КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Александр КалягинПРОФЕССИЯ: РЕЖИССЕР 10 страницаВзрослые иногда прощают бездейственность, просто слушая хороший текст, по одному тексту о чем-то догадываясь. Мне, однако, чаще всего бывает неинтересно только слушать в театре текст. Я хочу понимать, что происходит, в чем заключается некий процесс, за которым я должен следить. Однако нередко в театрах разрабатывают сцену, рассчитывая исключительно на слуховое восприятие, и тогда даже взрослому скучно, а не только ребенку. И вот, чтобы привлечь хотя бы минимальное внимание, форсируют звук, и получается ерунда. Но и это только одна сторона вопроса о театральной увлекательности. А другая — в тысячах приемов, которыми мы так мало владеем. В кино есть монтаж, беспрерывная смена планов, есть просто движение пленки, есть, наконец, реальность фактуры — домов, трамваев, улиц. А если к тому же есть и смысл — внимание ребенка приковано. Но в чем настоящая театральность? Не поддельная, не грубая, а такая, чтобы спектакль хотелось смотреть? Дайте мальчику плохую игрушку и ту, которая сделана замечательно. Разве он не поймет разницы между ними? Так и в театре он разбирается уже тогда, когда видит одну только декорацию. Разбирается не сознанием, а элементарным чутьем своим, что то, что он видит, — «мура». И дальше часто бывает «мура», начиная с позы, даже лица какого-либо актера и кончая интонациями какой-либо актрисы. Вот почему главным для нас самих, мне кажется, является необходимость выработать в себе вкус, не терпящий «муры», в чем бы она ни проявлялась. Дети смеются (я узнал об этом из письма директора одного из периферийных театров) во время гибели героев «Вестсайдской истории» и во время гестаповского допроса в «Молодой гвардии». Что же это все-таки значит? Неужели боязнь показаться сентиментальными доходит до такой степени? А что было бы, если бы этим ребятам показать не спектакли, а кинохронику такого страшного допроса или хронику убийства человека на улице? Я уверен, что ни один в зале не засмеялся бы. Так, может быть, на театральных спектаклях или во время просмотра художественных фильмов ребята просто не чувствуют достаточной правды? Впрочем, я могу предположить, что где-то в заднем ряду ребята хихикнут и на хронике. Но это, однако, совсем не обязательно будет следствием их жестокости. Возможно, это будет защитной реакцией от неожиданной степени правды, непривычной для них в искусстве. Кроме того, играет роль весь «контекст» показа даже подлинной хроники. В умении показать ее именно сейчас, сегодня и именно этой группе людей — тоже целая наука, а если хотите — искусство. Покажите подростку или даже старшему школьнику (часто еще долго остающемуся по своей психологии подростком), допустим, любовную сцену, — при всей ее «правде» в зале будут смеяться, и это тоже будет защита от иной нахлынувшей на подростка реакции, слишком для него откровенной. В вашу задачу может входить такой показ любви двух людей, когда не следует стыдиться всех прекрасных или не прекрасных ее проявлений. И вы решаете — пусть смеются, все равно за смехом они почувствуют истину. Но вы сами должны быть уверены в этой истине. Ее в искусстве трудно, но нужно нащупать. Чтобы не ошибиться: смеются ли дети оттого, что правда чрезмерна, или оттого, что ее недостаточно. Дети смеются! А может быть, для них, как, впрочем, и для взрослых, надо писать и ставить хорошие дерзкие комедии, в которых серьезное тесно сплеталось бы с юмором. Когда-то «В добрый час!» и «В поисках радости» Розова были именно такими пьесами. Это были драмы в форме комедий. Зрители в Центральном детском театре смотрели их весело, живо, устанавливался тесный контакт с артистами, а потом, когда наступал драматический момент, я не помню случая, чтобы кто-то неуместно смеялся. А в веселых местах было не скрытое хихиканье, противоречащее содержанию пьесы и игре актеров, а открытый, громкий смех. Однако он не задерживался ни на секунду дольше необходимого. Смешливость подростков надо как бы выводить наружу. Предоставить им возможность громко смеяться в соответствии с желанием, а затем умелым поворотом переключать внимание на серьезное. Не так ли делал и сам Шекспир, хотя писал не для детей. Однако должен сказать, что это сочетание смешного и трагического — нелегкая вещь. Уловить сегодня это смешение даже в пьесах Шекспира — непросто. Смешное у него как бы не ложится на язык сегодняшнего юмора. Боясь несовпадений, режиссеры многое выбрасывают и остаются с одной драмой, которая затрудняет необходимый контакт со зрителем. Можно апеллировать к общему повышению культуры, к постоянному воспитанию, и все это будет верно. И в этих призывах — своя польза. Но при том в рамках каждой профессии в каждое мгновение как раз и нужно эти призывы осуществлять самому. Никто к нам в зал не приведет завтра других детей. Мы должны заставить их сосредоточиваться самим нашим творчеством. Даже в те минуты, когда они этого не желают.
Одна из тайн «Месяца в деревне» заключена, быть может, в середине первого действия, когда на вопрос Ракитина: «Что с вами?» — Наталья Петровна отвечает, что если что-то с ней и было, то все уже прошло. Что же было и почему прошло? Вначале она ведет себя чрезвычайно нервно. Хотя у Тургенева и написано, что Наталья Петровна «вышивает по канве», ее внутреннее состояние вовсе не отвечает столь спокойному занятию. Она ведет себя очень сбивчиво. То просит, чтобы Ракитин читал ей «Монте-Кристо», то обрывает его, не дав прочесть даже двух строчек. Когда он сомневается, стоит ли ему продолжать, ибо чтение, кажется, не занимает ее, она настойчиво требует продолжения, однако тут же снова прерывает. Она спрашивает Ракитина, не знает ли он, где теперь ее муж. Ракитин отвечает, что муж ее что-то объясняет рабочим на плотине, которую теперь чинят. Не считает ли Ракитин, что муж ее с преувеличенным жаром отдается всякому делу? Ракитин соглашается с ней, и Наталья Петровна резко замечает, что это очень скучно, когда так быстро соглашаются. Нет сомнения, что и муж, и Ракитин вызывают в ней сегодня немалое раздражение. Один скучен в своем поддакивании, другой — в глупом увлечении хозяйственными делами. Единственный, кто сегодня вызывает ее интерес и симпатию, — это новый учитель, некий студент, которого наняли к сыну на летние месяцы. Говоря о нем. Наталья Петровна дерзко задевает Ракитина, так что тот даже теряется: «Наталья Петровна, вы меня сегодня ужасно преследуете...» Опять она просит его читать и опять сейчас же, на первой же фразе, прерывает. В ее поведении есть какая-то аритмия, если выражаться медицинским языком. Теперь она спрашивает Ракитина о Вере, но ответа не ждет и, требуя бросить книгу совсем, просит рассказать что-либо постороннее. Такого сбивчивого поведения Ракитин не замечал за Натальей Петровной раньше. Что это? Он рассказывает ей о соседях, о неких Криницыных, и о том, как у тех скучно. Однако и тут Наталья Петровна сбивает его резкой иронией. «Вы сегодня на меня за что-то сердитесь», — приходит к выводу убитый ее насмешливостью Ракитин. Она замечает, что он, однако, совершенно непроницателен. Он гадает, в чем дело, что с ней случилось, но не может ее понять. Он не узнаёт сегодня ее лица. Он видит в ней какую-то перемену. Но в чем она? Когда прибегает ее сын и входит его учитель, Наталья Петровна на них отвлеклась, а Ракитин задумался. Наталья Петровна попросила его объяснить ей, в чем она, по его мнению, переменилась. Но вот они снова остались одни, Ракитин хочет вернуться к оставленной теме, однако Наталья Петровна даже как будто не помнит о их разговоре. Приезжает доктор, Наталья Петровна рада его приезду. Или делает вид, что рада. У доктора злой язык, так пусть он расскажет что-нибудь, над чем можно было бы посмеяться. Доктор стал говорить о знакомой девице, которая из двух женихов не может выбрать ни одного. Он закончил длинный рассказ, уверенный, что это смешная история, но Наталья Петровна осталась в задумчивости. А потом наконец сказала, что та девица, быть может, любит двоих и что это вполне реально. Неловкость эту, кажется кстати, прервали. У доктора план женить на Верочке соседа помещика. У доктора в этом деле своя выгода, но Наталья Петровна смеется, ибо Верочка — совершеннейшее дитя и мысль о замужестве этой девочки кажется Наталье Петровне нелепой. Но вот как раз входит Верочка, и Наталья Петровна начинает вести себя с Верой как-то загадочно. Ласково очень, но с какой-то скрытой издевкой. Когда же Ракитин приходит снова, он застает другую Наталью Петровну. Она спокойна, тиха, нет и в помине того раздражения, какое было вначале. Она снова кажется откровенной, нежной, простой, как прежде. Ракитин счастлив, все успокоилось. Но что же все-таки это было? Наталья Петровна не хочет встретиться с мужем, она убегает в дом, но опять выходит к студенту. Она говорит со студентом долго, говорит как хозяйка, но с каким-то особым желанием общения. Она говорит независимо, гордо, но излишне настойчиво, жадно. И конечно, мы понимаем ее интерес к нему. Что означает этот перелом в ее настроении? Неужели план доктора выдать Верочку замуж так изменил ее? Ну, конечно, она не просто любит, она ревнует, она не в себе от мысли, что Вера с учителем где-то там вместе проводят все эти дни, считая ее старухой. Она внезапно нашла предательский выход: Веру надо выдать за другого! И вот Наталья Петровна приходит в себя. Этот акт — созревание подлости против Веры. И тогда ее нервность, ее беспокойство утихают, и она смело идет к студенту и начинает с ним свободно болтать. Наталья Петровна очаровательна. И она любит. Однако в сердцевине этой любви есть элемент замышленного злодейства. Сочетание этого злодейства с очарованием, прелестью ее женской натуры и есть особенность возникшей здесь в пьесе драмы. Это та тайна, тот драматический узел, на котором держится, во всяком случае, первое действие.
Действие второе «Месяца в деревне». После долгой сцены Верочки и Беляева, которую, вероятно, следует проанализировать особо, появляются Ракитин и Наталья Петровна. Она выходит вслед за ним. Он же специально опередил ее, чтобы приготовить ей место, где она могла бы поудобнее расположиться. Она выходит очень медленно и выглядит мрачной. Долго-долго идет, не глядя ни на кого, углубленная в себя, и вяло усаживается. Затем, не подымая головы, бесстрастно спрашивает у Ракитина, не Верочка ли с Беляевым были здесь только что. Услышав, что это были именно они, Наталья Петровна замечает после молчания, что Верочка и Беляев ушли при их появлении так быстро, словно хотели убежать от них. Ракитин отвечает корректно и односложно, понимая, что Наталья Петровна опять не в настроении. Ход ее мыслей ему непонятен, но нам, конечно, уже очевиден. Помолчав, Наталья Петровна спрашивает, уехал ли доктор, и, когда Ракитин отвечает, что тот уехал, она недовольно замечает, что его следовало бы задержать, так как ей необходимо было говорить с ним. Когда же Ракитин интересуется, о чем она хотела говорить с доктором, Наталья Петровна резко говорит, что это ее дело. Она так мрачна, так погружена в свой мир, так немногословна, что Ракитину трудно разговаривать с ней. Ему тяжело это непонятное, ни на чем не основанное недружелюбие. Он осторожно старается ей намекнуть на это. Он говорит, что его беспокоит перемена, которую он замечает в ней. Вы иногда так глубоко вздыхаете, — говорит Ракитин, — вот как усталый, очень усталый человек вздыхает, которому никак не удается отдохнуть. Она благодарна ему за участие, однако просит переменить разговор. Ракитин соглашается и предлагает ей выехать сегодня куда-нибудь. Погода хорошая. Но Наталья Петровна говорит, что ей лень, и отказывается от прогулки. Возникает опять довольно тягостное молчание. Для Натальи Петровны Ракитина словно и нет рядом. Внезапно она начинает расспрашивать его о соседе, про которого утром ей говорил доктор. О соседе, за которого можно выдать замуж Верочку. Ракитин удивлен тем, что ее интересует столь глупый и ничтожный человек. Тогда Наталья Петровна снова замолкает. Ракитин говорит о том, как красивы деревья и как ярко солнце... И тогда, неожиданно, она разражается длинной тирадой на его счет, такой стремительной, такой едкой и такой внезапной, что Ракитин с трудом приходит в себя. А через мгновение, оставив его в полном недоумении, она уходит, дав ему понять, что хотела бы гулять одна. Такое поведение Натальи Петровны для Ракитина обидно, оскорбительно и уж во всяком случае непонятно. Неужели она заинтересовалась этим студентом, о котором столько раз, хотя и мимоходом, вспоминает? Под впечатлением этой невероятной догадки Ракитин заводит разговор с вошедшим студентом. Уж очень разные люди разговаривают между собой. Один — обремененный тяжестью невеселых мыслей, привыкший к определенному, строгому, традиционному быту, а другой — абсолютно раскованный, даже легкомысленный, не закомплексованный. Он вызывает в Ракитине чувство недоумения: неужели можно предположить хотя бы какую-то внутреннюю связь его и Натальи Петровны? И тут опять, неожиданно, появляется она, уже совсем не вялая, какой была недавно, а веселая, молодая. Не стесняясь присутствия Ракитина, даже, напротив, как бы наслаждаясь этим присутствием, она завязывает нелепо-жаркий разговор со студентом. Не проходит и минуты, как Наталья Петровна ввязывается в игру, в которой должны будут участвовать сын ее Коля, Верочка и студент. Между тем еще недавно Наталья Петровна говорила, что ощущает себя старой и усталой. И это была правда — она была старой и усталой, потому что чувствовала себя ненужной им, тем, кому хотела быть нужной. И вот теперь, как бы преодолевая это свое состояние ненужности, преодолевая огромным усилием воли, она снова возвращается на несколько лет назад, в свою молодость, которую и прожила-то не так, как ей бы хотелось, вернее, не так, как могла бы прожить по ее теперешнему ощущению жизни. В этой внезапной веселости заключена и прелесть ее натуры, и драматический смысл, понятный и нам, и Ракитину. Приезд доктора с соседом, предполагаемым женихом Верочки, эту веселость лишь увеличил, придав ей зловещий, нервный оттенок. На ноте этого резкого оживления и заканчивается второе действие, которое по нашему теперешнему обычаю следовало бы присоединить к первому, сделав одно, рассматривающее целый большой цикл этой истории.
Впрочем, я теперь боюсь односложной уверенности в том, что касается толкования пьесы. К вчерашней уверенности я делаю попытку отнестись с сомнением. После такой проверки уверенность или исчезает вовсе, или становится крепче и уж во всяком случае объемнее. В середине первого действия «Месяца в деревне» Ракитин говорит, что Наталья Петровна мягка и тиха, как вечер после грозы. — Да разве была гроза? — спрашивает Наталья Петровна. — Собиралась, — отвечает Ракитин. Что за гроза и почему она прошла мимо? Перемена настроения у Натальи Петровны связана с Верочкой. Пока ни Верочки, ни учителя нет рядом, Наталья Петровна испытывает беспокойство. Чуть позже учитель появится с Колей, без Верочки. Учитель скромен, послушен. Настроение Натальи Петровны вроде бы улучшается. Однако проходят минуты, и опять ей тревожно. Рассказ доктора о любовной истории молодой соседки Наталья Петровна переводит на себя, на свои отношения с мужем и Ракитиным. Затем узнает от Верочки, что та все утро все-таки была с учителем. Но притом Верочка — как будто «совершеннейшее дитя». Прежнее беспокойство снова кажется смешным, ребяческим, даже неприличным. Стыдно за утреннее состояние, за прежнюю нервность. Наталья Петровна ищет у Ракитина защиты от возможных повторений своих нелепых волнений. Она отдыхает после недавнего нервного напряжения. Ракитину приходится только удивляться ее просьбе быть с ней решительным. Ни такой ее нервности, ни такой нежности Ракитин до этого дня не знал. В этом колебании настроений Натальи Петровны — тайна, которая весь акт держит наше внимание. Но оставим эту «деловую» сторону, то есть вопрос о беспрерывном сохранении зрительского внимания. Главное, что в той тайне, в этой изменчивости — прелесть данного характера. У Натальи Петровны между тем разговор с Беляевым. Она ведет его то чрезвычайно закрыто, то непозволительно откровенно. За всеми этими перепадами настроения и поведения не только страсть, а сложный интерес к незнакомому человеку из незнакомого мира. Будто Беляев иностранец. Наталью Петровну тянет этот незнакомец. Вее отношении к Беляеву опасно допустить трактовку упрощенную. Легкомысленно было бы показать в спектакле одно примитивное действие. Все эти колебания — от сложного чувства и сложного характера. В Наталье Петровне берут верх то высокие помыслы, то низкие, но и низкие совсем не односложны. Возможно, почти целое действие она не придает значения предложению доктора выдать замуж Верочку. Во всяком случае, никакого обдуманного и прямого «злодейства», как я об этом написал раньше, в ней, быть может, нет. Подброшенная доктором мысль о возможном избавлении от Верочки тут же ею, для себя же самой, высмеивается. Однако к концу акта, опять помимо ее воли, мысль эта снова приходит к ней. Хотя и тут Наталья Петровна полностью отдает себе отчет в неприличии того факта, что она мысль эту до себя допускает. Хорошо создать сложный психологический портрет, когда разгадка поведения лежит далеко не на поверхности. Разумеется, и при этом все мотивы должны быть выяснены и выведены. Но и сами мотивы сложны, и сложно их чередование.
*
Как странно, что часто люди видят в том или ином великом художнике злобную личность, он раздражает их, если не отвечает их собственным художественным воззрениям. Между тем эта непохожесть подобна маленькому стеклышку в большом витраже. И когда людям удается такое стеклышко выбить, надолго остается дырка. Время проходит, и настоящего художника обязательно признают и воздадут ему почести. Но это как будто совершенно не учит людей смотреть с такой же доверчивостью на тех, кто близко. Кажется, человек должен радоваться, что рядом с ним, допустим, кто-то рисует картину. И часто люди действительно радуются. Но иногда они только возмущаются, поскольку об искусстве думают иначе. Познание для них ничто, а их убеждение — все. Ведь были люди, которые жили при Мейерхольде, но в его театр не ходили. И не обращали внимания на все, что там внутри и вокруг бушевало. Они проспали Мейерхольда. Как прекрасен П.А.Марков, который успевал, будучи мхатовцем, замечать и то, и другое, и третье. Приятно читать его книги. Но другие, если не спали, то поносили, а стало быть, все равно для себя пропустили, проморгали. Критик, мне кажется, — это не тот, кто умеет ругать, а тот, кто умеет заметить. Критик — тот, у кого особый бинокль, и смотрит он через то стекло, которое приближает, а не через то, которое удаляет. Станиславский о режиссере говорил, что режиссер — повивальная бабка. Но если и критик не будет тоже такой бабкой, трудно придется художнику. Легко теперь писать о Ван Гоге. Однако прекрасен тот, который его тогда заметил. Такой ведь был!
*
Третий, четвертый и пятый акты «Отелло». Первый выход Дездемоны. Она требует, чтобы Отелло вернул Кассио звание лейтенанта. Сцена шуточная, хотя и с серьезным содержанием. Шуточная потому, что Дездемона будто бы сердится, что Отелло не так быстро, как ей хотелось бы, уступает ее просьбам. Она держится так, как держатся баловни, но это, конечно, лишь милая игра в генеральшу. Остроумная игра. Отелло смеется — его жена ведет себя очаровательно. Между тем Дездемона добивается серьезного результата: Отелло, немного поупрямившись, соглашается простить Кассио. Когда Дездемона уходит, Отелло остается под впечатлением ее обаяния. Он думает о том, что если разлюбит ее, то наступит хаос.
Второй выход Дездемоны. Где-то там, в другом помещении, собрались люди, чтобы отпраздновать победу. Дездемона застает мужа в непонятном, болезненном состоянии. Она не знает, что за это короткое время Яго внушил Отелло страшную мысль. Дездемона верит словам Отелло, что он внезапно заболел. Услышав, что Отелло плохо себя чувствует, она стремительно действует, стараясь чем-то помочь ему. Отелло долго и пристально смотрит ей в глаза. Вести себя так естественно, будучи обманщицей, думает Отелло, может только очень испорченный человек.
Третий выход Дездемоны. Она прибежала узнать, не стало ли мужу лучше. Однако за это время у Отелло был еще один разговор с Яго, о содержании которого Дездемона тоже не знает. Отелло уже успел поклясться, что убьет Дездемону и Кассио. Но весь процесс его роли в том, что он, поверив клевете, снова так или иначе ищет всему опровержение и, к несчастью, опять приходит к выводу о правоте Яго. Сейчас он кинулся к Дездемоне, надеясь развеять дурные мысли или же снова прийти к убеждению, что Яго прав. Отелло просит Дездемону показать ему ее руку. Он спрашивает, отчего рука такая влажная и знает ли Дездемона, что эта влажность — признак распутства. До сего дня Отелло никогда не позволял себе так разговаривать с женой. Таким она не знала его. Может быть, это вообще свойственно мужчинам — становиться иными после женитьбы? Во всяком случае, Дездемона пытается восстановить прежнюю форму отношений. Самодурство мужа, если все это не плохое самочувствие, а именно самодурство, — для нее немыслимо. Дездемоне не хотелось бы подчиняться мужниным прихотям, вроде той, что подаренный им платок обязательно должен быть при ней. Эти короткие реплики Отелло с требованием показать ему платок — лишь мученическая просьба представить ему необходимое доказательство ее невиновности. Для нее же вопрос о Кассио теперь вопрос двойной важности: речь идет не только о бывшем честном друге, но и о том, будет ли в семейной жизни Отелло и Дездемоны равенство или восторжествует мужская спесь. Так, к несчастью, воспринимает она это странное и непонятное для нее поведение мужа. Вот так и ведут они этот напряженный и краткий диалог. Он: Платок!.. Она: Кассио!.. Он: Платок!.. Она: Кассио!..
Это страшная, страшная, скрытная, подлая женщина, снова приходит к выводу Отелло.
Не только смерть Отелло или Кассио важна Яго, но и сам процесс морального порабощения этих людей. Дездемона, будучи совершенно невиновной, даже не подозревает, что все страшное происходит с Отелло из-за нее. Ей представляется иное: что он, быть может, психически заболел. Эта неизвестность причины страдания любимого ею человека, эта тайна, это незнание составляют драматический стержень ее роли. То, что происходит лично с ней, не волнует ее. Ее волнует то, что происходит с Отелло. Она не может найти разгадку его мукам. Это гораздо страшнее, чем собственное несчастье. Яго мог бы торжествовать, ибо он измучил прекрасных людей, людей, у которых обострена совесть, обострено чувство близости к любимому человеку. Он мог бы торжествовать, если бы та чудовищная игра, в которую он вовлек других, не разбередила и его уже и так разъеденную душу. Так, вероятно, и самому палачу не доставляет удовольствия его страшная деятельность. Доводя до сумасшествия своими пытками других людей, и он теряет всякую нормальность. Его ненависть — не только трагедия других, но и его собственная трагедия.
*
Как, вероятно, в каждой профессии, в режиссуре есть арифметика и есть высшая математика. Оба эти понятия чрезвычайно связаны друг с другом. Вот вы вошли на репетицию, просто вошли и посмотрели, кто это сидит сегодня в том углу, а кто вот в этом. Что это — арифметика или высшая математика? И то и другое, возможно. Нет, если вы войдете и будете делать вид, что вы любезны, что вы любите всех тут сидящих, что вы пришли с добром, или, напротив, будете изображать из себя разгневанного, чтобы вас боялись,— то это все не будет даже арифметикой. Арифметика начнется тогда, когда вы без всякой позы, той или иной, всем существом своим, еще находясь в раздевалке, поймете настроение всех ваших сотрудников. И тогда независимо от своего собственного настроения вы спокойно сделаете так, чтобы вдруг у всех возникло желание работать. Может быть, опять-таки это уже совсем не арифметика. Думаете, так просто сделать все это с людьми избалованными, капризными, часто знаменитыми, ставящими иногда свое настроение превыше общего?.. Но перейдем к работе, к тому, ради чего, собственно, и создается это настроение; вначале, правда, не к самому рабочему методу, а просто к стилю работы, то есть пусть разговор пойдет пока не о содержании репетиции, а о том, как она должна бы протекать. «Отелло» вы разбираете или «Человека со стороны» — не имеет значения. Когда-то много лет назад, еще в Детском театре, я случайно натолкнулся на форму так называемой открытой репетиции. Произошло это вот каким образом. В неурочное время, по вечерам, мы с молодыми артистами и учащимися студии репетировали какой-то внеплановый спектакль. Кажется, все того же «Ромео». Все мы были молодыми, веселыми и очень любили свою профессию. Кроме того, сам метод работы был очень живой, и нам было весело еще и поэтому. Об этом иногда слышали и те актеры, которые не были заняты в нашей работе. Или просто друзья, не актеры, а какой-нибудь драматург или даже почти посторонний любитель театра. Мы их пускали к себе — посмотреть. С тех пор на наших репетициях всегда сидят любопытные. Даже в маленькой комнате, бывает, сидят три-четыре актера, которые будут сейчас работать, а остальные десять бог знает откуда — из Таллина, из Свердловска, с режиссерских курсов в Москве и т.д. Актеры в общем привыкли к этому и перестали стесняться. Правда, кто-нибудь слегка поворчит иной раз, но недолго. Но иногда вдруг никто не приходит, кроме актеров, и тогда бывает гораздо хуже. На людях всегда все больше подтянуты, меньше разного вздора и пр. Кроме того, в такой обстановке я особенно вспоминаю об одном из законов, описанных Станиславским, вспоминаю о «круге внимания». Как прекрасно этим законом владеть. Ты сидишь в окружении людей, ты их чувствуешь, они волнуют тебя, и в то же время ты «выключил» их и живешь только сценой. Однако смесь этого волнения и этого выключения и составляет, может быть, всю прелесть нашего творчества. Актеры потом полностью ощутят эту обстановку на спектаклях; так пускай же привыкают к ней с первых репетиций — меньше будут теряться, да и интересней весь репетиционный процесс. Я обращал внимание, как актеры отвыкали от почти профессиональной привычки ломаться перед незнакомыми людьми. Как они на таких публичных репетициях учились скромности, сосредоточенности, деловитости, ответственности. Но и самому-то тебе не вредно проверить свой вкус. Ведь наш брат, режиссер, выкаблучивается перед каждым посторонним в зале человеком, так что тошно бывает. Однако — круг внимания, и баста! Зато как интересно, как весело репетировать и чувствовать как бы двойную проверку — и ту, что ведется в самом себе по отношению к сцене, и ту, что происходит в публике и дает тебе какой-то незримый новый толчок. Тут пора бы начать говорить уже и о методе, ибо без действенного метода вся эта публичность гроша ломаного не стоит. И может бог знает во что выродиться. Ведь, собственно, нетрудно найти пять зрителей для сидения на репетиции — мало ли чудаков. Но кто это будет и что они пришли смотреть? Настоящий метод состоит из тончайшей профессиональности, только наполненной подлинным жизненным содержанием. После такой высокой, а может быть, даже и малопонятной формулировки нужно, вероятно, перейти к разъяснению. Тончайшая профессиональность — это всегда некий очень отобранный рабочий опыт. Слесарь-профессионал держит напильник вот так, а любитель — вот этак. Кроме того, профессионал точно знает, какой напильник тут нужен, а любитель хватает первый попавшийся. Так вот, и наш рабочий опыт заключается в том, чтобы не ходить вокруг и около предмета, не зная, как взяться за него. Сколько лишних «телодвижений» проделываем мы вокруг разбора легкой сценки. Между тем истинный опыт лишь в том, чтобы моментально отгадать структуру, скелет, строение. Но у хорошего слесаря должен еще быть и вкус, и хорошее знание общего слесарного дела. И представление о том, какие теперь винтики и гаечки делают. Да и каким способом теперь их делают, впрочем, и для чего. Пойдите найдите такого слесаря. Так и у нас. Схему сценки тотчас тебе отыщут, да только примитивную. А суть заключается в том, чтобы этот простой каркас был заполнен глубоким смыслом.
*
Весь день нахожусь в нервном состоянии, по совершенно непонятным причинам, просто все время какая-то беспричинная тревога. Но прихожу в театр, и спокойствие охватывает меня. Не равнодушие, а именно какой-то покой. Покой от знания всего, что тут будет сегодня, и было вчера, и даже того, что тут завтра будет. Знакомые билетеры и гардеробщицы. Кстати, в нашем театре они чрезвычайно любезны, во всяком случае, мне так кажется. На контроле стоят две женщины, которые всегда с замечательным пониманием относятся к просьбам пропустить кого-нибудь без билета. Куда как хуже стоять в дверях, когда продают с рук билеты. И как хорошо, когда их нет и можно сделать добро и пропустить какого-нибудь приезжего из Риги. Или из Тюмени.
|