КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Бровкин Алексей Иванович 1 страницаОпубликовано 19 июня 2014 года
Я, Бровкин Алексей Иванович, родился в июне 1919 года в Орловской губернии. Сегодня я не знаю ветеранов нашей дивизии из ныне живущих, старше себя. Моя семья жила в селе Харланово Дмитровского уезда Орловской губернии. Место это глубинное, находится в ста верстах от Курска, ста пятидесяти – от Орла, до железной дороги 55 километров. Дмитровск, Дмитриев – эти места были отданы Петром Первым Дмитрию Кантемиру, молдавскому господарю. В наших местах помещиков почти не было, вся земля принадлежала царской семье. У нас хозяином был Великий князь Михаил, брат царя. В деревне Брасово была его усадьба – прекрасный дворец, в котором я потом учился, сейчас он в Брянской области. Михаилу принадлежали пять винокуренных заводов, паточный завод, сахарные заводы. Вся сельхозпродукция шла на перегон сахара, вина, водки. Ректифицированный спирт, 96 градусов, возили за сто вёрст в Орёл. Наша семья крестьянская. Мой дед, Фёдор Никитович Бровкин, участвовал в Русско–японской войне, был Георгиевским кавалером, служил ординарцем у штабс-капитана, который научил его читать и писать. На войну он пошел, имея уже двоих сыновей: Ивана, моего отца, 1895 года рождения, и Семёна – 1902 года. После возвращения с войны у них с бабушкой родились ещё дочь в 1904 году, в 1906 – сын, потом ещё сын – в 1909. В общем, семь человек было – четыре дочери и три сына. Мой отец, 1895 года рождения, окончил три класса церковно-приходской школы с отличием. Как отличного ученика его порекомендовали для продолжения обучения в гимназии уездного города, но в гимназию не приняли потому, что крестьянин – «грязный». Весной 1915 года отца взяли на войну. К Февральской революции он был уже унтер-офицером. Армия развалилась, и отец вернулся домой, тут уже организовывалась Советская власть. Отец вступил в партию эсеров, это была крестьянская партия. Председатель Волисполкома назначил его председателем Военного Комиссариата Исполкома. Его задача – организовать для Красной Армии мобилизацию, он этим занимался весь 1918 год. Когда наши места занял Деникин, отец из деревенских ребят организовал партизанский отряд. После того, как Деникин ушел, отец вступил в Красную Армию, служил комиссаром полка по снабжению. Два раза был в плену у Махно. Один раз прямо из-под шашки его спас один хохол, а второй раз его спас сын нашего попа – штабс-капитан, служивший у Махно начальником штаба: он узнал отца и отпустил. Чекисты смотрят: как же так, ни один из комиссаров, попадавших к Махно, не возвращался, а тут дважды вернулся! Посадили в тюрьму, но потом разобрались. В 1921 году отца послали учиться в Харьковскую Политшколу, готовившую политруков, и он там проучился несколько месяцев, но было голодно. Харьков от наших мест находится в четырехстах километрах, и он попросил деда, чтобы тот ему выделил и послал мешка два картошки и ещё чего-то, чтобы продолжить учёбу. А дед ответил: «Ну да, я твою жену кормлю, твоих детей, да ещё тебя!» – не помог ему, и отец был вынужден отчислиться и демобилизоваться. Осенью 1921 года отец демобилизовался. Я себя очень рано стал помнить. В 1922 году родилась сестра, и я помню, как мать её родила, помню, кто был при этом. Говорю маме: «Я помню, как ты родила Сашу». Она: «Да ты что, да ты был маленький!» – я говорю: «Да помню я!» И вот я ей доказывал: «Мы с папой спали в амбаре, я описался, папа меня принёс и грел. Вот ты там лежала на полу, а вот на лавку положили девочку и там её заворачивали». Рассказывал, как её пеленали, какой цвет был. Мама удивлялась. В пять лет отец посадил меня на коня Бурого и я водил, а в шесть уже бороновал, в семь – вовсю пахал, сеять и косить только не умел. В школе учился три года. Учил нас пьяница – хороший мужик, поповский сын, но не тот, что служил у Махно – тот с Гражданской войны не вернулся, ушел вместе с Нестором за границу. В школе тогда было очень трудно: не было ни карандашей, ни бумаги, не было учебников. Помню первый букварь, назывался – «Красный пахарь». Мы написали письмо от нашей школы Крупской, что у нас ничего нет, она прислала нам посылку – тетради и карандаши. Тогда я впервые увидел тетради с таблицей умножения на обложке. В 1928 году выстроили прекрасную, хорошую школу, в неё я пошел в четвёртый класс. После войны она стала восьмилетней. А сейчас её разобрали – говорят, что учеников нет и учить некого. В колхоз мы вошли первыми. Хорошо помню: в 1929 году председателем колхоза назначили двадцатилетнего брата моей мамы. Он был секретарём комсомольской организации села и председателем «кресткома» – крестьянского комитета. Он пришел к отцу, которого называл братом, и я даже помню их разговор. Он сказал: «Мне поручила партийная организация». Отец говорит: «Да ты знаешь, что это такое? Ты своим хозяйством не умеешь распорядиться, а это?» Тот отвечает: «Так вот, заставили меня, заставили!» После разговора с отцом он решил отказаться, а там ему говорят: «Да ты знаешь, твой брат хочет сам стать председателем, но мы ему этого не позволим!» А у отца и в мыслях такого не было. Ну, «состряпали» материал, и отца как «разлагателя колхоза» посадили в тюрьму. Две недели он сидел в райцентре, потом перевели в Орёл. Я с дядей Семёном, братом моего отца, ездил к нему на свидание. Тем, кого суд еще не осудил, свидания не разрешали, но дядя как-то добился. Отец мне сказал: «Ты, Алеша, посмотри: в чемоданчике должны быть записки, а они должны быть целы, ты мне их перешли». А записки какие: секретарь кустовой партийной организации, сельского «куста», Ревякин, когда собирали колхоз узнал, что мой отец был комиссаром по фуражу в полку Красной Армии и знал заслуги отца. Он был сам крестьянин. И вот, когда красноармейцы входили в деревню, а с этой деревни нужно взять пять – шесть лошадей, скажем, двадцать – тридцать пудов овса, сена пудов пятьдесят, для снабжения полка. Вы понимаете, какое снабжение тогда было? Отец приходил: если у тебя есть две лошади и семья небольшая – одну лошадь брал. Если в закроме у тебя, скажем, десять пудов овса, он три – четыре пуда возьмёт, остальное оставит. А были такие комиссары, что как приходят – «фи-ить», весь закром раз – и всё! Крестьяне говорили: «Ну вот, и деникинцы не всё взяли, а вы, красные, пришли – и всё забрали!» Так вот это отца спасло на Украине от Махно: когда его уже хотели зарубить, то один хохол подошел: «Та, батьку, то ж хлопець добрый, та не трэба вбываты, та вин нашу худобу не всю забрав!» Махно сказал: «А, дорог он тебе – забирай его!» – и отец недели две был у этого хохла: жил, помогал по хозяйству. И потом тот говорит: «Вот тебе моя сестра в жены», но отец не принял – у него же двое детей, и ушел обратно в Красную Армию. Ну, а второй раз, я вам говорил, спас его капитан – сын нашего священника. И, конечно, подозрение было: что такое – и там освободил, и этот освободил? Так что в Харькове его посадили, но ненадолго – недели на две, что ли, потом разобрались. Я разыскал несколько этих записок, в которых Ревякин писал: «Иван Фёдорович, зная твою практику во время службы в Красной Армии, помоги собрать фураж. Лошадей поставили на общую конюшню, а кормить-то нечем» – и отец собирал фураж. К нему несколько раз обращались с подобными просьбами, и отец с удовольствием это делал, и бумажки остались. Мы отдали эти бумаги следователю – те видят, что донос оказался фальшивкой, и через две недели отца освободили. Вот это одна из черт, как собирались колхозы. Отец вернулся в конце марта или начале апреля 1930 года, в это время вышла статья Сталина «Головокружение от успехов», и всех лошадей хозяева из колхозов разобрали. Не знаю, как в других местах, а у нас были собраны только лошади, а плуги, телеги, хомуты оставались у крестьян. У нас в районе колхоз оставался только в нашем сельсовете, а остальные все были распущены все. Осенью 1930 года, под зиму, начали опять организовывать колхозы, и уже в 1931 году все полностью вступили в колхозы. Сейчас говорят, что загоняли – ничего подобного! У нас никаких эксцессов не было: кто не пошел в колхоз – ну и ладно. Потом, через неделю – месяца через полтора, все пошли. В это время шло раскулачивание, всё решали «Комитеты сельской бедноты», бывшие в каждом селе. У нас в «Комбед» входили две женщины, чьи мужья погибли в Первую мировую войну, безлошадники – у кого лошадей не было. У кого была лошадь – уже был маломощный крестьянин, просто крестьянин, или средний крестьянин, или зажиточный крестьянин, или уже кулак. У нас раскулачиванию подлежали только трое: Дьячук, поп и рядом у нас было раскулачивание с выселением – 28-я статья, и было раскулачивание, когда просто забирали хозяйство, но люди оставались на месте. Так у нас выселили только одного. Причём такая глупость была: сам кулак, как только всё началось, уехал, а его семья осталась – сын, который во время НЭП-а работал, сам за плугом ходил, а отец-кулак ничего не делал. И вот этого сына с бабушкой и женой выслали в Казахстан. Дед мой был ктитором – приближенным к попу Демидову. Поп уважал моего отца потому, что когда приходил Деникин, отец сказал ему: «Не проявляй лояльность к белым, а то мы остаёмся партизанами, и ликвидируем вас» – и поп хорошо себя вёл во время революции. Когда я родился, его дочь, Александра Михайловна, попросилась стать моей крестной матерью. Когда всё это раскулачивание началось, ей посоветовали: «Уходи», – и она уехала за пятьдесят или шестьдесят вёрст, работала учительницей вплоть до войны. Когда пришли немцы, она приехала к куме – к моей маме – больше было не к кому, и говорит: «Я хочу, чтобы мне дом построили» – её дом к тому времени сгорел. Мама ей посоветовала: «Знаешь, кума, уезжай туда, где ты была, покуда партизаны тебя не повесили» – и та ушла. Сам поп умер рано, в 1926 году, я помню – я был на похоронах. Поп был консервативный, но умный. У нас многие из священников организовывались и, можно сказать, шли на преступление. Наш поп был приглашен в поповский заговор против Советской власти, но этого не принял. Вместе с попами организовались и старосты церквей. Были различные акции: у нас, например, повесили пионера, в организовавшейся коммуне сожгли на току урожай, уничтожили технику, оставшуюся от старой власти: паровики, молотилки – пожгли, уничтожили. Их порасстреляли, а потом говорили: «Вот, священников порасстреляли!..» Вот сколько я потом разбирался – дед у меня умер в 1961 году, он говорил: «Ни одного священника не расстреляли за то, что он был священником, ни одного!» После смерти нашего священника пришел другой, он был пьяница, люди не стали ходить в церковь. Он побыл–побыл и удрал, церковь закрыли. Но перед этим был опрос: закрывать церковь или нет? И ты представляешь себе: было такое огромное село, а подписалось всего человек девять, что ли! Церковь закрыли без всякого шума, всё было сдано: золотая чаша для причащения, серебряная купель – всё было сдано, ничего не разворовано! Потом сняли колокола. Сейчас вроде что-то восстановили, не знаю. Так что в отношении священников я не помню, чтобы доходило до преследований. Вот Зюганов – он же наш, орловский, говорил, что у нас не было репрессий, не было посаженых, ему никто не верил, «Комсомольская правда» организовала большую проверку – так всё что он говорил, подтвердилось! У нас очень спокойно было в этом отношении. Я скажу, что репрессированных у нас в селе вообще не было, а во время войны погибло 150 человек. После окончания начальной школы я поступил в «ШКМ» – районную Школу крестьянской молодёжи, в неё принимали только крестьян, потом она стала называться Школой колхозной молодёжи. В ней готовили для крестьянских хозяйств агрономов, животноводов с неполным средним образованием. Там я окончил пятый и шестой классы, потом эти школы расформировали и объединили среднюю школу с городской. Окончив восемь классов, я поступил в Брасовский мелиоративный техникум – это между Льговом и Брянском. Я не знал, что я плохо учусь, а потом-то я понял, что плохо учился. Не от меня, может, и многое зависело, сколько такие учителя были. В те годы уделялось большое внимание тому, чтобы нести культуру в село. Книжек было мало, поэтому организовали библиотечные передвижки. Тогда нынешние области входили в одну Центральную Чернозёмную область: Орловская, Курская, Белгородская, Воронежская и, по-моему, Тамбовская. Воронеж был единым центром. Там на плохой газетной бумаге, сшитые нитками, выпускались книги с рассказами Тургенева, Лескова, нашего деревенского поэта Кольцова. Впервые сельские ребята – молодежь, дети знакомились с этими книгами. Впервые мы, дети, получили такое, ну а когда я стал юношей, моими героями стали Овод, Павка Корчагин из книги «Как закалялась сталь», Андрей Кожухов Степняка-Кравчинского, ну и другие подобные герои. Вся молодежь была ими увлечена и очень их любила. Наше поколение было воспитано именно на этих героях. Сильное впечатление на меня произвела книга Виктора Гюго «Отверженные»: читал и плакал, как этого Жана собака выгнала из своей конуры, вы помните такое? Я перечитал всю русскую классику. У меня была вся подписка Жюля Верна, но он меня почему-то не захватывал – видимо, было поздновато потому, что я уже знал о подводных лодках и т.п. В нашем техникуме я не слышал как-то слов о патриотизме, что «вот вы должны быть патриотами, любить Родину». Военруком у нас был участник Первой мировой и Гражданской войн, моряк, артиллерист береговой обороны. Он учил нас военному делу, но я не помню, чтобы он нас долбил, что «вы – патриоты», мы без этого были все такие патриоты. Мы готовились к войне – как только в Германии пришел к власти фашизм, нам сразу стали говорить: «Фашизм – это война». Мы только потом начали разбираться, что фашизм – это националистическая партия, какие у неё задачи, что есть такая книга «Майн Кампф», а тогда на вопрос: «Что такое фашизм?» мы отвечали: «Фашизм – это война». Вот не навязывали нам, что мы – патриоты, но работа велась: например, все учащиеся техникума должны были сдать нормы на значок «ГТО». В частности, у меня были сданы все нормы на значок «ГТО» первой ступени, все нормы на значок «Ворошиловский Стрелок» первой ступени и все нормы на значок «Ворошиловский Стрелок» второй ступени. На вторую ступень «Ворошиловского стрелка» надо было из боевой винтовки выбить не меньше 27 из 30 очков, а на первую надо было стрелять из мелкокалиберной, из неё я хорошо стрелял. Я сдал все нормы, были сданы на значок «ПВХО» первой и второй ступени. Имеющий вторую ступень был как бы специалистом этого дела, и таким предоставлялась возможность заниматься с начинающими, изучать противохимическую оборону. Так же я сдал все нормы на «ГСО» – «Готов к санитарной обороне». Так вот, когда я со студенческой скамейки пошел сразу же на Финский фронт, мне пришлось шестнадцать раз перевязывать раненых – своих ребят, и все они остались живы. Даже помню: такой Заяц был ранен пулей в живот – только мы выпили по сто грамм, покушали холодных макарон со льдом, и «кукушка» Зайца – в живот! Я его перевязал и отвёз в ППМ, а я слышал, что ранение опасно, когда кишечник полный, а мы только что поели. Я говорю врачу: «Товарищ военврач, вот я тут своими неумелыми руками сделал перевязку, пожалуйста, его – поскорее!» Он раскрыл его, посмотрел, и вот его слова: «О, если б у меня каждый фельдшер так бы перевязывал!» Думаю: «Неужели я так хорошо сделал?» – это я хотел сказать, что мы были подготовлены. Семнадцатого сентября 1939 года мы вступили в Польшу, а девятнадцатого был приказ, видимо, Ворошилова: призвать всех лиц призывного возраста, кто не служил в армии и вплоть до 1920 года рождения, кто окончил среднюю школу и учился на первых курсах институтов – подчистили всех. Я учился на четвёртом курсе и уже писал дипломную работу, оставалось проучиться три или четыре месяца и получить диплом. Военкомат у нас рядом, военком пришел к военруку и говорит: вот таких-то и таких-то – быстренько на медкомиссию. На медкомиссии всех проверили и сказали: «Через две недели будьте готовы к отправке!» 22-го сентября я был призван, 22 ноября я поехал в армию, 24-го – был в части, 30-го началась война с Финляндией. Служить я попал в 95-ю стрелковую дивизию, 190 стрелковый полк. Дислоцировались мы в Молдавской Автономной Советской Социалистической Республике, на территории нынешнего Приднестровья. Сразу, как мы приехали, всех с высшим и средним образованием направили в полковую школу. Меня зачислили в пулемётчики, но обучить нас ничему не успели – началась война, и наш стрелковый корпус направили на фронт. Когда поехали на фронт, меня, Мишу Дудина и нескольких ребят зачислили в новые, созданные тогда миномётные части. Наш командир пулемётного взвода сразу как-то меня заметил, и когда расформировали полковую школу и стали формировать миномётный взвод, то он нас, трёх человек, порекомендовал переместить из пулемётного в миномётный взвод. Мы были недовольны: что такое миномёт – мы его знать не знаем, а пулемёт мы уже разбирали, знали, как стрелять – было обидно. Но он сказал тогда: «Бровкин, я знаю, куда вас направляю!» Но я тогда не мог оценить потому, что ничего не знал. И вот уже на фронте: иду я с минами и вдруг встречаю этого лейтенанта – он идет, и рука у него перевязана. К тому времени я уже понял, что быть пулемётчиком и миномётчиком – большая разница: ни один из моих знакомых пулемётчиков цел не остался – или был ранен, или убит. Я говорю: «Товарищ лейтенант, как я Вам благодарен». Он говорит: «Теперь ты понял?» – я отвечаю: «Да, большое спасибо Вам». Поблагодарил его, а он пожелал мне здоровья, «а я, – говорит, – вышел из строя, пошел лечиться». Все трое мы собираемся и с благодарностью вспоминаем своего лейтенанта, умница такой был, реальное училище окончил. Когда мы были уже в боях, Мишу Дудина взяли в батарею полковой артиллерии – в каждом полку была своя 76-мм артиллерийская батарея. Я был подносчиком в расчёте 82-мм миномёта, носил мины с патронного пункта на боевые позиции. Обеспечивал полностью, был представлен к медали «За Отвагу», но не получил. Был ранен осколком, у меня и сейчас рубец под левым глазом. Повязку сделали, потом зашили, но я не ушел, остался. Видимо, это растрогало моего командира – младшего лейтенанта по фамилии, кажется, Гудыменко, и он меня представил к награде. Я даже не знал, что он меня представлял, и только в 1946 году я приехал на родину, в корзине с папиным архивом среди писем нашел письмо моего командира миномётного взвода. После окончания Финской войны мы поехали на Ханко, а наш командир с частью вернулся в Молдавию и в 1940 году освобождал Кишинёв. И он, когда поехал туда, писал отцу, какой я хороший, как хорошо меня воспитал отец, и что «я Вашего сына представил к медали «За Отвагу»». Я читал и думал: «Господи ты, боже мой, неужели я такой был?» – у меня о себе было не очень высокое мнение. В воспоминаниях Жукова я прочитал, что в 75-й Бердянской гвардейской дивизии отличился майор Герой Советского Союза и фамилия именно моего командира миномётного взвода – младшего лейтенанта Гудыменко. Я потом навёл справки – и действительно, именно он в 1943 году получил звание Героя Советского Союза. В то время в Красной Армии не было какой-то особой зимней формы. Обычная форма состояла из майки или нательной рубахи, трусов или кальсон, хлопчатобумажной гимнастёрки и брюк, обязательно – шинель, летом её носили в скатке. Зимой дополнительно выдавали вторые байковые портянки – поверх бязевых, байковые же кальсоны и рубаху, и вместо фуражки – будёновский шлем. В Молдавии было тепло, и мы приехали в Ленинград в той форме, которая была нам положена на то время. Привезли нас в Песочное, оттуда поехали к Финляндскому вокзалу, приняли баню, и нам дали надеть фуфайку, ватные штаны, валенки, шинель, шерстяные подшлемники, будёновский шлем. Всем обязательно выдали каски и этот проклятый противогаз. Первоначально мы находились во втором эшелоне. Дело в том, что сильные бои на Карельском перешейке шли два месяца – декабрь и январь, а с конца января по четырнадцатое февраля перешли к обороне: ни финны, ни мы не наступали. Дали нам отдых, проводили переформировку. Когда мы находились ещё в резерве, меня случайно ранило при артобстреле осколком снаряда, наложили две металлических скобки. Долго я с ними ходил, повязку снял только когда после боёв пошли в баню. Выходит, всю войну проходил с перевязкой. Все ребята относились ко мне щадяще, даже некоторые говорили: «Дурак ты, пошел бы, отвалялся недели две – три, и в бою бы не был, и не мёрз бы!» Первый бой мы приняли четырнадцатого февраля в районе станции Кямяря (ныне Гаврилово). Первый бой был тяжелый, страшный, но я непосредственно в бою не участвовал. Я отличился там как подносчик. Подносчику нужно было с патронного пункта на позицию принести два лотка, в лотке две мины – четыре мины нужно было приносить, в каждой мине четыре килограмма и сколько-то грамм. Ты их должен принести, открыть коробку, выложить, снять колпачок и идти за другими. Так вот, я пристроился так: на патронном пункте в ящике четырнадцать мин. Я пристроил полный ящик на лыжи и, толкая ящик перед собой, сразу приносил четырнадцать мин. Сходил четыре раза, и мои мины даже не успевали расстреливать. Потом мне на патронном пункте запретили брать мины с ящиком потому, что миномётчики лопаткой их ломали – и в костёрчик, у которого грелись, а ящики-то нужны были. Так я взял телефонный кабель, связывал за хвосты шесть мин – три мины впереди, три мины сзади – и на плечо. Было очень даже трудно, ещё и потому, что ходить можно было только по тропинке, протоптанной от позиций к патронному пункту, чуть свернул – взорвался. Все эти тропинки были пристреляны «кукушками». У нас в расчётах не было даже раненых, потери были только среди подносчиков. У меня был такой эпизод, за который мне и сейчас стыдно, и сейчас… Мы передвигались перебежками, всё было рассчитано: вот здесь я перебегу, а вот то самое страшное место, которое снайперы держат под прицелом – переползу. Вдоль этой тропинки лежало несколько огромных камней. Я вижу: около одного камня стоит «Максим» с заправленной лентой. Я думаю: «Хм, чегой-то пулемёт стоит?» Подхожу, а тут из-под камня: «Отойди прочь, солдат!» Я говорю: «Ты кто здесь? Ты – пулемётчик?» Он: «Ну да. А что тебе надо?» Я говорю: «Да как же ты, сволочь такая – «кукушки» стреляют со всех сосен, а ты лежишь под камнем!» Ну моё ли это было дело, а я его просто заставлял! Говорю: «Ладно, лежи, я сам». А я умел обращаться с пулемётом, тем более он был снаряжен, и мне оставалось только нажать на гашетку. Только я к пулемёту, а пулемётчик говорит: «Ладно, отойди» – меня за воротник и в сторону – здоровый был парень! И лёг, нажал гашетку, одну очередь дал, другую, а потом: бах! – снайпер ему прямо в лицо. Он повернулся ко мне, кровь потекла, говорит: «Ну что, ты доволен?!» – и всё – упал, убит, умер! Вы представляете? Прошло уже больше семидесяти лет, а у меня прямо – как только вспомню, так: идиот ты, ну что ты, твоё дело какое?! Я его легонечко так, любезно так, оттащил в сторонку, положил тут, и, ничего не помня, заложил ленту и врубил по ёлкам! Ленту одну, вторую заложил – у меня уже кипит вода в пулемёте, потом он стал красным и начал уже «плевать». Я встал, и пошел медленно-медленно по этой дорожке, зная, что она пристреляна, ожидая, что вот сейчас меня убьют. И пошел, пошел, пошел – и до сих пор хожу. Сбил я этого снайпера или почему он не стрелял? Я ожидал, что меня сейчас убьют. Я пошел потому, что считал, что мне незачем на свете жить. Вот вам эпизод… А парень-то какой – здоровый, хороший! Ай-ай, вот до сих пор – всё забыто, а вот его лицо и кровь осталось, зафиксировалось, мозг держит. От обморожения в нашей части потерь не было. Где-то рядом погибали, но мы друг друга все знали, ни одного не бросили, всех кто был ранен, отправили. Помните, я доставил раненого в живот Зайца, рядом находилась военлавка, в которой продавали мочёные яблоки, и такой хороший запах шел. Заяц говорит: «Лёша, мне яблоко купи, дай». Я говорю: «Нельзя, ты же в живот ранен», и – к врачу, говорю: «Доктор, вот – яблок просит». Он говорит: «Ну, купи, купи, дай, дай ему пару яблочек». Потом Заяц из Алма-Аты прислал мне письмо в часть, в ту, которая вернулась в Молдавию, и оттуда ребята переслали его мне на Ханко – вот какие люди были, какая почта была! Столько письмо проколесило: туда, там кому-то нужно было узнать мой адрес, и я его получил на Ханко! В письме он меня благодарил и писал, что через месяц будет в части, думая, что и я там нахожусь. Почти все раненые, которых я перевязывал, были с пулевыми ранениями в ноги или в руки, только один грузин получил осколочное ранение. У нас служил Сергей Горюнов из Торжка, студент первого курса Ленинградского Политехнического Института. Он был среди нас самый молодой, чуть ли не 1921 года рождения. Он куда-то пошел и пропал. Пошли его искать, и нашли Серёжу убитым. Мы вынесли его к Средне-выборгскому шоссе, сбоку выкопали маленькую могилку, земля же была – бетон. С трудом выкопали, кое-как закопали. Я взял крышку от минного ящика, прибил её к палке и написал: «Сергей Горюнов, из Торжка. 190 полк, 95 дивизия» – это было сделано с мыслью, что потом его перехоронят. А так убитых сносили, как всегда – в воронки, закапывали в снег кое-как. На войне не думали, как захоронить, как организовать. Было сказано: «Собрать и захоронить!» – ну а где хоронить, как? Пользовались только тем, что земля была взрыта воронками, туда убитых и сносили. Как дальше было, я не знаю. Во время Великой Отечественной Войны у нас в дивизии была похоронная команда. Утром тринадцатого марта я с Рединым взял котелки, чтобы принести ребятам на позиции завтрак. Около кухни стояли два наших танка, и танкисты говорят, что «сегодня война кончится» – у них, наверно, была радиостанция. А нам эти байки надоело слушать: обычно шофёры ездили, подвозили, информировали, что там-то – то, там – это, много болтовни, что там наши прорвали, там наши ДОТ взяли… И мы не обратили никакого внимания – взяли котелки, пришли на позиции, поели, вдруг через какое-то время слышим: «Через пятнадцать минут закончится война!» Мы посмотрели с Рединым друг на друга – а мы-то и не поверили этим танкистам, так что, действительно война кончится?! И кричат по всей линии: «Передайте, что через пятнадцать минут закончится война!» И вот командир второго батальона Моргун кричит: «Батальон! Слухай, шо я скажу! До скончания войны с финнами осталось пятнадцать хвылын! Батальон – уперэд, що захопым – усе будэ наше! Вперёд!» – поднял батальон в атаку и пошел на сопку «Пузырь». Финны открыли такой огонь! Всё, что у них было: артиллерия, миномёты, пулемёты, автоматы… Они тоже знали, что кончается война, и за пятнадцать минут выпустили всё, что у них было на позициях. И наш батальон почти весь уничтожили! Позиции наших миномётов были под бережком ручья, немножко бережком укрыты. Командир взвода, младший лейтенант Гудыменко молчит, младшие командиры молчат. А у нас был солдат – инженер-текстильщик Лёня Золоторенко, он как закричит: «Миномётчики, слушай мою команду! Бровкин – слева наблюдателем! Горюнов – с правого фланга наблюдателем! Всем укрыться!» – все укрылись. Вокруг такой огонь был, а у нас ни одного раненого даже не было. Представляешь, что это был за командир? Какой «вперёд!» – раз двенадцать минут осталось, значит – решали-то не мы, решали-то в Москве! А этот дурак поднял: «Що захватим, то усэ будэ наше!» Вот такие были у нас командиры: Моргун и Гудыменко. Гудыменко был очень хороший, он брал меня в разведку на наблюдение. Младшие командиры считали, что он трусоват, а я так не думаю. Наши командиры были одеты в белые шубы – полушубки. Финны это заметили и за ними охотились, а наш Гудыменко не стал полушубок надевать, так и оставался в шинели. Тогда командиры носили шлейки – это не портупея, а такие два ремня, надевавшиеся через плечи – снаряжение было такое: ремень поддерживался двумя ремнями через плечи. По этим шлейкам финны замечали командиров, и их тоже снайперы отстреливали в первую очередь. Когда мы шли в разведку, Гудыменко снял эту шлейку и закопал в снег, чтобы не отличаться от остальных бойцов. Младший командир спросил меня: «А где шлейка лейтенанта?» – я ему сказал, а он: «Трус!» – струсил мол, себя разоружил – вот так рассматривали. Потом лейтенант, видимо, пошел за этой шлейкой и не нашел, спрашивает: «Бровкин, ты не знаешь, где шлейка?» Я говорю: «Да вон, её взял командир отделения». А тот, хоть ему и не положено было, на себя её натянул. Младший лейтенант ему говорит: «Ты шлейку-то отдай мне!», а тот: «Та що Вы, та це ж моя, цэ ж мий трофэй!» Наверно не надо мне было Вам рассказывать такие детали. Ровно в полдень наступила абсолютная тишина, аж в ушах звенит. Представляете: ни выстрела, ни шума – ничего. Сразу был указ – собрать всех раненых. Я не видел, но кто там ещё оставался на переднем крае, говорили, что финны поднимались во весь рост, выходили из траншей, некоторые грозили кулаком в нашу сторону, а некоторые кричали: «До свидания, русь, москали!» – и разошлись, всё. Мы с тринадцатого до шестнадцатого оставались на местах. Тут произошел ещё один случай с Моргуном, я вам расскажу. Мы с товарищем, несмотря на запрет, пошли на оставленные финнами позиции. Они были очень хорошо оборудованы: тёплые блиндажи, всё удобно. Мы взяли там примус, жестяную банку керосина, шило с дратвой и лоскутное одеяло. Нашли ещё мочёную бруснику или клюкву, но брать не стали – подумали, что вдруг она отравлена. И вот идём мы с этим со своим барахлом, а он стоит. А этот Моргун в Молдавии был у нас начальником полковой школы. Он нам кричит: «Мародёры! Расстреляю за мародерство!» – и наган вытаскивает. Я сразу весь задрожал, думаю: «Что же делать?» Кричу Редину: «Беги!» – и как врезал Моргуну в лоб, он сразу – в снег, а снег глубокий, он там барахтается, и наган с ним. Мы – бегом! Побежали, несёмся и думаем: «Что мы наделали?» Прибежали, и вдруг нашего Гудыменко вызывают к командиру батальона, он пошел туда, а мы дрожим, думаем: «Что с нами будет?» Что там было – я не знаю, только наш Гудыменко пришел и сразу: «Что вы наделали? Ну что вы наделали?!» Я говорю: «Товарищ младший лейтенант, вот мы живы, а он хотел нас расстрелять!» Гудыменко говорит: «Идите в штаб полка. Командир батальона приказал, чтобы вас в штаб полка». Как мы шли туда – не знаю. Пришли к землянке, сели. Сидим перед входом, боимся идти туда, докладывать. Вдруг выходит комиссар полка и спрашивает: «Вы кто? А, миномётчики! Это те, мародёры?» Мы говорим: «Да, мы – мародёры». Он спрашивает: «Что у вас?» Я ему докладываю, говорю: вот так и так, мы были, ходили к финнам. А он простуженный, хрипит: «Да нельзя ж было ходить, ведь война кончилась, а вы могли взорваться!» Я думаю: «Ага, тон-то другой, уже не мародёры!» Говорю, что вот мы пошли, взяли. Он: «А что вы взяли?» – мы показываем одеяло, он: «Да, ты, ты... Зачем вы это… Там грязная… на нём… Зачем вы взяли?!» Мы говорим: «Взяли, чтобы не на земле лежать». Он: «Бр-росте его!» Выбросили. Он спрашивает: «А это что?» Говорим: «да вот, примус». Он: «А, ребята, оставьте мне его. Я совсем остыл, мне нужно греться. А это что?» Мы говорим: «Шило и дратва». Он говорит: «А, ну это хорошо. Идите домой и скажите другим, чтобы не ходили туда!» Этот комиссар пришел к нам недавно, тот, с которым мы вступали в бой, был снят. Мы вернулись, но были озабочены тем, что комбат всё равно нас замордует. Думали, может, как-нибудь перевестись в другую часть, но вдруг нас вызывает Гудыменко, и говорит: «Мне очень жаль с вами расставаться, мы уже связаны кровью, но я возвращаюсь обратно в Молдавию, а вы поедете... Я бы очень хотел отправиться с вами, но комсоставу нельзя. Возвращается ещё приписной состав и третий год службы, остаются только первогодники 1939 года призыва». Я так обрадовался: слава богу, что я не попаду в руки Моргуна, потому что я ему заехал в лоб, и он бы этого не простил. И я бы ему не простил за то, что: «Всё будэ наше, уперэд!» – сколько ребят погубил!
|