котором можно наблюдать универсальный характер воображения — универсальный характер того обмена метафорами, благодаря которому жизнь каждого организма и мир, в котором этот организм существует, развиваются нераздельно. Следуя за ходом этих рассуждений, мы скорее придем,
как я полагаю, к идее Кольриджа о том, как развивается воображение, легче и с меньшими издержками, чем следуя любым иным путем. Ибо если здесь, в понимании Кольриджа, растение выступает как символ всякого развития, то этот отрывок тоже представляет собой символ, сквозь который видна игра воображения. Кольридж говорит о книге Природы, которая «во все времена является музыкою умов благородных и праведных, поэзией всей натуры человека и предназначена для того, чтобы читать ее также в переносном смысле и находить в ней соответствия и символы из мира духовного. Сейчас, когда мой взгляд обращен к цветущей лужайке, передо мною раскрывается одна из самых умиротворяющих глав этой книги, — глава, в которой нет ни одного слова скорби, ни одного знака греха или страдания. Ибо не могу я видеть творения растительного мира и размышлять о них, не испытывая чувства, подобного тому, которое испытываем мы, взирая на младенца, спящего, насытившись, у груди матери своей и улыбающегося в неведомом нам сне переживаниям, неясным, но счастливым. Такое же наслаждение, тихое и нежное, овладевает мною сейчас, но равная ему по силе щемящая грусть и такой же еле слышный укор противостоят этому наслаждению и гонят его куда-то вглубь, и смущено оно столь же сильным порывом устремления. И кажется, будто душа обращается к самой себе со словами: Вот какою ты была, прежде чем пасть! И такою ты должна стать снова, дабы существо твое могло быть пронизано высшею силою, чтобы одновременно была ты скрыта и озарена собственной прозрачностью так же, как все случайное и несущественное в этом спокойном и гармоничном объекте, который я созерцаю, подчинено жизни и свету природы, лучащемуся в нем; так же, как власть Господня, что превыше всего, любовь и мудрость наполняют природу и лучатся в ней! Тем, что есть растение, не собою сотворенное, — вот чем должна ты стать! Молитвою и неустанно бдящим и смиренным духом должна ты слиться наконец с оберегающей и помогающей благодатью Господней, чтобы сотворить себя в том свете сознания, который не воспламеняет, и с тем знанием, которое не мнит о себе. Но более того... мне чудится, что усматриваю я в этих мирных предметах, которые созерцаю, нечто большее, чем произвольно избранный мною пример, нечто большее, чем простую фигуру сравнения, являющуюся плодом моей собственной фантазии. Я ощущаю священный трепет — как если бы предстала пред взором моим сила такая же, как сила разума, — та же сила, но в более низком воплощении, — то есть символ, заключенный в самой природе вещей. Тот же трепет испытываю я, когда взираю на какое-нибудь дерево или цветок и когда размышляю обо всем растительном мире как об одном из величественных органов существования природы. Смотрите! — с восходом солнца этот
орган начинает свою зримую жизнь и вступает в явленное нам единение со всеми стихиями, одновременно уподобляя их себе и друг другу. В один и тот же момент он пускает вглубь корни и раскрывает листья, поглощает и выдыхает, источает свежесть и тонкое благоухание, отдавая живительный дух — и пищу, и свет — атмосфере, которая питает Его. Смотрите! — его касается свет, и он возвращает воздух, который сродни свету; в одном и том же ритме свершает свой собственный тайный рост и останавливается, чтобы закрепить то, чего ему удалось достигнуть. Смотрите! — поддерживая непрерывное животворящее движение частей целого, пребывающего в состоянии глубочайшего покоя, он становится зримым организмусом всей бессловесной или примитивной жизни природы, и поэтому, соединяясь с одной крайностью, становится символом другой, — естественным символом высшей жизни разума». То, что Кольридж говорит здесь о «явленном нам единении», может быть справедливо применимо и к слову — в свободной метафорической речи. «Разве слова, — вопрошал Кольридж еще за девятнадцать лет до написания этой книги, — разве слова не части и не ступени роста растения?»
ВЛАДЕНИЕ МЕТАФОРОЙ
В предыдущей лекции я уделил много внимания теории метафоры лорда Кеймса, потому что его работа лучше, чем работы каких-либо других известных мне исследователей, демонстрирует ограниченность традиционной трактовки метафоры и показывает, что этой ограниченности можно избежать. Спад исследований типов метафоры в конце XIX в. объясняется, по-моему, общим ощущением того, что существующие методы исследования непродуктивны и что тогда для нового подхода к метафоре еще не пришло время. Я и сейчас не уверен в том, что это время пришло, несмотря на все, что было сделано в этом направлении Коль-риджем и Бентамом. Вполне возможно, что новая попытка исследования метафоры опять приведет к искусственным и произвольным построениям. Если это так, раскрытие их характера может быть еще одним шагом вперед. Занимаясь метафорой, лучше сделать ошибку, которая может быть обнаружена, чем не сделать ничего; лучше получить еще одно описание того, как работает метафора (или как развивается мысль), чем не иметь никакого. Конечно, всегда следует помнить, что наше описание не обязательно соответствует реальному положению вещей, то есть мы не смешиваем наши теории с владением метафорой или аппарат описания с тем, что он описывает. Это постоянная ошибка, которую допускали все концепции XVIII в., и нужно постоянно быть начеку, чтобы не допустить ее. Это — явление, которое Уильям Джемс назвал «заблуждением психолога», имея в виду те случаи, когда теория, как бы хороша она ни была, отождест-
вляется с описываемым ею процессом. Как сказал Бриджес в «Завете красоты»: «...как если бы запутанные построения логики являлись изначальным условием Бытия, сущностью вещей; и человек в своем утомительном пути от полного неведения к осознанному неведению принял бы свои спотыкающиеся ноги за главный орган жизни». Наше владение метафорой и мышлением — удивительное и непостижимое искусство; осознание этого искусства — нечто совсем другое: неполное, искаженное, ошибочное, упрощающее. Задача теории метафоры — не в том, чтобы вытеснить практику или же сообщить нам, как делать то, что мы не можем делать, но в том, чтобы защитить наше естественное умение от влияния на него упрощенных взглядов и, главное, помочь передаче этого искусства — владения метафорой — от человека к человеку. И успех в этой области — в переходе от владения метафорой к наблюдению над ее употреблением — достигается главным образом за счет того, что мы учимся на наших ошибках. (...) Разрешите мне теперь привести пример простейшей, всем знакомой метафоры ножка стола. Мы называем эту метафору мертвой, но она очень легко оживает. Чем отличается она от использования слова в прямом или буквальном значении в таком, например, выражении, как нога лошади*? Очевидное различие состоит в том, что ножка стола обладает лишь несколькими признаками из числа тех, которыми наделена нога лошади. Ножки стола не ходят, они только поддерживают его. В подобных случаях мы называем общие признаки основой метафоры. В приведенном примере мы легко находим основу метафоры, но очень часто это оказывается невозможным. Метафора способна прекрасно работать и тогда, когда мы не можем судить о том, как она работает или что лежит в основе переноса. Рассмотрим несколько метафор, использующихся как оскорбительные или же ласкательные слова. Если, например, мы называем кого-нибудь свиньей или уточкой**, бессмысленно искать в основе метафоры какое-либо реальное сходство человека со свиньей или уткой. Называя женщину уточкой, мы не имеем в виду наличие у нее клюва или перепончатых лапок и не предполагаем, что она вкусна. Основа переноса гораздо сложнее. Оксфордский словарь английского языка подсказывает, что может быть этой основой, толкуя слово «утка» в данном значении как «очаровательное или приятное существо». В очень огрубленном виде эту основу можно представить примерно так: чувство нежности и умиления, которое можно испытывать по отношению к уткам, испытывается и по отношению к человеку.
|