КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Дорогой Александр Михайлович! 8 страницаи без ног и которую однажды я рекомендовал с очерком в «Молодом человеке». Увы, она так и не поддержана никем и одинока, а я-то думал... Впрочем, что тут думать — общество наше погружается всё глубже в тяжкий обывательский сытый сон и в равнодушие, до убогих ли тут?! Прошу тебя, Аля, приспособить эту милую сказочку. То-то радости будет у одинокого человека! Я маленько сказочку эту подправил. Первый экземпляр повезу в Москву, может, в «Мурзилку» приспособлю. Еду завтра. А так всю зиму проболел и вот с полмесяца как стал работать, но «паров» ешё мало, точнее «пары» уж не прежние, хотя телеса и раздались вширь. В мае мы с Марией Семёновной, точнее, в конце апреля двинем в Выковку — подышать весной и поработать, тогда и поговорим о житье-бытье, а пока приветы всем от меня и Марьи Семёновны. Что с «Пастушкой»? Пора бы ей уже выйти. Ну. бывайте! Ваш В. Астафьев Дорогой Николаша! Сегодня я купил тебе и себе, конечно, по нескольку разнообразных пластинок, и серь-оных. и душещипательных, памятных по детству, для разнообразия настроения. Надо сказать, что от моего южного настроения не осталось и следа — всё нзяла текучка, почта, какие-то сумбурные, никому не нужные дела. А на дворе слякоть, мразь. После холодов лёгких и белого снега раскисло всё. туман, сырь, все кости болят и на душе такая слякоть! Не знаю, куда оы себя дел. Из рук всё валится, потому что ложь кругом, паскудство, и с годами видишь это отчётливей, переживаешь острее. Начал писать статью для "Избранного», дошёл до смерти мамы, и так стало плохо, так больно, так за-оолело сердце, что и жить-то уж как-то даже не то чтобы не хочется, а тош-"о- Пишу и поэтапно вижу, как разрушалась и уничтожалась наша семья, большая, безалаберная, и среди всех жертв самая невинная, самая горькая и невозвратная — моя мама. А биографию надо написать. Пишут все и врут, либо нажимают на жалостливые и выигрышные моменты: «тяжёлое детство», «солдат», «рабочий» и вот вам — писатель, ай-лю-ли, ай-лю-ли. как его мы довели! Обрыдло всё это. Так маскируют трагедию личности и литератора, значит, и всего общества, так охотно и поспешно теряюшего свое нравственное и национальное достоинство. она хоть и усечена, но многое из того, что я хотел ею сказать, осталось. (Это всё. что я сумел сделать за прошлый гол!) Посмотрите. Желаю Вам и семье Вашей здоровья. Пишите и работайте больше, пока есть силы и здоровье. Всего Вам доброго! В. Астафьев
Дорогая Аля! Посылаю тебе сказочку Вали Петровской — это та самая девушка, которая без рук
Хочется с кем-то поговорить, поболтать. А с кем? Живу я всё же в чужом краю, с чужими людьми. А где они, родные-то? И Родина где? Овсянка? Это уже не моя родина, это лишь её тень, напоминание и могилы, заросшие крапивой, без догляду и слёз оставленные. Я только и плачу ешё про себя обо всём — и о Родине моей, и о могилах родных. А сколько их, слёз-то моих? Тут и моря мало, чтобы затопить всё горе людское. Биографию я всё же напишу, пересилю себя. Большую, беспощадную, и из неё уж выберу сокращённое изображение для «Избранного». Клею повести, правлю, пишу выступление к 50 годам, и страшное моё ощущение и отношение к этому — по длине жизни чувствую, что мне лет полтораста, и в то же время кажется: не заметил, как всё это было. Видимо, самый длинный отрезок времени — это юность. И отнятая, убитая, сожжённая, она пеплом своим стучит в сердце, требует какого-то возмещения, компенсации, но компенсацией может быть только сама юность, а она бывает раз. «Ах, юность, юность, нет к тебе возврата, не воскресить — зови иль не зови! На дне души светло и виновато лежат осколки дружбы и любви!» Осколки! Разве из них что склеишь? Я же не археолог, а всего лишь литератор, иногда впадающий в детство и умеющий более или менее выдумать юность чью-то. воображая её своей, и прилепить к этой воображаемой юности воображаемую любовь, потому что любовь есть самое естественное чувство, и изображённое на бумаге, оно уже становится словом, а слово есть всего лишь слово. Музыке ещё способно добраться до тех чувств, из которых берёт начало любовь... Боюсь сбить тебя с толку, заразить своим нытьём — у тебя сейчас ведь хорошая пора. Ах, как я был счастлив в эту пору, хотя у меня был полон дом прожорливых ртов, и жилья не было, а всё равно петухом на заборе чувствовал себя, и хвост распушен! Пиши, ради бога пиши! Это ведь я так, раскис. Очень уж болит все, раны ноют. И как мне хочется жить возле вас, возле Енисея! Я бы, наверно, вышел на берег, и мне бы лучше стало, а может, наоборот? Может, всё уж в воображении только, но я умирать всё равно в Овсянку приеду. Я тут начал писать поэму! Да-да! И называется она «Прощание с собой». В стихах. И серьёзную. Мне её надолго хватит, до смерти, она так и задумана, чтобы прощаться с каждым уходящим днём и с дорогими людьми, которые всё падают и падают, как солдаты на марше. Отправляю тебе вместе с пластинками «Оду русскому огороду». Я уже подготовил расклейку сборника для Красноярского издательства. Дело за «Пастушкой». Жду письма — не разрешат ли мне её издать в целом виде. Так хотелось бы всю целиком издать! Или всё же придётся по расклейке однотомника? И ешё, Коля, просьба! Я в Томске покупал рюкзак орехов кедровых, но уже все исшелкал. Судя по лету, нынче в Сибири должен быть урожай. Будь добр, пришли мне орешков. Привык к ним. и они как-то отвлекают и утешают. Обнимаю. Ваш Виктор Астафьев
Дорогой Артур! I Вчерашний разговор не ободрил меня, наоборот — расстроил, и я почти до утра не спая. А тут работа над новой вещью идёт к концу, силы на исходе. Знаешь, что мне не понравилось вчера, да и раньше не нравилось и настораживало? Вот это самое: «Витя, никому ничего не говори!..» Какие-то не-[омолвки. прятанье, хитрости и намёки — зачем мне всё это? Я ведь ещё во время разговора в комитете (комитет по кинематографии. — Сост.] понял, отчего )авалился в первый раз сценарий — ты намеревался, да уже и начинал ставить «Вишнёвый сад», а мой сценарий держал на всякий случай, потому и пс шали о нём ничего и никто в комитете... Теперь опять какие-то секреты, уввртки постоянные, снова разговоры о деньгах! Вероятно, ты так и не поверил мне, не захотел поверить из объевреенного Киева, что я не хочу получать никаких денег, боюсь быть ими связанным. В доказательство своей искренности могу тебе сообщить: я так и не вос-гребовад недополученную мной тысячу рублей со студии Довженко за «Ясным ли днём», и вполне может быть, сё кто-то присвоил. Мне на моё житьё хва-гаст заработка прозой, и поэтому я и сейчас не хочу ничего получать со стуши, а если переведут деньги, я их верну в бухгалтерию, либо положу на отдельный счёт и буду держать на нём с надеждой, что смогу всегда вернуть их. Кроме того, 28-29-го я на месяц уезжаю на Урал и перевод могут вернуть на студию по причине неполучения (на почте). И всё это потому, что нет у меня ни от тебя, ни от студии никаких гаран-гий на то. что вы готовы и можете сделать фильм на уровне если не повести, го хотя бы того сценария, который я, а не ты предлагал для съёмок. Ты же лишь обстрогал мой сценарий, и он сделался вроде щуки — везде проходимым. Побудь одну минуту на моём месте и посмотри моим глазом на всё. При печатании в журнале повесть претерпела выкидыши и кастрации. Предупрежденный и настроенный тобою, я многое обошёл и многое сам обстругал при переработке повести в сценарий, затем прошёлся по нему ты. уже с режиссёрским, а точнее, цензурным топориком. И теперь вот ешё предлагается мне: ' 'киумлть над этим», «заменить то-то», «выкинуть это»... Плюс к этому твоя гверддя настойчивость поставить на главную роль 35-летнюю Аду Роговцеву, той осторожные намёки: «Вполне может быть, что я и вытяну», затем упорное стремление «украинизировать» героев, но так. чтобы это было «сладко». Отчего исчезли из сценария две хохлушки, имеющиеся в повести во время прощания, да и ещё кое-что... Я живу не на Украине, и фильм должен делаться не только для украинцев. Мне на всю эту «национальную» грипгкнную погоду начхать, и потому я 'к пойду ни на какие заигрывания по этому вопросу ни с тобой, ни со студи-си- Но... где гарантия, что ты, начавши снимать фильм и ставши его хозяином, не распорядишься во всём по-своему и не сделаешь такую штуку, что мне стыдно будет на люди показаться? Я хотел бы эту гарантию иметь хотя бы в письме от тебя и не хотел бы, чтоб темнили и хитрили вокруг первого моего фильма.
«Пастуша» — вещь долговечная, это-то я знаю твёрдо. И может ждать долго. Я — тоже. Подумай и ты: готов ли ты для работы над нею. Недавно один режиссёр, возжаждавший во что бы то ни стало снять что-нибудь из «Последнего поклона», отказался от этой затеи, признался, что «не созрел», и пошёл работать оператором к хорошему режиссёру, мол, «а потом уж... может быть...» — написал он в своём письме. Вот такая честность и прямота мне по душе. И ещё. Я посмотрел «Ромео и Джульетту» не так давно. Шедевр. Шедевры и в мире снимаются не каждый день, но каждый должен к ним стремиться. А уж если и стремления связаны условностями работы, характером, жизнью и т. д., то наши киношники хотя бы должны понять после этого фильма, что молодых должны играть молодые, тогда половина успеха гарантирована. Вот такие мои мысли и соображения. Со сценарием я ничего делать не буду и прошу не посылать мне никаких денег, пока не получу от тебя, желательно и от студии, на моё письмо прямого и внятного ответа. Будь здоров! Виктор Дорогая Ингрида! Как раз сегодня, когда пришла от Вас телеграмма, я собрался Вам писать. Раньше никак не мог — второй год нахожусь в страшной запарке, нет никакого роздыха, и запарку эту сделал я себе сам — добиваю новую повесть «Царь-рыба», делал пьесу и массу других текучих дел, не отдыхал нисколько — болит контуженная голова, скопилась масса рукописей и почты. Недавно.болея гриппом, я взялся читать Вашу рукопись, а читаю я мед- ленно... У меня очень сложное, если не сказать — растерянное состояние после прочтения её. Я совсем не был готов к такого рода чтению. Прочитав «моя», я полагал, что буду читать книгу «о себе», то есть о Вас, которая не может быть неинтересной, ибо сам «материал» не позволяет ей быть таковой. Но вы-ШЛО всё не так, как ожидалось. Книга произвела на меня удручающее впечат-1 ление. Что ло? Мемуары? Исповедь? Самодоклад? Для мемуаров слишком мало оснований. О себе писать мемуары, видимо, надо как-то иначе, какую-то форму надо искать. Лекция, исповедь? Но тогда личный материал в ней , выглядит оказёненным, случайным, часто — давно известным по газетам и: мемуарам маршалов. Но такого жанра никогда ешё не было, да он и нсвозмо-' жен, ибо докладывающий о себе человек, хочет он того или нет, впадает в самовосхваление, а где и в бестактность по отношению к близким своим... Часто Вами поминается Островский. «Как закалялась сталь» — эта книга уже набила мозоли на наших мозгах, но тем не менее, пусть она и плохо на- писана, да в ней найдена форма повествования от третьего лица, герой имеет' отличную от автора фамилию (это уж стараниями всевозможных лизоблюдов, I демагогов произведено полное, безоговорочное слияние героя и автора, что] сам он едва ли согласился бы с этим живой да в здравом уме и памяти). У Вас, да и в любой веши, где есть «я» — оно. это «я», ко многому обязывает, Iпрежде всего к сдержанности, осторожности в обращении с этим самым «я» (1 главное, необходимо изображать, а не пересказывать. У Вас поначалу семнадцатая артдивизия находилась на марше... Но это именно наша бригада, вооружённая гаубицами образца 1908 года системы Шнейдера, выплавляемыми на Тульском заводе (гаубицами, у которых для первого выстрела ствол накапывался руками и снаряд досылался в ствол банником), оказалась на острие атаки немцев. Сначала нас смяли наши отступающие в панике части и не дали нам как следует закопаться. Потом хлынули танки — мы продержались несколько часов, ибо у старушек-гаубиц стояли сибиряки, которых не так-то просто напугать, сшибить и раздавить. Конечно, в итоге нас разбили в прах, от бригады осталось полтора орудия — одно без колеса и что-то около трёхсот человек из двух с лишним тысяч. Но тем временем прорвавшиеся через нас танки встретила развернувшаяся в боевые порядки артиллерия и добила вся остальная наша дивизия. Контрудар не получился. Немцы были разбиты. Товарищ Трофименко стал генералом армии, получил ещё один орден, а мои однополчане давно запаханы и засеяны пшеницей под Ахтыркой... Был я и в Опошне. и в Катильве, и в Миргороде. Эти гоголевские местечки стояли в первозданной целости, с беленькими хатками, как и сёла вокруг них. Мы обжирались там фруктами и после страшного удара приходили в себя. Были у Вас и ещё какие-то попытки хоть слабо изобразить, написать свою жизнь, потом они совершенно исчезли. Не знаю, возможно ли без изображения рассказать о чём-либо художественно вообще, а о войне и сложной бабьей доле на ней — в частности. Очень гнетущее впечатление произвело на меня то, что рассказано о войне — виденье виденью рознь, как и память памяти, но какой-то привычный, газетный стереотип у Вас присутствует во всей книге, странно и, по-моему, нескромно названной. Очень часто совпадали наши пути на войне: весь путь к Днепру почти совместный. Я был под Ахтыркой. Наша бригада оказалась той несчастной частью, которой иногда выпадала доля оказаться в момент удара на самом горячем месте и погибнуть, сдерживая этот удар. Ахтырку, по-моему, заняла 27-я армия и устремилась вперёд, оголив фланги. Немцы немедленно этим воспользовались и нанесли контрудар с двух сторон — от Богодухова и Краснокутска, чтобы отрезать армию, которую так безголово вёл генерал Трофименко вперёд. Вы возносите до небес разведку. Я был один раз в разведке, ходил за '•языком» — ничего похожего на то, что Вы рассказываете. Что это за разведка, где могут сразу погибнуть десять человек? Фронтовая? Но она ходит в глубокие тылы. Армейская — тоже. Дивизионная? Полковая? Так я и не понял: почему разведкой может распоряжаться, пусть и бездарно, какой-то хмырь, явившийся из тыла? И вообще к концу войны чины всякие реже и реже появлялись на передовой — хотели выжить обзавелись бабами и комфортом, а на передовой их обманывали или пугали. За полгода я только раз видел газетчика на передо-вой, из нашей, дивизионной газеты «Сокрушительный удар», который, пощелкав фотоаппаратом, мгновенно смылся, хотя обстановка была далеко не смертельная. Никакого комиссара на передовой ни разу не видел, кроме капитана Мартынова из нашего артдивизиона, он был совестливым человеком и, зная, что солдатам не во что завернуть табак, иногда приносил нам газету. Комиссар бригады товарищ Сафонов или Сафронов, точно уж не помню, нажил на войне брюшко и румянец, имел две легковые машины и первым, даже вперёд комбрига, мирового мужика, получил боевой орден. На встречу ветеранов нашей дивизии приезжала какая-то шушера, обвешанная орденами и медалями, хвалилась подвигами, жаждая о себе книг и кинофильмов, а хватились их спросить мы, четверо солдат, в конце концов угодивших на встречу, почти никто из них на передовой и не был, там ведь убивали, ранили, там орденов мудрено было дождаться... Днепровские плацдармы! Я был южнее Киева, на тех самых Букринских плацдармах (на двух из трёх). Ранен был там и утверждаю, до смерти буду утверждать, что так могли нас заставить переправляться и воевать только те, кому совершенно наплевать на чужую человеческую жизнь. Те, кто оставался на левом берегу и. «не шадя жизни», восславлял наши «подвиги». А мы на другой стороне Днепра, на клочке земли, голодные, холодные, без табаку, патроны со счёта, гранат нету, лопат нету, подыхали, съедаемые вшами, крысами, откуда-то массой хлынувшими в окопы. Ох, не задевали бы Вы нашей боли, нашего горя походя, пока мы ещё живы. Я пробовал написать роман о Днепровском плацдарме — не могу: страшно, даже сейчас страшно, и сердце останавливается, и головные боли мучают. Может, я не обладаю тем мужеством, которое необходимо, чтоб писать обо всём, как иные закалённые, несгибаемые воины! Сейчас, когда я Вам пишу, по телевизору показывают спектакль «Из записок Лопатина» в исполнении «Современника». Этому автору [Константину Симонову. — Сост.] всё даётся, всё нипочем! У него сердце не останавливается и не болит! Экая тёпленькая, удобненькая всем демагогия! Экая рассудительная война! Экая литература! Задача которой — забыть, что счёт нашей Победы — десять к одному не в нашу пользу (это официально!), да миллионы, десятки миллионов калек и умерших сразу же от ран, болезней и голода. Правильно, хоть и нечаянно кто-то из националов назвал этакую стряпню — та-ратурой. Именно таратура — иначе не скажешь! Не знаю я, что Вам посоветовать. Кроме всего прочего, вешь плоха по языку, изобилует выспренними отступлениями «по поводу искусства», а об этом надо бы в другом месте, в другой раз. Здесь же место лишь судьбе жен-шины на войне и изувеченной войною. Где она, та женщина? В книге всего лишь тень её, какая-то парадная вывеска. Надо, видимо. Вам написать о себе «для себя», вот тогда, глядишь, выйдет «для всех», а пока же всего лишь сумбурный набросок с претенциозным заголовком. Я знаю, что Вам нелегко будет читать моё письмо, надо бы «повежливей» быть с женщиной, но литературу я ставлю на один шаг с тяжелейшей службой и мужской работой. Вы часто употребляете «фронтовики», «солдаты», а солдат перед солдатом не должен кривить душой, мы, во всяком случае, избегали этого делать на передовой, иначе все погибли бы. И вот я как солдат солдату говорю то, что думаю, а Ваше дело принимать — не принимать!.. Кланяюсь. Виктор Астафьев нолиха беда начало! Я вот уже скоро два месяца не вылезаю из-за стола, наконец-то смог выкроить время и для себя, но запустил все текущие дела. Передо мной лежит письмо Феликса Витольдовича Шпаковского — «счастлив писатель, который может получить такие письма!», сказал мой близкий товарищ, бывший у меня в ту пору, когда пришло это письмо. И потому не могу я отписаться на него «просто так», а на большое письмо не выкраивается времени — работа идёт к концу (пять новых глав «Последнего поклона»), силы мои на пределе, нервы суди сам какие. Я вообше изнашиваюсь сильно, когда работаю, даже и бабу не надо делается после страшного напряжения, через какое-то время начинаю прибегать к помощи снотворного, но я контужен сильно и встаю, как с глубокого похмелья, поэтому и снотворное стараюсь принимать в чрезвычайных случаях. Однако погода у нас установилась славная, сухой морозец, нет сыри, так изнуряющей мои дыхалки, и я работаю, хоть не так прытко, как прежде, но сосредоточенно, напористо, и на душе праздник, а усталость, что ж усталость — это наш удел. Даже богатырь Толстой, умевший так хорошо отдыхать, жаловался, что он после каждой книги чувствует себя вконец разбитым, правда, он не чета нам, и книги писал толще и глыбже, да и ума у него было столько, что страшно становится, когда подумаешь, чего и сколько он видел и понимал... Поклонись своим, Вася! Обнимаю тебя. Виктор Петрович
Дорогой Сергей Павлович! Сердечно поздравляю Вас с шестидесятилетием, несколько удивлённый, что Вам уже столько лет! Ваша моложавая внешность и звонкий голосок — немалая тому вина, да ещё и бег времени, сумасшедший, часто бестолковый, когда и свои-то года не видишь — как и куда улетают! Прежде всего желаю я Вам крепкого здоровья и теперь уж навечно остаться тем, что Вы есть — совестливым человеком и писателем, коих после смер-г" Твардовского у нас осталось так мало. А Вы есть, и помогаете нашей не такой уж и здоровой литературе устоять на ногах, не потерять веры в совесть и порядочность человеческую, а значит, и писательскую. Давно мне хотелось чем-нибудь отблагодарить Вас за всё то, что Вы делаете для нас — литераторов, живущих в провинции, и в частности за себя: я-То ведь знаю, что не раз на меня налаживалась облава и Вы её прихватывали в самом начале, не давая разогнаться «борзым кобелям». И вот, как мне кажется, написалась вещь, которую я, не стыдясь, могу подарить Вам — это но-8351 глава — рассказ из «Последнего поклона». Как и все главы, она совершенно самостоятельная и в то же время какими-то нервами, а где и нитями связана со всей книгой [глава «Пир после Победы». — Сост./. Всего я — вдруг! — накатал пять новых глав! «Вдруг!» я обронил не случайно — вся книга писалась и пишется как-то внепланово и настигает меня неожиданно. И эти главы схватили меня на пути к совсем другой работе. Как когда-то сказал покойный Коля Рубцов: «О чём писать — на то не наша воля». Воистину так. Они, новые главы, заполнят «прораны» до «Где-то гремит война», после «Бабушкиного праздника». А та, что посвяшена Вам, встанет за «Где-то гремит...» перед заключительной главой. Я много над этой главой работал, много себя в неё вложил — мне всё хотелось написать что-нибудь высокое, но не риторичное, не демагогичное о нашей, такой Великой и такой горестной Победе. Саму Победу я встретил препаскудно, горько до слёз — после госпиталя был в Ровно, в полку по борьбе с бандеровцами, и стоял на посту у казармы в ночь с восьмого на девятое мая. Поднялась стрельба, крики, ликование, и я выпалил с радости вверенную мне обойму из винтовки, за что и был отправлен на губу дураком старшиной, да и проревел до вечера, одиноко лёжа на де-1 ревянных, карболкой воняюших нарах. А хотелось написать о торжестве души, хотелось много-много дать свету, подурачиться хотелось, как мальчишке, на траве поваляться, отпраздновать, погоревать и подумать о жизни будущей — всё это в одном рассказе. Как я её, эту задачу, выполнил — судить не мне, но дарю Вам эту вещь от чистого и благодарного сердца. Все вологодские ребята гордятся тем, что был у них Яшин, и скорбят, что не стало его. Я горжусь тем, что есть у нас Залыгин, и слово «земляк» поставил в том большом и братском смысле, с каким оно воспринималось и жило) в нас всю войну на фронте, да и сейчас не всеми и не везде ешё захватано не- , чистыми руками. Низко Вам кланяюсь, Сергей Павлович! Обнимаю Вас! Живите долго.! Вечно Ваш по земле родной и помыслам. В. Астафьев Дорогой Николай Андреевич! Приветствую Вас и поздравляю с Новым годом! Надеюсь, что старый Вы благополучно отплавали, и теперь стоит Ваше судно пустое и грустное, а Вы проведываете его и, небось, уже тоскуете по весне, по путине и своей неспокойной работе. Я давно собирался Вам написать, но так сложились обстоятельства, что ни Вам, ни в газету написать не сумел. Заболел воспалением лёгких, а когда вышел из больницы, закрутили меня дела и до сих пор не дают передышки. Надеюсь, в январе буду здоров, повезу в Москву рукопись. А тогда, расставшись с Вами в Туруханске, мы с Женей Городецким (ребята через несколько дней улетели в Красноярск) подались на Тунгуску. Комара была тьма-тьму-шая, но я всё равно рыбачил, не сдавался, поймал десятка полтора сигов, с десяток хариусов, насмотрелся, надышался и вместе с Женей вернулся в Туруханск, затем три дня побыл в родной Овсянке и затем уж улетел домой... В то лето поездка с Вами оказалась единственной, но не только поэтому „ её так хорошо вспоминаю. Думаю, повезло нам, что с нами был такой общительный и славный капитан, прекрасная повариха и весь коллектив, какой-то свой в доску! — так и остались в душе родственные связи. Я очень прощу Вас и всех, кто есть из команды в Подтёсово, поздравить от меня с Новым годом и пожелать, чтоб все были здоровы, счастливы в жизни, скорой, дружной весны и всегда глубокой воды под килем! По сей день перед глазами у меня стоят Осиновские пороги — ничего красивей я в своей жизни не видел и едва ли уж увижу. И вообше для меня нет красивей реки, чем Енисей. В моём рабочем кабинете, за спиной у меня, висит карта Красноярского края, и я часто «путешествую» по Енисею — это помотает мне жить и работать. Работаю я сейчас над продолжением повести .Последний поклон», а потом продолжу работу над новой повестью «Царь-рыба». Её мне хватит надолго. В 77-м голу в Красноярске выйдет том новых моих произведений, а пя-шлесятилстие своё мне очень бы хотелось отпраздновать в родных местах. Я постараюсь найти Вас, повидаться с Вами и подарить свою «толстую» книгу. Л пока ешё раз поздравляю Вас и Ваших близких с Новогодьем! Всегда о Вас тепло вспоминаю. Поклон заснеженному Подтёсово и всем полтёсовиам. Обнимаю. Ваш Виктор Астафьев не сбежал из города в глухое село, где меня и найти не смогут, а жене не ве- лел сказывать, где я. Вот и прочёл там много скопившихся рукописей, в том, числе и Вашу. Вы прислали мне уж очень много всего, в голове и памяти — каша, но всё-таки из этой каши что-то и задержалось в уме. Главное, что человек Вы, несомненно, способный, есть у Вас и слух, и нюх, и глаз приметливый, тоу что необходимо писателю, хотя чувство меры Вам иногда изменяет, склонность к какому-то слововывёртыванию встречается, но это всё пройдёт, будете больше писать — разовьётся вкус, и сами всё повычёркиваете манерное и заумное... Вот что мне хотелось бы Вам сказать. Почти все, кого я, доводилось, обсуждал на семинарах, да и те, кто присылает рукописи на дом и в журнал, почти все (!) молодые пишут миниатюры и коротенькие рассказы. Ну, это они так называют, а там нет ни рассказа, ни притчи, а так, что-то приблизительное, мимоходом написанное. Что это — лень, нежелание перетруждать себя,, перенапрягаться и работать в своё удовольствие, писать, будто цветочки собирать? Как Вы сами-то к этому относитесь? Многое из того, что Вы напечатали на машинке, есть не что иное, как заметки из записной книжки, мимоходные, часто необязательные в исполнении и не могущие претендовать на какой-либо из жанров, ибо есть они — ну штришок, заметка, чёрточка... А между тем мне видится в Ваших коротких рассказах повесть. Да, да повесть! Они все в одном ключе сделаны, у всех один настрой, и герои как-то бок о бок ходят. Надо их объединить сюжетом, притереть друг к другу и попробовать сделать повесть. Она, конечно, требует большого труда, сосредоточенности и просто крепкой жопы, но без этого всего нет и писателя. Вот и испытайте на прочность своё заднее место, поработайте, как следует, иначе так приучитесь ловить солнечных зайчиков, что Вам тяжело будет, а может, И невозможно переходить к формам и жанрам более трудоёмким. Человек Вы, повторяю, способный, но одних способностей в нашем деле ещё мало — труд, труд, труд и упорство — вот что ещё нужно. Желаю всего доброго. В. Астафьев Р. 5. Лично я пишу свои «затеей» только после серьёзной работы или в: перерывах, удовольствия для... Дорогой Сергей! Тут у меня большой был завал в делах, и он не кончился бы, если б я Дорогой Евгений Лебедев! (Извините, что запамятовал Ваше отчество.) Это пишет Вам и посылает свои книжки человек, с которым Вы встретились в 1957 году на берегу Енисея, там, где ныне располагается не по заслугам воспетый молодой да ранний городок Дивногорск. Тогда в качестве корреспондента журнала «Смена» начинающий писатель п уроженец этих мест был послан воспевать немало великих строек, а вы — бригада ленинградских артистов — развлекать строительную публику. Тогда там был великий бардак (он и потом продолжался, и по сю пору не кончился), и воспевать было особо нечего, царила там безработица, хаос, и вам тоже вроде бы развлекать особо некого было, да и не хотелось. Вы ютились в грязной комнате конторы, отданной норильским пионерлагерем гидростроителям, и я обитался по соседству, и молодой инженер, меня опекавший и просвещавший, всё толковал мне, что я всё равно «правды не напишу». Правду и в самом деле писать трудно, однако в меру сил и способностей, БогоМ мне отпущенных, я описал тот великий бардак, что мы видели, и редактор «Смены», прочитавши моё творение, заявил, что я рановато туда поехал! Я и позднее бывал там, и вообще на Родину езжу каждый год. Вот только что вернулся. Был в низовьях Енисея, рыбачил, съеден комарами дотла. Тогда в Скиту (Знаменском), так зовётся то место, мы с Вами как-то хорошо поговорили, и я с тех пор слежу за Вами и радуюсь Вашей работе, последнее, что видел, — это чеховские короткие рассказы по телевизору, которые Вы играли вместе с очень хорошим тоже актёром (фамилия у него грузинская). Хорошо, славно у Вас всё получилось. Я вообще-то Чехова не очень люблю, а такой рассказ, как «Дорогая собака», считал просто пустячком, и гем поразительнее Ваше искусство, когда Вы из пустяка... козюльку сделали! Ну вот, в тот же приезд на великую стройку родилась у меня мысль написать повесть о моей Родине и родичах, дабы самонадеянным преобразователям и освоителям Сибири не казалось, что до них тут никто не жил. Жили! Жили, да ешё и какие люди жили!..
|