КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
VIII. ЛЮДИ ⇐ ПредыдущаяСтр 7 из 7 Снова я коснулся истины и, не поняв, прошел мимо. Я уже думал - вот игибель, предел отчаяния, и тогда-то, оставив всякую надежду, обрел душевныйпокой. Кажется, в такие часы и узнаешь самого себя, находишь в себе друга.Ничто не сравнится с этим ощущением душевной полноты, которой мы, сами тогоне сознавая, так жаждем. Мне кажется, эту душевную ясность знал вечныйскиталец Боннафу. Узнал ее и затерянный в снегах Гийоме. И мне тоже незабыть, как я лежал, засыпанный песком, и меня медленно душила жажда, ивдруг в этом звездном шатре что-то согрело мне душу. Как она достигается, эта внутренняя свобода? Да, конечно, человек полонпротиворечий. Иному дается верный кусок хлеба, чтобы ничто не мешало емутворить, а он погружается в сон; завоеватель, одержав победу, становитсямалодушен; щедрого богатство обращает в скрягу. Что толку в политическихучениях, которые сулят расцвет человека, если мы не знаем заранее, какого жечеловека они вырастят? Кого породит их торжество? Мы ведь не скот, которыйнадо откармливать, и, когда появляется один бедняк Паскаль, это несравненноважнее, чем рождение десятка благополучных ничтожеств. Мы не умеем предвидеть самое главное. Кого из нас не обжигала жарчевсего нежданная радость среди несчастий? Ее не забыть, о ней тоскуешь так,что готов пожалеть и о несчастьях, если с ними пришла та жаркая нечаяннаярадость. Всем нам случалось, встретив товарищей, с упоением вспоминать осамых тяжких испытаниях, которые мы пережили вместе. Что же мы знаем? Только то, что в каких-то неведомых условияхпробуждаются все силы души? В чем же истина человека? Истина не лежит на поверхности. Если на этой почве, а не на какой-либодругой апельсиновые деревья пускают крепкие корни и приносят щедрые плоды,значит, для апельсиновых деревьев эта почва и есть истина. Если именно этарелигия, эта культура, эта мера вещей, эта форма деятельности, а некакая-либо иная дают человеку ощущение душевной полноты, могущество,которого он в себе и не подозревал, значит, именно эта мера вещей, этакультура, эта форма деятельности и есть истина человека. А здравый смысл?Его дело - объяснять жизнь, пусть выкручивается как угодно. В этой книге я говорил о людях, которые словно бы следовали неодолимомупризванию, которые шли в пустыню или в авиацию, как другие идут в монастырь;но задача моя отнюдь не в том, чтобы заставить вас восхищаться прежде всегоэтими людьми. Восхищения достойна прежде всего почва, их взрастившая. Что и говорить, призвание играет не последнюю роль. Один сидит взапертив своей лавчонке. Другой неуклонно идет к своей цели - и даже в его детствеможно заметить первые порывы и стремления, которые определят его судьбу. Ноесли судить об истории, когда она уже совершилась, легко и ошибиться. На теже порывы и стремления способен едва ли не каждый человек. Всем нам знакомылавочники, которые в грозный час кораблекрушения или пожара вдруг проявилинежданное величие духа. И они не обманываются, они понимают, что свершилосьнечто важное, переполнившее душу: тот пожар так и останется лучшим часом вих жизни. Однако больше случая не представилось, не оказалось благоприятнойпочвы, они не обладали той верой, теми убеждениями, что требуют подвига, - ивновь они погрузились в сон, так и не поверив в собственное величие.Конечно, призвание помогает освободить в себе человека - но надо еще, чтобычеловек мог дать волю своему призванию. Ночи в воздухе, ночи в пустыне... это ведь не каждому выпадает н1000а долю.А меж тем в часы, когда жизнь одушевляет людей, видно, что всем им присущиодни и те же стремления. Я понял это однажды в Испании - и, рассказывая отой ночи, не отвлекусь от темы. Я говорил о немногих, теперь хочу сказатьобо всех. Это было на фронте под Мадридом, я побывал там как журналист. В тотвечер я обедал в бомбоубежище с одним молодым капитаном. Мы беседовали, и вдруг зазвонил телефон. Разговор идет долгий, скомандного пункта передают приказ о наступлении на небольшом участке - обессмысленном, отчаянном броске ради того, чтобы в этом рабочем предместьеотбить несколько домов, обращенных противником в крепости. Пожав плечами,капитан возвращается к нам. "Кто полезет туда первым..." - и, не докончив,придвигает по рюмке коньяка мне и сидящему за столом сержанту. - Мы с тобой пойдем первыми, - говорит он сержанту. - Пей и ложисьспать. Сержант лег. Мы, человек двенадцать, остаемся за столом. Помещениезакупорено наглухо, чтобы ни один лучик не просочился наружу, свет здесьяркий, и я щурюсь. Минут пять назад я выглянул в бойницу. Сдвинул тряпку,что прикрывает щель, и увидел в мертвенном сиянии луны развалины домов, вкоторых гнездятся привидения. Потом я снова замаскировал щель, и мнепоказалось, будто этой тряпкой я стер лунный луч, как струйку масла. И передглазами у меня все еще - зеленоватые от луны крепости. Солдаты, что сидят со мною, должно быть, не вернутся, но целомудренномолчат об этом. Такие атаки - дело обычное. Для них черпают и черпают излюдских запасов. Так черпают зерно в житнице. Бросают горсть за горстью,засевая землю. И мы пьем коньяк. Справа от меня играют в шахматы. Слева балагурят. Гдея? Появляется какой-то солдат, он сильно под хмельком. Поглаживает косматуюбороду и смотрит на всех разнеженно. Скользнул взглядом по бутылке коньяка,отвел глаза, и снова поглядел, и с мольбой уставился на капитана. Капитантихонько посмеивается. В том встрепенулась надежда, он тоже смеется. Смешокпробегает среди зрителей. Капитан осторожно отодвигает бутылку, в глазахжаждущего - отчаяние. И пошла ребяческая забава, некая пантомима, такаянеправдоподобная в табачном дыму, в бессонную ночь, когда тяжелеет голова отусталости и уже скоро идти в атаку. Мы играем здесь, в тепле, в трюме нашего корабля, а снаружи все чащегрохочут взрывы, словно бьет штормовая волна. Скоро эти люди омоются - пот, хмель, грязь, которой зарастаешь, подолгучего-то ожидая, - все растворится в едком, жгучем спирту ночного боя.Очищение уже так близко. Но они все еще, до последней минуты, разыгрываютвеселую пантомиму пьяницы с бутылкой. До последней минуты длят партию вшахматы. Пусть, сколько можно, длится жизнь! Но они завели будильник, онвозвышается на этажерке, точно владыка на престоле. И он позвонит. Тогдалюди встанут с мест, расправят плечи, затянут ремни. Капитан вытащитревольвер. Пьяный протрезвеет. И все не спеша двинутся по узкому коридору,полого уходящему вверх, к голубому лунному прямоугольнику. Скажуткакие-нибудь самые простые слова: "Чертова атака..." или: "Ну и холодище!" Иканут в ночь. В урочный час я видел пробуждение сержанта. Он спал в тесноте этогоподвала на железной койке. Я смотрел на спящего. Мне так знаком был этотсон, ничуть не тревожный, даже счастливый. Вспомнился первый день послекатастрофы в Ливийской пустыне, когда мы с Прево, обреченные, без капливоды, еще не слишком страдали от жажды и нам удалось - один только раз! -проспать два часа кряду. И тогда, засыпая, я наслаждался своим могуществом:чудесной властью отринуть окружающий мир. Мое тело еще не доставляло мнехлопот, и довольно было уткнуться лицом в скрещенные руки, чтобы забыть обовсем на свете и уснуть сладким сном. Так спал и сержант, он свернулся в клубок - не разберешь, где что;когда подошли его будить, зажгли свечу и воткнули ее в горлышко бутылки, ясперва только 1000 и разглядел в этой бесформенной темной глыбе его башмаки.Огромные, с подковами, подбитые гвоздями башмаки поденщика или докера. Обувь этого человека предназначалась для тяжелой работы, и всеостальное на нем тоже было рабочим снаряжением: подсумки, револьверы, пояс,ремни. На нем были шлея, хомут, вся сбруя ломового коня. В Марокко я виделподземные мельницы, там слепые лошади ходили по кругу, вращая жернова. Вот издесь, при неверном красноватом огоньке свечи, будили слепую лошадь, чтобыона вращала свой жернов. - Эй, сержант! Он медленно шевельнулся, забормотал что-то невнятное, я увидел сонноелицо. Но он не хотел просыпаться, он опять отвернулся к стене и опятьпогрузился в сон, будто в безмятежный покой материнского чрева, будто вомут, и сжимал кулаки, словно цеплялся там, на дне, за неведомые черныеводоросли. Пришлось разжать ему пальцы. Мы присели на койку, один из настихонько обхватил его шею и, улыбаясь, приподнял тяжелую голову. Так вдобром тепле конюшни ласково тычутся друг в дружку мордами лошади. "Эй,приятель!" Никогда в жизни не видывал я ласки нежнее. Сержант еще разпопытался вернуться к блаженным снам, отвергнуть наш мир с его динамитом,тяжким трудом, леденящим холодом ночи... но поздно. Что-то извне ужевторгалось в его сны. Так воскресным утром в коллеже звонок неотвратимобудит наказанного школьника. Он успел забыть парту, классную доску, заданныйв наказание урок. Ему снились веселые игры на зеленом лугу; но все напрасно.Звонок звонит и звонит - и безжалостно возвращает его в царство людскойнесправедливости. Так и сержант понемногу заново свыкался со своим усталымтелом, оно ему в тягость, и очень скоро, вслед за холодом пробуждения, оноузнает ноющую боль в суставах и груз снаряжения, а там - тяжкий бег атаки -и смерть. Не столько даже смерть, как липкую кровь, в которой скользишьладонями, пытаясь подняться, и удушье, и леденящий холод: ощущаешь нестолько самую смерть, но уж очень неуютно умирать. Я смотрел на сержанта ивспоминал, каково было мне просыпаться в пустыне, вновь ощущать бремя жажды,солнца, песка, вновь ощущать бремя жизни - возвращаться в этот тяжелый сон,который видишь не по своей воле. Но вот сержант поднялся и смотрит нам прямо в глаза: - Уже пора? Тут-то и раскрывается человек. Тут-то он и опрокидывает всепредсказания здравого смысла: сержант улыбался! Что за радость онпредвкушал? Помню, однажды в Париже мы с Мермозом и еще несколько друзейсправляли чей-то день рожденья и далеко за полночь вышли из бара, злясь насебя за то, что слишком много говорили, слишком много пили и без толкувымотались. А небо уже светлело, и вдруг Мермоз стиснул мою руку, да так,что впился в нее ногтями. "Послушай, а ведь сейчас в Дакаре..." В этот часмеханики протирают спросонья глаза и расчехляют винты самолетов, в этот часпилот идет к синоптикам за сводкой, по земле шагают сейчас только твоитоварищи. Небо уже голубеет, уже идут приготовления к празднику - но не длянас, уже расстилают скатерть, а мы не приглашены на пир. Сегодня жизньюбудут рисковать другие... - А здесь - экая гнусность... - докончил Мермоз. А ты, сержант, на какое пиршество ты приглашен, ради которого не жальумереть? Я уже говорил с тобой по душам. Ты поведал мне историю своей жизни: былты скромный счетовод где-то в Барселоне, выводил цифру за цифрой, и тебямало занимала распря, расколовшая страну надвое. Но вот товарищ ушелдобровольцем на фронт, потом другой, третий, и ты с недоумением ощутил всебе перемену: все, что прежде тебя занимало, стало казаться пустым иникчемным. Твои радости и заботы, твой уютный мирок - все это словноотодвинулось в далекое прошлое. Важно оказалось совсем другое. Тут пришлавесть о смерти одного из товарищей, он погиб под Малагой. Он не был тебедругом, за кого непременно надо отомстить. А что до политики, она никогдатебя не волновала. Но э1000та весть ворвалась к вам, в ваши тихие будни, точноветер с моря. В то утро один из товарищей поглядел на тебя и сказал: - Пошли? - Пошли. И вы пошли. Предо мной возникают образы, помогающие понять истину, которую ты неумел высказать словами, но которая властно тебя вела. Когда приходит пора диким уткам лететь в дальние страны, на всем ихпути прокатывается по земле тревожная волна. Домашние утки, словнопритянутые летящим треугольником, неуклюже подскакивают и хлопают крыльями.Клики тех, в вышине, пробуждают и в них что-то давнее, первобытное. И вотмирные обитательницы фермы на краткий миг становятся перелетными птицами. Ив маленькой глупой голове, только и знающей что жалкую лужу, да червей, даптичник, встают нежданные картины - ширь материков, очертанья морей, и манитветер вольных просторов. Утка и не подозревала, что в голове у нее можетуместиться столько чудес, - и вот она хлопает крыльями: что ей зерно, что ейчервяки, она хочет стать дикой уткой... А еще мне вспоминаются газели, ручные газели, которых я завел в Джуби.У нас у всех там были газели. Мы держали их в просторном загоне, обнесенномпроволочной сеткой, чтоб у них было вдоволь воздуха, ведь газели оченьнежны, и надо, чтоб их постоянно омывали струи ветра. Но все же, еслипоймать их еще маленькими, они живут и в неволе и едят из рук. Они позволяютсебя гладить и тычутся влажной мордочкой тебе в ладонь. И воображаешь, будтои впрямь их приручил. Будто уберег их от неведомой скорби, от которой газелиугасают так тихо и так кротко... А потом однажды застаешь их в том концезагона, за которым начинается пустыня, они упираются рожками в сетку. Ихтянет туда, как магнитом. Они не понимают, что бегут от тебя. Ты принес иммолока - они его выпили. Они все еще позволяют себя погладить и ласковейпрежнего тычутся мордочкой тебе в ладонь... Но едва их оставишь, онипускаются вскачь, как будто даже весело, и вот уже снова застаешь их на томже месте в конце загона. И если не вмешаться, они так и останутся там, дажене пытаясь одолеть преграду, - просто будут стоять, понурясь, упершисьрожками в сетку, пока не умрут. Быть может, для них пришла пора любви? Илипопросту им непременно надо мчаться, мчаться во весь дух? Они и сами незнают. Они попали в плен совсем крохотными, еще слепыми. Им не знакомы ниприволье бескрайних песков, ни запах самца. Но ты понятливей их. Ты знаешь,чего они ищут - простора, без которого газель еще не газель. Они хотят статьгазелями и предаваться своим пляскам. Хотят мчаться по прямой - стокилометров в час! - порой высоко взлетая, словно вдруг прямо из-под ногвзметнулось пламя. Не беда, что есть на свете шакалы, ведь в том истинагазелей, чтобы пугаться, от страха они превзойдут сами себя вголовокружительных прыжках. Не беда, что есть на свете лев, ведь в томистина газелей, чтобы упасть на раскаленный песок под ударом когтистой лапы!Смотришь на них и думаешь: их сжигает тоска. Тоска - это когда жаждешьчего-то, сам не знаешь чего... Оно существует, это неведомое и желанное, ноего не высказать словом. Ну, а мы? Чего не хватает нам? Что ты нашел здесь, на фронте, сержант, откуда эта спокойнаяуверенность, что именно здесь твое место и твоя судьба? Быть может, ею тебяодарила братская рука, приподнявшая твою сонную голову, быть может - улыбка,полная той нежности, в которой не сочувствие, но равенство? "Эй, товарищ!.."Когда кому-то сочувствуешь, вас еще двое. Вы еще врозь. Но бывает та высотаотношений, когда благодарность и жалость теряют смысл. И, поднявшись до нее,дышишь легко и радостно, как узник, вышедший на волю. Так нераздельны были мы, два пилота, летевшие над еще не покоренным вту пору районом Рио-де-Оро. Никогда я не слыхал, чтобы потерпевший авариюблагодарил спасителя. Куда чаще, с трудом перетаскивая из одного самолета вдругой тюки с почтой, мы еще и переругиваемся: "Сукин ты сын! Это из-за тебяя сел в калошу, дернул тебя 1000 черт залезть на высоту в две тысячи, когда тамветер навстречу! Шел бы пониже, как я, уж давно были бы в Порт-Этьене!" Итот, кто, спасая товарища, рисковал жизнью, со стыдом чувствует, что он ивпрямь подлец и сукин сын. Да и за что нам его благодарить. Ведь у неготакие же права на нашу жизнь. Все мы - ветви одного дерева. И я гордилсятобой, моим спасителем! Отчего бы тому, кто готовил тебя к смерти, жалеть тебя, сержант? Все выготовы были умереть друг за друга. В такую минуту людей соединяют узы,которым уже не нужны слова. И я понял, почему ты пошел воевать. Если вБарселоне ты был бедняком, и тебе после работы бывало одиноко, и не было утебя теплого пристанища, то здесь ты поистине стал человеком, ты приобщилсяк большому миру - и вот тебя, отверженного, приемлет любовь. Мне наплевать, искренни ли, разумны ли были высокие слова, которые,возможно, заронил тебе в душу кто-то из политиков. Раз эти семена принялисьу тебя в душе и дали ростки, значит, они-то и были ей нужны. Об этом судитьтолько тебе. Земля сама знает, какое ей нужно зерно. Мы дышим полной грудью лишь тогда, когда связаны с нашими братьями иесть у нас общая цель; и мы знаем по опыту: любить - это не значит смотретьдруг на друга, любить - значит вместе смотреть в одном направлении. Товарищилишь те, кто единой связкой, как альпинисты, совершают восхождение на одну иту же вершину, - так они и обретают друг друга. А иначе в наш век - веккомфорта - почему нам так отрадно делиться в пустыне последним глотком воды?Не малость ли это перед пророчествами социологов? А нам, кому выпало счастьевыручать товарищей в песках Сахары, всякая другая радость кажется простожалкой. Быть может, потому-то все в мире сейчас трещит и шатается. Каждыйстрастно ищет веры, которая сулила бы ему полноту души. Мы яростно спорим,слова у нас разные, но за ними - те же порывы и стремления. Нас разделяютметоды - плод рассуждений, но цели у нас одни. Так чему же тогда удивляться. Кто в Барселоне, в подвале анархистов,встретясь с этой готовностью пожертвовать собой, выручить товарища, с этойсуровой справедливостью, ощутил однажды, как в нем пробуждается некто совсемновый, незнакомый, для того отныне существует лишь одна истина - истинаанархистов. А кому довелось однажды стоять на часах в испанском монастыре,охраняя перепуганных коленопреклоненных монахинь, тот умрет за церковь. Если бы сказать Мермозу, когда он, в сердце своем торжествуя победу,ринулся с высоты Анд в долину Чили, если бы сказать ему: чудак, да стоит лирисковать жизнью ради писем какого-нибудь торгаша, - Мермоз бы толькоусмехнулся. Истина - это человек, который рождался в нем, когда он летелчерез Анды. Если вы хотите убедить того, кто не отказывается от войны, что войнаужасна и отвратительна, не считайте его варваром - прежде чем судить,постарайтесь его понять. Задумайтесь хотя бы над таким случаем. Один офицер с юга во время боевс риффами командовал постом, зажатым между двух горных хребтов, гденаходились повстанцы. Однажды вечером он принимал парламентеров с западныхгор. Как полагается, пили чай, и вдруг началась ружейная пальба. На постнапали племена с восточных гор. Капитан хотел спровадить парламентеров ипринять бой, но они возразили: "Сегодня мы твои гости. Бог не позволяет намтебя покинуть..." И они присоединились к его солдатам, помогли отстоять пости тогда лишь вернулись в свое орлиное гнездо. А потом они в свою очередь собрались атаковать пост - и наканунеотрядили к капитану послов: - В тот вечер мы тебе помогли... - Это верно. - Ради тебя мы извели три сотни патронов... - Это верно. - По справедливости ты должен их нам вернуть. Нет, капитан благороден, он не станет извлекать выгоду из ихвеликодушия. И он отдает патроны, зная, что стрелять будут в него. Истина человека - то, что делает его человеком. Кто изведал такоеблаго1000родство человеческих отношений, такую верность правилам игры, уважениедруг к другу, что превыше жизни и смерти, тот не станет равнять эти чувствас убогим добродушием демагога, который в знак братской нежности стал быпохлопывать тех же арабов по плечу, льстя им и в то же время их унижая.Начните спорить о войне с таким капитаном, и он ответит вам лишьпрезрительной жалостью. И будет прав. Но и вы тоже правы, когда ненавидитевойну. Чтобы понять человека, его нужды и стремления, постичь самую егосущность, не надо противопоставлять друг другу ваши очевидные истины. Да, выправы. Все вы правы. Логически можно доказать все что угодно. Прав даже тот,кто во всех несчастьях человечества вздумает обвинить горбатых. Довольнообъявить войну горбатым - и мы сразу воспылаем ненавистью к ним. Мы начнемжестоко мстить горбунам за все их преступления. А среди горбунов, конечно,тоже есть преступники. Чтобы понять, в чем же сущность человека, надо хоть на миг забыть оразногласиях, ведь всякая теория и всякая вера устанавливают целый кораннезыблемых истин, а они порождают фанатизм. Можно делить людей на правых илевых, на горбатых и не горбатых, на фашистов и демократов - и любое такоеделение не опровергнешь. Но истина, как вы знаете, - это то, что делает мирпроще, а отнюдь не то, что обращает его в хаос. Истина - это язык,помогающий постичь всеобщее. Ньютон вовсе не "открыл" закон, долгоостававшийся тайной, - так только ребусы решают, а то, что совершил Ньютон,было творчеством. Он создал язык, который говорит нам и о падении яблока налужайку, и о восходе солнца. Истина - не то, что доказуемо, истина - этопростота. К чему спорить об идеологиях? Любую из них можно подкрепитьдоказательствами, и все они противоречат друг другу, и от этих споров толькотеряешь всякую надежду на спасение людей. А ведь люди вокруг нас, везде ивсюду, стремятся к одному и тому же. Мы хотим свободы. Тот, кто работает киркой, хочет, чтобы в каждом ееударе был смысл. Когда киркой работает каторжник, каждый ее удар толькоунижает каторжника, но если кирка в руках изыскателя, каждый ее ударвозвышает изыскателя. Каторга не там, где работают киркой. Она ужасна нетем, что это тяжкий труд. Каторга там, где удары кирки лишены смысла, гдетруд не соединяет человека с людьми. А мы хотим бежать с каторги. В Европе двести миллионов человек бессмысленно прозябают и рады бывозродиться для истинного бытия. Промышленность оторвала их от той жизни,какую ведет, поколение за поколением, крестьянский род, и заперла вгромадных гетто, похожих на сортировочные станции, забитые вереницами черныхот копоти вагонов. Люди, похороненные в рабочих поселках, рады быпробудиться к жизни. Есть и другие, кого затянула нудная, однообразная работа, им недоступнырадости первооткрывателя, верующего, ученого. Кое-кто вообразил, будтовозвысить этих людей не так уж трудно, надо лишь одеть их, накормить,удовлетворить их повседневные нужды. И понемногу вырастили из них мещан вдухе романов Куртелина, деревенских политиков, узколобых специалистов безкаких-либо духовных интересов. Это люди неплохо обученные, но к культуре ониеще не приобщились. У тех, для кого культура сводится к затверженнымформулам, представление о ней самое убогое. Последний школяр на отделенииточных наук знает о законах природы куда больше, чем знали Декарт и Паскаль.Но способен ли школяр мыслить, как они? Все мы - кто смутно, кто яснее - ощущаем: нужно пробудиться к жизни. Носколько открывается ложных путей... Конечно, людей можно воодушевить,обрядив их в какую-нибудь форму. Они станут петь воинственные песни ипреломят хлеб в кругу товарищей. Они найдут то, чего искали, ощутят единениеи общность. Но этот хлеб принесет им смерть. Можно откопать забытых деревянных идолов, можно воскреситьстарые-престарые мифы, которые, худо ли, хорошо ли, себя уже показали, можно 1000снова внушить людям веру в пангерманизм или в Римскую империю. Можноодурманить немцев спесью, от- того что они - немцы и соотечественникиБетховена. Так можно вскружить голову и последнему трубочисту. И это кудапроще, чем в трубочисте пробудить Бетховена. Но эти идолы - идолы плотоядные. Человек, который умирает ради научногооткрытия или ради того, чтобы найти лекарство от тяжкого недуга, самойсмертью своей служит делу жизни. Быть может, это и красиво - умереть, чтобызавоевать новые земли, но современная война разрушает все то, ради чего онабудто бы ведется. Ныне речь уже не о том, чтобы, пролив немного жертвеннойкрови, возродить целый народ. С того часа, как оружием стали самолет ииприт, война сделалась просто бойней. Враги укрываются за бетонными стенами,и каждый, не умея найти лучший выход, ночь за ночью шлет эскадрильи, которыеподбираются к самому сердцу врага, обрушивают бомбы на его жизненные центры,парализуют промышленность и средства сообщения. Победа достанется тому, ктосгниет последним. И оба противника гниют заживо. Мир стал пустыней, и все мы жаждем найти в ней товарищей; ради того,чтобы вкусить хлеба среди товарищей, мы и приемлем войну. Но чтобы обрестиэто тепло, чтобы плечом к плечу устремиться к одной и той же цели, вовсенезачем воевать. Мы обмануты. Война и ненависть ничего не прибавляют крадости общего стремительного движения. Чего ради нам ненавидеть друг друга? Мы все заодно, уносимые одной итой же планетой, мы - команда одного корабля. Хорошо, когда в споре междуразличными цивилизациями рождается нечто новое, более совершенное, ночудовищно, когда они пожирают друг друга. Чтобы нас освободить, надо только помочь нам увидеть цель, к которой мыпойдем бок о бок, соединенные узами братства, - но тогда почему бы не искатьтакую цель, которая объединит всех? Врач, осматривая больного, не слушаетстонов: врачу важно исцелить человека. Врач служит законам всеобщего. Имслужит и физик, выводящий почти божественные уравнения, в которых разомопределена сущность атома и звездной туманности. Им служит и простой пастух.Стоит тому, кто скромно стережет под звездным небом десяток овец, осмыслитьсвой труд - и вот он уже не просто слуга. Он - часовой. А каждый часовой вответе за судьбы империи. Вы думаете, пастух не стремится осмыслить себя и свое место в жизни? Нафронте под Мадридом я побывал в школе - была она на пригорке, за низенькойоградой, сложенной из камня, от окопов ее отделяло метров пятьсот. В этойшколе один капрал преподавал ботанику. В грубых руках капрала был цветокмака, он осторожно разнимал лепестки и тычинки, и со всех сторон из окопнойгрязи, под грохот снарядов к нему стекались заросшие бородами паломники. Ониокружали капрала, усаживались прямо на земле, поджав ноги, подперев ладоньюподбородок, и слушали. Они хмурили брови, стискивали зубы, урок был им неочень-то понятен, но им сказали: "Вы темные, вы звери, вы только вылезаетеиз своего логова, нужно догонять человечество!" - и, тяжело ступая, ониспешили вдогонку. Когда мы осмыслим свою роль на земле, пусть самую скромную инезаметную, тогда лишь мы будем счастливы. Тогда лишь мы сможем жить иумирать спокойно, ибо то, что дает смысл жизни, дает смысл и смерти. Человек отходит с миром, когда смерть его естественна, когда где-нибудьв Провансе старый крестьянин в конце своего царствования отдает сыновьям нахранение своих коз и свои оливы, чтобы сыновья в должный срок передали ихсыновьям своих сыновей. В крестьянском роду человек умирает лишь наполовину.В урочный час жизнь распадается, как стручок, отдавая зерна. Однажды мне случилось стоять с тремя крестьянами у смертного ложа ихматери. Это было горько, что говорить. Вторично рвалась пуповина. Вторичноразвязывался узел, соединявший поколение с поколением. Сыновьям вдруг сталоодиноко, они себе показались неумелыми, беспомощными, больше не было тогостола, за которым в праздник сходилась вся семь1000я, того магнита, который ихвсех притягивал. А я видел, здесь не только рвутся связующие нити, но ивторично дается жизнь. Ибо каждый из сыновей в свой черед станет главоюрода, патриархом, вокруг которого будет собираться семья, а когда настанетсрок, и он в свой черед передаст бразды правления детишкам, что играютсейчас во дворе. Я смотрел на мать, на старую крестьянку с лицом спокойным и суровым, наее плотно сжатые губы - не лицо, а маска, высеченная из камня. И в нем яузнавал черты сыновей. Их лица - слепок с этой маски. Это тело формовало ихтела - отлично вылепленные, крепкие, мужественные. И вот оно лежит, лишенноежизни, но это - безжизненность распавшейся оболочки, из которой извлеклизрелый плод. И в свой черед ее сыновья и дочери из плоти своей слепят новыхлюдей. В крестьянском роду не умирают. Мать умерла, да здравствует мать! Да, это горько, но так просто и естественно - мерная поступь рода:оставляя на пути одну за другой бренные оболочки поседелых тружеников,постоянно обновляясь, движется он к неведомой истине. Вот почему в тот вечер в похоронном звоне, плывшем над деревушкой, мнеслышалась не скорбь, а затаенная кроткая радость. Колокол, что славил одними тем же звоном похороны и крестины, вновь возвещал о смене поколений. Итихой умиротворенностью наполняла душу эта песнь во славу обручения старойтруженицы с землей. Так от поколения к поколению передается жизнь - медленно, как растетдерево, - а с нею передается и сознание. Какое поразительное восхождение! Израсплавленной лавы, из того теста, из которого слеплены звезды, из чудомзародившейся живой клетки вышли мы - люди - и поднимались все выше, ступеньза ступенью, и вот мы пишем кантаты и измеряем созвездия. Старая крестьянка передала детям не только жизнь, она их научилародному языку, доверила им богатство, копившееся медленно, веками: духовноенаследство, что досталось ей на сохранение - скромный запас преданий,понятий и верований, все, что отличает Ньютона и Шекспира от первобытногодикаря. Тот голод, что под обстрелом гнал бойцов Испании на урок ботаники, чтогнал Мермоза к Южной Атлантике, а иного - к стихам, - это вечное чувствонеутоленности возникает потому, что человек в своем развитии далеко еще недостиг вершины и нам надо еще понять самих себя и Вселенную. Надоперебросить мостки во тьме. Этого не признают лишь те, кто мудростьюпочитает себялюбивое равнодушие; но такая мудрость - жалкий обман. Товарищи,товарищи мои, беру вас в свидетели: какие часы нашей жизни самые счастливые? И вот на последних страницах этой книги я опять вспоминаю состарившихсячиновников - наших провожатых на рассвете того дня, когда нам наконец-товпервые доверили почтовый самолет и мы готовились стать людьми. А ведь и онибыли во всем подобны нам, но они не знали, что голодны. Слишком много в мире людей, которым никто не помог пробудиться. Несколько лет назад, во время долгой поездки по железной дороге, мнезахотелось осмотреть это государство на колесах, в котором я очутился натрое суток; трое суток некуда было деться от неумолчного перестука игрохота, словно морской прибой перекатывал гальку, и мне не спалось. Околочасу ночи я прошел весь поезд из конца в конец. Спальные вагоны пустовали.Пустовали и вагоны первого класса. А в вагонах третьего класса ютились сотни рабочих-поляков, их выслалииз Франции, и они возвращались на родину. В коридорах мне приходилосьпереступать через спящих. Я остановился и при свете ночников сталприсматриваться; вагон был без перегородок, точно казарма, и пахло здеськазармой или полицейским участком, и ходом поезда мотало и подбрасывалосваленные усталостью тела. Целый народ, погруженный в тяжелый сон, возвращался к горькой нищете.Большие, наголо обритые головы перекатывались на деревянных скамьях.Мужчины, женщины, дети ворочались с боку на бок, словно пытаясь укрыт1000ься отнепрерывного грохота и тряски, что преследовали их и в забытьи. Даже сон небыл им надежным приютом. Экономические приливы и отливы швыряли их по Европе из края в край, онилишились домика в департаменте Нор, крохотного садика, трех горшков герани,какие я видел когда-то в окнах польских шахтеров, - и мне казалось, онинаполовину потеряли человеческий облик. Они захватили с собой лишь кухоннуюутварь, одеяла да занавески, жалкие пожитки в расползающихся, кое-какстянутых узлах. Пришлось бросить все, что было им дорого, все, к чему онипривязались, всех, кого приручили за четыре-пять лет во Франции, - кошку,собаку, герань, - они могли увезти с собой лишь кастрюли да сковородки. Мать кормила грудью младенца; смертельно усталая, она казалась спящей.Среди бессмыслицы и хаоса этих скитаний передавалась ребенку жизнь. Япосмотрел на отца. Череп тяжелый и голый, как булыжник. Скованное сном внеловкой позе, стиснутое рабочей одеждой бесформенное и неуклюжее тело. Нечеловек - ком глины. Так по ночам на скамьях рынка грудами тряпья валяютсябездомные бродяги. И я подумал: нищета, грязь, уродство - не в этом дело. Новедь вот этот человек и эта женщина когда-то встретились впервые, и,наверно, он ей улыбнулся и, наверно, после работы принес ей цветы. Бытьможет, застенчивый и неловкий, он боялся, что над ним посмеются. А ей,уверенной в своем обаянии, из чисто женского кокетства, быть может, приятнобыло его помучить. И он, превратившийся ныне в машину, только и способнуюковать или копать, томился тревогой, от которой сладко сжималось сердце.Непостижимо, как же они оба превратились в комья грязи? Под какой страшныйпресс они попали? Что их так исковеркало? Животное и в старости сохраняетизящество. Почему же так изуродована благородная глина, из которой вылепленчеловек? Я шел дальше среди своих попутчиков, спавших тяжелым, беспокойным сном.Храп, стоны, невнятное бормотанье, скрежет грубых башмаков по дереву, когдаспящий, пытаясь устроиться поудобнее на жесткой лавке, переворачивается сбоку на бок, - все сливалось в глухой, непрестанный шум. А за всем этим -неумолчный рокот, будто перекатывается галька под ударами прибоя. Сажусь напротив спящей семьи. Между отцом и матерью кое-как примостилсямалыш. Но вот он поворачивается во сне, и при свете ночника я вижу его лицо.Какое лицо! От этих двоих родился на свет чудесный золотой плод. Этибесформенные тяжелые кули породили чудо изящества и обаяния. Я смотрел нагладкий лоб, на пухлые нежные губы и думал: вот лицо музыканта, вотмаленький Моцарт, он весь - обещание! Он совсем как маленький принц изсказки, ему бы расти, согретому неусыпной разумной заботой, и он бы оправдалсамые смелые надежды! Когда в саду, после долгих поисков, выведут наконецновую розу, все садовники приходят в волнение. Розу отделяют от других, оней неусыпно заботятся, холят ее и лелеют. Но люди растут без садовника.Маленький Моцарт, как и все, попадет под тот же чудовищный пресс. И станетнаслаждаться гнусной музыкой низкопробных кабаков. Моцарт обречен. Я вернулся в свой вагон. Я говорил себе: эти люди не страдают от своейсудьбы. И не сострадание меня мучит. Не в том дело, чтобы проливать слезынад вечно незаживающей язвой. Те, кто ею поражен, ее не чувствуют. Язвапоразила не отдельного человека, она разъедает человечество. И не верю я вжалость. Меня мучит забота садовника. Меня мучит не вид нищеты, - в концеконцов люди свыкаются с нищетой, как свыкаются с бездельем. На Востокемногие поколения живут в грязи и отнюдь не чувствуют себя несчастными. Того,что меня мучит, не излечить бесплатным супом для бедняков. Мучительно неуродство этой бесформенной, измятой человеческой глины. Но в каждом из этихлюдей, быть может, убит Моцарт. Один лишь Дух, коснувшись глины, творит из нее Человека.
|