Студопедия

КАТЕГОРИИ:

АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника


Бровкин Алексей Иванович 8 страница




На мои крики пришел старший лейтенант Верёвкин-Захальский, его отец был генерал-майором, но в другой дивизии, оттащили в ППМ. Я был весь избит, шинель и даже шапка изорваны. Всё было в крови, в ППМ сняли даже нижнее бельё, завернули в две простыни. Самое тяжелое ранение у меня было в шею: осколок разбил третий- четвёртый позвонки, впился в спинной мозг, и у меня был полный паралич: ни руки, ни ноги не работали, и только голова немножко поворачивалась. На правой ноге у меня было три раны, на левой три, в голове было несколько мелких осколков величиной с гречневую крупу, но я их и за осколки не считаю. Привезли в медсанбат, стоявший на Луге, в деревне Волково, что ли. Знакомая врач обработала, завернула меня ещё в две простыни, в два одеяла. Положили меня в машину, и она сказала шофёру и санитару: «Гоните на Кингисепп потому, что сейчас будет отходить «вертушка» на Ленинград» («вертушкой» назывался санпоезд) Приехали на станцию, санитар побежал узнать, где стоит поезд, прибегает обратно и спрашивает: «Лейтенант, где у тебя документы?» Я отвечаю: «Вот, лежат на груди, в бумажнике». Потом санитар кричит шофёру: «Давай скорей! Бери скорей на носилки, понесли!» Подбегают, а паровоз уже: «У! У!» – и поезд двигается. Они к одной теплушке – закрыто! К другому вагону – закрыто, тогда они застучали, кричат: «Немедленно откройте, Героя Советского Союза примите!» Дверь отодвинулась, они вдвинули мои носилки и говорят: «Лейтенант, мы выполнили задание. Будь жив!» – вот и я поехал. Подходит капитан и спрашивает: «Кто это тут Герой Советского Союза?» Я открываю глаза, смотрю – Репня, начальник инженерной службы полка. На Ханко он был командиром сапёрного взвода, он там и минировал, и проволоку тянул – хороший парень.

А мы четвёртого марта были на рекогносцировке: командир полка, начальник штаба и начальник инженерной службы Репня. Тогда он был ранен: разрывная пуля раздробила ему локоть, я его перевязывал. У него был «парабеллум», который я ему переложил в правый карман бекеши. Так вот он меня спрашивает: «Бровкин, а когда это тебе присвоили звание Героя Советского Союза?» Я говорю: «Репня, да какой я Герой, это вон ребята придумали!» – они, конечно, молодцы, спасли меня – следующий поезд отправлялся через двое суток, за это время я бы там умер. Я Репне говорю: «Толя, пристрели меня» – он: «Да ты что!» Я говорю: «Тебе что, на меня смотреть не жалко?» Он говорит: «Да чем же я тебя застрелю?» Я отвечаю: «У тебя в правом кармане “Парабеллум”»… Ну, он ухаживал за мной.

Привезли меня в Мечниковскую больницу. Во время блокады в Ленинграде было два распределителя: в Мечниковской больнице и в Лавре. В Александро-Невской Лавре принимали раненых с Ивановской, Красного Бора, Пулково, а в больнице имени Мечникова – с Карельского перешейка и «Невского Пятачка». Когда нас привезли, я слышу: Репня потихоньку спрашивает врача: «Слушай, а он жив будет?» А тот: «Какой вопро-о-ос, ну какой вопрос? Раз к нам попал – конечно, жив будет» (рассказывает, улыбаясь). Репня подошел ко мне попрощаться, сказал, что в больнице Мечникова его не оставляют, а переводят в другую больницу, и мы расстались. И я в Мечниковской больнице пролежал ровно восемнадцать месяцев. Поставили диагноз: полный перерыв спинного мозга. Жене, Вале, сказали: «Жить он не сможет: моча не идёт, стула нет, двигаться не может». Я лежал в хирургическом отделении, а вызвали невропатолога. Обыкновенная женщина-ординатор нашла, что перерыва полного нет: она заметила, что на левой ноге шевельнулся большой палец, и написала: «Оперировать». Пришел профессор, Назаров Василий Михайлович, отметил: «Да нет – перерыв спинного мозга». Начался спор. Пришел профессор Раздольский Иван Яковлевич, невропатолог, подтвердил диагноз своего ординатора, и сказал, что надо оперировать. Василий Михайлович не хотел оперировать. Жена по рекомендации врачей пошла к нейрохирургу, профессору Молоткову, тот выслушал её и говорит: «Не-ет, я Василия Михайловича Назарова знаю, он прекрасно справится с этой работой». Десятого марта я к ним попал, и они всё торговались: оперировать – не оперировать, и лишь шестнадцатого марта оперировали. Я стал шевелить плечом правой руки. Оказалось, полного перерыва нет. Осколок трогать не стали – как сказал профессор: «Он своё гадкое дело сделал и сидит очень плотно в третьем позвонке. Если его вынуть, то позвонок развалится» – и вот я с ним живу. После операции стал потихоньку двигаться, двигаться. Через год даже начал есть левой рукой, потом сидеть стал, потом вставать, ходить. Это заслуги персонала Больницы имени Мечникова, врачей, сестёр, санитаров, няней. Ведь это не военный госпиталь, это – гражданская больница, весь персонал гражданский, ни одного военного там не было. Вот мой пример: я полтора года отлежал, совершенно не двигался, парализован, и они меня поставили на ноги и я до сих пор живу.

Я знаю второй случай: лётчик, он в 1942 году упал, не раскрылся парашют. Как мне говорили, когда его привезли в больницу, это было сплошное кровавое месиво, но человек дышит, живой. Я лежал на втором этаже, в «нервном» отделении, а он – на первом, там было психиатрическое. Как мне рассказывали, сперва он встал на ноги и начал ходить, но ничего не помнил, ничего не знал. Ко мне на консультацию пригласили врача из психиатрического отделения, так вот она сказала, что «мы теперь знаем его имя и фамилию: Сорокин Дмитрий. Я его пришлю к вам под видом, что на втором этаже лежит офицер, он очень любит газеты читать, ему надо почитать». И он пришел, мы с ним познакомились. Он с 1942 года – как вылетел, так и считался пропавшим без вести, и они его восстановили! 28-го августа 1945 года я выписался, а его в сентябре должны были отвезти на родину, кажется – в Казахстан. Врач говорила: «Вот я его привезу – там ни за что не поверят, с каким диагнозом он поступил! Это только мы могли его наблюдать три года». Это всё только благодаря медикам!

Меня оперировал профессор Назаров, «покопался» в спинном мозге, что-то там сделал, поколдовал – и я через полтора месяца уже стал двигать плечом, потом ожили пальчики – в общем, почувствовал, что тело есть. А сделал он эту операцию по настоянию простого невропатолога, ординатора Татьяны Константиновны, кажется, её фамилия – Теришева? Вот никак сейчас не могу вспомнить! Сёстры были студентками Второго Медицинского института, нянечки?.. Ведь меня надо было три-четыре раза повернуть, два-три раза натереть от пролежней, покормить… И выходили они меня. Год и два месяца я лежал в «нервном» отделении, тоже не двигался. Заведующей отделением была Лойко Ванда Ивановна, врач – Пантелеймонова Ольга Николаевна, она же была и преподавателем, медсёстры: Маша Морозова – вот я их всех личики помню. Профессор-невропатолог – Раздольский Иван Яковлевич, который прописывал мне лекарство и говорил: «Я их сам не пробовал. Буду их на тебе, Лёшенька, пробовать. И буду писать диссертацию» (рассказывает, улыбаясь). Я говорю: «Иван Яковлевич, скажите, а я буду ходить?» – а он отвечает: «Слушай, а откуда я знаю, будешь ты ходить или нет – это же от тебя зависит! Мы всё делаем, чтобы помочь тебе. Если ты захочешь, значит, будешь ходить!» Я говорю: «Ну, если это только от меня зависит, то я не только ходить буду, а и бегать». Он: «Вот это мне и надо от тебя! Это от тебя зависит и от времени, а мы всё приложим, чтобы помочь тебе» – вот такой был персонал, такое было отношение. И так относились не только к нам с Сорокиным. Мы просто были двумя ранеными, которые лечились с момента поступления до выписки, а большинство других через какое-то время эвакуировали в тыловые госпиталя, и отдалённого наблюдения за ними не было. Меня тоже хотели эвакуировать: в июне 1944 года пришла комиссия – генерал от медицины – и: «Эвакуировать как нуждающегося в длительном лечении!» Десятого июня намечалась крупная операция по освобождению Карельского перешейка, и необходимо было освободить койки, и тех, кто больше двух или трёх месяцев нуждался в лечении, назначали к эвакуации. Я стал отказываться, а медицинский генерал сказал: «И спрашивать тебя не будем!». Я говорю: «Как вы можете со мной так говорить? Вы знаете, что я – гвардейский офицер, лейтенант? Со мной советовался генерал Симоняк! Меня выслушивал командир дивизии, Герой Советского Союза! Какое вы имеете право?!» Он слушал, слушал и говорит: «У нас своя задача». Я говорю: «Если вы меня только отправите, я достану вену зубами и вскрою! Никуда я не поеду, у меня жена здесь!» Он вышел и врача спрашивает: «А он что, может это сделать?» – она ответила: «Да, у него есть уже силы это сделать». Тогда он сказал: «Оставьте его» – это врач мне уже потом рассказала. Генерал мог так распоряжаться потому, что мы лежали на «оперкойках», они были в оперативном подчинении у военных, военные их как бы арендовали.

Да, вот ещё третий пример: командир артиллерийской батареи, старший лейтенант Джакулов Тимур. Его привезли из-под Пскова примерно тогда же, когда и меня. Положили рядом, он не ходил, не говорил – ничего. Что с ним? В чём дело? Никак не могли узнать – в «карточке передового района» ничего не написано. Что у него за ранение? Нигде раны нет, контузии не показывает – это мне рассказывали врачи. Оказалось, у него было ранение мозжечка: осколок величиной с просяное зёрнышко вошел в шею. Покуда его возили по госпиталям, ранка заросла, и врачи ничего не могли понять, только снимок показал, что в мозжечке есть инородное тело. И потом все симптомы говорили о мозжечковом ранении. Его тоже выходили в Мечниковской больнице. Когда я выписывался, он уже начинал ходить по палате, опираясь на спинки кроватей. Я рано выписался, меня могли ещё держать полгода. «Оперативные», «военные» койки – все аннулировали и всех военных распределяли по разным госпиталям, я не согласился, сказал: «Я демобилизуюсь, и буду жить дома». Когда в 1946 году я вернулся из санатория, нашел Тимура в госпитале, он готовился уехать на родину в Казахстан. Он уже хорошо ходил, внятно говорил, сохранил память – всё к нему вернулось. Играл в шахматы, и хорошо играл – примерно так на вторую категорию, я с ним играл. Это был третий случай – Тимур Джакулов, казах, кадровый офицер, умный парень такой. Я ему помогал: документов при нём не было, никто не верил, что он офицер, никакого содержания он не получал. Мы написали в часть. Короче, он не получал деньги два года, а тут за все два года получил все сразу. Когда Тимур получил эти огромные деньги, он мне говорил: «Это твои деньги, это ты мне их отдал». Я говорю: «Перестань. А вот если хочешь, давай мы это отметим. Давай из этих денег полторы тысячи, мы попросим Валю, пусть она купит колбасы, закуски, четвертинку водки, и отметим! А остальные деньги положим на «полевую книжку»».

Вы и сами знаете, что после таких тяжелых ранений, пусть и на короткое время, но обязательно возникает мысль о самоубийстве. Здесь, конечно, человек сам должен побороть душевную слабость и уныние, но очень важно, чтобы рядом были родные и товарищи по несчастью, уже прошедшие через это. Со мной в палате лежал командир артиллерийской батареи – он в Тарту выпил метилового спирта, в результате чего развилась атрофия зрительного нерва, и он почти полностью ослеп. В «карточке передового района» у него было так и записано: «Отравился трофейным спиртом». Когда ему пришло время выписываться, то ему написали: «Инвалидность первой группы, не связанная с пребыванием на фронте». Он был буквально на волоске от смерти, как же так, он приедет искалеченный и с такой записью! Я его спрашиваю: «У тебя кто-нибудь в полку был, хороший товарищ?» Он отвечает: «Да – комиссар полка, он меня уважал». Мы написали письмо этому комиссару полка: что так и так, дают такую инвалидность, просим – поддержите, дайте характеристику! В полку сообразили, что к чему, и написали, что «такого-то числа, будучи на командном пункте, старший лейтенант руководил огнём батареи. Старшина принёс обед и положенные сто грамм спирта, старший лейтенант всё это принял, и стало ему плохо. Оказалось, что старшина принёс трофейный спирт, о чём командир батареи не знал». Также прислали очень хорошую характеристику. Но тут врачи всё равно руководствуются «карточкой передового района». Я тогда говорю: «Давай напишем письмо в Главное Санитарное Управление Красной Армии». И написали, приложив характеристику и письмо комиссара. Из Москвы пришла бумага, подписанная генерал-лейтенантом медицинской службы, чтобы «инвалидность такого-то считать связанной с пребыванием на фронте» – представляете?! Они с женой считали меня просто спасителем. Он женился на сестричке из нашей больницы, уехал к себе на Украину, у них родились два сына, и он долго жил.

Во время войны я не видел вокруг себя ни одного религиозного человека. Сам я потом много думал, читал Евангелие, но это всё не то. Я знаю, что некоторые были подвержены: вот, например, к нам прибыл молодой парнишка с 25-го года, Петя Лотарев. Мы отдыхали на Большой Охте, пошли в баню. Я смотрю – а у Пети на груди крестик! Я посмотрел и спрашиваю: «А ребята не смеются над тобой?» – он говорит: «Никто не видел. Его мне надела бабушка, когда я пошел на войну». Я говорю: «Ну смотри, а лучше положи его куда-нибудь к себе в карманчик. Это твоё дело: носи – не носи, но только чтобы ребята не смеялись над тобой». Так вот, этот Петя Лотарев как раз там, где сейчас пустое поле за Анненским, был ранен в траншее. Я голову ему поднял, а он мне говорит: «А вот зря я крестик снял!» До сих пор я думаю: «Ну, это я, наверно, виноват, что он его снял». Умирая, он вспомнил о крестике. Был он религиозный или нет? Я считаю, что не мог он быть религиозным. Это бабушка-умница дала ему этот крест и, может быть, этот крест и спас бы его, если бы он его не снял. Вот у меня боль какая! Не знаю, поняли вы меня?

Летом в хорошую погоду меня выносили на носилках в больничный парк, там гуляли больные из психиатрического отделения. Здесь мне впервые показали Митю Сорокина – он тогда ещё не разговаривал и ходил, перетаскивая то правую ногу, то левую. Один больной всегда подходил к моим носилкам строевым шагом, всегда был в пилотке, как подойдёт – руку под козырёк и: «Разрешите папиросочку?» – у меня папиросы всегда лежали на подушке. Им в психиатрическом отделении папиросы не давали, я говорю: «Возьми». Он возьмёт и отчеканит: «Благодарю вас», чувствовалось – такой выправки офицер, именно кадровый.

Как я уже говорил, сперва я лежал в хирургическом отделении, но там было очень тяжело: лежали очень тяжелые больные и обстановка была нехорошая. Со мной лежал раненый в руку младший лейтенант, его родная сестра работала медсестрой в «нервном» отделении, и она его туда перевела, хотя он был ранен в руку. Он приходит и говорит: «Знаешь, Алексей, давай переходи, там хорошо». Я говорю: «Да как же я перейду, тут меня все знают и как ухаживают за мной, а там нужно привыкать!» Он говорит: «Покуда я там буду лежать – создам тебе условия». А там уже считали, что я – их больной и если я соглашусь, они меня с удовольствием туда возьмут – и перевели. В офицерской палате на восемь человек с июня 1944 года и до 28 августа 1945 года, когда я демобилизовался, кроме меня было всего двое, получивших ранения. Остальные – как правило, младшие лейтенанты, лейтенанты, старшие лейтенанты, капитаны – были больными, заикались – то есть, были контужены. И были просто симулянты, я их там разоблачал. И что я хочу сказать: это были не офицеры, а так – барахло: вот такие там были в последнее время, человек пятнадцать таких было.

Когда меня выписывали, сестра-хозяйка пошла принести мои вещи. Возвращается и говорит: «Слушай, Лёша, а там ничего твоего нет, только страшное: там лежит шапка, лежит в крови портянка, ремень и портупея – четыре куска». Кто их положил со мной? Как они пришли? Видимо, было правило: офицерские вещи оставлять. Я говорю: «А что? Ты бы принесла их мне показать» – она ответила: «Что ты? Мне страшно было».

Всё же наши люди меня потрясали: из госпиталя уходит в часть и, причём, на передний край, сразу в бой. Что человека двигало?! Тогда мне было ясно: я сам весной 1943 года не долечился, ушел – это ответственность за свою страну. Я видел, как люди умирали. У меня всё тело, руки и ноги были все в крови, я их таскал и хоронил. Так что, они зря погибли?! В это время у нас были, в основном, украинцы, их семьи остались в оккупации. У меня тоже мать, сестра, три брата, отец – остались в оккупации, я думал, как их выручить. Когда говорят, мол, патриотизм был – ну как ты хочешь, так его и называй. Я не называл это патриотизмом – это мой долг был. Понимаете? Не удержусь, хочу рассказать вам: на территории больницы имени Мечникова расположен прекрасный парк, по нему гуляли раненые, а лежачих – таких, как я – выносили в парк на носилках. И вот как-то лежу я, смотрю: идёт человек в халате, в тюбетейке, кальсонах и тапках. Смотрю – Гриша Гниловченко, мой разведчик – парень, который был на Ханко, потом со мной в лыжном батальоне, только я там был командиром отделения, а он у меня – первым номером 50-мм миномёта. И в разведроте он был со дня её формирования, в моём взводе, был ранен под Красным Бором, вернулся в роту, когда мы участвовали в «Арбузовской» операции. А в этот раз Гриша был ранен после меня, под Нарвой, лежал в госпитале на Старо-Невском проспекте. А в это время, в конце мая, наша дивизия пришла из Эстонии и разместилась на Карельском перешейке в районе Песочное, Сертолово, Чёрная речка. Гриша знал, что я лежу в Мечниковской больнице и, сбежав из госпиталя, пришел ко мне. Он спрашивает: «Ты знаешь, где наши? Говорят, что дивизия наша пришла». Я спрашиваю: «Чего ты хочешь?» Он говорит: «Я хочу уйти». Я спрашиваю: «Ты, что сдурел?» Он говорит: «Я здоров, а меня не выписывают! Как мне туда добраться?» Я говорю: «А как ты в халате пойдёшь?» – а он знал, что когда мы два с половиной месяца стояли на Большой Охте, то оставили у хозяйки дома бывшие в употреблении обмундирование и обувь. Гриша говорит: «Я сейчас пойду к Анне Константиновне». Я одобрил, подсказал, он от моего имени написал записку – Анна Константиновна без меня бы ему ничего не дала. Он поехал, переоделся. Я подсказал ему, как доехать, как обмануть КПП, находившийся в Осиновой Роще, и Гриша вернулся в разведку. Анна Константиновна собрала в узел оставленные халат, кальсоны, и привезла в госпиталь. А её там арестовали: как же – такой-то дезертировал, сбежал. Вызвали наряд из комендатуры. В комендатуре она всё объяснила: «Вот, можете поехать – его командир лежит в больнице Мечникова, он, наверно, его организовал, а я поехала и исполнила честно, что меня просили». А у нас в дивизии служил майор Деревянко, после тяжелого ранения его признали ограниченно годным, и он служил помощником коменданта города. Он услышал, что говорят, понял, о чём идёт речь. Когда она мне рассказывала, что там какой-то майор пришел и говорит: «О, молодец! Ах, молодец!», я подумал: «Ну, слава богу, хоть освободили».

Вот другой случай: весной 1943 года со мной в госпитале лежал наш гвардеец- артиллерист по фамилии Рауль, русский немец. Его друзья, тоже из разведки, тайком принесли ему обмундирование. Рауль попросил мою будущую жену: «На-ка, Валя, спрячь до определённого времени, потом я его у тебя возьму» – она взяла и положила его себе под подушку. А второго апреля её откомандировали на заготовку дров. Когда Валя уходила, то обмундирование Рауля передала старшей сестре: «Вот, – говорит – Рауль будет просить – отдай ему». И вот та Раулю отдала его обмундирование, Рауль оделся и ушел. Там переполох: «Ушел? Как ушел?!» Старшая сестра объяснила: «Вот, Валя Куликова мне отдала, а я – ему». Валю вызвали: «Как же ты, комсомолка, поспособствовала дезертировать?!» Она говорит: «Какой “дезертировать”? Он – гвардеец, гвардейской дивизии артиллерист!» Конечно, Особый отдел написал запрос, а из дивизии ответили: «Красноармеец Рауль прибыл в часть и выполняет свои боевые обязанности» – это вот я вам привёл два примера. И хочу, чтобы вы подумали тоже: что это? Я считаю, что это – воспитание, именно советское, мы воспитаны по-другому, иного от нас ждать было нечего. В дополнение хочу сказать, что Гриша погиб в сентябре 1944 года в Эстонии, причём погиб нелепо – зарезали бритвой в туалете. Когда мне сообщили, что Гришу Гниловченко зарезали эстонцы, я сразу «перелистал» все наши встречи. Вот говорят: «Мужественный, бесстрашный», – а он был разумный, его работа была незаметной. У меня он считался самым умным разведчиком: объясняешь операцию, он всё сразу схватывал, всё видел. У него была одна сестра где-то на Волге, ни отца, ни матери не было. Что его тянуло? (Гниловченко Григорий Андреевич, гвардии старшина, командир отделения разведки. Уроженец Сталинградской области. Убит в бою 07.11.1944. Похоронен г. Кейло Эстонской ССР.)

О судьбе Рауля я ничего не знаю. Жена на встречах однополчан расспрашивала о нём, но ничего не узнала. Он дружил со старшим политруком Тищенко, с которым лежал в одной палате после ранения при прорыве блокады. Я спрашивал Тищенко о Рауле, но он ничего не мог сказать – его после тяжелого ранения назначили комиссаром какого-то госпиталя и он ушел из дивизии.

Страх, конечно, был, но я стал бороться со своими страхами ещё в детстве. Когда я был ребенком, то часто жил у дедушки с бабушкой, особенно в зимнее время. В одной из хат собирались мужики, курили, беседовали. Дед меня туда брал, и я слушал страшные рассказы: что «где-то в деревне из подворотни…, какая-то ведьма в белом…, где-то нечистая корову подоила…, где-то он шел, а его там…» – ну, такие страшные вещи. Я переживал. И когда стал мальчишкой, боролся с этими страхами и переборол себя. Помню свой первый «геройский» поступок: мне тогда не было и десяти лет. У нас большие леса, и в них много орешника, мы орехи мешками заготавливали. Как-то я пошел в лес за орехами – там были ещё барсучьи ямы, барсуки жили – и вот вдруг я слышу почти рядом: «О-ох». Я вздрогнул, смотрю, вдруг справа: «О-ох». Что такое? Стою, уже пот холодный по позвоночнику. Сзади: «О-ох. О-ох». Первая мысль – драпануть. И вот тут я подумал: «Если я драпану, значит я – трус». А что дальше делать? Опять: «О-ох». Стою, оцепенев, думаю: «Что делать?» И вдруг вижу – маленький комочек, зелёненький такой. Что такое? Птенчик, маленький. Потом смотрю – другой, и вижу – куропатка. И вот она их тут в траве собирает, и у неё получается: «О, о, о». И вот я победил себя, удержался потому, что всё, что я раньше слышал – это всё проскочило в мозгу.

Второй раз мне было уже лет восемнадцать, я девочку провожал. А на Орловщине очень тёмные ночи. Проводил её до дома – а она далеко жила, два с половиной километра, это по дороге, а если через лесок, по тропинке – то на полкилометра короче. Я сократил. Иду, смотрю: на тропе стоит что-то в белом, человеческого роста. Я остолбенел, оно тоже не шевелится. Я достал перочинный ножичек, открыл и думаю: «А что же дальше?» И тоже думаю: «Если я сейчас поверну и уйду, то это будет трусость». Я чуть-чуть влево взял и иду. И слышу: где-то там за ним, в кустах, говорит кто-то: «Это студент». Я думаю: «И-и-и, значит, кто-то знает меня», – пошел-пошел, и пришел в общежитие. Товарищи спрашивают: «Что с тобой?» Потом они говорили, что я был белый, как полотно, и мокрый весь, пот холодный, но победил, не струсил, ушел. Потом я узнал, что в это время на станцию приходил поезд из Харькова на Брянск, и со станции в посёлок шли пассажиры, и там у них часто отбирали чемоданы. Вот это два моих «героических» поступка, такое самовоспитание. Я себя пересилил, и это мне помогало много-много раз потом. На войне у нас никаких примет или амулетов – ничего такого не было. Единственно всегда настраивались, что нужно выдержать, нужно одолеть. Вот идут ребята – нужно проверить обмундирование, оружие, экипировку, всё подтянуть. Подходим, я говорю: «Ребята, опорожните кишечник, опорожните мочевой пузырь». Спрашиваю: «Всё нормально?» – отвечают, что нормально. Только вышли за свои боевые порядки, подходим к немецким, смотрю – один снимает штаны. Я: «Ты что!..» – а потом вспоминаю, как говорят: «Со страху в штаны наложил», думаю: «Вот чего штаны-то он спускает – нервы не выдерживают». У меня такого не было, но понять такое я могу. Кто говорит, что не страшно – то я не верю: становится не страшно, совсем забываешь страх, когда завязался бой. Перед этим нервы натянуты, думаешь всякое… А как завязался, то всё – страх уходил, вот так.

Во время Финской войны у красноармейцев не было никаких документов, ничего. У меня в бумажнике лежала только справка, что я – студент четвёртого курса техникума, выбыл из Брасово по призыву в РККА. Только когда на Ханко я был в топографической партии, мне выдали удостоверение потому, что у нас там было десять погранзастав, а мне нужно было выходить на границу. И вот меня пограничники нигде не задерживали. «Красноармейскую книжку» я получил в конце декабря 1941 года. Летом 1942 года в городе уже требовали не только «красноармейскую книжку», но и увольнительную из части. Валя мне рассказывала, что осенью её забрали в комендатуру – у неё всё было нормально, но существовало негласное распоряжение: каждые десять или пятнадцать дней писаря подчёркивали на последней странице книжки, где вписаны выданные красноармейцу вещи, например «шапку». Следующие пятнадцать дней должно было быть подчеркнуто, допустим, слово «ремень» – и так далее. Валю забрали потому, что у неё неправильно оформлено было, но потом разобрались и отпустили. А на увольнительных в одном из углов должна была стоять определенная на этот день буква. Если этой буквы нет или стоит какая-то другая, то увольнительная недействительна, и человека забирали. Букву ставил тот, кто выдавал увольнительную, вписывал чернилами печатную «К» или «Н» – почему-то чаще всего использовались эти буквы. Это было самое трудное, но я наловчился и Гришу Гниловченко научил: надо было потихоньку подойти к КПП, там пограничник проверяет документы. Я Грише сказал, что ты сделай так: подойди и через плечо проверяющего посмотри букву – я сам несколько раз проделывал такое. Например, когда находился на Пулково, мне надо было посылать в Щеглово посыльного. Увольнительные мы сами делали хорошо, а буквы-то не знали! Так я сам подошел тихонько, заглянул проверяющему через плечо и тут же отошел. В 1942 году нам выдали «смертные медальоны», помню, как я его заполнял, но куда он потом делся – не помню. Наверно я его сдал, когда начал ходить в разведку, наверно так. У нас их ни у кого не было.

У нашего командира дивизии был радист, начальник радиостанции Колесов Коля. Я его знал, но мне было неизвестно, остался ли он жив или что. После войны Николай окончил журналистский факультет «МГУ». И вот как-то я был в санатории в Сочи, мне жена говорит: «Знаешь, в «Правде» написано про разведчиков». Я пошел в библиотеку, взял газету, смотрю – Колесов Николай, читаю. Статья посвящена нашей разведроте, и есть фотография разведроты, пишет не просто журналист, а человек, который нас знал. У нас в разведроте была санинструктор Зоя, она была любимицей разведчиков. Она погибла 19-го февраля 1944 года в том «мешке» юго-западнее Нарвы.

Когда летом 1943 года мы стояли в Щеглово, там на уборке работали девочки из 105-й школы с улицы Бабурина, девочки подружились с разведчиками и особенно – с Зоей. Я в Щеглово почти не жил в связи с тем, что находился то в Синявино, то на Пулковской высоте. Лидером девчонок была Тося Журина, тогда Уткина, она переписывалась с Зоей. Зоя ей писала: «Пришли мне, пожалуйста, сказку Горького «Девушка и смерть»». И вот Тося была уже замужем и жила в Таллине, Колесов с ней встретился, она ему всё рассказала и дала нашу фотографию. Правда меня и моих четырёх разведчиков на фотографии нет потому, что в это время мы были на Пулково. И я Колесову написал, что «у тебя тут много ошибок: нет того-то, того-то, не указал того-то, не отмечено то-то...» Он мне написал, что так и так, а потом мы встретились. Он приехал ко мне, и говорит: «У меня мысль: написать книгу – «Гвардия гвардии», о нашей разведроте. Я и материал собрал, помоги мне». Я дал согласие, много ему рассказывал, а потом он говорит: «Пиши». Я написал, помню, сорок одну страницу и отправил большим пакетом. Он мне ответил, что «спасибо, очень хорошо, этот материал очень пойдёт» – Николай работал заведующим отделом в «Правде», а потом его перевели заместителем начальника «ТАСС». Он мне говорил, что «сейчас так занят» – в то время он сопровождал Брежнева в Америку и повсюду, куда тот ни ездил, как журналист от «ТАСС». И вдруг он умирает! Миша Дудин был в Москве, я ему говорю: «Знаешь, зайди к жене Николая, скажи, чтобы она возвратила этот материал». Он вернулся и говорит: «Знаешь, она мне ничего не дала, она сказала: “Это не материал для книги, а это – письма Бровкина моему мужу!” – и показывает мне титульный лист, где ты написал: “Уважаемый Николай, посылаю тебе своё большое письмо”. Ну, ты видишь – большое письмо, а никакой не материал, а письма мужа я никому не отдаю!» – вот такая умница. Ну и я после этого бросил что-либо писать: да ну, думаю, это всё!

В больнице у нас была офицерская палата на восемь человек. Где-то с середины апреля мы со дня на день ожидали окончания войны, поэтому День Победы был, конечно, радостным, но к этому все были готовы. А если хотите знать, для меня был самым тяжелым день возвращения гвардии в Ленинград из Курляндии, на зимние квартиры. Ко мне приехали двое разведчиков и рассказали, что они стоят у «Средней рогатки», чистят сапоги, подшивают подворотнички – будет торжественный вход корпуса. Начальник разведки сказал: «Возьмите Бровкина, привезите, чтоб мы были вместе». Я, конечно, был рад, но не мог. И когда передавали по радио, что «вот 63-я гвардейская дивизия вступила, идёт, шагает… В таком-то ряду идёт гвардии генерал-майор, Герой Советского Союза Щеглов, с ним – Герой Советского Союза Масальский, чья рота…» – я рыдал..., ну я не знаю, как это передать. А День Победы!..

Есть кадры хроники возвращения нашего корпуса в Ленинград. Видно, как Щеглов едет верхом на моей Машке и как он идёт пешком. Показано, как ленинградцы цветами встречали, это было замечательно. Ребята потом ко мне приходили и рассказывали, что в каждом букете или «пол-литра» или «маленькая» водки. Где-то там были ещё парадные приёмы, банкеты, подарки. Особенное внимание уделяли 63-й дивизии. 64-ю ленинградцы мало знали потому, что она была Волховского фронта, а особенно хорошо встречали 45-ю – они же первыми получили звание Гвардейской, ещё в 1942 году. Ребята очень этим гордились, носили гвардейские значки на полушубках, шинелях. Они же красивые были, хорошо сделаны. Помню, на одну из годовщин Победы, когда в Сертолово приехало очень много ветеранов из других городов, командование заказало новые знаки и вручали – многие же утеряли. Помню, приезжали двое моих разведчиков из Краснодара: старшина роты и разведчик Костоглот, из Хабаровска – Малинкович, и там объявили: «У кого знак утрачен, мы вручим!» – и вручали. Это было очень хорошо, все были очень довольны. Возвращались со встречи в Ленинграде с новыми гвардейскими знаками.


Поделиться:

Дата добавления: 2015-09-14; просмотров: 97; Мы поможем в написании вашей работы!; Нарушение авторских прав





lektsii.com - Лекции.Ком - 2014-2024 год. (0.007 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав
Главная страница Случайная страница Контакты