Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника



Все эти типы житий, прийдя из Византии на Русь, приобрели здесь свои особые самобытные черты, ярко отражая своеобразие общественной, политической и культурной жизни средневековья.




Читайте также:
  1. C2 Покажите на трех примерах наличие многопартийной политической системы в современной России.
  2. V. ВТОРАЯ ПОЛОВИНА ВАШЕЙ ЖИЗНИ
  3. VI.3.4) Принятие наследства; особые наследственные права.
  4. XX съезд КПСС и его значение в жизни общества
  5. XX съезд КПСС. Демократизация жизни страны во второй половине 50 - х годов. “Оттепель”.
  6. Апогей сталинизма в политической жизни страны
  7. Аргументация в политической рекламе. Выбор стиля аргументации в политической рекламе
  8. Б. Внутренняя политика Александра I. Вопрос о конституции. Усиление политической реакции
  9. БЕЗОПАСНОСТЬ ДОРОЖНОГО ДВИЖЕНИЯ В ЭКЗАМЕНАЦИОННЫХ БИЛЕТАХ И В ЖИЗНИ
  10. Безопасность жизнедеятельности — это наука, изучающая способы сохранения здоровья и жизни человека в его среде обитания, при любых видах его деятельности.

Мученическое житие не получило на Руси широкого распро­странения, ибо новая христианская религия насаждалась сверху, то есть правительством великого князя. Поэтому сама возмож­ность конфликта правителя-язычника и мученика-христианина исключалась. Правда, функции христианских мучеников приняли на себя князья Борис и Глеб, злодейски убитые братом Святополком в 1015 г. Но своей гибелью Борис и Глеб утверждали торжество идеи родового старшинства, столь необходимой в си­стеме княжеского престолонаследия. «Сказание о Борисе и Глебе» осуждало княжеские распри, крамолы, губящие Русскую землю.

Реальную почву тип мученического жития обрёл в период нашествия и господства монголо-татарских завоевателей. Борьба с дикими ордами степных кочевников осмыслялась как борьба христиан с погаными, то есть язычниками. Как высокий патрио­тический подвиг оценивалось поведение в Орде черниговского князя Михаила («Сказание о Михаиле Черниговском»). Русский князь и его боярин Федор отказываются выполнить требование нечестивого царя Батыя: пройти сквозь очистительный огонь и поклониться кусту. Для них совершение этого языческого обря­да равносильно измене родине, и они предпочитают смерть.

Стойко и мужественно ведет себя в Орде тверской князь Михаил Ярославич, зверски убитый клевретами хана в 1318 г.

Новую трактовку тип мученического жития получает на Руси в XVI в.: мученического венца удостаиваются жертвы кровавого террора Ивана Грозного.

Широкое распространение получило и преподобническое житие. Самым ранним оригинальным произведением данного типа является «Житие Феодосия Печерского», написанное в конце XI в. Нестором.

Киево-Печерский монастырь, основанный в середине XI столетия, сыграл большую роль в развитии культуры древнерусского государства. Вмонастыре создавалась первая русская летопись, получившая название «Повести временных лет», он поставлял во многие города Древней Руси иерархов церкви, в его стенах про­текала литературная деятельность ряда выдающихся писателей, в том числе Никона Великого и Нестора. Имя игумена и одного из основателей монастыря Феодосия, умершего в 1074 г., пользовалось особым уважением и почитанием.

Цель жития — создать «похваление» герою, прославить красоту его деяний. Подчеркивая истинность, достоверность излагаемых фактов, Нестор постоянно ссылается на рассказы «самовидцев»: келаря монастыря Федора, монаха Илариона, игумена Павла, возницы, везшего Феодосия из Киева в монастырь, и др. Эти устные рассказы, бытовавшие среди мона­стырской братии и окутывавшие живой человеческий образ дымкой творимой благочестивой легенды, и составляют основу «Жития Феодосия Печерского».



Задача Нестора как писателя состояла в том, чтобы не только записать эти рассказы, но и литературно их обработать, создать образ идеального героя, который «собою вьсемь образ дая», то есть служил бы примером и образцом для подражания.

Во временной последовательности «по ряду» изложенных событий, связанных с жизнью и деяниями Феодосия и его наибо­лее выдающихся сподвижников, не трудно обнаружить следы своеобразной монастырской устной летописи, вехами которой являются основание монастыря, строительство соборной церкви и деяния игуменов: Варлаама, Феодосия, Стефана, Никона Ве­ликого.

Традиции агиографии Киевской Руси продолжались не только на северо-западе, но и на северо-востоке — во Владимиро-Суздальском княжестве. Примером тому служили религиозные и исторические легенды: ска­зания о Владимирской иконе богоматери, о просветителе Ростов­ской земли епископе Леонтии.



Новый этап развития древнерусской агиографии связан с ве­ликокняжеской Москвой, с деятельностью талантливого писате­ля конца XIV — начала XV в. Епифания Премудрого. Его пе­ру принадлежат два выдающихся произведения древнерусской литературы — жития Стефана Пермского и Сергия Радонежского, ярко отразившие подъем национального самосознания русского народа, связанный с борьбой против золотоордынского ига.

И Стефан Пермский, и Сергий Радонежский являют собою образец стойкости, целеустремлённости. Все их помыслы и поступки определяются интересами родины, благом общественным и государственным.

Сын устюжского соборного клирика Стефан заранее, целе­устремленно готовит себя к будущей миссионерской деятельности в Пермском крае. Обучившись пермскому языку, он создает пермскую азбуку-грамоту и переводит на этот язык русские книги. После этого Стефан идет в далекую Пермскую землю, поселяется среди язычников и воздействует на них не только живым словом, но и примером собственного поведения. Стефан срубает «прокудливую березу», которой поклонялись язычники, вступает в борьбу с волхвом (шаманом) Памом. На глазах собравшейся большой толпы язычников Стефан посрамляет своего противника: он предлагает Паму вместе войти в бушующее пламя огромного костра и выйти из него, войти в ледяную прорубь и выйти из другой, расположенной далеко от первой. От всех этих испытаний Пам категорически отказывается, и пермяки воочию убеждаются в бессилии своего волхва, они готовы растерзать его. Однако Стефан успокаивает разъяренную толпу, сохраняет жизнь Паму и только изгоняет его. Так побеждают сила воли, убежденность, выдержка, гуманизм Стефана, и язычники принимают христианство.

В качестве идеала нового церковного деятеля Епифаний Премудрый изображает Сергия Радонежского (умер в 1392 г.).

Подробно и обстоятельно излагает Епифаний факты биогра­фии Сергия. Сын разорившегося ростовского боярина, переселив­шегося в Радонеж (теперь поселок Городок в двух километрах от станции Хотьково Ярославской железной дороги), Варфоломей-Сергий становится монахом, затем основателем Троицкого монас­тыря (ныне город Загорск), который в политической и культурной жизни образующегося централизованного Русского государства сыграл не меньшую роль, чем Киево-Печерский монастырь в жиз­ни Киевской Руси. Троицкий монастырь был школой нравствен­ного воспитания, в которой сформировались миросозерцание и талант гениального Андрея Рублева, самого Епифания Премуд­рого, многих других иноков и мирян.

Всей своей деятельностью игумен Троицкого монастыря со­действует упрочению политического авторитета Московского князя как главы Русского государства, содействует прекращению княжеских усобиц, благословляет Дмитрия Ивановича на ратный подвиг борьбы с полчищами Мамая.

Епифаний раскрывает характер Сергия путем контрастного сопоставления его с братом Стефаном. Последний отказывается жить с Сергием в пустынном месте, вдали от больших дорог, куда не привозят никаких съестных припасов, где все приходится де­лать своими руками. Он уходит из Троицкого монастыря в Москву, в Симонов монастырь.

Противопоставлен Сергий и современным ему монахам и священникам, сребролюбивым и тщеславным. Когда митрополит Алексей незадолго до своей кончины предлагает Сергию стать его преемником, троицкий игумен решительно отказывается, заявив, что он никогда не был и не будет «златоносцём».

На примере жизни Сергия Епифаний утверждал, что путь нравственного преобразования и воспитания общества лежит через совершенствование отдельной личности.

Древнерусская агиография органически входила в творческое сознание и такого замечательного и до сих пор по-настоящему неоценимого писателя, как И. С. Лесков.

Постигая тайны русского национального характера, он обращался к сказаниям.

К этим книгам писатель подходил как к литературным произведениям, отмечая в них «картины, каких не выдумаешь». Лесковапоражали «ясность, простота, неотразимость» рассказа, «сужекты лиц».

Создавая характеры «праведников» — «положительные типы русских людей», Лесков показывал тернистый путь исканий русским человеком нравственного идеала. Своими произведениями Лесков показал,как «великолепна русская природа и прекрасны русские люди».

Идеалы нравственной духовной красоты русского человека вырабатывались нашей литературой на протяжении всего почти тысячелетнего ее развития. Древнерусская литература создала характеры стойких духом, чистых душой подвижников, посвятив­ших свои жизни служению людям, общественному благу. Они дополняли народный идеал богатыря — защитника рубежей Рус­ской земли, выработанный народной эпической поэзией.

Вопрос № 4: Фольклорное и агиографическое в «Повести о Петре и Февронии»

"Повесть о Петре и Февронии Муромских" написана выходцем из Пскова, протопопом дворцового собора в Москве, а впоследствии монахом Ермолаем-Еразмом для "Великих Четьих-Миней" митрополита Макария. Однако этот текст не был включен в свод, т. к. по целому ряду признаков резко отличался от классической житийной традиции.

Биографические сведения о Ермолае-Еразме весьма скудны. Известно, что в середине XVI в. он приехал в Москву из Пскова и был протопопом дворцового собора в Москве, к началу 60-х гг. постригся в монахи (под именем Еразма) и, возможно, покинул столицу. Ермолай-Еразм отдал дань публицистической литературе, чрезвычайно активно развивающейся в XVI столетии. Здесь его наиболее значительным произведением стал трактат "Благохотящим царям правительница и землемерие", в котором проводится мысль о крестьянстве как основе общества и предлагается твердо определить размеры крестьянских оброков и оградить крестьян от притеснений государственных землемеров и сборщиков, что должно было, с точки зрения автора, привести к уменьшению крестьянских волнений.

Наряду с публицистическими памятниками Ермолай-Еразм создавал и агиографические - "Повесть о рязанском епископе Василии" и "Повесть о Петре и Февронии". Последний из этих текстов и будет предметом нашего пристального внимания.

Целый ряд сюжетных моментов роднит "Повесть о Петре и Февронии" с разными типами народной волшебной сказки. Начальный фрагмент повести напоминает о змеборческих мотивах: князь Петр освобождает жену своего брата Павла от змея-оборотня при помощи Агрикова меча. Появление крестьянской девушки Февронии, исцелившей Петра от струпьев, которыми покрылось его тело от брызнувшей на него крови змея, вводит в повествование традицию сказок о мудрой деве, поражающей своей смекалкой окружающих. Как и княгиня Ольга "Повести временных лет" (образ которой также восходит к сказочной "мудрой деве"), Феврония загадывает загадки, указывая слуге князя, что "не лепо есть быти дому безо ушию и храму (горнице) безо очию", а затем сообщая, что отец с матерью "поидоша взаем плакати", а брат "иде чрез ноги в нави зрети" ("пошел сквозь ноги смерти в глаза глядеть"). Как и в случае с Ольгой, загадки и отгадки разнесены во времени: только в ответ на недоумение юноши, Феврония разъясняет: уши дому - собака, а глаза - ребенок; плакать взаймы значит пойти на похороны, "егда же по них смерть приидет, инии по них учнут плакати"; а смотреть в лицо смерти через ноги - бортничать, т. е. собирать мед на деревьях, "чрез ноги зрети к земли, мысля, абы не урватися с высоты". К сказке о девочке-семилетке восходит и мотив опровержения абсурда абсурдом: в ответ на просьбу князя сделать ему, пока он будет в бане, из маленького пучка льна одежду и платок, Феврония просит князя смастерить из обрубка полена ткацкий стан. Сказочным сюжетным ходом кажется "неравный брак" муромского князя и крестьянской девушки. Столь же традиционен для сказки о мудрой деве сюжет о том, как изгоняемая жена просит дать ей с собой самое дорогое и увозит своего мужа; точно так же Феврония просит бояр разрешить ей взять с собой все, что она захочет, а получив согласие, восклицает: "Ничто же ино прошу, токмо супруга моего, князя Петра".

И все же "Повесть о Петре и Февронии" была обработкой житийных легенд о муромских святых и потому содержит целый ряд традиционных агиографических мотивов, в большинстве своем тесно переплетающихся со сказочными. Змей, искушающий жену князя Павла, посылается дьяволом, и этот момент напоминает о грехопадении Евы, тоже искушаемой змеем-дьяволом. Князь Петр, неоднократно называемый в "Повести" "благоверным", обретает Агриков меч не при помощи силы или хитрости, как сказочный герой, а по молитве, т. к. "имеяше же обычай ходити по церквам уединяяся", причем меч находится в алтарной стене храма монастыря во имя Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня. Таким образом, волшебный меч одновременно оказывается посланным герою Божественным промыслом. Согласие Февронии исцелить Петра при условии женитьбы на ней также может быть истолковано двояко: как желание сказочной героини во что бы то ни стало добиться счастья и как провидение святой своей будущей судьбы. Необычны чудеса в "Повести": боярские жены жалуются на крохоборство муромской княгини, видя в этом следствие ее крестьянского происхождения: "От коегождо стола своего без чину исходит: внегда бо встати ей, взимает в руку свою крохи, яко гладна". Сразу вспоминаются кости и вино, спрятанные Василисой Премудрой в рукав и превратившиеся в озеро с лебедями. Однако крохи в руке Февронии претерпевают весьма специфическое превращение. "Князь же Петр приим ю за руку и, развел, виде ливан добровонный и фимиян", т. е. крошки хлеба превращаются в ладан и фимиам, использующиеся в православном богослужении. По благословению Февронии за одну ночь превращаются в цветущие деревья воткнутые ею в землю прутья, что, по мнению Д.С. Лихачева, свидетельствует о том, насколько велика сила ее животворящей любви. Вполне традиционен для жития финал повести, рассказывающий о том, как Петр и Феврония перед смертью приняли монашество под именами Давида и Ефросиньи. Последнее дело Февронии - вышивание воздуха с ликами святых, покрывала на Святую Чашу. Троекратный призыв мужа выполнить обещание принять смерть вместе также выполняет функцию чуда. Функцию посмертных чудес выполняет рассказ о двукратном соединении тел супругов в одном гробе, несмотря на желание муромских людей разделить их после смерти, "яко во мнишестем образе неугодно есть положити святых в едином гробе". За этим рассказом о довольно "специфическом" посмертном чуде следует повествование о чудесах "традиционных": "иже бо с верою пририщуще к раце мощеи их, неоскудно исцеление приемлют". Заканчивается "Повесть" традиционной молитвой к Петру и Февронии.

Помимо фольклорной и житийной традиции, в "Повести о Петре и Февронии" традиционно выделяется ряд мотивов, сближающих ее со средневековыми романами о любви, бытовавшими на Западе и Востоке. Наибольшее количество общих черт можно обнаружить при сопоставлении повести с западноевропейским романом о Тристане и Изольде. Как Петр, Тристан одерживает победу над змеем, но заболевает, и тогда на помощь ему приходит Изольда, оказавшаяся опытной целительницей. Против любви Петра и Февронии восстают муромские бояре, уподобляясь в этом вассалам короля Марка. По смерти герои остаются неразлучными: Петр и Феврония похоронены в одном гробу, несмотря на попытки людей нарушить их волю, а из гробницы Тристана вырастает перекинувшийся на могилу Изольды куст терновника, который никому не удается уничтожить. В то же время эти произведения достаточно существенно отличаются друг от друга прежде всего в трактовке темы любви. Тристан и Изольда случайно выпивают любовный напиток и оказываются на всю жизнь одержимыми любовью-страстью, чувством стихийным и всепоглощающим, тогда как жизнь Петра и Февронии, освященная христианским браком, отличается особой "психологической умиротворенностью" (термин Д.С. Лихачева). Кроме того, Петр в русской повести оказывается значительно более пассивным, чем его западноевропейский прототип.

Вечный сюжет о смерти в один и тот же миг находит отражение в поэме Алишера Навои "Лейли и Меджнун". Н.И. Конрад, рассуждавший об этой поэме и ее связи с "Тристаном и Изольдой", замечал: "Могут сказать: да, Лейли и Меджнун умерли в одно и то же мгновение. Но Тристан и Изольда - нет. Не соглашусь: Тристан и Изольда также умерли в одно и то же мгновение - в тот самый миг, когда она с криком - Тристан! - вбежала к нему на замковую башню когда он поднялся навстречу ей с криком: "Изольда!" Мне скажут: он действительно умирает, но она в этот миг только лишается сознания, а потом приходит в себя и поет целую песнь любви и смерти. Не соглашусь: она умерла в тот же миг и поет уже потом... там, где они опять оба вместе <...> Смерть окончательно соединила этих западных Лейли и Меджнуна".

Целый ряд наблюдений о соотношении "Повести о Петре и Февронии" с некоторыми произведениями средневековой западноевропейской словесности был сделан Ф.И. Буслаевым. Чрезвычайно распространен мотив чудесного добывания меча: князь Петр находит его в алтарной стене храма; Зигмунд, герой "Саги о Вёльзунгах", вынимает из священного дерева; валашский витязь Вилиш девять дней молится у четырех каменных столбов, после чего обретает меч. От ядовитой крови побежденного змия погибают бог Тор и англосаксонский герой Беовульф. Исцеление Петра Февронией можно сопоставить с эпизодом Старшей Эдды, рассказывающим о том, как Брингильда учила Зигурда целебным рунам.

Интересно сопоставлены Ф.И Буслаевым рассказ о прыгающем перед ткацким станком Февронии зайце с немецким преданием об основании Кведлинбурга. Предание повествует о том, как Матильда, дочь императора Генриха III вступает в союз с дьяволом, чтобы избавиться от преступной склонности в ней со стороны ее отца, и теряет прежнюю красоту. Однако продажа души состоится только в том случае, если девушка хоть на мгновение заснет в течение трех ночей. "Чтоб воздержать себя ото сна, она сидела за кроснами и ткала драгоценную ткань, как наша Феврония, а перед нею прыгала собачка, лаяла и махала хвостом... собачку эту звали Wedl или Quedl, и в память ее Матильда назвала основанное ею потом аббатство Кведлинбург".

Загадка о плаче взаймы получает своеобразное ироническое переосмысление в одном из фрагментов сказаний о Соломоне и Морольфе, когда последний сообщает, что его мать "пошла... сослужить своей куме такую службу, какой кума уж никогда ей не сослужит" - имеются в виду похороны (Ф.И. Буслаев).

В "Повести о Петре и Февронии" уже нет той бури страстей, которая знакома читателям агиографических произведений Епифания и Пахомия Серба. На смену страстям приходит тихая умиротворенность, погруженность в себя. Феврония обладает огромной внутренней силой и волей, но эта сила и воля очень редко проявляется во внешней аффектации. Примеры внешнего проявления этой внутренней силы лишь косвенно позволяют читателю догадываться о ней (выросшие за одну ночь деревья, превратившиеся в ладан и фимиам крошки, способность читать мысли людей). Любовь в "Повести о Петре и Февронии" - меньше всего всепоглощающая человеческая страсть (как в романе о Тристане и Изольде). Исследователи писали о том, что любовь Февронии к князю Петру непобедима именно потому, что она уже побеждена внутренне ею самой, подчинена ее уму. В "Повести о Петре и Февронии" тема любви оказывается чрезвычайно тесно соотнесенной с темой ума, человеческой мудрости - тоже одной из основных тем древнерусской литературы. В силе своей любви, в мудрости, как бы подсказываемой ей этой любовью, Феврония оказывается выше своего идеального мужа - князя Петра. Но не только любви свойственна мудрость, но и мудрости присуща любовь. Между чувством, умом и волей нет конфликта, нет борьбы, нет противоречия.

Еромолай-Еразм - мастер прекрасных, отчетливо зримых описаний. Таково, например, первое появление в повести девушки Февронии: посланец князя Петра находит ее в простой крестьянской избе, в бедном крестьянском платье, занятую рукоделием: Феврония сидит за ткацким станом и ткет полотно, а перед нею скачет заяц. Заяц -образ, восходящий к фольклору, который тоже выполняет функцию сложной характеристики героини, символизируя собой ее слияние с природой, ее девичью чистоту и одновременно - будущую свадьбу.

Д.С. Лихачев восхищался описанием предсмертного жеста Февронии: когда Петр в третий раз послал к ней сказать, что пришло время умирать, она воткнула иглу в покрывало и обернула вокруг нее золотую нить. В тех условиях, когда в литературе быту и детальным описаниям уделяется не так много места, "жест Февронии драгоценен, как и то золотое шитье, что она шила для Святой Чаши" (Д.С. Лихачев).

Таким образом, наиболее яркой чертой "Повести о Петре и Февронии" является тесное переплетение в ней фольклорных и агиографических мотивов. Фольклорная стихия привнесла в текст повести бытовую конкретность, не свойственную современным ей литературным памятникам. Нетрадиционный характер житийной "Повести о Петре и Февронии" делал ее, очевидно, неподходящей для агиографических канонов XVI в. Хотя она была создана одновременно с окончательной версией "Великих Миней Четиих", в их состав включена не была. Фольклорные мотивы повести, ее лаконизм, отсутствие этикетных черт - все это делало ее чуждой агиографической школе митрополита Макария.

 

Вопрос № 5: Новые темы, жанры и герои в литературе XVII века

Начало XVII века осталось в памяти русского народа как «смутное время». Убийство царевича Дмитрия, сложная политическая ситуация в стране и своеволие бояр, неустойчивое положение Московского царства на мировой арене привели к тому, что страны-соседи попытались воспользоваться слабостью огромной державы. В этот период русская литература становится на службу интересам своей страны, и именно слово помогло способствовать консолидации разрозненного общества.

Актуальной стала публицистическая литература, содержащая размышления о политике, пламенные призывы бороться с захватчиками, прославление мужества героев и укрепление авторитета новой царской династии. Эти идеи были главными в таких произведениях, как «Повесть 1606 года», «Повесть о преставлении и погребении М.В. Скопина-Шуйского», «Летописная книга», «Новая повесть о преславном Российском царстве и великом государстве Московском». И как знать, сохранилась бы государственность в России, если бы не пламенные речи патриарха Гермогена и таких же патриотов, как он, разосланные в виде грамот по всему царству. Ведь именно после получения такой грамоты новгородцы Минин и Пожарский собрали народное ополчение и в 1612 году освободили Москву от поляков.

Такой жанр, как историческая повесть, в это время трансформируется. Теперь в повестях описываются не только конкретные события общегосударственного значения, но и факты из жизни отдельно взятых людей, используется художественный вымысел, развивается сюжетная линия и система образов. Донские казаки, по своей инициативе захватившие крепость Азов и открывшие выход к морю, становятся главными героями «Повести об Азовском сидении донских казаков». В центре повести – простые по происхождению, но смелые и отважные герои, рискнувшие своей жизнью ради блага Отечества.  
Такая, казалось бы, важная для государства тема, как основание Москвы, в «Повести о начале Москвы» подается в форме любовно-приключенческой новеллы. В центре внимания писателя – не только значимое событие, но и личная жизнь персонажей, их психологический портрет, любовная интрига. Другими примерами зарождения беллетристики на основе исторической повести в русской литературе 17 века являются «Повесть об основании Тверского отроча монастыря» (добавлен лирический сюжет), «Повесть о Сухане» (обработан сюжет из былины).   Традиционное житиекак жанр в русской литературе 17 века тоже впитывает в себя мирские мотивы. В житие упоминаются факты из быта, прослеживается связь с фольклором. Все это превращает его в автобиографическую исповедь. Это можно сказать о житиях Иоанна Новгородского и Михаила Клопского. Они уже больше напоминают бытовые повести, чем строго канонизированные церковные произведения. А «Повесть о Юлиании Лазаревской» впервые описывает факты биографии русской женщины - дворянки, ее характер и нравственные черты.

 

Во второй половине XVII в. Появляются бытовые повести («Повесть о Савве Грудцыне», «Повесть о Горе и Злосчастии», «Повесть о Фроле Скобееве» и др.). Общечеловеческие мотивы, борьба нового со старым, задушевность самого автора проявляются в обобщенном рассказе о судьбе молодого поколения – «Повести о Горе и Злосчастии». Ее герой, выходец из купеческой семьи, пытается найти свою дорогу в жизни. И хоть Молодец и является плодом фантазии автора, он олицетворяет трагическое положение всего молодого поколения, которое пытается вырваться за установленные рамки. У одних ничего не выходит, другие, как вот Фрол Скобеев, наоборот добиваются успеха. Судьба конкретного человека, его поиски и жизненный путь становятся темой и для других бытовых повестей.
Таким образом, в XVII веке в русской литературе:
   
  - трансформировались жанры, которые раньше были традиционными (житие, историческая повесть);
  - в центре повествования оказались люди с их непохожими характерами и проблемами;
  - были заложены основы для дальнейшего развития беллетристической прозы (сюжет, композиция, образы);
  - было уделено внимание устному народному творчеству;
  - как самостоятельный литературный жанр выделилась сатира.
Драматическая сатира в литературе XVII века представлена такими повестями: «Повесть о Карпе Сутулове», «Повесть о Шемякином суде», «Повесть о Ерше Ершовиче сыне Щетинникове», «Азбука о голом и небогатом человеке». Авторы того времени смелее стали смотреть на происходящие события и, высмеивая, обличать зло. Объектами сатиры стали и все феодально-крепостническое общество, и социальное неравенство, господствующее в нем, и несправедливый суд, и лицемерие духовного сословия. Именно в сатире впервые для русской литературы был изображен убогий быт нищих и голодных. XVII век стал переходным от историзма в литературе к авторскому художественному вымыслу. История постепенно выделяется в отдельную науку, а литература продолжает свое триумфальное шествие по векам.      

 

Теперь отдельно о «Житии протопопа Аввакума» (можно использовать эту информацию для подготовки к 5 и 6 вопросам)

«Житие» протопопа Аввакума — шедевр древнерусской литературы, явление исключительное даже на фоне разнообразной и богатой художественными открытиями литературы XVII в.

Аввакум родился в 1621 г. в семье священника и в возрасте 23 лет сам стал сельским священником. Жизнь его складывалась трудно: прихожане не прощали своему пастырю суровых обличений, «начальники» грозили расправой, когда Аввакум заступался за обиженных или проявлял так свойственную ему религиозную нетерпимость. Дважды ему пришлось бежать в Москву, спасаясь от разгневанной паствы. Живя в Москве, Аввакум сближается с кружком «ревнителей благочестия», участники которого были обеспокоены падением авторитета церкви среди населения, а в догматических вопросах настойчиво требовали сохранения древних «отеческих» традиций.

В 1650-х гг. патриарх Никон начинает проводить свою реформу церковных обрядов и требовать исправления богослужебных книг по греческим оригиналам. Реформы Никона вызвали резкое противодействие среди защитников старых обрядов, влиятельнейшим вождем которых становится протопоп Аввакум. В 1653 г. по требованию Никона Аввакума ссылают в Сибирь, где он пробыл до 1662 г., когда царь Алексей Михайлович приказывает вернуть опального протопопа. Аввакум с почетом был принят в Москве и обласкан, но, увидев, что и без Никона «зима еретическая на дворе», снова «заворчал», требуя восстановить «старое благочестие». В ответ на это последовали новые гонения — ссылка в Мезень, расстрижение, заточение в монастырских темницах. В 1667 г. Аввакума и его сподвижников — Епифания, Федора и Лазаря — ссылают на север, в Пустозерск, где они томятся в земляной тюрьме. В 1682 г. они были сожжены в срубе.

В Пустозерске, в заключении, Аввакум между 1669 и 1675гг. пишет свое «Житие». Написать «Житие» Аввакума «понудил» его духовный отец и соузник по пустозерской ссылке — инок Епифаний. В композиции аввакумовского «Жития» есть черты традиционного жития: вступление, обосновывающее повод создания жития, рассказ о юных годах Аввакума и о чудесах, которые должны свидетельствовать о божественном признании подвижника.

Но Аввакум пишет собственное «Житие», и это не только влияет на его сюжет, но и вынуждает Аввакума оправдывать возможность такого жития-автобиографии. Именно в этом отношении так важны оказываются сцены, в которых автор убеждается сам и убеждает читателя в своем праве на высокую миссию мученика и защитника истинной веры.

Не случайно поэтому в начале «Жития» Аввакум рассказывает о чудесном сне-видении: по Волге плывут «стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы...» Эти корабли, вещают Аввакуму, Луки и Лаврентия, его детей духовных, а за ними плывет тре тий корабль, «не златом украшен, но разными пестротами — красно, и бело, и сине, и черно...», на том корабле «юноша светел», который на вопрошание Аввакума о принадлежности корабля отвечает: «Твой корабль! Да плавай на нем з женой и детми, коли докучаеш!» Так знамением было предначертано многотрудное плавание Аввакума по волнам житейского моря.

«Житие» Аввакума напоминает монолог: автор как бы непринужденно и доверительно беседует с читателем-единомышленником. Искренность и страстность, с которой ведет Аввакум своё повествование, рассказывая то о перенесенных тяготах, то о своих победах, то о ниспосланных ему видениях и дарованных чудесах, — не просто искусный художественный прием, это принципиальная позиция Аввакума. Он то взволнованно, то эпически спокойно, то с иронией делится воспоминаниями со своими единомышленниками, ибо трагическое в его судьбе важно как пример мужества и стойкости, а победы Аввакума в этой борьбе или ниспосылаемые ему знаки божественной благодати воспринимаются как убедительные свидетельства его правоты и истинности той идеи, за которую Аввакум боролся большую часть своей жизни.

Мы можем так или иначе оценивать Аввакума и возглавляемое им движение с позиций истории, истории церкви, истории общественной мысли, истории морали, но в любом случае Аввакум вызывает невольное уважение своей убежденностью, искренностью поступков и мыслей, необычайным мужеством; он не терпел компромиссов и самым страшным судом корил себя за редкие проявления человеческой слабости.

При всем этом Аввакум был человеком безусловно богато одаренным. Он не просто человек большого литературного таланта, но он прежде всего умел видеть и чувствовать и смело выразить это увиденное и прочувствованное в словах и образах еще невиданной до него литературной манеры, решительно отказаться от традиционного литературного «красноглаголания», предпочтя ему просторечие, «вякание», как он сам его называет. Он прямо обращается к царю Алексею: «Ты ведь, Михайлович, русак», и просит не презреть его просторечия: «понеже люблю свой русский природной язык».

Исследователи много спорили о композиции «Жития»: является ли оно потоком воспоминаний, не подчиненных задуманной и рассчитанной сюжетной схеме, или же, напротив, имеет вполне целенаправленное сюжетное построение? Думается, что ближе к истине вторая точка зрения.

Аввакум, конечно, создал произведение, подчиненное концепции, рассчитанное на определенное впечатление. Богатая художественная натура Аввакума не раз прорывается через эту расчерченную им самим схему произведения, он не всегда может сдержать себя и отобрать для художественного воплощения лишь те эпизоды своей жизни, изображения которых в наилучшей степени служили бы основной идее «Жития». Жизнь шире и пестрее вошла в «Житие» Аввакума, чем того требовала цель, ради которой создавалось это произведение. Но не это ли и сделало его непревзойденным шедевром русской литературы XVII в.?

Рассказом о своей жизни Аввакум хотел воодушевить своих единомышленников на борьбу за «дело божие». Именно поэтому в центре внимания в «Житии» — самые мрачные эпизоды его жизни, именно поэтому так выделяет Аввакум разного рода знамения и чудеса, которые должны подтвердить угодность богу его подвижнической борьбы за «истинную веру».

Не случайно, подчеркивает Аввакум, затмение солнца произошло в 1654 г. — в тот год, когда Никон собрал церковный собор, утвердивший реформы, вызвавшие неприятие Аввакума и его единомышленников. Именно реформы церкви привели к расколу в русской церкви. Второе же затмение солнца было связано непосредственно с самим Аввакумом — оно произошло в тот год, когда его, «бедного горемыку», расстригли и «в темницу, проклинав, бросили». И Аввакум многозначительно продолжает: «Верный разумеет, что делается в земли нашей за нестроение церковное».

Впервые эта мысль о связи небесных «знамений» с русскими событиями и даже непосредственно с судьбой самого Аввакума прозвучит во вводной части «Жития». Она найдет развитие ив дальнейшем повествовании. Но Аввакум рассказывает об этих знамениях и чудесах необычайно просто, как об обыденных явлениях, и, быть может, эта обыденность чудес не случайна, она должна убедить читателя в искренности рассказа Аввакума; ведь он, пользующийся несомненным заступничеством бога (о чем и должны свидетельствовать все эти чудеса), тем не менее терпит страшные испытания: его избивают, ссылают, на долгие месяцы и годы заточают в тюрьму. Значит, есть какое-то неведомое людям объяснение того, почему, изредка помогая праведнику, бог тем не менее не спешит расправиться над никонианами, дает событиям развиваться своим чередом и лишь время от времени напоминает угодникам о своем благорасположении.

Так и в судьбе Аввакума: «ин началник» хотел его застрелить, «а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю, и из другия паки запалил так же», но и та, по божественной воле, «не стрелила». Когда Аввакума первый раз «посадили на чеп [на цепь]», то он три дня «ни ел, ни пил», и вдруг ночью свершилось чудо: «ста предо мною, — вспоминает Аввакум, — не вем — ангел, не вем — человек, и по се время не знаю; токмо в потемках молитву сотворил и, взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил, и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать — зело прикусны, хороши!» «Двери не отворялись, — вспоминает далее Аввакум, — а ево не стало! Дивно толко человек; а что ж ангел? Ино нечему дивитца — везде ему не загорожено». Так осторожно, как бы сам сомневаясь и не веря, Аввакум подводит читателя к мысли о помощи, посланной ему от бога.

Главным делом своей жизни Аввакум почитал борьбу с реформами Никона, и поэтому большая часть «Жития» посвящена именно этому периоду гонений. Он с особой подробностью описывает свои страдания от голода, холода, побоев, долгого пребывания в сырых и темных камерах. Вопреки высокому слогу летописей и хронографов, высокопарно повествовавших о мучениях праведников, Аввакум рассказывает о самых страшных своих мучениях необычайно просто, в бытовой, разговорной манере, а зачастую и с иронической усмешкой.

Вот как пишет Аввакум о своем первом заключении в Андрониевом монастыре. Он сидел на цепи, в темной «полатке» (камере), что «ушла в землю». «Никто ко мне не приходил, — вспоминает Аввакум, — токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. В Сибири, в Братском остроге, он, что собачка, лежал на соломке еж ал «на брюхе», так как спина гнила от побоев. Подробно и словно бы бесстрастно описывает Аввакум переносимые им побои и надругательства. Тобольский воевода Афанасий Пашков, «рыкнув», как зверь, «ударил меня по щеке, таже по другой, и паки в голову и збил меня с ног и чекан [кистень] ухватя, лежачева по спине ударил трижды... и по той же спине семьдесят два удара кнутом». В другой раз закованного протопопа везли в лодке: «сверху дождь и снег, а мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине — нужно было гораздо», — вспоминает Аввакум.

В описании всех этих тягот он не боится показаться смешным и даже слабым человеком. Иногда «самые трагические сцены приобретают в рассказе Аввакума характер скоморошьей буффонады», — пишет Д. С. Лихачев об известном эпизоде «Жития», когда бредущие в полутьме по льду томные (усталые) люди буквально засыпают на ходу, и «протопопица» (жена Аввакума — Анастасия Марковна) «повалилась, а иной томной же человек на нее набрел, тут же и повалился: оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушъка-государыня, прости!» А протопопица кричит: «Что ты, батько, меня задавил?» Вот другая, подобная же трагикомическая сцена. Барку, в которой находился Аввакум, унесло течением от берега. «Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном; я на ней полъзаю, а сам кричю: «Владычице, помози! Упование, не утопи!» Иное ноги в воде, а иное выполъзу наверх. Несло с версту и болши; да люди переняли. Все размыло до крохи. ...Я, вышед из воды, смеюсь, а люди-те охают, платье мое по кустам развешивая, шубы отласные и тафтяные, и кое-какие безделицы, тое много еще было в чемоданах, да в сумах; все с тех мест перегнило, — наги стали. А Пашков меня же хочет опять бить: «Ты-де над собою делаеш за посмех!»

В самые трагические моменты жизни Аввакума не оставляет жадная наблюдательность. Есть в «Житии» такой поразительный эпизод. По пути в Сибирь Пашков придрался к Аввакуму, заступившемуся за обиженных воеводой вдов, и стал «выбивать» протопопа из «дощеника»: «Для-де тебя дощеник худо идет! Еретик-де ты! Пойди-де по горам, а с казаками не ходи!» «О, горе стало!» — восклицает Аввакум, но тут же следует описание этих гор, по которым его заставляет «брести» Пашков, описание, поражающее своим пристрастным вниманием к миру. Он пишет с нескрываемым удивлением и восхищением: «Горы высокия, дебри непроходимый, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны черные, а гальки серые, в тех же горах орлы, и соколы, и кречеты, и курята инъдейские, и бабы [пеликаны?], и лебеди и иные дикие, — многое множество, — птицы разные», и далее следует столь же подробный перечень обитающих в тех горах зверей.

Вспоминает Аввакум и эпизод, происшедший на пути из Сибири, когда он встретился с местными жителями, поджидавшими проезжих, чтобы напасть на них и «побить». «А я, не ведаюче, — рассказывает Аввакум, — и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: оне с луками и объскочили нас. Я-су, вышед, обниматца с ними, што с чернцами, а сам говорю: «Христос со мною, а с вами той же!» И оне до меня и добры стали, и жены своя к жене моей привели. Жена моя также с ними лицемеритца, как в мире лесть свершается; и бабы удобрилися. И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро». Так непринужденно повествует Аввакум об эпизоде, который легко мог обернуться для него смертью.

Откуда эта дотошная жадность к изображению и описанию не только жития с его высокими страстями и деяниями, с радостями и муками, но и самого что ни на есть приземленного быта (вспомним описание развешанных на кустах промокших одежд Аввакума!)? Не потому ли, что Аввакум в душе своей более писатель, чем проповедник? Эта мысль покажется на первый взгляд парадоксальной, но не об этом ли говорит и сам Аввакум, сетуя, что ему не хочется «сидеть на Моисеевом седалище» (то есть толковать божественные законы, как библейский пророк). Полемику с никонианами, всю свою борьбу за старые обряды Аввакум, возможно, воспринимал как вынужденную, как долг перед своей совестью, и вспоминая, как ему, вернувшемуся из ссылки в Москву, царь Алексей Михайлович предлагал стать справщиком книг, Аввакум признается в своем «Житии»: «мне то надобно лутче и духовничества». Но «церковное ничтоже успевает» (все остается по-прежнему плохо), и Аввакум снова решается сломать свою устроившуюся было жизнь. Верность идее, своему делу, как понимал его Аввакум, оказывается сильнее; он со свойственной ему неукротимостью погружается в яростную полемику с никонианами.

В «Житии» предстает перед нами и Аввакум, исполненный книжной премудрости, владеющий всеми тонкостями эрудиции богослова и мастерством церковного полемиста. С нескрываемой гордостью рассказывает он о своем прении со «вселенскими патриархами»: «от писания с патриархами говорил много; бог отверз грешъные мое уста и посрамил их Христос!» Аввакум не приводит всего спора, а лишь несколько слов, которыми он завершил прение. Но слова эти весьма знаменательны: к приезжим патриархам Аввакум обращается от имени всей русской церкви, представляя в своем лице ту ее историю и традицию, нарушить которую «дерзнул» «Никон отступник»: «Вселенъстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги бывша християном. А и у вас православие пестро стало [лишено прежней чистоты] от насилия туръскаго Магмета, — да и дивить на вас нелзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца», ибо у нас до Никона, продолжает Аввакум, «было православие чисто и непорочно, и церковь немятежна». «И патриарьси задумалися, а наши, что волъчонки, вскоча, завыли и блевать стали на отцев своих...» Спор перешел в потасовку. Иван Уваров «ухватил... да потащил» Аввакума. А тот, повалившись на пол у порога, с издевкой кричал: «Посидите вы, а я полежу... Мы уроди [глупцы] Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы сильны, мы же немощни!»

Но сильным оказался именно Аввакум: через некоторое время его снова призывают на спор (ибо не считаться с ним было трудно).

Аввакума переубедить не удалось, и его ссылают на север, в Пустозерск, где в земляной тюрьме он и проведет остаток своей жизни. Однако именно там, в Пустозерском остроге, и начинается самый активный период литературного творчества Аввакума; там он пишет и свое «Житие», причем работает над ним в течение нескольких лет, создав по крайней мере четыре его редакции.

Но вот что существенно: все редакции заканчиваются примерно на одном и том же хронологическом отрезке жизни Аввакума — на времени заточения в Пустозерске. Далее следуют рассказы о судьбах его единомышленников. Композиционно они как бы замещают чудеса, описанием которых обычно заканчивались жития. Это сближение тем более имеет основание, что в этих рассказах явно присутствует и элемент чудесного. Чудеса совершаются, однако, не защитниками старого обряда, а с ними самими, во время их истязаний властями. Когда священнику Лазарю вырезали язык, он смог тем не менее говорить и без языка. Ему отсекли руку по запястье, но отсеченная рука, «на земле лежа, сложила сама перъсты по преданию». И Аввакум восклицает: «Мне-су и самому сие чюдно: бездушная одушевленных обличает!» Отрастает язык и у инока Епифания: сначала он говорил «гугниво» (картаво, неясно), потом обратился с мольбой к богоматери, «и показаны ему оба языка, московской и здешъней на воздухе; он же, един взяв, положил в рот свой и с тех мест [с той поры] стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся ва ръте».

Итак, Аввакум не продолжил рассказ о своей жизни. Его «Житие» не было мемуарами, над которыми можно продолжать работу до самой смерти: оно имело продуманную и законченную композицию, определяемую четко сформулированной в авторском сознании идеей произведения.

Но как же согласовать с этим утверждением те примеры описаний и бытовых наблюдений Аввакума, которые, казалось бы, являются излишними, уводящими в сторону от основной задачи «Жития»? Мы уже говорили о богатстве художнической натуры Аввакума, которая прорывалась сквозь им же самим установленные композиционные рамки произведения. В этой связи очень интересна предложенная исследовательницей аввакумовского творчества Н. С. Демковой интерпретация уже упоминавшегося нами видения «пестротами» украшенного корабля молодому Аввакуму. Это видение, пишет Н. С. Демкова, «имеет сокровенный смысл: это то разнообразие жизни, та пестрота, которую Аввакум встретит в мире, — «пестрота» добра и зла, красоты и грязи, высоких помыслов и слабостей плоти, через которые суждено пройти Аввакуму. Очень важно, что корабль этот прекрасен в восприятии Аввакума... Это признание «красоты» корабля, иначе говоря — жизни, уготованной Аввакуму, — выражение жизнелюбия, гуманистического пафоса сознания Аввакума, в то же время уже пустозерского узника, оглядывающегося на прожитую жизнь».

Это жизнелюбие Аввакума и позволило его «Житию» выйти за рамки дидактической иллюстративности, позволило встать ему в ряд наивысших достижений древнерусской литературы.

 

Вопрос № 6: Изображение личности в «Житии» Аввакума. Жанрово-стилевое своеобразие

«Житие» протопопа Аввакума — шедевр древнерусской литературы, явление исключительное даже на фоне разнообразной и богатой художественными открытиями литературы XVII в.

Аввакум родился в 1621 г. в семье священника и в возрасте 23 лет сам стал сельским священником. Жизнь его складывалась трудно: прихожане не прощали своему пастырю суровых обличений, «начальники» грозили расправой, когда Аввакум заступался за обиженных или проявлял так свойственную ему религиозную нетерпимость. Дважды ему пришлось бежать в Москву, спасаясь от разгневанной паствы. Живя в Москве, Аввакум сближается с кружком «ревнителей благочестия», участники которого были обеспокоены падением авторитета церкви среди населения, а в догматических вопросах настойчиво требовали сохранения древних «отеческих» традиций.

В 1650-х гг. патриарх Никон начинает проводить свою реформу церковных обрядов и требовать исправления богослужебных книг по греческим оригиналам. Реформы Никона вызвали резкое противодействие среди защитников старых обрядов, влиятельнейшим вождем которых становится протопоп Аввакум. В 1653 г. по требованию Никона Аввакума ссылают в Сибирь, где он пробыл до 1662 г., когда царь Алексей Михайлович приказывает вернуть опального протопопа. Аввакум с почетом был принят в Москве и обласкан, но, увидев, что и без Никона «зима еретическая на дворе», снова «заворчал», требуя восстановить «старое благочестие». В ответ на это последовали новые гонения — ссылка в Мезень, расстрижение, заточение в монастырских темницах. В 1667 г. Аввакума и его сподвижников — Епифания, Федора и Лазаря — ссылают на север, в Пустозерск, где они томятся в земляной тюрьме. В 1682 г. они были сожжены в срубе.

В Пустозерске, в заключении, Аввакум между 1669 и 1675гг. пишет свое «Житие». Написать «Житие» Аввакума «понудил» его духовный отец и соузник по пустозерской ссылке — инок Епифаний. В композиции аввакумовского «Жития» есть черты традиционного жития: вступление, обосновывающее повод создания жития, рассказ о юных годах Аввакума и о чудесах, которые должны свидетельствовать о божественном признании подвижника.

Но Аввакум пишет собственное «Житие», и это не только влияет на его сюжет, но и вынуждает Аввакума оправдывать возможность такого жития-автобиографии. Именно в этом отношении так важны оказываются сцены, в которых автор убеждается сам и убеждает читателя в своем праве на высокую миссию мученика и защитника истинной веры.

Не случайно поэтому в начале «Жития» Аввакум рассказывает о чудесном сне-видении: по Волге плывут «стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы...» Эти корабли, вещают Аввакуму, Луки и Лаврентия, его детей духовных, а за ними плывет тре тий корабль, «не златом украшен, но разными пестротами — красно, и бело, и сине, и черно...», на том корабле «юноша светел», который на вопрошание Аввакума о принадлежности корабля отвечает: «Твой корабль! Да плавай на нем з женой и детми, коли докучаеш!» Так знамением было предначертано многотрудное плавание Аввакума по волнам житейского моря.

«Житие» Аввакума напоминает монолог: автор как бы непринужденно и доверительно беседует с читателем-единомышленником. Искренность и страстность, с которой ведет Аввакум своё повествование, рассказывая то о перенесенных тяготах, то о своих победах, то о ниспосланных ему видениях и дарованных чудесах, — не просто искусный художественный прием, это принципиальная позиция Аввакума. Он то взволнованно, то эпически спокойно, то с иронией делится воспоминаниями со своими единомышленниками, ибо трагическое в его судьбе важно как пример мужества и стойкости, а победы Аввакума в этой борьбе или ниспосылаемые ему знаки божественной благодати воспринимаются как убедительные свидетельства его правоты и истинности той идеи, за которую Аввакум боролся большую часть своей жизни.

Мы можем так или иначе оценивать Аввакума и возглавляемое им движение с позиций истории, истории церкви, истории общественной мысли, истории морали, но в любом случае Аввакум вызывает невольное уважение своей убежденностью, искренностью поступков и мыслей, необычайным мужеством; он не терпел компромиссов и самым страшным судом корил себя за редкие проявления человеческой слабости.

При всем этом Аввакум был человеком безусловно богато одаренным. Он не просто человек большого литературного таланта, но он прежде всего умел видеть и чувствовать и смело выразить это увиденное и прочувствованное в словах и образах еще невиданной до него литературной манеры, решительно отказаться от традиционного литературного «красноглаголания», предпочтя ему просторечие, «вякание», как он сам его называет. Он прямо обращается к царю Алексею: «Ты ведь, Михайлович, русак», и просит не презреть его просторечия: «понеже люблю свой русский природной язык».

Исследователи много спорили о композиции «Жития»: является ли оно потоком воспоминаний, не подчиненных задуманной и рассчитанной сюжетной схеме, или же, напротив, имеет вполне целенаправленное сюжетное построение? Думается, что ближе к истине вторая точка зрения.

Аввакум, конечно, создал произведение, подчиненное концепции, рассчитанное на определенное впечатление. Богатая художественная натура Аввакума не раз прорывается через эту расчерченную им самим схему произведения, он не всегда может сдержать себя и отобрать для художественного воплощения лишь те эпизоды своей жизни, изображения которых в наилучшей степени служили бы основной идее «Жития». Жизнь шире и пестрее вошла в «Житие» Аввакума, чем того требовала цель, ради которой создавалось это произведение. Но не это ли и сделало его непревзойденным шедевром русской литературы XVII в.?

Рассказом о своей жизни Аввакум хотел воодушевить своих единомышленников на борьбу за «дело божие». Именно поэтому в центре внимания в «Житии» — самые мрачные эпизоды его жизни, именно поэтому так выделяет Аввакум разного рода знамения и чудеса, которые должны подтвердить угодность богу его подвижнической борьбы за «истинную веру».

Не случайно, подчеркивает Аввакум, затмение солнца произошло в 1654 г. — в тот год, когда Никон собрал церковный собор, утвердивший реформы, вызвавшие неприятие Аввакума и его единомышленников. Именно реформы церкви привели к расколу в русской церкви. Второе же затмение солнца было связано непосредственно с самим Аввакумом — оно произошло в тот год, когда его, «бедного горемыку», расстригли и «в темницу, проклинав, бросили». И Аввакум многозначительно продолжает: «Верный разумеет, что делается в земли нашей за нестроение церковное».

Впервые эта мысль о связи небесных «знамений» с русскими событиями и даже непосредственно с судьбой самого Аввакума прозвучит во вводной части «Жития». Она найдет развитие ив дальнейшем повествовании. Но Аввакум рассказывает об этих знамениях и чудесах необычайно просто, как об обыденных явлениях, и, быть может, эта обыденность чудес не случайна, она должна убедить читателя в искренности рассказа Аввакума; ведь он, пользующийся несомненным заступничеством бога (о чем и должны свидетельствовать все эти чудеса), тем не менее терпит страшные испытания: его избивают, ссылают, на долгие месяцы и годы заточают в тюрьму. Значит, есть какое-то неведомое людям объяснение того, почему, изредка помогая праведнику, бог тем не менее не спешит расправиться над никонианами, дает событиям развиваться своим чередом и лишь время от времени напоминает угодникам о своем благорасположении.

Так и в судьбе Аввакума: «ин началник» хотел его застрелить, «а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю, и из другия паки запалил так же», но и та, по божественной воле, «не стрелила». Когда Аввакума первый раз «посадили на чеп [на цепь]», то он три дня «ни ел, ни пил», и вдруг ночью свершилось чудо: «ста предо мною, — вспоминает Аввакум, — не вем — ангел, не вем — человек, и по се время не знаю; токмо в потемках молитву сотворил и, взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил, и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать — зело прикусны, хороши!» «Двери не отворялись, — вспоминает далее Аввакум, — а ево не стало! Дивно толко человек; а что ж ангел? Ино нечему дивитца — везде ему не загорожено». Так осторожно, как бы сам сомневаясь и не веря, Аввакум подводит читателя к мысли о помощи, посланной ему от бога.

Главным делом своей жизни Аввакум почитал борьбу с реформами Никона, и поэтому большая часть «Жития» посвящена именно этому периоду гонений. Он с особой подробностью описывает свои страдания от голода, холода, побоев, долгого пребывания в сырых и темных камерах. Вопреки высокому слогу летописей и хронографов, высокопарно повествовавших о мучениях праведников, Аввакум рассказывает о самых страшных своих мучениях необычайно просто, в бытовой, разговорной манере, а зачастую и с иронической усмешкой.

Вот как пишет Аввакум о своем первом заключении в Андрониевом монастыре. Он сидел на цепи, в темной «полатке» (камере), что «ушла в землю». «Никто ко мне не приходил, — вспоминает Аввакум, — токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. В Сибири, в Братском остроге, он, что собачка, лежал на соломке еж ал «на брюхе», так как спина гнила от побоев. Подробно и словно бы бесстрастно описывает Аввакум переносимые им побои и надругательства. Тобольский воевода Афанасий Пашков, «рыкнув», как зверь, «ударил меня по щеке, таже по другой, и паки в голову и збил меня с ног и чекан [кистень] ухватя, лежачева по спине ударил трижды... и по той же спине семьдесят два удара кнутом». В другой раз закованного протопопа везли в лодке: «сверху дождь и снег, а мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине — нужно было гораздо», — вспоминает Аввакум.

В описании всех этих тягот он не боится показаться смешным и даже слабым человеком. Иногда «самые трагические сцены приобретают в рассказе Аввакума характер скоморошьей буффонады», — пишет Д. С. Лихачев об известном эпизоде «Жития», когда бредущие в полутьме по льду томные (усталые) люди буквально засыпают на ходу, и «протопопица» (жена Аввакума — Анастасия Марковна) «повалилась, а иной томной же человек на нее набрел, тут же и повалился: оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушъка-государыня, прости!» А протопопица кричит: «Что ты, батько, меня задавил?» Вот другая, подобная же трагикомическая сцена. Барку, в которой находился Аввакум, унесло течением от берега. «Вода быстрая, переворачивает барку вверх боками и дном; я на ней полъзаю, а сам кричю: «Владычице, помози! Упование, не утопи!» Иное ноги в воде, а иное выполъзу наверх. Несло с версту и болши; да люди переняли. Все размыло до крохи. ...Я, вышед из воды, смеюсь, а люди-те охают, платье мое по кустам развешивая, шубы отласные и тафтяные, и кое-какие безделицы, тое много еще было в чемоданах, да в сумах; все с тех мест перегнило, — наги стали. А Пашков меня же хочет опять бить: «Ты-де над собою делаеш за посмех!»

В самые трагические моменты жизни Аввакума не оставляет жадная наблюдательность. Есть в «Житии» такой поразительный эпизод. По пути в Сибирь Пашков придрался к Аввакуму, заступившемуся за обиженных воеводой вдов, и стал «выбивать» протопопа из «дощеника»: «Для-де тебя дощеник худо идет! Еретик-де ты! Пойди-де по горам, а с казаками не ходи!» «О, горе стало!» — восклицает Аввакум, но тут же следует описание этих гор, по которым его заставляет «брести» Пашков, описание, поражающее своим пристрастным вниманием к миру. Он пишет с нескрываемым удивлением и восхищением: «Горы высокия, дебри непроходимый, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны черные, а гальки серые, в тех же горах орлы, и соколы, и кречеты, и курята инъдейские, и бабы [пеликаны?], и лебеди и иные дикие, — многое множество, — птицы разные», и далее следует столь же подробный перечень обитающих в тех горах зверей.

Вспоминает Аввакум и эпизод, происшедший на пути из Сибири, когда он встретился с местными жителями, поджидавшими проезжих, чтобы напасть на них и «побить». «А я, не ведаюче, — рассказывает Аввакум, — и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: оне с луками и объскочили нас. Я-су, вышед, обниматца с ними, што с чернцами, а сам говорю: «Христос со мною, а с вами той же!» И оне до меня и добры стали, и жены своя к жене моей привели. Жена моя также с ними лицемеритца, как в мире лесть свершается; и бабы удобрилися. И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро». Так непринужденно повествует Аввакум об эпизоде, который легко мог обернуться для него смертью.

Откуда эта дотошная жадность к изображению и описанию не только жития с его высокими страстями и деяниями, с радостями и муками, но и самого что ни на есть приземленного быта (вспомним описание развешанных на кустах промокших одежд Аввакума!)? Не потому ли, что Аввакум в душе своей более писатель, чем проповедник? Эта мысль покажется на первый взгляд парадоксальной, но не об этом ли говорит и сам Аввакум, сетуя, что ему не хочется «сидеть на Моисеевом седалище» (то есть толковать божественные законы, как библейский пророк). Полемику с никонианами, всю свою борьбу за старые обряды Аввакум, возможно, воспринимал как вынужденную, как долг перед своей совестью, и вспоминая, как ему, вернувшемуся из ссылки в Москву, царь Алексей Михайлович предлагал стать справщиком книг, Аввакум признается в своем «Житии»: «мне то надобно лутче и духовничества». Но «церковное ничтоже успевает» (все остается по-прежнему плохо), и Аввакум снова решается сломать свою устроившуюся было жизнь. Верность идее, своему делу, как понимал его Аввакум, оказывается сильнее; он со свойственной ему неукротимостью погружается в яростную полемику с никонианами.

В «Житии» предстает перед нами и Аввакум, исполненный книжной премудрости, владеющий всеми тонкостями эрудиции богослова и мастерством церковного полемиста. С нескрываемой гордостью рассказывает он о своем прении со «вселенскими патриархами»: «от писания с патриархами говорил много; бог отверз грешъные мое уста и посрамил их Христос!» Аввакум не приводит всего спора, а лишь несколько слов, которыми он завершил прение. Но слова эти весьма знаменательны: к приезжим патриархам Аввакум обращается от имени всей русской церкви, представляя в своем лице ту ее историю и традицию, нарушить которую «дерзнул» «Никон отступник»: «Вселенъстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги бывша християном. А и у вас православие пестро стало [лишено прежней чистоты] от насилия туръскаго Магмета, — да и дивить на вас нелзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца», ибо у нас до Никона, продолжает Аввакум, «было православие чисто и непорочно, и церковь немятежна». «И патриарьси задумалися, а наши, что волъчонки, вскоча, завыли и блевать стали на отцев своих...» Спор перешел в потасовку. Иван Уваров «ухватил... да потащил» Аввакума. А тот, повалившись на пол у порога, с издевкой кричал: «Посидите вы, а я полежу... Мы уроди [глупцы] Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы сильны, мы же немощни!»

Но сильным оказался именно Аввакум: через некоторое время его снова призывают на спор (ибо не считаться с ним было трудно).

Аввакума переубедить не удалось, и его ссылают на север, в Пустозерск, где в земляной тюрьме он и проведет остаток своей жизни. Однако именно там, в Пустозерском остроге, и начинается самый активный период литературного творчества Аввакума; там он пишет и свое «Житие», причем работает над ним в течение нескольких лет, создав по крайней мере четыре его редакции.

Но вот что существенно: все редакции заканчиваются примерно на одном и том же хронологическом отрезке жизни Аввакума — на времени заточения в Пустозерске. Далее следуют рассказы о судьбах его единомышленников. Композиционно они как бы замещают чудеса, описанием которых обычно заканчивались жития. Это сближение тем более имеет основание, что в этих рассказах явно присутствует и элемент чудесного. Чудеса совершаются, однако, не защитниками старого обряда, а с ними самими, во время их истязаний властями. Когда священнику Лазарю вырезали язык, он смог тем не менее говорить и без языка. Ему отсекли руку по запястье, но отсеченная рука, «на земле лежа, сложила сама перъсты по преданию». И Аввакум восклицает: «Мне-су и самому сие чюдно: бездушная одушевленных обличает!» Отрастает язык и у инока Епифания: сначала он говорил «гугниво» (картаво, неясно), потом обратился с мольбой к богоматери, «и показаны ему оба языка, московской и здешъней на воздухе; он же, един взяв, положил в рот свой и с тех мест [с той поры] стал говорить чисто и ясно, а язык совершен обретеся ва ръте».

Итак, Аввакум не продолжил рассказ о своей жизни. Его «Житие» не было мемуарами, над которыми можно продолжать работу до самой смерти: оно имело продуманную и законченную композицию, определяемую четко сформулированной в авторском сознании идеей произведения.

Но как же согласовать с этим утверждением те примеры описаний и бытовых наблюдений Аввакума, которые, казалось бы, являются излишними, уводящими в сторону от основной задачи «Жития»? Мы уже говорили о богатстве художнической натуры Аввакума, которая прорывалась сквозь им же самим установленные композиционные рамки произведения. В этой связи очень интересна предложенная исследовательницей аввакумовского творчества Н. С. Демковой интерпретация уже упоминавшегося нами видения «пестротами» украшенного корабля молодому Аввакуму. Это видение, пишет Н. С. Демкова, «имеет сокровенный смысл: это то разнообразие жизни, та пестрота, которую Аввакум встретит в мире, — «пестрота» добра и зла, красоты и грязи, высоких помыслов и слабостей плоти, через которые суждено пройти Аввакуму. Очень важно, что корабль этот прекрасен в восприятии Аввакума... Это признание «красоты» корабля, иначе говоря — жизни, уготованной Аввакуму, — выражение жизнелюбия, гуманистического пафоса сознания Аввакума, в то же время уже пустозерского узника, оглядывающегося на прожитую жизнь».

Это жизнелюбие Аввакума и позволило его «Житию» выйти за рамки дидактической иллюстративности, позволило встать ему в ряд наивысших достижений древнерусской литературы.

 


Дата добавления: 2015-01-19; просмотров: 29; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2020 год. (0.022 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты