КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ МАЗОХИЗМА СО ВРЕМЕН ФРЕЙДА: ПРЕВРАЩЕНИЕ И ИДЕНТИЧНОСТЬ 9 страницаПоскольку вначале у нас шла речь о прояснении определенного процесса, до сих пор мы пренебрегали одной важной линией аргументации в психоаналитической теории: концепцией влечений (см. статью П. Пизе). Отнюдь небезразлично — хотя некоторые работы по психологии развития, и даже у Пиаже, производят подобное впечатление, — в какого рода форме мир обращается к ребенку (это касается как количественной, так, разумеется, и качественной стороны), хотя одно не обязательно должно зависеть здесь от другого. Очень четко эту идею в нашем контексте формулирует Шпиц: «После третьего месяца в мнемических системах ребенка откладывается все большее число следов памяти. Как правило, речь идет о простейших следах памяти, связанных с аффектами приятного и порой неприятного рода. Преимущество получают следы воспоминаний, связанные с определенными повторяющимися и особенно неприятными для ребенка ситуациями. Они структурируются таким образом, что их новое появление непременно вызывает специфический аффект неудовольствия» (Spitz 1972, 171). То, что следы памяти всегда аффективно окрашены, является ядром психоаналитического учения о репрезентантах: «Все психические содержания (также и бессознательные) обязаны своим существованием интрапсихическому клтексису, то есть более или менее значительному кванту энергии, который его осуществляет. В закрытой динамической системе и невозможен другой вид количественной дифференциации. Правда, катексис может быть также статическим и уравновешенным. Благодаря своей энергии любое содержание может вступать в определенные связи и разрывать их — разумеется, не произвольным образом, но по определенным законам» (Szalai 1936, 27). В процессе катектирования и благодаря ему конституируются психические процессы; и так, несомненно, происходит с самого начала, ибо как иначе могла бы произойти регистрация, как могло бы конденсироваться это «Многое», если бы запись не совершалась на чем-то уже готовом, если бы «Ничто» не устранялось бы в некоем материальном смысле? Хотя здесь имеется и нейрофизиологическая схема объяснения того, как можно осмыслить подобные процессы: «репрезентация» в этой модели понимается как возникновение стационарных фронтов волн поступающих на дендриты 3 и синапсы 4 нервных импульсов, при этом образуется интерферентные паттерны, в соответствии с которыми подобно голограммам 5 могут аккумулироваться и репродуцироваться образы. Однако подобные модели не дают ответа на вопрос: почему, то есть при каких условиях, вообще происходит «репрезентация» ? Психоанализ, напротив, всегда исходил с точки зрения «интереса», то есть из принципа, в котором подчеркивается мотив «удовольствия» и «неудовольствия». «Возможность распоряжаться этими следами памяти вначале связана с внутренними и внешними раздражителями. Они ассоциируются с переживаниями удовлетворения и отвода напряжения и постепенно закрепляются, поскольку ребенок либидинозно их катектировал» (Lincke 1971, 23—24). Мы уже говорили, что не хотим пускаться в обсуждение разнообразных форм психоаналитического термина «влечение» и объяснили по каким причинам; но это не значит, что концепция катексиса для нас не является важной. Без катек-сиса, то есть без качественного изменения нервных клеток мозга, нельзя представить репрезентацию — будет ли при этом возникшее представление скорее агрессивным или же либидинозным, кажется нам не столько вопросом о соответствующем качестве влечения, сколько вопросом о содержательном выражении того, что репрезентируется. Как бы то ни было, мы должны исходить из того, что уже в первых столкновениях с внешним миром последний оставляет в индивиде свои следы в виде репрезентированных компонентов действий, то есть форм интеракции. Хотя «репрезентация события», без сомнения, может непосредственно расцениваться как прямое влияние на любое происходящее действие (см. пример Пиаже), тем не менее «репрезентацию» нельзя приравнивать к «представлению данности». Если катексис, то есть репрезентация, как мы можем заключить из цитаты Линке, связан с переживанием удовлетворения, то, следуя психоаналитическому опыту, мы можем предположить, что представление, то есть активация репрезентации, сопряжена с ситуацией фрустрации: «Первые объектные представления возникают, когда не происходит удовлетворения, сохранившего свой след в памяти. Первые объектные представления являлись как субститутами отсутствовавших реальных объектов, так и попыткой магическим образом овладеть реальным миром объектов» (Fenichel 1945, 50). Правда, также и здесь мы должны соблюдать осторожность: на этой стадии «объектное представление» еще не означает, что в системе восприятия ребенка воображается различимый объект или четко разграничимый процесс — оно означает всего лишь возможную на этой ступени активизацию конгломерата тех более или менее безотносительно расположенных друг подле друга форм интеракции, которые сохранили катексис вследствие пережитого ранее удовольствия. В интеракции между матерью и ребенком образуются, так сказать, интеращиональные формы, которые конституируют ребенка в качестве индивида, то есть действующего и представляющего существа (ср.: Lorenzer 1973b, 26). Мы можем понять этот процесс также как предшествующую форму реализации диалектической фигуры, которую Гегель обозначил как движение духа: «Однако... дух раскрылся перед нами как нечто само-себя-с-самим собой опосредствующее. Он есть лишь сохранение того, чем непосредственно является, возвращение к себе; или в нем можно увидеть движение: как сущее становится для него всеобщим или как он превращает то, что предстает, в то, что есть... Как созерцающий в целом, что для него есть бытие, он непосредственен; но, возвращаясь к себе из этой непосредственности, он существует для себя» (Hegel 1969, 179). Если понимать «дух» не как движение, которое «устанавливается само собой», но как движение, которое устанавливают, мы можем утверждать: индивид и есть прежде всего движение, которым становится для него сущее; он есть то, каким образом представлена для него вещь (ситуация). Поскольку в нем поддерживается (устраняется) интеракция, он и есть форма интеракции. То, что связь между интеракцией и формой интеракции является основополагающей по крайней мере для временных параметров, было показано еще в 1936 году Шалаи: на его взгляд, психическую организацию можно вывести из события: «Это возможно только тогда, когда событие самого себя организует, когда событие переходит в организацию. То есть организация представлена, по сути, в знаке прошлого; прошедшее событие откладывается в организации. Событие и организация проявляются тем самым не как сущностно чуждые друг другу аггре-диенты, но в своей категориальной ценности, как два временных параметра психического» (Szalai 1936, 26). Содержащийся в этом высказывании содержательный момент был подхвачен Лоренцером в следующем положении: «Детское развитие с самого начала протекает как практическое обучение в интеракциональных формах; оно протекает в форме диалектического процесса, один полюс которого — это внутренняя природа (ребенка), тогда как другой его полюс представляет собой активное взаимодействие с внешней природой» (Lorenzer 1973а, 102). Подведем здесь предварительные итоги: в процессе первичной социализации телесные потребности ребенка и материнская забота соприкасаются друг с другом еще задолго до появления речи. Детское влечение «вдевается как нитка в иголку» (Лоренцер) в общественно определенные формы выражения матери. Способ, которым это происходит, мы вслед за Лоренцером называем интеракциональной формой; более того, поскольку каждый раз он по-разному опосредуется в форме и опосредуется в разных формах, мы говорим об определенной форме интеракции. При этом для ребенка речь идет пока не о содержательно определенных фигурах, но скорее о структурах отношений, то есть об объектных отношениях между матерью и ребенком. Главное здесь заключается в том, что индивид и форма интеракции на данной стадии не могут пониматься как нечто различное — форма интеракции создает индивидуальность. Индивидуация есть совокупность общественно продуцируемых интеракциональных форм. Это стадия, на которой о символических структурах можно говорить пока ице лишь в весьма ограниченном смысле. Речь идет только о сегментах образов, которые тут и там вспыхивают в фантазии, магически принося удовлетворение там, где в нем отказано, то есть о досимволических образах, о которых говорил Гегель, назвав «ночью сохранения»: «Этот образ принадлежит ему, его простой самости; но простое не знает различий, также и здесь: он в нем неразличим... Он хранится в его сокровищнице, в ею ночи. Он бессознателен, то есть не может явиться представлению в виде предмета. Человек и есть эта ночь, это пустое Ничто, которое содержит все в своей простоте, изобилие бесконечно многих представлений, образов, ни один из которых сразу не всплывает в нем или не принадлежит настоящему. Это (есть) Ночь, внутреннее природы, которое здесь существует — чиспшя самость» (Hegel 1969, 180). Тем самым Гегель сформулировал полностью в соответствии с излагаемой здесь точкой зрения, что человек не располагает образами, но они составляют внутренний мир человека; кроме как в них психика не существует. Сделаем еще один шаг. При наличии неизменных фигур интеракции имеется гарантия того, что все большее число ситуаций будет инкорпорировано в совокупность «интеракциональной формы». Снова и снова производятся определенные действия, которые закрепляются в виде комплексной связи. Шпиц пишет: «В первый месяц жизни человеческое лицо действительно появляется в поле зрения младенца всякий раз, когда удовлетворяются его потребности. Таким образом, вид человеческого лица соединяется с избавлением от неудовольствия, а также с переживанием удовольствия» (Spitz 1972, 69). Из этого он выводит: «Когда глаза ребенка следят за каждым движением матери, когда ему удается выделить и установить в лице матери знак-образ, то тогда при содействии матери он выделяет из хаоса бессмысленных "вещей" исполненный значением элемент. Благодаря постоянному аффективному обмену этот элемент, лицо матери, приобретает для ребенка все большее значение» (там же, 114). Это предположение, что ребенок отфильтровывает из обращенных к нему лиц определенный образ, Шпиц подтвердил в опытах с масками: как только возникала конфигурация глаза—нос, ребенок реагировал улыбкой (см. статью И. Шторка в т. II). Эту ступень комплексности детского восприятия (то есть здесь пока еще: психической структуры) Шпиц, позаимствовав термин из эмбриологии, назвал «первым организатором»: «его признак — появление реакции улыбки в ответ на взгляд» (там же, 136). Тем самым ребенок, так сказать, создал «предтечу объекта» — «объекта», поскольку ребенок оказывается способным выделить из мира образ, но «предтечу», поскольку речь идет еще не об определенном объекте, но только о наброске образа. С учетом представленного здесь подхода и памятуя процитированные выше положения Гегеля, следует, однако, с равным правом указать, что эти предтечи объектов в той же мере являются предтечами субъекта. Как говорит Гегель, сам дух — это «сперва созерцание; он противостоит этой самости — не предмету; его созерцание и есть для него предмет, то есть содержание восприятия как собственное... В созерцании дух является образом» (Hegel 1969, 180). В нашем контексте это означает: когда ребенок формирует в знаке-образе часть внешнего мира в своем восприятии, он этим выстраивает и часть «Самости». В знаке-образе субъект (который здесь, разумеется, еще не является субъектом в собственном смысле слова) находит себя в качестве знака-образа: поэтому предтеча объекта всегда является предтечей субъекта. В симбиотической фазе субъект не может воспринимать себя отдельно от объекта. Но поскольку «объекты» нельзя интерпретировать статически, предтечи объектов и вместе с ними предтечи субъектов следует пони- мать только как осадок определенных интеракциональных проявлений, связанных с репрезентацией предложенного при этом знака-образа. Шпиц приводит тому доказательство: «Мы наблюдали, что в большинстве случаев дети, вскармливаемые грудью, во время кормления непременно фиксируются на лице матери и не отрывают от него взор, пока не засыпают. У искусственно вскармливаемых детей этот феномен не наблюдается ни четко, ни постоянно. Разумеется, кормление не является единственной "службой" матери, при исполнении которой ребенок может фиксироваться на ее лице. Люди редко отдают себе отчет в том, что, чего бы они ни делали с ребенком — берут ли его на руки, моют или пеленают, ■— ребенку всегда предоставляется на обозрение лицо, он фиксирует его взглядом, двигает головой и обычно с ним разговаривает. Из этого следует, что само по себе лицо является тем оптическим раздражителем, который в первые месяцы жизни чаще всего предъявляется младенцу» (Spitz 1972, 70). Поскольку Шпиц в этом месте не ставит вопрос о разделении субъекта и объекта, он постоянно, так сказать, исходит из «ребенка», который что-то делает, совершает, сравнивает и т.д., то есть принимает индивидуальную структуру («Я»), по крайней мере в своих формулировках, за нечто данное, эти его положения оказываются в противоречии с основными условиями исторического анализа. Это, разумеется, касается не результатов его исследования, но лишь интерпретаций 6. С этой точки зрения, как я полагаю, нельзя оставлять и формулировку «предтечи объекта». Без сомнения, ребенок, выделивший знак-образ, который, однако, есть не что иное, как образ этого знака-образа, тем самым еще не создал себе предтечу объекта, но лишь установил некий образ себя самого (в другом), кроме которого пока еще ничего не существует. Особенно отчетливо эта проблема проявляется в феномене, который Шпиц расценивает как признак второго организатора. По его мнению, на этой «ступени расширенной комплексности» предтеча объекта конституируется до подлинного «объекта либидо». Признаком того, что объект любви уже четко сформирован, то есть может четко дифференцироваться от всех остальных объектов, является, по Шпицу, возникновение у ребенка тревоги при виде чужого лица: «Между шестым и восьмым месяцем в поведении ребенка по отношению к другому человеку наступает решительная перемена. Он уже не реагирует улыбкой, когда случайный посетитель, улыбаясь и кивая головой, склоняется над его кроваткой. В этот возрастной период уже хорошо развита диакритически воспринимающая способность к различению. Ребенок уже четко различает своих и чужих. Если к ребенку приближается посторонний, это вызывает у него явное, характерное и типичное поведение; он проявляет в индивидуально различной степени тревогу, более того, даже страх и отвергает незнакомца» (там же, 167). Шпиц продолжает: «Реагируя на незнакомца, ребенок обращается к кому-то или чему-то, с кем у него не связано никаких неприятных переживаний. Мы тщательно с самого рождения наблюдали большое число детей, и все они во второй половине первого года жизни проявляли подобное поведение. Они испытывали обычные неприятные переживания, которые неизбежны при уходе за детьми, но со своими матерями, но не с чужими людьми. Почему же они начинают проявлять страх или по меньшей мере тревожность, когда к ним приближается посторонний? Судя по всему тому, что мы узнали в ходе непосредственного наблюдения за младенцами, представляется весьма убедительной гипотеза, что ребенок реагирует неудовольствием на отсутствие матери. При приближении постороннего человека, он реагирует на то, что тот не является матерью; значит, "мать его оставила"» (там же, 171-172). Шпиц делает теоретическое заключение: «Мы предполагаем, что эта способность к смещению катексиса на прочно запечатленные следы памяти у восьмимесячного ребенка указывает на то, что он сформировал теперь настоящие объектные отношения и что мать стала объектом его либидо, объектом его любви» (там же, 172). Рассмотрим сначала факты: на этой ступени ребенок способен вобрать в себя идентификацию первоначального знака-образа (конфигурацию глаз и носа) как идентификацию определенного знака-образа; если появляется новый знак-образ, который не идентичен с этим определенным, то возникает страх, который может снова утихнуть только при добавлении определенного знака-образа. Если мы оценим эти факты в очерченной нами взаимосвязи, то в полном соответствии с наблюдениями получается следующая картина: в идентифицируемом конкретном знаке-образе «матери» ребенок впервые приобретает отчетливый образ мира. Но поскольку мир представлений ребенка был тождественен для нас «субъективной структуре», которой является сам ребенок, мы можем утверждать: в отчетливом представлении «матери» ребенок впервые получает отчетливое представление о самом себе, при этом, однако, ничего «о себе» не зная. Когда Кассирер говорит: «Понимание выражения предшествует, по сути, знанию вещей» (Cassirer, т. 3, 74), он этим радикализирует рассматриваемую нами связь до формулы: ребенок инкорпорирует интеракцию между собой и матерью как определенную форму интеракции (отчетливым образом которой является мать), как первое понятное выражение себя самого. Только в образе матери ребенок получает представление о мире и тем самым о себе. Также и эту мысль можно обнаружить у Гегеля: « Предмет тем самым приобретает форму, предназначение быть моим и покуда он вновь созерцается, его бытие уже не имеет этого чистого значения бытия, но становится моим: он мне уже известен или я вспоминаю о нем или я непосредственно сознаю его как мой. В непосредственном созерцании я имел лишь сознание его; но когда он известен, он предстает предо мной в этом определенном предназначении. Мы вспоминаем о чем-то также и через что-то другое; нам является просто образ предмета; воспоминание добавляет момент бытия-для-себя. Однажды я уже это видел или слышал, я вспоминаю, я вижу, слышу не просто предмет, но погружаюсь (gehe innerhalb) при этом в себя, вспоминаю {erinnre) себя, извлекаю себя из простого образа и помещаю себя в себя» (Hegel 1969, 182). Если бы речь здесь шла о более поздней стадии, то можно было бы сформулировать: в отчетливом знаке-образе «взаимодействующей особым способом матери» ребенок обретает свою идентичность; если же появляется новый знак-образ, отличающийся от определенного, то ребенок уже не может сохранять свою «идентичность» как идентичную со знаком-образом: в чужом знаке-образе, которым он не является, он утрачивает свою идентичность; в результате возникает страх в принципе не суметь выстоять как идентичное, утратить мир, которым он является. Тезис «тревога восьмимесячных является доказательством того, что для ребенка каждый человек является посторонним за исключением единственного в своем роде объекта; это означает, что ребенок обрел партнера, с которым он может установить объектные отношения в подлинном смысле слова» (Spitz 1972, 178) следует поэтому понимать в том смысле, что тревога восьмимесячных прежде всего является доказательством того, что ребенок обрел частицу себя в другом. Но и эту стадию нельзя понимать превратно: и здесь тоже ребенок, несомненно, еще не обладает сознанием себя самого. Перед ребенком выделилась важная часть мира, конституировав тем самым, поскольку иначе в распоряжении ребенка ничего не остается, ребенка и мир. Ребенок включил отчетливый репрезентант в аморфную доныне структуру интерак-циональных форм, как бы создав им образ. Разумеется, по этой причине интерак-циональная форма и репрезентант имеют одинаковое значение; более того, для ребенка они идентичны (поэтому мы можем разделить их здесь только аналитически), они одновременно являются значением и образом значения. В этот момент, следовательно, достигается стадия, на которой ребенок создал первый отчетливой репрезентант; теперь самое время продолжить наше обсуждение понятия символа, которое нам пришлось прервать в конце первой части. «Символизм — это важный и первичный по отношению к мышлению акт». Вслед за упомянутыми нами авторами (Лангер, Куби, Хакером, Бересом и т.д.), уже предпринявшими основательную ревизию понятия символа, Лоренцер написал широко задуманный труд «Критика психоаналитического понятия "символ"» (Lorenzer 1970a), в котором понятие символа подверглось принципиально новой интерпретации. В эту новую интерпретацию было включено также и учение о репрезентантах. Однако то и другое лишь тогда может быть взаимоувязано, а развитие символа лишь тогда может быть соединено с учением о репрезентантах, «когда мы понимаем все переживаемые образы, не важно, относятся ли они к внутренним восприятиям или к внешним, как символы» (там же, 89). В результате устанавливается однозначная связь между символом и репрезентантом: «Репрезентанты, если они могут переживаться, являются символами» (там же, 89). Разумеется, к символам относятся те же условия, что и к другим репрезентантам: «Символы как репрезентанты объектов являются инструментами экономики влечений; они представляют собой структуры, в которых могут осуществляться катексисы» (там же, 89). Очевидно, что эти высказывания непосредственно совпадают с воззрениями упомянутых выше авторов. Куби пишет: «К ранним впечатлениям от внешнего мира, которые повсеместны и неизбежны, в качестве основных восприятий относятся восприятия различий: внезапное изменение движения, звука, температуры и света, которым в течение долгого времени подвергается ребенок, ощущая себя карликом среди кажущихся вечными великанов. Позднее маленький ребенок сталкивается с новыми различиями: в величине, массе, весе, плотности, а также между вещами, которые двигаются или стоят на месте, твердыми и мягкими, шероховатыми и гладкими, острыми и тупыми, горячими и холодными. Эти сообразные развитию впечатления от внешнего и внутреннего мира становится еще более комплексными, соединяясь с другими повседневными впечатлениями, которые понемногу заполняют расщелину между двумя мирами. У каждого ребенка однажды возникает сильнейшее переживание, когда посторонние предметы извне включаются в эту особую, даже таинственную "телесную машину", которая в конечном счете означает "я"... Эти обобщенные понятия образуются в первых беспокойных столкновениях ребенка с действительностью, и здесь создается наш основной символический потенциал» (Kubie 1966, 16—17). В этих высказываниях речь, очевидно, идет о начале и упрочении «репрезентации» , которую Куби, не вдаваясь в обсуждение психоаналитического термина «символ», подводит здесь под понятие «символика». Соединение Лоренцером проблематики символа с учением о репрезентантах имеет, кроме того, преимущество, что нигде не приходится жертвовать основными гипотезами психоаналитической тео- рии: это касается как структурной гипотезы об Оно, Я и Сверх-Я, так и топографи-1 ческого представления о системах бессознательного, предсознательного и созна-1 тельного. Если к первому относится: «В отношении символообразования следует предположить наличие сразу двух центров; в зависимости от того, как поставлен вопрос, в поле зрения попадает I один из них. Если встает вопрос о процессах формирования, то тогда и в психоаш- | лизе во главу угла обязательно ставится Я. Если же, наоборот, в исследовании { решающее значение приобретает совершенно иначе сформулированная динами- I чески-энергетическая концепция, то само собой на передний план выступает Оно» I (Lorenzer 1970a, 70-71), то топографический подход приводит к заостренной постановке вопроса: раз 1 бессознательный символ есть contradictio in adjecto [противоречие в определении {лат.). — Ред.] (Лоренцер), не могут ли существовать и бессознательные репре-аентанты? Этот вопрос, который в конечном счете сотрясает основу концепции бессознательного и тем самым фундамент психоаналитической теории, придется пока отложить, поскольку его можно прояснить лишь в ходе дальнейшего обсуждения, то есть после того как для аргументации будут привлечены другие формообразования генеза субъектности. Если до сих пор мы расценивали страх восьми месяцев как показатель того, что у ребенка приобрела профиль (собственная) часть мира («мать»), то мы не можем довольствоваться этим объяснением: тем самым мы бы учли только одну сторону — обращенную как бы назад — и упустили бы другой важный факт. Б семь месяцев, когда «мать» конституировалась в качестве «идентифицирующего» единства, одновременно достигается стадия, когда в знаке-образе постороннего человека проявляется противоречие, угрожающее, вызывая страх, нарушить эту «идентичность». Первая попытка устранить это противоречие, несомненно, состоит в том, что ребенок, чтобы избавиться от этого восприятия, обращается к моторным, то есть внешним, реакциям, доступным ему на этой стадии: «Поведение отдельных детей довольно сильно различается; ребенок может "застенчиво" опустить взгляд, закрыть глаза руками, накрыть лицо, задрав подол платья, броситься в постели на живот, пряча лицо в одеяло, он может плакать или кричать. Общим названием является отказ от контакта, ребенок "отворачивается", и его поведение в той или иной степени окрашено страхом» (Spitz 1972, 167). Поскольку такое поведение не может надолго редуцировать страх, единственное, что остается ребенку, это инкорпорировать само противоречие: конституировать чуждый образ как некую другую часть наряду с уже существующим. Хотя, разумеется, нельзя еще безоговорочно утверждать, что в этом акте ребенок конституирует чужой объект как отличный от себя (от «матери»), но все же очевидно одно: впервые конституировалось вообще нечто отличное. В этом отношении мы можем предположить, что появление чужого человека (как отступление от привычного знака-образа) является необходимым противоречием, двигателем, приводящим в действие процесс дифференциации мира в целом. Тем самым появление страха является побудительной причиной отделить другого в качестве первого объекта, сигнализирующего ребенку о различии. От этой структуры и до той, в которой ребенок воспринимает (и воспринял) посторонний объект как отдельный от себя (от «матери» ), он оказывается на пути дифференциации. Конкретно: поскольку и только тогда, когда мать обеспечивает формирование структуры ребенка, разрыв между ее (его) образом и образом постороннего человека становится все больше, а «мир» все более разделяется на две части — ребенка и «постороннее». Здесь вновь проявляются теоретические разногласия нашей концепции с той, которую представляет Шпиц, и это касается не только нюансов: предтечи объектов (в том смысле, что и для ребенка речь идет о внешних объектах), которые, согласно Шпицу, обнаруживаются уже на стадии, когда ребенок отвечает на взгляд улыбкой, по нашему мнению, следует считать лишь состоянием, связанным с преодолением тревоги восьми месяцев; точнее, это представляет собой состояние отделения, в котором тревога восьми месяцев исчезает. Опять-таки становится очевидным, что бытие ребенка является не бытием для ребенка, а бытием как таковым и бытием для других, бытием, о котором Купер говорит, что оно представляет собой лишь то, «во что превращают его другие» (Cooper, Laing 1973, 73). Поскольку на стадиях, где Шпиц говорит о предтечах объектов (индицированных первым организатором) или о «формировании объекта либидо» (индицированного вторым организатором), на мой взгляд, речь скорее идет о структурировании «себя в объекте», представляется более целесообразным называть эти стадии «предтечами структуры» или « формированием структуры», потому что именно в таком названии еще раз проявляется их характерное свойство как общего, от которого еще предстоит отделиться частному. (Само собой разумеется, это общее всегда является «конкретным» общим и поэтому способно породить лишь конкретное частное.) Уже описанный момент отделения от «мира» можно расценивать как вторую (устремленную вперед) сторону того, что, следуя Шпицу, мы назвали бы «вторым организатором». Тем самым можно сказать, что мотив страха имеет позитивный момент. Если бы противоречие не было бы для ребенка столь явным, если бы он не отреагировал на него страхом, откуда бы взялась бы сама причина дифференцировать окружающий мир? Здесь мы обнаруживаем важный элемент, из-за которого перед нами до сих пор оставалась в долгу психология развития: дифференциация частей внешнего мира отнюдь не является феноменом, который можно было бы убедительно объяснить на когнитивном уровне; это не является также и содержаниями восприятия, которые там созревают и становятся способными к более сложной дифференциации; в причинном отношении это и не связь между ассимиляцией и аккомодацией (Пиаже), которая бы позволила ребенку установить более сложные взаимосвязи, — дифференциация всякий раз связана с судьбой побуждений к взаимодействию (что в данном случае является лишь синонимом объектных отношений, то есть судьбы влечений) в виде аффективной взаимосвязи, прерванной противоречиями и восстановленной на качественно новой ступени, которая при этом намечает тот или иной способ восприятия вдоль всей линии разлома. Мы — это тот опыт, который приобрели: мы поступаем так, как воспринимаем себя и как нас воспринимают другие (ср.: Laing 1969). В этом пункте можно понять еще один момент новой формулировки Лоренце-ра понятия символа: репрезентация понимается им как символообразование в смысле раскрытия формы интеракции. В таком случае «символ» отнюдь не ограничивается узкой фасеткой одного репрезентанта объекта или одного репрезентанта себя, а понимается как структура и ситуация отношений. Лоренцер пишет:
|