КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава 1 Шум и среда языкаСтр 1 из 10Следующая ⇒ УДК 100.0 ББК–15.1 С-24 В авторской редакции: Рецензенты: кандидат филос. наук Л.П.Киященко кандидат филос. наук А.Б.Толстов С–24 Свирский Я.И.Самоорганизация смысла (опыт синергетической онтологии). — М., 2001. —000 c. Книга посвящена актуальным философским проблемам естественнонаучного подхода к пониманию мироздания и, шире, общегуманитарным основаниям контакта человека с внешним миром и собственной внутренней природой. С опирой на базовые идеи междисциплинарного научного направления — синергетики, а также на постклассические философские технологии, выдвигается версия отношений между наблюдателем и наблюдаемым в научном познании, в свете которой рассматриваются онтологические основания теории самоорганизации, выстаиваются контуры конструктивной модели, позволяющей говорить о синтезе разнородных интеллектуальных и культурных формаций.
ISBN 5–201–02051–8 © Л.И.Свирский,2001 © ИФРАН, 2001 Мир без начала и конца. Нас всех подстерегает случай. За нами сумрак неминучий, иль...
А Блок. Возмездие Предисловие: философия и теория самоорганизации Чрезвычайный динамизм, насыщенность вступающими между собой в конфликт событиями, очевидная непредсказуемость и неустойчивость существования — пожалуй, основное, что бросается в глаза, когда возникает желание охарактеризовать переживаемый сегодня временной период. За такими “очевидностями” уходят в тень те “всеобщность и необходимость”, к которым столь страстно апеллируют как классическое философствование, так и основанное на естественнонаучном подходе к миру познание. С ясностью божьего лица успешно конкурирует сумрак неминучий. Такого рода “конкуренция” (коей отмечены почти все “эпохи смут”) может рассматриваться в том числе и как симптом, указывающий на некую проблемную ситуацию, которую удобно маркировать термином “уникальность” и которая зачастую не ухватывается теми приемами, к каким прибегают классические философствование и естествознание. И тут возникают вопросы: что же такое “уникальность”? В чем она конкретно состоит? В каком смысле ей можно придавать содержательные характеристики? Говорим ли мы об уникальности настоящего момента, некоего ускользающего “здесь и теперь”, или же обсуждаем уникальность прошлого, породившего данное настоящее? Отметим, прошлому тут можно приписать то преимущество, что оно зачастую воспринимается как нечто уже ставшее, застывшее, как то, по отношению к чему мы автоматически, бессознательно склонны полагать себя находящимися в позиции “внешних наблюдателей”, объективно и беспристрастно судящих об ошибках и заблуждениях наших предшественников, приговаривая, что, мол, каждое историческое событие отмечено “печатью своего времени”. При этом мы далеко не всегда задумываемся: а кому такая печать принадлежит, кто и по какому праву уполномочен ее ставить, от чьего имени? Чем сильнее стремление осмыслить, объективировать особенности настоящего, теоретически выстроить по отношению к нему некую дистанцию, тем отчетливее осознается, что не только настоящее, но и прошлое (не говоря уже о будущем) выступают как нечто, не принадлежащее целиком и полностью нам, не подвластное нашему контролю. Настоящее и прошлое выступают тогда как то, чему принадлежим мы сами. Такое осознание подразумевает своеобразную неотделимость нас от наличной ситуации (конституируемой в том числе и прошлым), невозможность провести четкие границы между нами (нашим “внутренним”) и тем, что нас окружает (“внешним”). Для обозначения данной ситуации порой говорят, что “субъект погружен в нечто”, причем под таким “нечто” можно понимать “время”, “язык” и даже некое неопределенное “себя”, когда отчетливо осознается, что нам не дано “выйти из времени”, “выйти из языка” (или “выйти из себя”) куда-то вовне с тем, чтобы занять позицию вне времени или языка. Может статься, что подчас мучительное понимание такой невозможности “выхода вовне” является одной из характерных особенностей того периода истории, в какой нам выпало жить. Итак, если допустить невозможность “атемпоральной и алингвистической позиции” в настоящем, то не стоит ли усомниться и относительно “устойчивости и статичности” прошлого, а также “однозначной предсказуемости” будущего? Такое восприятие времени и языка с позиций “находящегося внутри них” наблюдателя качественно меняет облик прошлого и будущего. Будущее выглядит не как нечто заранее предопределенное, заданное кем-то извне, или как полностью детерминированное объективной логикой безликих и вечных законов истории. Прошлое — уже не просто некая пройденная ступень в развитии человечества, неуклонно восходящего “вверх по лестнице” прогресса, все более полно и глубоко постигающего абсолютную истину и одновременно освобождающегося от свойственных прошлому ошибок и заблуждений; прошлое оказывается гораздо многокрасочнее и “непредсказуемее”. Во всяком случае, многое из того, что зачислялось в перечень лишенных смысла заблуждений, свойственных прошлым — “менее просвещенным” по сравнению с нашей —историческим эпохам, на проверку часто оказывается нашими собственными (сознательными или бессознательными) заблуждениями по поводу прошлого — заблуждениями, несущими в себе определенный смысл относительно настоящего. Примеров такого рода заблуждений по поводу прошлого достаточно. Взять хотя бы историю взаимоотношений науки и религии, особенно историю ранних этапов становления естествознания нового времени, у истоков которого стояли Декарт, Галилей, Ньютон, Гюйгенс, Лейбниц и т.д. Сегодня немало исследователей согласны с тем, что именно в диалоге между этими крупными философами-естествоиспытателями и религиозной мыслью формировалось механистическое мировоззрение классической науки. Одним из “результатов” такого диалога стал концептуальный персонаж —“независимый внешний наблюдатель”, — к которому я не раз буду возвращаться на страницах предлагаемой книги и который играет весьма важную роль в системе познавательных идеалов классической науки, во многом определяя свойственный ей способ мышления. Имея солидную родословную, датируемую от эпохи феодализма, расцвета абсолютных монархий и христианской мысли на Западе, этот персонаж, как и механистическое естествознание XVII в., укрепил свои позиции в том числе и “благодаря христианской теологии, предполагающей разделение всего сущего на божественное трансцендентное бытие и бытие сотворенное, имманентное, с одной стороны, а с другой — разделение сотворенного мира на духовный и материальный”[i]. Итак, рождение классической науки — это тот случай, когда у специалистов-историков имеется возможность проследить, одновременно, то, как сталкиваются разные типы осмысления мироздания, и то, как рождаются новые смыслы. Пусть становящаяся наука нового времени стремилась к автономии в своей познавательной деятельности, к суверенности, к установлению определенных гарантий от внешнего вмешательства со стороны авторитарного теологического мышления официальной церкви (что, естественно, порождало конфликт между наукой и религией). Но она инстинктивно стремилась также сохранить и приумножить те духовные импульсы, мотивы и ценности, которые движут человеком в его напряженном и страстном искании истины. Без этих импульсов она просто не могла существовать и развиваться в системе человеческой культуры. Было бы, однако, недостаточным ограничиться одной лишь констатацией разделенности всего сущего как фундаментальной познавательной предпосылки, которую классическая наука получила в наследство от христианской теологии. Не менее важно и то, каким именно образом разделенное сущее интегрировалось в сознании ученых, каким образом складывались в нем его различные “компоненты” — трансцендентное и имманентное, духовное и материальное, творец и его творение, и т.д. Кроме того, в общих рамках той “странной позиции”, которую ученые, стоявшие у истоков науки нового времени, занимали по отношению к природе, существовал весьма широкий спектр возможных форм или способов видения сущего как целостного единства его различных компонентов. Иными словами, под сенью традиционного теологического авторитаризма церкви сформировался естественнонаучный мировоззренческий плюрализм во взглядах ученых. Отсюда и полемика между ними. Такая полемика продолжается и сегодня, играя порой конструктивную, а порой и деструктивную роль. Итак, можно констатировать, что следует весьма осмотрительно оценивать те или иные культурные традиции и не спешить со сведением всего и вся к мировоззренческим конфликтам старого и нового, прогрессивного и консервативного, и так далее. Сегодня упрощенность подобного рассмотрения достаточно очевидна. В частности, она затрудняет адекватное осмысление не только генезиса механистического естествознания XVII века, но и развития современного научного познания, облик которого все более связывается рядом авторов со становлением новой “эволюционной парадигмы”, призванной положить начало новому диалогу человека с природой[ii]. Дело в том, что как раз “эволюционная парадигма”, помимо прочего, предполагает ассимиляцию естественнонаучным познанием идеи историзма, изменчивости всего сущего, формирование в нем интерналистской позиции познающего субъекта, погруженного во время и язык, стремящегося воспринять мир “через время и во времени, через язык и в языке”, совместить в себе точки зрения “извне” и “изнутри”. Эта новая парадигма существенно отличается от прежних “статичных”, замкнутых на себя парадигм классического образца, на важную роль которых в истории науки обратил внимание Т.Кун[iii]. Не входя в подробности, отмечу, что свойственный новой парадигме внутренний историзм, ее открытость к диалогу предполагает, помимо прочего, отказ от всякого рода абсолютистских или универсалистских притязаний и иллюзий, в том числе, кстати говоря, и от абсолютизации релятивизма. По тем же “антиуниверсалистским” соображениям стоит воздержаться от искушения приписать новой парадигме диалектический характер, и уж тем более она вряд ли имеет отношение к раскритикованному Поппером “историцизму”. Подчеркну лишь, что отказ от универсалистских притязаний связан с осознанием ограниченности (и переосмыслением ее в этом качестве) одной из исходных предпосылок классической науки, согласно которой контекст любого познавательного диалога (будь то диалог с природой или людьми — представителями разных научных дисциплин, придерживающихся разных взглядов и убеждений, систем верований или идеологий, принадлежащих разным культурам) всегда в принципе может быть осмыслен и “объективно-истинно” истолкован с точки зрения “третьего лица” или наблюдателя. Особенно остро последнее обстоятельство проступает в том, что принято называть междисциплинарными исследованиями —исследованиями, в область которых попадают объекты, явления и процессы, представляющие интерес для самых разных наук, как естественных, так и гуманитарных. Междисциплинарность имплицитно подразумевает диалог или даже спор. Причина научных споров, как правило, кроется в том, что, формально говоря об одном и том же, оппоненты имеют в виду совсем разное, они наделяют предмет обсуждения разными смыслами. Отсюда вопросы: на каком основании мы все-таки имеем право употреблять выражение “одно и то же”? Как такое “одно и то же” сопрягается с уникальностью явлений и событий? Можно ли говорить о разных смыслах высказывания, не подразумевая при этом наличие некоего единого смысла для всего говоримого (а соответственно и носителя такого смысла)? А если такой единый смысл и есть, то как он возникает, можно ли вычленить онтологические условия его возникновения или наличия? Что такое вообще смысл, если отличать его от терминов: факт, категория, понятие и т.д.? Здесь мы попадаем в сферу “вечных” философских вопросов, на которые хотелось не то чтобы дать “очередные” ответы с учетом “накопившихся” знаний, но соединить само такое вопрошание с проблемными полями, занимающими сегодня не последнее место в современной науке, и прежде всего с междисциплинарным направлением —“теорией самоорганизации”, обнимающей собой самые разнообразные течения: синергетику, теорию диссипативных структур, теорию автопоэсиса и т.п. —то есть все то, что содержательно наполняет термин “эволюционная парадигма”. Сегодня есть все основания полагать, что именно исследования процессов самоорганизации, осуществляемые в русле становления идей синергетики, ее концептуального аппарата, являются исходной точкой роста тех новых образов и представлений, какие в своей совокупности и будут образовывать основу понятийного каркаса, в котором и посредством которого возможно формирование эпистемологического горизонта “постнеклассической науки”. В этой связи подчеркну, что задача философского осмысления такого сложного комплекса взаимосвязанных онтологических, методологических и конкретно эпистемологических вопросов, возникающих в контексте становления исследований процессов самоорганизации в системах самой разной природы, — это не просто “еще одна” задача философии современной науки и техники, имеющая скорее вторичный и прикладной, но никак не фундаментальный характер. Скорее верно обратное, хотя и с необходимой оговоркой. В контексте парадигмы самоорганизации развитие постнеклассической науки приобретает более децентрированный, диалоговый, плюралистичный, многовариантный и коэволюционный характер. В таком коэволюционном движении не только различных научных направлений, но и разных культурных традиций трудно даже говорить о фундаментальности или не фундаментальности каких-либо исследований. Скорее стоит задаться вопросом, почему и в каком смысле та или иная дисциплина привлекает к себе в тот или иной период особое внимание, какую роль она начинает играть за пределами собственно теоретических построений. Так или иначе, вышеупомянутая задача, являясь (как в принципе фактически все исследовательские задачи постнеклассической науки) существенно междисциплинарной по своему характеру, имеет ключевое значение не только с точки зрения понимания особенностей развития науки сегодняшнего дня как таковой, но и с точки зрения понимания особенностей ее взаимодействия с другими сферами практической деятельности человека, не только материальной, но и духовной. В предлагаемой вниманию читателей книге я сознательно постарался отойти от вполне определенной сложившейся традиции формулирования философских проблем в виде совокупного, отчетливо разложимого на отдельные блоки перечня “философских вопросов” физики, биологии, кибернетики и т.п. Дело в том, что синергетика внутренним образом включает в себя философский дискурс. Это вовсе не перелицовка старого сциентистского лозунга позитивистской направленности: “Наука сама для себя является философией”. Синергетика — как постнеклассическое (или неоклассическое) направление исследований —нацелена на диалог как способ своего концептуального бытия и становления, а потому она уже изначально философична. Онтология синергетики представляет собой причудливый симбиоз натурфилософии и языково-коммуникативной, герменевтически ориентированной феноменологии бытия. Философия синергетики, в широком ее понимании, — это даже не философия современной постнеклассической науки, но и, если угодно, философия современной культуры. Последнее утверждение (и я полностью отдаю себе в этом отчет) звучит достаточно декларативно и самонадеянно. Тем не менее примем его в качестве рабочей гипотезы, плодотворность и эвристическую эффективность которой в полном объеме я надеюсь раскрыть на последующих страницах. * * * Итак, предлагаемая работа имеет своей целью рассмотреть две — по сути, взаимопроникающие и дополняющие друг друга — темы: во-первых, попытаться осознать ту специфику, которой определяется эпистемологическое отношение ученого как активного наблюдателя к исследуемому им объекту — отношение, возникающее с введением в научный дискурс и объяснительные процедуры определенных техник, связанных с исследованием процессов самоорганизации; и во-вторых, понять, как образуются новые смыслы, ориентирующие исследователя в его познавательной деятельности, каков их онтологический статус. Подчеркну, что философский анализ той или иной стороны научного поиска вовсе не претендует на обладание некой выделенной позицией, из которой владеющий всей полнотой истины философ предлагает ученым правила и алгоритмы того, как последним надо действовать в избранной области. Такая позиция, которой, надо сказать, долгое время придерживались, а порой и придерживаются профессионалы-философы, скромно называя себя “слугами науки”, неоднократно ставилась под сомнение. И если философия претендует на какую-то собственную выделенную предметность, то именно потому, что такая предметность внешне никоим образом не ориентирована на экспансию в иные сферы духовной деятельности. Хотя глубокие внутренние связи (пусть даже эти связи строятся на различии) безусловно существуют, иначе не было бы возможности вести хоть какой-то продуктивный диалог. Таким образом, можно сказать, что, анализируя какие-либо научные проблемы, философия решает прежде всего свои собственные задачи. И если в процессе решения этих задач, а в истории человеческой мысли таких случаев наберется немало, возникают идеи, стимулирующие научный поиск, то это свидетельствует лишь о том, что “инварианты”, пронизывающие мышление, разрушают всякие профессиональные границы и стирают всякую обособленность. Какого же рода задачи могут возникать перед философией, когда в науке — и прежде всего в математизированном естествознании — речь заходит о таких реалиях, как самоорганизация, нестабильность, хаос? Чтобы подойти к пониманию самого этого вопроса, воспользуемся следующим высказыванием М.Хайдеггера: “Приуготовляющее мышление, его осуществление невозможны без воспитания — необходимо научиться мыслить прямо посреди наук. Самое трудное — найти для этого сообразную форму так, чтобы воспитание мышления не падало жертвой смешения его с научным исследованием и с ученостью. Подобное преднамерение прежде всего подвергается опасности тогда, когда этому мышлению одновременно с тем постоянно приходится лишь отыскивать свое собственное местопребывание. Мыслить прямо посреди наук — значит проходить мимо них без презрения к ним”[iv]. Таким образом, мышление, “приуготовляющее” себя к проникновению в глубинные основания бытия, прежде всего должно пройти школу дисциплинированного научного дискурса, за которым стоит определенное отношение к миру. Обратим внимание на слова “посреди” и “мимо”, ибо в их сочетании кроется, на первый взгляд, какое-то несоответствие. Классическая наука, основания которой наиболее отчетливо впервые были сформулированы Р.Декартом, до середины XIX века воспринимала вырабатываемые ею теоретические описания природы как соответствующие адекватному обстоянию дел в мире. Каждое научное понятие здесь подразумевало под собой наличие в универсуме очевидного, освященного традицией репрезентанта, демонстрирующего посредством определенных оправдательных схем и процедур свою внутреннюю природу, свою онтологическую суть — онтологическую, если учитывать критику Канта, хотя бы в том смысле, что она единственно возможна для человеческого существа. Позитивизм XIX—XX веков продемонстрировал куда более сложный характер отношений между физическим и онтологическим описаниями. В период экспансии позитивистских и отчасти неокантианских подходов возобладали представления о полной незначимости теоретических конструктов в описаниях реальности. Соответствующим образом истолковывалось и само понятие “реальность”. Теория, если опустить различные детали, воспринималась лишь как удобный способ контакта с миром, выступающим в качестве “вещи в себе”. Именно к такому пониманию научного построения (при одновременном признании несостоятельности и первой — “декартовской” —точки зрения) относится высказывание Хайдеггера. Научное построение, взятое само по себе, не отображает бытия, и поэтому надо пройти мимо него, но оно указывает на бытие, на онтологическое обстояние дел, которое имеет смысл для человеческого присутствия в мире и лежит за пределами научной схемы; следовательно, надо встать “посреди наук” с тем, чтобы увидеть в них указатели поиска фундаментальных характеристик человеческого бытия в мире. А это и значит научиться мыслить “посреди наук”, не питая презрения к ним, столь свойственного иным философским направлениям. Таким образом, дополнительной целью предлагаемого исследования является попытка ответить на следующие вопросы: на какие изменения характера самостояния человека в мире указывает появление в научных построениях таких реалий, которые маркируются словами “самоорганизация”, “нестабильность”, “неустойчивость”, “фрактал”, “хаос”; какие контексты, неявным образом вплетенные в духовную и материальную деятельность человека, могут быть эксплицированы введением подобного рода представлений; какие ответы в современной ситуации могут быть получены на вечные вопросы, в Новое время сформулированные Кантом: что я могу знать? Что я должен делать? На что я могу надеяться? что такое человек? Безусловно, на таком пути нам трудно обойти вниманием те философские направления, которые во главу угла своих интересов ставят проблемы становления, понимания, осмысления уникальности происходящего в мире: феноменологию, герменевтику, структурализм, постструктурализм, то есть все то, что иногда называют “неклассическим философствованием”. При этом в процессе изложения ориентиром для меня будет служить призыв, согласно которому “философская книга должна быть, с одной стороны, особым видом детективного романа, а с другой — родом научной фантастики”[v]. Такое положение особенно справедливо в отношении столь трудно поддающейся истолкованию инстанции, как смысл. К смыслу, как говорил Бергсон, нельзя подойти прямо. Здесь возможны только окольные, круговые движения, подразумевающие неизбежные повторы, некоторые топтания на месте (какие совершают сыщики), чтобы в конце концов, если удастся, совершить прорыв к искомому предмету, пробить брешь в окружающей его крепости “очевидностей” и попасть в иные — порой фантастические — миры. И наконец, мне хотелось бы выразить глубокую признательность за поддержку Институту Философии РАН и в частности сотрудникам сектора “Философские проблемы междисциплинарных исследований” Аршинову В.И., Киященко Л.П., Тищенко Д.П., Гиренку Ф.И., Буданову В.Г., Тарасенко В.В., а также доценту Кафедры систематической философии МГУ Толстову А.Б., в беседах с которыми (как личных, так и в рамках проводимых в секторе семинаров) выкристаллизовывались и оттачивались основные идеи, подвигнувшие автора на написание данной работы. Глава 1 Шум и среда языка Весьма любопытный эксперимент придумал психолог Кеннет Бэрк — один из героев фантастической повести Р.Ф.Джоунса “Уровень шума”[vi]. Собрав самых видных ученых со всего мира, он предъявил им материал, связанный с изобретением прибора, создающего антигравитацию. Чего тут только не было: и киносъемка, демонстрирующая работу прибора, и интервью с безумным изобретателем, и документы, якобы объясняющие схему антигравитатора, и даже мастерская, где создавалось изобретение, а главное — библиотека, которой пользовался новоявленный Кулибин, когда “мастерил” свое устройство. В библиотеке, исчислявшейся тысячами томов, содержалась литература, посвященная всему, что связано с преодолением силы тяжести — от научных трактатов до текстов о левитации, телекинезе и тому подобному. Немалую долю в библиотеке занимали книги по философии, медитации, оккультным наукам. Итак, приехавшим ученым предъявили все, кроме одного: самого прибора, от которого — после аварии во время испытаний — осталась лишь груда металлолома. Вместе с антигравитатором погиб и изобретатель. Собравшимся предлагалось самим — по останкам прибора и сопутствующим материалам —заново восстановить устройство, хотя наличие последнего явно противоречило всем известным принципам физики, в частности эйнштейновскому принципу эквивалентности, сводящемуся (если не вдаваться в подробности) к тому, что невозможно различить, испытываем ли мы силу притяжения со стороны какого-либо объекта (допустим, земли), или же находимся внутри равноускоренно движущегося, к примеру, вверх лифта (и в результате такого движения находящийся внутри лифта объект “притягивается” к полу последнего). Главный герой — Мартин Нэгл, — не смотря на раздирающие его сомнения, с энтузиазмом взялся за дело. Он проштудировал кино- и аудиоматериалы, изучил оставшуюся в мастерской аппаратуру, с головой погрузился в книги. И тут автор повести делает весьма важное замечание: “Конкретной цели у него [Негла — Я.С.] не было, он просто хотел окунуться в атмосферу, в которой работал Даннинг [так звали изобретателя — Я.С.]. Даннинг достиг цели. Необходимо найти путь, по которому он шел, где бы этот путь ни пролегал”[vii]. Напряженные размышления, долгие беседы с психологом и создали определенную атмосферу, способствовавшую тому, что убежденность Нэгла в возможности одолеть гравитацию все более и более укреплялась. Но необычность ситуации одновременно порождала вопрос: “что происходит в человеке, когда он придумывает новую теорию”?[viii]. Попытка предложить версию ответа на такой вопрос и составляет, собственно, не только суть рассказываемой истории, но и предлагаемой вниманию читателей книги. В конечном счете усилия были потрачены не зря, Нэгл разработал теорию, оправдывающую возможность существования антигравитации. Дальше — дело техники. Но тут собравшихся ждал сюрприз. Никакого прибора вовсе не существовало. Сам псевдо-изобретатель жив и здоров. Все оказалось лишь тщательно продуманной инсценировкой, устроенной ради того, чтобы уверить ученых, будто такое изобретение возможно. Инициатор проекта —Бэрк — так “объяснил” (примем, условно, такое объяснение за исходный пункт наших дальнейших рассуждений) суть предприятия: “Любую информацию можно записать кодом, состоящим из импульсов. ...Любой ответ на любой вопрос может быть выражен в виде определенной последовательности импульсов. ...Но согласно определению чистый шум является беспорядочным чередованием импульсов, он содержит импульсы во всех возможных сочетаниях и связях. Следовательно, любое несущее информацию сообщение относится к особому подклассу класса ‘шум’. Чистый шум, следовательно, включает в себя все возможные сообщения, всю возможную информацию. Отсюда следует вывод: в чистом шуме или, что то же самое, в чистой вероятности заключено все знание! ... Мне кажется, — говорил Бэрк, — что в мозгу человека должен быть механизм, который является не чем иным, как генератором чистого шума, в котором кроется все знание. Где-то рядом должен быть другой механизм, который фильтрует этот беспорядочный шум и управляет его генерированием таким образом, что через этот фильтр могут проходить лишь сообщения, имеющие смысловое значение [курсив мой — Я.С.]. ...Мы постепенно взрослеем, и, по мере того, как мы учимся в школе и получаем образование, в наших фильтрах шума появляются ограничительные уровни, которые пропускают лишь ничтожную часть сведений, приходящих из внешнего мира и из нашего воображения. ...Вся схема [эксперимента — Я.С.] была рассчитана на то, чтобы вызвать как можно больше шума”[ix]. Обратим внимание на то, что в монологе Бэрка —и это для нас существенно — параллельно сосуществуют два момента: генератор шума пребывает в “мозгу” человека, но тем не менее источником шума может выступать и внешний физический мир, причем вкупе — и это особо подчеркивается — c воображением (эдакой “третьей” по отношению к миру и мозгу инстанцией). Метафора достаточно прозрачна. Настолько прозрачна, что позволяет даже не принимать в расчет, что для “генерации шума” необходимы по крайней мере два сопутствующих обстоятельства: 1) затравочный элемент (не существующий прибор антигравитации), и 2) обрамляющая этот элемент аура “бесконечной” информации о нем (создаваемая — в данном случае —искусственными средствами). Итак, ученым демонстрируют некий — весьма конкретный — объект х, о котором ничего не известно. Да, имеется некая “наличность”, некая “представленность” (по крайней мере, в виде материалов, рождающих убежденность в существовании чего-то), но информация относительно подобного “наличия” столь обширна, что возникает соблазн приравнять его, в неком смысле, кантовскому объекту х, или предмету вообще, учитывая, что последний выступает, по Канту, как коррелят единства сознания[x]. Известная неизвестность, но выраженная в объективированной форме. Тем не менее вряд ли предлагаемый сюжет — лишь литературная иллюстрация одного из фрагментов Критики чистого разума. Будем считать, что привлечение кантовских конструкций может иметь здесь определенное значение, хотя бы в качестве задания некоего фона, позволяющего вести дальнейшие рассуждения. Тогда — на таком фоне —очевиднее проступает то, что упомянутый предмет (прибор) х (а соответственно и синтетическое единство сознания) хитроумным образом расслаивается на различающиеся по природе составляющие. Известно, что трансцендентальная обусловленность наличия предметности не является, по Канту, “результатом” познавательной деятельности, ибо сама по определению сопутствует одной из “областей” разума, а именно рассудку, ответственному за познавательную способность. Но интрига повести в том-то и состоит, что образ неизвестного задается вполне целенаправленно, причем с сознательной (читай: “рассудочной”) ориентацией на сверхнеопределенные условия. Здесь явно присутствует внешнее (“рассудочное”)[xi] “организованное” действие, цель которого создать ситуацию полной индетерминации (что в принципе рассудку, по Канту, не свойственно). И если уж, пусть даже в качестве фонового сюжета, речь зашла о кантовском “предмете х”, то, учитывая сказанное (“рассудочную” ориентацию на сверхнеопределенность), такой предмет уже отражает в себе, или несет на себе, некое “большое Х” —гетерогенный “маленькому х” экран, указывающий на некие дополнительные (но пребывающие в рамках самого рассудка) инстанции, позволяющие по иному проинтерпретировать кантовское истолкование познавательной деятельности. Конечно, под таким “большим Х”можно понимать сам разум (с его практической и эстетической способностями) и прежде всего населяющие его неизбежные иллюзии. Но в нашем случае стоит предположить, что иллюзии разума (принимаемые Кантом лишь как необходимые ориентиры, на которые следует обращать внимание, но от которых нужно бежать как от чумы, если претендуешь на познание) начинают играть конструктивную роль далеко не только в смысле моральных, ценностных и познавательных ориентиров[xii]. Нельзя ли здесь говорить об особой границе рассудочной деятельности (не сводимой к границам познания), на которой неопределенная предметность (единство сознания) сочленяется — а потому делает видимой — с а-предметной неопределенностью, задающей условия возможности предметности в рамках самого рассудка и не сводимой к неопределенному синтезу? Такая а-предметная неопределенность может служить в качестве “внешнего пространства” для неопределенной предметности. Но характеристики этого пространства (отсылающего в какой-то степени к кантовскому “общему логическому чувству”) тем не менее задаются в рамках самой познавательной деятельности. Иначе трудно понять стремления Берка и успех его предприятия. Безусловно, все вышесказанное можно истолковать и в рамках традиционной (а иногда рассматриваемой как главной) философской проблемы: как пересекаются два атрибута —протяженность и мышление, — не имеющие между собой (если верить Декарту) ничего общего. И сразу же в поле зрения попадает “концептуальный персонаж” (отнюдь не Бог), в котором эти атрибуты находят “общее место”: наблюдатель (в предложенной истории — Мартин Негл) — фигура довольно странная и до боли привычная. Отвлечемся на время от того, что сама процедура наблюдения — сколь бы парадоксальной она ни была — окружена множеством подпорок и привнесенных извне приспособлений вроде библиотек, мастерских и прочего, а также и от того, что она “культурно нагружена”, допускает герменевтический подход к осмыслению самой себя (а значит, допускает и обсуждение роли научных сообществ, смены парадигм и так далее). Давайте обратим внимание на то, как психолог Бэрк “возбуждает” процедуру наблюдения у Негла (наблюдателя): он приглашает последнего на рыбалку, где Негл действительно наблюдает за водой, “которая крутилась и пенилась вокруг торчавшего у берега камня. Бэрк швырнул в реку пригоршню палочек. Они устремились к центру водоворота”[xiii]. Именно наблюдение за движением палочек заставляет Негла впоследствии сказать: “Вчера я наблюдал за водоворотом. Вы видели когда-нибудь, что происходит со щепками, когда их бросают в воду? Они сближаются друг с другом. Это тяготение. ...Подумайте об этом как о течении. ...Оно, видимо, двигается сквозь четырехмерное пространство. Но когда мы доведем расчеты до конца, мы выработаем формулу вихря такого потока, протекающего через материальную субстанцию. Допустим, что такие вихри существуют. Возникают водовороты. ...Пожалуй, можно показать, что вихрь сближает массы, вызывающие его образование. В этом... может быть смысл [выделено мной — Я.С.]”. Это важный момент: сами массы вызывают тот вихрь, который способствует их сближению, способствует образованию водоворота. Здесь мы имеем дело с некой самоорганизацией, которая выступает в качестве того, что инициирует “силу притяжения”. И если переложить рассуждения относительно “маленького х” и “большого Х” на физический (или натуральный) план предложенного фантастического сюжета, то х-ом здесь будет выступать искомое тяготение (или эффект последнего), поддающееся преодолению, а Х-ом — массы, вызывающие вихри и обеспечивающие самоорганизацию. Причем статус обоих иксов и граница между ними остаются весьма проблематичными. Можно лишь предположить, что динамическая составляющая описанных обстояний дел тяготеет к большому Х, тогда как маленький х вбирает в себя статические (уже сложившиеся в уме или в природе) компоненты. Можно продолжить указанные две серии: “трансцендентальную” и “натуральную”. Конструктивные теоретические размышления Негла оказались возможными, когда Бэрк поместил его в ситуацию, где сосуществуют два, отличных друг от друга, открытых[xiv] динамических состояния: с одной стороны, сам психологический эксперимент, дезорганизующий ученого, выбрасывающий его из привычных способов мышления, типов научных сообществ (или типов рациональности) и, по сути, освобождающий его от власти “общих идей”; а с другой стороны — бурлящая вода, выступающая в качестве символа, направленного против статичного образа вселенной, на который столь долгое время была ориентирована ньютоновско-эйнштейновская физика. Психолог своими действиями как бы вынуждает ученого расположиться между упомянутыми двумя иксами — неопределенным предметом х (единством сознания) и большим Х (указывающим на дезорганизованную и а-предметную неопределенность в рамках способности рассудка). И только благодаря такой расположенности напряженное наблюдение за приближающимися друг к другу в водовороте возле камня палочками дает возможность родиться (или самоорганизоваться) новому “гештальту”, который и выводит Негла на создание теории, “опровергающей” принцип эквивалентности Эйнштейна. Так что же, в конце концов, наблюдал Негл? Были ли это стягивающиеся друг к другу в водовороте палочки-щепки, или же все мероприятие в целом необходимым образом заставило его выйти за пределы известных ему теоретических концепций? Насколько справедливо предположить в сердцевине такого наблюдения упомянутое “большое Х”, которое одновременно служит и фоном для “наличия” предмета х, и способом существования последнего. Не уходит ли в таком случае знаменитое синтетическое единство апперцепции — выраженное в неизменности “я мыслю” — на задний план, позволяя проступить наружу в явной форме чему-то иному, не сводимому ни к декартовскому тождеству мышления и существования, ни к кантовскому схематизму рассудка? *** Для прояснения проблемы здесь, пожалуй, стоит сделать небольшое отступление, двинуться по иной линии. Безусловно, герой повести поставлен в ситуацию, когда на него со всех сторон обрушиваются крайне разнообразные представления об антигравитации, он пребывает на стыке самых разных научных и псевдонаучных направлений. Положение, в котором оказался Негл, сродни тому, что именуется термином “междисциплинарность”. Междисциплинарные исследования также подразумевают существование многотомных библиотек, где содержится информация “обо всем”. Причем “обо всем” здесь вовсе не значит “не о чем”. Но тут есть еще один момент, на который следует по крайней мере указать (тем более, что в дальнейшем он будет играть существенную роль): когда мы говорим об “активно-познавательном” отношении к миру, то целью подобного отношения часто рассматривается стремление отыскать некую “единую формулу”, собирающую в себе все наличное бытие в плане его описания и предсказуемости. Нередко именно о таком “обо всем” и идет речь. Но что это значит: сказать “обо всем”? У классической науки ответ есть: следует выработать единый язык общения (допустим, таким языком будет язык математики), и тогда дихотомия “обо всем — ни о чем” найдет свое конструктивное решение в пользу “обо всем”. И в таком случае наличие множества дисциплин не столько опровергает, сколько оправдывает претензии на отыскание “единой формулы мира”. И все-таки есть одно “но”. На такое “но” указывал в свое время Лейбниц (кстати, один из активных инициаторов разработки подобного рода “единого” языка), когда говорил о множестве точек зрения на один ландшафт, подразумевая, правда, при этом, что ландшафт-то остается одним и тем же. Это “но” заключается в следующем: в каком смысле мы можем говорить об общности, пронизывающей разные дисциплины (читай: разные точки зрения), об “общности ландшафта”? Ответ классики: общность ландшафта — это, по сути, опять же общность языка, или общность карты (своеобразной графики, поддающейся почти однозначному истолкованию), позволяющей двигаться по данной местности. И тогда речь снова заходит о создании подобной карты. Дисциплин много, но карта движения по ним одна. Фактическая многодисциплинарность взывает к монокартографии, или, что то же самое, к некоему языку, внутри которого уже заложено единство (или единообразие) понимания всех проблемных полей, а лучше сказать, заложены необходимые условия вхождения в эти поля. Тогда проблема междисциплинарности может быть сведена к поиску некоего эсперанто, обеспечивающего эффективную коммуникацию между представителями разных научных направлений. Так ли это? Если бы все было столь просто, то усилия психолога Бэрка были бы лишь “выражением” организации решения инженерно поставленной задачи: вот элементная база с определенными характеристиками, вот общий язык-алгоритм, позволяющий выносить решения, так извольте, господа ученые, сконструируйте соответствующий объект! Вряд ли такое положение дел имелось в виду в предложенной повести. Наоборот: элементной базы нет, конкретных чертежей тоже, даже “общая идея” кажется весьма сомнительной (о чем постоянно напоминает еще один герой повести — профессор Дикстра). Но если это так, то сам термин “междисциплинарность” обретает особые нюансы, отсылающие к рассмотренным ранее “расщепленностям” рассудка, или же, если угодно, к тем способностям разума (отметим это еще раз), которые Кант не причислял к познавательным (к примеру, эстетические способности разума). Попробуем вычленить эти нюансы. Облегчим себе ситуацию и обратимся к уже имеющимся междисциплинарным направлениям, которые имплицитно подразумевают наличие “большого Х”. Такие междисциплинарные направления, помимо всего прочего, ставят под вопрос (и это мы будем обсуждать позже) возможность существования упомянутой “единой формулы” в том виде, как ее понимает так называемый “лапласовский детерминизм”. Эти направления соответственно позволяют также по-иному взглянуть на проблему “единого” языка. Они как бы исподволь ориентируются на выявление того, что ускользает от “фильтрующего” взгляда классического познания. Одним из наиболее ярких, бурно развивающихся последние десятилетия междисциплинарных направлений, наделенным выше сказанными характеристиками, является синергетика. Возьмем, к примеру, хотя бы то, как определяют это направление Ю.А.Данилов и Б.Б.Кадомцев в статье “Что такое синергетика?”: “Синергетика — ... Х-наука, занимающаяся изучением процессов самоорганизации, возникновения, поддержания, устойчивости и распада структур самой различной природы”[xv]. Х появляется здесь не случайно и не только потому, что данная наука “еще далека от завершения и единой общепринятой терминологии (в том числе и единого названия всей теории) не существует”[xvi]. Этот Х может быть расшифрован и как то, что “плюрализм, многоликость синергетики есть неотъемлемая ее особенность, причем особенность вовсе не временная и преходящая, обусловленная лишь тем, что синергетика становится. Ее многоликость — свойство самой науки эпохи постмодерна, науки, находящейся в постнеклассическом этапе своего развития. Ее многоликость обусловлена многоликостью вовлеченных в познание процессов самоорганизации отдельных школ, направлений и дисциплин”[xvii]. Х-наука (синергетика) коррелирует с “большим Х”. Тут проступают содержательные характеристики “большого Х”, используемого нами ранее лишь в качестве некоего фона, или метафоры. Конечно, такая содержательность еще слишком расплывчата, но не она ли заполняет этот самый фон, который обеспечивает возможность неопределенного предмета х? Итак, перед нами весьма репрезентативный, хотя и не единственный, пример конструктивной неопределенности, возникающей на стыках “знаемого”. Снова на первый план выступает неопределенность определенного, ибо поднимаемые синергетикой темы присутствовали и присутствуют в самых разных направлениях. Выходя далеко за пределы только лишь естествознания, они захватывают собой и философско-гуманитарную мысль. И это не удивительно, ибо по своей сути они тесно смыкаются с наиболее волнующими вопросами, составляющими ядро философского осмысления мира и апеллирующими к некоему Х, которое указывает на общеизвестность неизвестного, на то, что находится в непосредственной близости, но невидимо именно в силу такой близости. А если связать данную тематику с проблемой наблюдателя и языка, коим такой наблюдатель должен пользоваться (хотя само слово “пользоваться” в дальнейшем потребует от нас развернутого объяснения), то не имеем ли мы право сказать, что здесь речь уже об особой Х-науке, “занимающейся теорией сознания, определенных идеализаций и абстракций, способных бросить свет на явление наблюдения в той его части, в какой оно, сам его феномен, уходит корнями вообще в положение чувствующих и сознающих существ в системе природы”[xviii]. *** Но вернемся к предложенному в начале сюжету. В своем монологе психолог Бэрк употребил термин шум, в котором, вроде как, содержится вся информация о мире. Однако такой шум пребывает как внутри нас — наблюдателей, — так и приходит извне, а мы — наблюдатели — к тому же содержим в себе “фильтры”, выполняющие своего рода роль правил запрета на восприятие нового. Что же это за шум и что это за “фильтры” (если о таковых вообще можно говорить всерьез)? И как можно связать все сказанное с междисциплинарностью, синергетикой и особой Х-наукой, “занимающейся теорией сознания”? Собственно, обоснованию, или показу, справедливости (или несправедливости) такого связывания и будет посвящен весь последующий текст. Пока же ограничимся некоторыми предварительными замечаниями, которые в каком-то смысле будут играть роль установок для дальнейших размышлений. Сама повесть написана в 1946 году, то есть в период бурного развития теории информации, и всего лишь за два года до решения К.Э.Шенноном задачи нахождения оптимального способа передачи информации. Не удивительно поэтому, что термин “шум” используется в ней прежде всего с опорой на открытия, сделанные в теории вероятностей, математической статистике и т.п. Однако шум (в теории передачи информации) — это то, с чем следует бороться ради достижения “ясности и отчетливости” получаемого послания. Одновременно шум не поддается локализации, а следовательно, не может стать предметом традиционного экспериментального исследования, как его понимает классическая наука. Шум привносит не только вероятностные способы описания реальности, с чем уже давно научились работать, он, в некоторых случаях, лишает оснований саму возможность экспериментирования, поскольку принципиальным образом размыкает любые устойчивые связности (пусть даже в вероятностном описании и исполнении) между ученым и экспериментальной ситуацией. Но автор повести переворачивает ситуацию. Шум для него оказывается не деструктивным, мешающим началом, а некой порождающей позитивности средой, причем частью этой среды выступает и сам наблюдатель (ибо в его мозгу также есть “генератор шума”). Учитывая, что шум инициируется в том числе и библиотекой, то есть некой языковой формацией, то такая среда, по крайней мере в определенной своей части, пропитана, пронизана языком, благодаря чему возможны выражения тех или иных (“отфильтрованных”) смыслов, принимающих впоследствии форму явного знания. Термин “отфильтрованность” не даром взят в кавычки, поскольку, как уже говорилось, само наличие “фильтров” нуждается в прояснении и обосновании. Как бы то ни было, как полагает психолог Бэрк, шум-среда выступает в качестве условия возможности возникновения новых смыслов, а значит и новых концептуальных решений (да и не только концептуальных). Но что это значит: выступать в качестве условия? Сам термин “условие” нужно расшифровать. Возьмем, к примеру, две установки: “я нахожусь в условиях” и “я сделал нечто благодаря сложившимся условиям”. В первом случае я пребываю в некой ситуации (или среде), позволяющей мне не только сделать или не сделать что-то, но и просто жить в определенном мире (в принципе тут можно вспомнить и о позднем Гуссерле с его “жизненным миром”). Во втором случае у меня имеются некие предпосылки, благодаря которым я способен сделать имеющие значение выводы относительно настоящего и последующего обстояния дел. Было бы секретом Полишинеля, если бы мы стали скрывать, что в нашем случае (и в дальнейшем повествовании) упор будет делаться на первом толковании, ибо второе, как мы постараемся показать, вытекает из первого. Действительно, у Мартина Негла не было определенной цели. Он лишь хотел погрузиться в мир (“жизненный мир”) Даннинга и именно таким образом сформировать условия возможности для открытия антигравитации. Он хотел погрузиться в некую, теперь уже будем говорить, “языковую” среду, материально представленную книгами, документами, записями, беседами с коллегами и Бэрком. Что же это значит: погрузиться в язык, или в атмосферу языка, дабы затем оказаться в нужных условиях, обеспечивающих принятие конструктивного решения? Зачем вообще погружаться в язык (или куда-то еще)? Сама тема “погруженности в язык” также нуждается в пояснении и уточнении, тем более что относительно нее высказано немало весьма остроумных и порой противоречивых гипотез — от Френсиса Бэкона до сэра Карла Поппера. Во всяком случае, речь здесь идет уже не о языке-инструменте (как его вводила классическая философия), который не влияет на описываемое им положение дел. К тому же стоит напомнить, что в современных формулировках и в рамках естественнонаучной исследовательской практики мотив погруженности во что-то (погруженности в мир, в язык), сопровождающийся часто отказом от фигуры внешнего наблюдателя, возник относительно давно: на определённом этапе развития физики, когда активным образом разрабатывалась квантовая механика и теория относительности. Не следует забывать и гипотезу Сепира-Уорфа, утверждавшую связь структуры языка с соответствующими онтологическими установками[xix]. Из сказанного видно, что язык мы понимаем в самом обобщенном смысле, примерно в том же, в каком используется слово “шум” в предложенной в качестве иллюстративного введения повести. Негл ставит перед собой сверхсложную задачу: раствориться в мире Даннинга, или — в нашей формулировке —раствориться в мире языка Даннинга, чтобы, двигаясь по “мировым линиям” этого языка, прийти к открытию нового смысла относительно физической реальности. Но тут встает достаточно провокативный вопрос (этот вопрос, хотя и за кадром, непрерывно присутствует в ходе всего повествования): смог бы Негл успешно завершить свой проект, знай он о хитростях Бэрка? Ведь упомянутый ранее другой персонаж — профессор Дикстра — сразу же отказался от решения предложенной задачи и поставил перед собой цель: выявить кроящийся за всем предприятием обман (в чем, по сути дела, он преуспел). Пусть даже Бэрк сумел нейтрализовать Дикстру и, если так можно выразиться, “доказал” справедливость своих психологических построений. Но тут мы попадаем уже в сферу эпистемологии. Можно ли “погрузиться” —если речь идет о познании — в нечто (в нашем случае в язык) без незримого участия эпистемолога, опирающегося на рассудочные суждения и тем самым — независимо от того, хочет он этого или нет, — восстанавливающего и укрепляющего позиции классического подхода к познавательной деятельности, со всеми его “я мыслю”, трансцендентальными условиями, всеобщностями и необходимостями. Растворяет ли себя Негл в стихии языка Даннинга или же, если вспомнить средневековую метафору, читает “книгу”, уже написанную рукой эпистемолога (причем для классического естествознания, как, впрочем, и для классической философии, таким верховным эпистемологом является никто иной, как Бог). Итак, чтобы ответить на все ранее поставленные вопросы и реализовать намеченные проекты (типа обоснования связи между междисциплинарностью, синергетикой и особой Х-наукой, “занимающейся теорией сознания”), прежде остановимся на том, что, собственно, происходит, когда исследователь пытается “докопаться” до смысла предлагаемой ему проблемы: читает ли он уже заранее заготовленный эпистемологом (“верховным эпистемологом”) текст и, преодолевая все сопутствующие трудности, извлекает из него новый для себя (но уже присутствующий в тексте) смысл, или же совершает (самостоятельно или не самостоятельно) иную процедуру, благодаря которой меняется сам его статус как исследователя и наблюдателя, и смысл им порождается “здесь и теперь”. Глава 2 Итак, в качестве отправного пункта перед нами стоит вопрос о том, что происходит с наблюдателем, когда он попадает в ситуацию принятия решения в условиях сверхнеопределенности, причем такая сверхнеопределенность понимается не как отсутствие информации, а, наоборот, как ее сверхизобилие. Конечно же, в приведенном в первой главе сюжете изложен лишь частный пример, но он касается, как мы постарались показать, весьма общих, если не сказать фундаментальных, вопросов — вопросов, относящихся к самой сути научного поиска: он касается процессов выработки научных концепций, осознания того, как эти концепции функционируют не только внутри естествознания, но и в культуре в целом. Чтобы как-то продвинуться дальше, давайте обратимся к довольно традиционной операции: мысленному эксперименту (ближайшему родственнику фантастики). Предлагаемый мысленный эксперимент ориентирован на то, чтобы прояснить (как бы рассмотреть “через лупу”) саму процедуру наблюдения. Представим себя уменьшенными, наподобие Гулливера, до размеров, сравнимых с размерами микрочастиц, и пусть мы каким-то таинственным образом попали внутрь изучаемого нами объекта. Для усложнения, а одновременно и придания “отчетливости” ситуации, выберем в качестве такого объекта среду, обладающую ярко выраженными термодинамическими свойствами, допустим плазму (огонь от свечи) или на худой конец водоворот (как в истории с Неглом). Перед нами как наблюдателями (предположим, что мы защищены от изучаемого объекта соответствующими скафандрами) стоит задача выявить свойства такой среды и в процессе исследования получить позитивные выводы, позволяющие делать “объективные” прогнозы относительно ее поведения. Какого же рода научные результаты мы сможем получить в ходе исследования открывшейся нам реальности? Очевидно, мы сможем зафиксировать и теоретически описать взаимодействия между частицами, то есть сформулировать какие-то законы относительно движений последних и построить теорию, позволяющую нам прогнозировать как собственное поведение, так и предполагаемые изменения в среде. Однако весьма проблематично, что, опираясь только на такие законы и такую теорию, мы сумеем составить себе представление о том, что весь ансамбль мечущихся перед нашим взором частиц на самом деле находится, скажем, в устойчивом состоянии, то есть обладает определенной формой или же имеет тенденцию к деградации (допустим, к угасанию свечи). То есть речь идет о сомнительности того, что микрохарактеристики объекта, в который удалось внедриться и которые открылись нам непосредственно, дадут нам информацию о самом объекте в целом, таковом, каков он есть “на самом деле”, то есть на макроуровне. Информацию, характеризующую поведение системы в целом, по-видимому, можно было бы получить лишь в том случае, если бы нам представилась возможность выбраться “наружу” и взглянуть на изучаемую систему со стороны, контактируя с ней посредством таких приборов, как, например, термометр, манометр, или открывая и закрывая разного рода клапаны, перемещая поршни и прочее. Именно с этой позиции перед исследователем и предстало бы то феноменологическое “обстояние дел”, к которому апеллирует, скажем, термодинамика. Именно тогда у него появились бы теоретические представления о температуре, давлении и тому подобном, которые уже потом можно сопоставить, допустим, с понятием кинетической энергии и построить кинетическую теорию газов (которая отсылает к микроописаниям), “объясняющую” в том числе и само понятие температуры. То есть ситуация неожиданным образом складывается так, что, не задав изначально пространства макроскопического опыта, мы не способны вывести правила перехода с одного уровня описания (микроскопического) объекта на другой (макроскопический). И наоборот, зная “микроскопическое” описание, нам в принципе не может прийти в голову мысль о существовании макроскопического описания (если не прибегать к уловкам Канта относительно предзаданности представления о мире в целом как одной из иллюзий разума). Из такого произвольно выбранного мысленного эксперимента следует, что, к примеру, статистическая физика не самодостаточна (здесь не обязательно ограничиваться только статистической физикой, хотя она и составляет одну из центральных областей физики вообще), что она являет собой лишь способ “сжатия” описания при переходе с микроуровня на макроуровень. Но — и в этом суть парадоксальности ситуации — для осуществления такого сжатия необходимо предварительное знание макрохарактеристик объекта. Следовательно, чтобы “погрузиться” во что-то, нужно изначально видеть это нечто со стороны, с некой дистанции. То же можно отнести и к исследованию живых организмов, например к простейшему из них (и потому “легче” поддающемуся изучению) — амебе. Здесь также требуется наблюдаемая извне некая макрохарактеристика, маркируемая уже не столь четким, как это имеет место в физике, термином “жизнь”, которую нам следует предполагать изначально, а потом уже спорить о ее внутренней содержательности. Причем бессмысленность выведения понятия о жизни из динамических уравнений для каждого электрона и каждого атомного ядра какого-либо живого объекта достаточно очевидна, ибо само понятие “жизнь”, как и понятие “температура” для термодинамических объектов, оказываются — в подобного рода процедуре выведения — привнесенными извне. Мы сначала имеем макрохарактеристику, а затем пытаемся ее дезавуировать и редуцировать к каким-то процессам, на которые можно обратить внимание лишь благодаря самой этой характеристике. Как раз тут в теоретическом объяснении и возникает пробел, или разрыв, не позволяющий “непрерывным образом” получить эффект, о котором мы знали (феноменологически) с самого начала, из описания взаимодействий между составляющими его частями. Такой разрыв далеко не всегда очевиден и на него довольно трудно указать непосредственно. Потому и приходится прибегать к мысленным экспериментам, напоминающим фантастические сюжеты. Чаще всего на него обращают внимание в классической педагогической практике приобщения ученика к какому-нибудь литературному произведению, когда учитель советует прочесть прежде книгу до конца, а уж затем оценить поведение литературного героя в той или иной ситуации (не будем, пока, затрагивать герменевтический аспект процедуры чтения). Но для научного поиска (как, впрочем, и для литературного текста, но в ином отношении), к сожалению (а может, и к счастью), такого “конца” не существует. Тем не менее данный разрыв — в рамках познавательной ситуации — требовал и требует заполнения, что и осуществляется с помощью апелляции к дополнительным внешним или внутренним факторам, причем факторам, во многом однородным с теми, которые обеспечивают взаимодействие частей в рассматриваемом на микроуровне ансамбле. При построении теоретического описания подобная ситуация осознанно или неосознанно фиксируется путем учета указанных факторов (изначально предполагаемых макрохарактеристик) в структурах математических моделей. Возьмем в качестве примера уравнение, описывающее релаксацию какой-либо системы (живой или неживой) к равновесному состоянию, тогда оказывается, что на коэффициенты, описывающие скорость прямых и обратных переходов, накладывается такая связь, которая обеспечивает выполнение принципа детального баланса и релаксацию к термодинамическому равновесию[xxi]. В данном случае задаваемый тип “детального баланса” и является выражением знания о макроскопическом поведении ансамбля частиц. Итак, феноменологически данное (температура, жизнь) может наделяться, опять же осознанно или неосознанно, статусом внешней (полубожественной) инстанции по отношению к процессам, протекающим на микроуровне. И тогда на сцене — в несколько ином облике — вновь возникает фигура некоего агента (абсолютно внешнего наблюдателя), выступающего как “организующая и управляющая” сила для всего существующего. Представление об агенте-божестве как внешней силе выполняет, таким образом, функцию третьего термина[xxii], ликвидирующего разрыв между микро- и макроязыками описания. Конечно же, современная наука, особенно в той ее части, которая касается непосредственно практической (экспериментаторской) деятельности, не апеллирует к подобного рода рассуждениям прямо (такое возможно лишь тогда, когда ученые пытаются философски осмыслить собственную деятельность). Но, еще раз напомним, в классической науке все же имела (и имеет) место установка на поиск системы фундаментальных уравнений[xxiii], в которых могли бы фиксироваться некие универсальные взаимодействия и из которых могло бы быть выведено (вычислено) мироздание в целом во всех его подробностях. Отзвуки этой установки слышны и во многих современных теориях. Но даже если иные авторы подспудно и ориентируются на данную установку, вполне правомерную с точки зрения классической науки, то вместе с ней нельзя не принять в расчет и другое, не менее правомерное обстоятельство, а именно, что фундаментальное уравнение должно иметь численное решение, то есть должен быть реально осуществимый вычислительный процесс, обеспечивающий развертку информации (развертку мира в его числовом выражении). Но кто будет осуществлять такую развертку? Очевидно, в онтологической перспективе — уже упомянутый, сверх-наблюдатель (не важно, будет ли это человекообразное существо или божество Лапласа), который извлекал бы из уравнения информацию. Собственно, здесь, чтобы не слишком утомлять читателя, мы кратко и с интересующей нас точки зрения описали онтологическую проекцию позиции детерминизма на научную деятельность. Конечно же, такую онтологическую проекцию не следует сводить к некоему утрированному образу: якобы есть уравнение, из которого сыплются цифры, порождающие мир, а затем управляющие им. Подобное утрирование лишь затушевывает не раз подчеркивавшуюся нами парадоксальность ситуации. Последняя заключается в том, что на какой-то стадии решения универсального фундаментального уравнения — допустим, что оно может иметь место, —должен (в качестве одного из его решений) возникнуть субъект, который его же и решает. Для классического понимания мира данная ситуация явно ведет к неразрешимым парадоксам, требуя обращения к разного рода “демонологиям” (демон Максвелла, демон Лапласа и т.д.). Но попробуем встать на другие позиции (именуемые сегодня неклассикой или постнестклассикой), тогда такая неприемлемость может обернуться указателем в сторону некой, пусть даже кажущейся абсурдной ситуации, из которой, тем не менее, следовало бы сделать надлежащие выводы. Более того, такая абсурдность может принимать облик парадокса, играющего не последнюю роль в движении не только современной науки, но и культуры целом. В таком парадоксе по-иному раскрываются отношения между внутренним и внешним, между микро- и макроописаниями. *** Итак, повторимся: конструируя некое математическое построение, авторы последнего (порой бессознательно) привносят в него составляющие, в которых заранее содержатся те макрохарактеристики объекта, которые данное построение должно оправдать. Особый интерес в данной ситуации представляют те исследования, когда в качестве таких составляющих принимаются математические элементы, моделирующие внешнее стохастическое воздействие на поведение частиц, то есть когда в уравнение вводится некий эквивалент шума. Тогда появляется возможность на конкретных примерах, содержательно обсуждать тему погружения в нечто или отстояния от него. И здесь снова встает тема, связанная не только с нелокализуемостью шума, но и с представлением последнего в виде некой хаотической среды. Остановимся на этом обстоятельстве подробнее. Если прежняя наука апеллировала к понятию замкнутой или изолированной системы, то современные исследования показывают, что при таком подходе невозможно получить адекватного описания целого ряда явлений и что сама идеализация замкнутой системы не совместима с существованием процессов формообразования. Тогда, по-видимому, стоит еще раз обратиться к результатам, полученным в рамках уже упомянутого междисциплинарного направления — синергетики, где нетривиальным образом совмещаются представления о внешних, воздействующих на открытую систему источниках энергии с представлениями о собственных активных силах системы (и где непосредственным образом проступает в своей конструктивной форме указанный выше парадокс). Нетривиальность же этих представлений заключается, в частности, в признании у природных образований, к коим относятся и термодинамические объекты, собственных свойств, не сводимых к взаимодействию составляющих их частиц. Эти свойства отражают целостный характер любой природной системы, нередуцируемость ее поведения к поведению частей. То же самое может быть сказано и о Вселенной в целом. Именно эти свойства (или факторы) обеспечивают и процессы самоорганизации (самоусложнения) системы, и ее регресс к термодинамическому равновесию. Для описания подобного рода эффектов разработан особый математический аппарат, основу которого составляют нелинейные дифференциальные уравнения. Сами же свойства и факторы получили название собственных функций среды[xxiv] — наборов решений соответствующих нелинейных уравнений, моделирующих данную среду. Такие собственные функции среды можно рассматривать как некие метапринципы, как своеобразные архетипы, задающие спектр возможных форм существования и развития данной среды. Необходимо отметить, что открытость среды для внешних источников энергии и вещества, нелинейный характер поведения, наличие собственных функций и есть условия самовозникновения, эволюции и устойчивости как живого, так и неживого в природе. При этом роль мысленного экспериме
|