КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Сцена пятая
Генри и Анни. Два года спустя. Другой дом. Гостиная-кабинет. Три двери. По облику Генри и Анни тоже должно чувствоваться, что прошло два года. Возможно, Генри в начале сцены читает в очках. Или он, допустим, отрастил усы. У Анни может измениться прическа. На проигрывателе крутится пластинка – звучит опера Верди. Телевизор, видеомагнитофон, а на столе Генри – крошечный радиоприемник и пишущая машинка. Генри один, читает отпечатанную на отдельных листах пьесу. Несколько секунд спустя из спальни или из кухни выходит Анни, бросает на Генри внимательный взгляд, а потом садится и смотрит, как он читает. Прислушивается к музыке. Генри поднимает на нее глаза. Анни смотрит на него. Анни. Ну, говори. Генри. Э-э… Штраус. Анни. Что? Генри. Или нет, не Штраус. Анни. Я про пьесу спрашиваю. Генри (кивает на страницы). Ах про пьесу… Анни (презрительно). Штраус!.. Какой же Штраус, если поют по-итальянски? Генри. Разве? (Прислушивается.) И в самом деле. Значит, опера итальянская. А кто у нас писал итальянские оперы? Верди. Анни. А точнее? Генри. Джузеппе. По лицу Анни он видит, что говорит не то. Монте?… Анни. Какая опера, спрашиваю? Генри. Ах опера… (Уверенно.) «Мадам Баттерфляй». Анни. Издеваешься? (Подходит к проигрывателю, выключает.) Генри. Клянусь, я действительно… Анни. Как был невежей, так и остался. Два года с тобой бьюсь. Генри. Да нравится мне твоя классика, честное слово, нравится. Композиторов только путаю… Они же все одинаково пишут – и за десять лет не разберешься, кто есть кто. А слух у меня получше твоего: тебе что «Братья Эверли», что «Сестры Эндрюз» – никакой разницы. Анни. Потому что ее и нет. Генри. Так, может, нам разводиться пора? Или послушаем что-нибудь приличное? Анни. Нет. Генри. Ладно, ставь свой опус номер раз. Для симфонического оркестра. (Напевает начало Пятой симфонии Бетховена.) Да-да-да-дааа… Анни. Ну, хватит болтать, занимайся делом. Генри. Ладно. (Смотрит на рукопись. Может, не я первый это заметил, но интересная вещь: во все времена великие начинались на букву Б: Бетховен, Большой Боппер… Анни. Буква – единственное, что их роднит. Генри. Не скажи. Еще – оба умерли. А ты знаешь, что вместе с Большим Боппером на том же самолете разбились Бадди Холли и Ричи Валенс? Анни. Нет, не знаю. Ты что, решил не читать пьесу? Генри. А Бадди Холли было всего двадцать два… Представляешь, сколько бы он еще сделал? Погибни, скажем, Бетховен в авиакатастрофе в двадцать два года – и вся история музыки пошла бы по-новому. Как, впрочем, и история авиации. Анни. Генри! Генри. Помню я про его пьесу, помню! (Снова смотрит на рукопись.) Анни. Много прочитал? Генри. У тебя к этой пьесе профессиональный интерес или чисто личный? Анни. Что значит «чисто личный»? Пауза. Генри. У тебя к этой пьесе личный интерес или чисто профессиональный? Анни. А сам ты как думаешь? Пауза. Генри. Пауза. Анни. Пожалуй, я смогла бы сыграть… Генри. Мэри? Конечно – даже без грима. Анни. Вот и отлично. «Три сестры» все равно сходят. Генри. Неизвестно. Сестры – народ упрямый. Анни. Да две другие беременны. Генри. Ничего, пару строк дописать – и порядок. Анни. Если ты пьесу Броуди доработаешь, скажем, за месяц… Генри. А я думал, ты в Глазго едешь, на эту кровосмесительную роль. Анни. Я еще не решила. Генри. Так решайся. Классика, Уэбстер, рыцарские страсти – прелесть! Анни. Это Форд,[5] а не Уэбстер. Да и в Глазго ехать… Генри. А что, севернее Лондона ты уже не играешь? Анни. Просто думала – ты заскучаешь без меня. Извини, ошиблась. Генри. А я думал – ты меня с собой возьмешь. Извини и ты. Анни. Да ты не то что на месяц, на неделю бы не поехал! Генри. Что верно, то верно. Я уж так, по инерции. Но я бы скучал! Анни. Придется поскучать: Глазго и вправду – не ближний свет. Генри «стреляет» ей в лицо указательным пальцем. Генри. Ага! Значит, все-таки едешь? И репетиции будут там? Анни (кивает). Неделю здесь, потом там. (Кивает на рукопись.) Так где ты остановился? Генри. Сцена в поезде:
«– Странный вы. Билли. Сколько вам лет? – Двадцать. Но в душе я – старик».
Почитать вслух? Анни. Если хочешь… Генри. Диалог так лучше чувствуется. Анни. Ну давай. Генри. Тогда я вернусь к началу сцены. Хорошо? Анни кивает. Генри изображает стук колес – серьезно или в насмешку. Анни слушает настороженно. (Читает.)
«– Простите, это место не занято? – Нет. – Не возражаете? – У нас свободная страна. – Благодарю вас. Садится напротив Мэри. Она продолжает читать. – Далеко едете? – В Лондон. – И вы, значит, считаете, что мы живем в свободной стране? – А вы не согласны? – В корне! Мы свободны делать только то, что нам диктуют. Кстати, меня зовут Билл. А вас? – Мэри. – Очень приятно с вами познакомиться, Мэри, – Мне тоже, Билл. – Вы не знаете, когда мы прибываем в Лондон? – Если не опоздаем – в половине второго. – Мэри, вы мне напомнили Муссолини».
Да-да, вы очень похожи, такие же глаза… Анни. Не придуривайся. Или не читай. Генри. Извини.
«– Если не опоздаем – в половине второго. – Мэри, вы мне напомнили Муссолини. Знаете, как про него говорили: «Пускай он фашист, зато поезда не опаздывают». Непонятно, почему у нас, в Британии, поезда из графика выбиваются… – Чего ж тут непонятного? – Ну как же? Фашисты у власти, а на железной дороге неразбериха. – Британия – не фашистская страна. – Вы уверены, Мэри? Возьмите армию…».
Ты ведь не будешь играть в этой пьесе? Анни. Отчего же? Генри. Оттого что пьеса плохая. Анни. С литературной точки зрения? Генри. С любой. Твой Броуди писать не умеет. Анни. Ты сноб. Генри. Ладно. Я – сноб, а он – не писатель. Анни. Диалог сыроват, я знаю, зато человеку есть что сказать. Генри. Есть. Но он фанатик, и каждое его слово рабски подчинено идее, причем примитивнейшей. Впрочем, беда даже не в этом, а в том, что он не умеет писать. Поджигать умеет, а писать – нет. Анни. Давай сюда пьесу. Зря я тебя попросила. Генри. Согласись, пьеса – дрянь. И если бы ее написал не Броуди… Анни. Но ее написал Броуди. И в этом все дело. Когда мы с ним познакомились, он двух слов связать не мог. Генри. И сейчас не может. Анни. Свинья! Генри. Ладно. Я – свинья, а он… Анни. Я тебе отвечу, раз нарываешься. Ты сам – фанатик. Вбил себе в голову, что литература должна быть такой, а не эдакой!.. Судишь о писателях, будто они бегуны. Стартовали все с одного места и рвутся к общему финишу. Шекспир далеко впереди, остальные стараются, догоняют. И пишете для таких же, как вы, фанатиков. Читатели ваши, если бы могли, писали бы так же. Провались вы все вместе с вашей классикой! Генри. Вот это правильно. Анни. Броуди в вашей гонке не участвует. Он одного хочет – быть услышанным. Генри. И это правильно. Анни. И делает это по-своему, сам всего добивается. Генри. Да-да, книжки читает, чувствуется… Анни. С классиками его сравнивать, конечно, не нужно… Генри. Конечно, не нужно. Анни. Он – узник, и пытается докричаться до нас сквозь толщу тюремных стен… Генри. Совершенно справедливо. Полностью согласен. Анни. Замолчи! «Согласен»… Уж лучше возражай, громи… Генри. А почему, собственно, он взялся писать именно в этом жанре? Ты предложила? Анни. Ну, не совсем… Генри. Зачем тебе это понадобилось? Анни. Комитет так решил. Вернее, то, что от него осталось. Понимаешь, Броуди уже надоел публике. За два-три года все приедается. Чтобы расшевелить людей, нужен крепкий… Генри. Хлопок по затылку? Анни. Нет, крепкий… Генри. Пинок в задницу? Анни (вспыхнув). Прекрати за меня договаривать! Генри. Прости, больше не буду. Анни. Все, потеряла нить. Генри. Чтобы расшевелить людей, нужен крепкий… Анни. Короче, от писателя не отмахнешься. О телеспектаклях говорят, они становятся событием. Может, после пьесы дело Броуди пересмотрят? Как ты думаешь? Что ты вообще об этом думаешь? Генри. Что все это очень разумно. Анни. Нет, скажи честно. Генри. Ах, честно… Я думаю, скверная пьеса – не повод для оправдания. И уж тем паче – не доказательство судейской ошибки. Ты утверждаешь, что Броуди якобы наскучил публике. Так имей в виду, это еще цветочки. Вот пьеска заставит народ поскучать на славу! Впрочем, досмотреть до конца вряд ли кому удастся: пьеса не забавней Марксова «Капитала», да и короче лишь на самую малость. Анни. Ты самодовольный ублюдок! Генри. Не сквернословь… Анни. Роджер все равно ее на телевидении поставит! Генри. Кто? Ах, Роджер… Ему-то это зачем? Анни. Он член нашего комитета. Генри смотрит в потолок. А пьесу нужно лишь слегка доработать… Генри. Все вы свихнулись на этом Броуди. Анни. А ты ревнуешь? Генри. Тебя к Броуди? Анни. Не меня, а писательское призвание. Ведь это нечто священное, принадлежащее одному тебе. Ты никого к писательству не подпускаешь. По-твоему, одним – дано, другим – не дано. Писать вправе лишь ты и тебе подобные. Броуди тем тебя и раздражает, что не знает своего места. Ты – словно метрдотель в ресторане, не впускаешь Броуди, потому что он, видите ли, без галстука. Ну, плохо у него слова сцепляются. Неужели низать слова на нитку – самое главное? Генри. Писателю вроде бы не грех излагать связно… Анни. Да не писатель он, а заключенный. Писатель – ты. Ты и пишешь, потому что писатель. Выбираешь «тему», накручиваешь на нее, наворачиваешь – лишь бы писалось складнее, глаже. А зачем? Кто сказал, что литература должна быть только такой? Генри. Никто. Просто только такая на человека и действует. Анни. Еще бы! Сначала ты всем объясняешь, что такое хорошая литература, а потом, естественно, оказываешься лучшим писателем. И вдруг появляется некто – скажем, Броуди. Он в ваших играх не участвует, но у него и вправду есть живая, настоящая тема. Тебе он, разумеется, скучен, но ведь и ты ему – тоже! Он тебе – потому что писать не умеет, ты ему – потому что ничего другого не умеешь. Генри. Анни, ты меня пугаешь. Жутко, когда глупость излагается внешне разумно. Я знаю, как обращаться с идиотом, как с умным человеком. Но как с тобой – не знаю. Где моя крикетная бита? Анни. Крикетная бита? Генри. Ага. Сейчас опробуем новый подход. (Направляется в коридор.) Анни. Шутишь? Генри. Серьезно. (Выходит.) Она смотрит недоверчиво. Он возвращается со старой крикетной битой. Анни. Не посмеешь… Генри. Еще как посмею, дура ты несчастная… Анни. Попробуй только тронь, идиот! Генри. Заткнись и слушай. На первый взгляд, это – обыкновенная палка. Однако сделана она из особых сортов древесины. И куски склеены хитроумным способом – чтобы бита пружинила. Так полы в танцевальных залах делают. И вот ты бьешь по шару. Попал точно – шар свистит пулей, далеко-далеко, а ведь ударяешь не сильно. И слышен легкий «чпок», словно пробка из бутылки вылетела. (Озвучивает.) Мы стараемся писать так, как мастерят крикетные биты: чтобы слова пружинили и мысль не увязала. Легкий удар – и летит вперед! (Снова «чпокает» и берет в руки пьесу.) А это – просто дубина, ее приспособили под биту. Формой слегка напоминает, но ударь ею по шару – он и десяти шагов не пролетит. А ты, заодно, и руки отобьешь! Выронишь дубину, засунешь руки под мышки, станешь приплясывать и вопить от боли: «Ух-ух-уй-юй-юй!» (Указывает на крикетную биту.) Эта штука лучше не потому, что так кто-то сказал, и не потому, что профессионалы сговорились не пускать на поле новичков с дубинками. Она сама по себе – лучше. А не веришь – ударь-ка вот этим и посмотри, где окажется шар. (Протягивает пьесу.) «– Какой вы странный. Билли, сколько вам лет? – Двадцать, но в душе я – старик». Ух-ух-уй-юй-юй!!! (Бросает рукопись и, засунув ладони под мышки, скачет вокруг. Анни безучастно смотрит. Наконец он останавливается.) Анни. Я тебя ненавижу. Генри. А я тебя люблю. Я – весь твой. Ты у меня одна-единственная, никому тебя в обиду не дам, от всех напастей уберегу… Анни. Генри, ну неужели ты ничего не можешь сделать? Генри. А что ты предлагаешь? Анни. Отсеки лишнее, придай форму… Генри. «Отсеки лишнее, придай форму»… Чему? Генри-фокусник… Пойми, он не умеет писать. Мне придется заново все переписывать. Анни. Так перепиши. Генри. Не могу. Анни. Почему? Генри. Потому что шары у него не лучше биты. Война – это прибыли богачам, политики – марионетки, парламент – фарс, законность – обман, собственность – воровство… И так страница за страницей. Сплошная банальность. А вещает твой Броуди, будто Кортес – явился из-за океана обращать индейцев. Не героев подобрал, а сплошных уродцев, бродячий цирк: трудолюбивый педант, ущербный философ, простак, который завтра спасет человечество… Анни. Будь ты на его месте, может, смотрел бы на вещи так же. Генри. Но вещи-то бывают конкретные и абстрактные. Вот, например, кофейная чашка. Я ее поворачиваю и – для меня – пропадает ручка, опрокидываю – исчезает полость. Но чашка все равно существует реально – полая, с ручкой. Другое дело – политика, законы, патриотизм. Им с чашкой не тягаться. Они созданы человеческой мыслью, только ею и живы, ничего реального в них нет. Попробуй их повертеть, опрокинув, точно реальную чашку, попробуй хоть что-то в них изменить – сначала разочаруешься, потом обозлишься, а там и до насилия недалеко. Если знать об этом заранее, станешь действовать осторожно, мягко. Тогда, может, и вправду что-то стронется в людских умах. Да и политика с законами станет человечней. А если не понять этого вовремя, не отказаться от предрассудков – ошибки неизбежны. Анни. Все, что ты сказал, – только твоя мысль. Генри. Верно. Анни. Ты не учитываешь, кто написал эту пьесу, зачем, где… Генри. Уволь – не учитываю. Может, с Броуди действительно обошлись несправедливо, не знаю. Да это и не важно. В литературе он – медведь. Невозможно помочь человеку, который считает, что любой редактор – непременно цензор, что демонстранту позволительно кидаться камнями; что небоскребы строить нельзя – это, видите ли, социальное насилие. Такие люди любую нелицеприятную речь принимают за провокацию, обрывают ораторов почем зря – пользуются правом на свободу слова… Жалко слов, которыми лепится весь этот бред. Они-то ни в чем не виноваты. Они бесстрастны, точны, обозначают конкретные вещи. Из слов – если обращаться с ними бережно – можно, будто из кирпичиков, выстроить мост через бездну непонимания и хаоса. Но из битого кирпича ничего не выстроишь, а Броуди отбивает у слов углы. Я не считаю писателя святым, но слова для меня – святы. Они заслуживают уважения. Отберите нужные, расставьте в нужном порядке – и в мире что-то изменится. А дети будут читать ваши стихи даже после вашей смерти. Анни подходит к пишущей машинке, вынимает из нее лист, читает. Анни. «Кадр семьдесят девятый. В командирском отсеке. Задек смотрит на экран: прямо на зрителя разворачивается, зеленовато поблескивая, лазерная пушка. Крупным планом – мрачная усмешка Задека: «Вот они! Сдается мне, план сработает». Слышен громкий голос Кронка: «Держи курс, Задек…» Генри (обрывает). Это не литература, а кино. Картинки. И вообще, это не считается: нужно же на Шарлоттины алименты зарабатывать. Вот выйдет за своего архитектора – тогда буду писать настоящее. Анни выпускает лист из рук, он ложится обратно на машинку. Анни. А пьесы для меня ты так и не написал. Генри. Не написал. Хотя пытался. Давно мне не было так тошно, как сейчас. Впрочем, вчера было не лучше. Не сердись. Поеду с тобой в Глазго, ты будешь играть «Когда б она блудницей не была»,[6] а я – строчить про Кронка и Задека. Анни. Я не еду в Глазго. Генри. А я говорю – едешь! Анни. А я говорю – нет! Будем заниматься пьесой Броуди. Я так хочу. Я! Понимаешь – я! Или это тоже не важно? Генри? Пауза. Значит, отказываешься? Ну да, ты у нас такой разборчивый, привередливый… Что ж, слушай свою утонченную музыку, расти духовно. (Включает стоящий на столе Генри крошечный радиоприемник. Негромко звучит поп-музыка. Анни направляется к двери.) Генри (в отчаянии). Да зачем, зачем тебе этот Броуди? Влюбилась, что ли? Она оборачивается, смотрит; он понимает, что совершил ошибку. Считай, что я ничего не говорил… Анни. Поздно. (Выходит.)
|