КАТЕГОРИИ:
АстрономияБиологияГеографияДругие языкиДругоеИнформатикаИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРиторикаСоциологияСпортСтроительствоТехнологияФизикаФилософияФинансыХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Дополнение 3: Синергетика и неклассическое философствование 3 страницаЗдесь мы позволим себе переинтерпретировать в интересующем нас смысле синергетическую терминологию. Если рассматривать язык как нелинейную открытую среду, в которой границы между субъектом и внешним миром размыты, то в такой среде можно предположить наличие ситуации, когда “некоторые точки области притяжения могут вечно (или слишком долго) описывать переходную траекторию, не притягиваясь к аттрактору или даже устремляясь в бесконечность”125 , то есть в языковой среде можно предположить наличие таких состояний, когда происходит как бы блуждание по семантическому полю без выпадения в какое-либо структурированное образование (состояние сознания). Именно так можно интерпретировать то положение, что “языковая среда — это мир без другого”. При этом в классический язык анализа, опирающийся на дихотомию субъекта и объекта, привносится вектор условности, ибо сразу нельзя сказать кто блуждает и где (в каком пространстве) это поле. Режимом, в котором удерживается такого рода условность, и является синергетическое движение. Итак, основным назначением синергетического движения становится обретение способности к продуцированию устойчивых смысловых полей, или Смыслов (см. Главу 3). При этом представление об устойчивости, детально рассматриваемое при моделировании развивающихся природных объектов, распространяется здесь не только на физическую и психическую реальности, но и на сам акт появления соответствующих содержаний и на понимание последних. Принимая в расчет высказанную идею о наличии “самоорганизующейся промежуточной среды” (фрактальной зоны смысла, или когнитивного канала), вбирающей в себя часть процедур смыслопорождения, можно выдвинуть гипотезу о том, что устойчивая понимательная связь с объектом оказывается возможной лишь при допущении некой конструктивной ошибки или конструктивного непонимания, когда за самоорганизующимся объектом, предстающим, допустим, в виде изображения на дисплее компьютера, признается способность внесения в акт познания таких собственных детерминант и измерений, которые не редуцируются никакими методологическими приемами. А это может означать, что объект сам “понимает” что-то, что он является непрозрачным для нас как внешних наблюдателей (в этом смысле и был употреблен термин “душа”). То есть, как пишут Мамардашвили и Пятигорский, “когда мы говорим, что какая-то часть сознания приравнивается нами к действительному положению вещей (тем самым отвлекаясь от того, понимает ли себя сознание или нет), мы фактически допускаем в качестве универсального позитивного принципа, что возможна ошибка, но мы должны будем “ей” верить. ...Или то, что мы позволяем в нашем понимании сознания считать за действительное положение вещей, то есть ...что мы будем называть квазипредметностью”126 . Концептуально наличие такого рода ошибки и сопутствующей ей квазипредметности фиксируется в признании за объектом исследования множества путей развития и в наличии точек бифуркации, предполагающих вероятностный подход к рассматриваемому фрагменту реальности. В плане онтологии здесь имеет смысл обратить внимание не столько на наличие микрофлуктуаций, определяемых хаосом на микроуровне, сколько на указанную выше ситуацию познавательного акта, включающего в себя, по аналогии с квантово-механическим подходом, эффект присутствия наблюдателя, располагающего не только собственной телесно-приборной структурой (личностным знанием), но и тем, что было в другом месте названо “интенсивным телом” (см. Главу 3). Каким же образом можно подойти к вычленению такого эффекта? Одним из возможных способов здесь может быть принятие методологической установки, заключающейся в том, что при описании самоорганизующегося процесса следует, как уже говорилось, избегать готовых языковых форм. Рассмотрим в качестве примера действие ученого-оператора или “игрока”, имеющего дело с моделью, описывающей процесс становления (во многом непредсказуемый заранее) того или иного объекта. На каком-то этапе (особенно хорошо это просматривается в игровых программах) действия оператора, состоящие в подавании на вход компьютера соответствующих дискретных сигналов с целью получения нужного результата на выходе (экране), начинают ориентироваться на то, что сейчас перед ним происходит, то есть сам акт “набирания” входной информации начинает исчезать в той динамике, которая имеет место на дисплее. Сам субъект действия выступает тут не как источник дискретных сигналов (“готовых языковых единиц”), вызывающих то или иное движение на экране, определяемой наличной моделью, а как то, что участвует в событиях, происходящих здесь и теперь. Собственно, такое отношение и позволяет говорить о наличии экспериментальной ситуации и о возможности считать полученную информацию открытием (актом извлечения или, лучше, порождения содержания), сделанным в ходе вычислительного эксперимента. Для характеристики описанной позиции наблюдателя обратимся к эссе Д.Е.Хардинга “Не имея головы”. Приведем цитату из этого эссе: “То, что случилось, было до абсурдности простым и невыразительным: я прекратил мыслить. ...Разум, воображение и прочая ментальная дребедень умерли. Одновременно оставили меня и слова. Исчезло прошлое и будущее. Я забыл, кто я и чем я был, забыл имя, привычки, собственную историю — все, что могло бы быть названным моим. Казалось, я только что родился... Существовало только теперь, настоящий момент и то, что было дано в нем. Я увидел серые, раздваивающиеся и уходящие вниз куски ткани, пару ботинок, серые рукава с двух сторон, переходящие в розовые ладони, воротник — и больше ничего, абсолютно ничего! Головы не было!”127 . То, что открылось наблюдателю, явилось ему не через замочную скважину глаз, а заняло то место, из которого должно вестись наблюдение, т.е. голову. Здесь мы видим описание глубокого личностного включения в наблюдаемый пейзаж, когда тело наблюдателя, обеспечивающее контакт с миром, расширяется до размеров самого мира. В приведенном мысленном эксперименте даже поворот головы перестает иметь значение, ибо само движение панорамы становится заместителем наблюдателя. Тогда личностный эффект проявляется здесь парадоксальным образом. Трансцендентальная точка зрения наблюдателя как раз и теряет тут свою устойчивость из-за размывания границы “Я” и “Другой”. За счет этого размывания исчезают как самосознание наблюдателя, так и предстающий перед ним мир. “Больше не существует никаких переходов; ушедшее является испорченностью близости и сходств, которые позволяли нам обитать в этом мире”128 . То есть мы опять можем говорить тут уже о Смысле, но не о Смысле. Приведенные отрывки могут служить иллюстрациями того состояния наблюдателя, когда через вспышку интуиции или понимания последний приходит к осознанию ограниченности собственного отношения к внешней реальности — отношения, описываемого статичными готовыми языковыми формами. Синергетическое движение в языке должно, по-видимому, индицироваться этим пониманием. Такого рода индицирование косвенным образом снова отсылает и к наличию некоего метаязыка, претендующего на описание как самого синергетического движения, так и процессов становления вообще. Спросим еще раз: насколько имеет смысл говорить о таком языке? И если даже он и существует, то какие качества следует ему приписать? Прежде всего отметим, что смыслы, задаваемые таким языком, не должны предполагаться изначально данными. Предполагаемый метаязык утрачивает свойственную классическим языкам теоретического описания целостность, прозрачность и замкнутость, вбирая в себя некий модельный элемент, ухватывающий механизмы становления и самоорганизации. Расшифровка и вычисление этого элемента и составляют интеллектуальный фон проблемы построения (моделирования) предельно нейтрального ко всяким содержаниям метаязыка, сходного по своей нейтральности с языком математики. Однако, в отличие от языка математики, в своей чистой форме способного претендовать на самодостаточность, упомянутый метаязык или “язык самоорганизации” принципиальным образом не самодостаточен именно в том смысле, что на нем как в некой среде самовозникают, самоорганизуются содержательные языковые образования, которые, раз возникнув, могут функционировать в качестве самостоятельных способов описания. Успешность функционирования такого вторичного языка может интерпретироваться как результат успешной “терапии” или “самотерапии” первичного синергетического движения в языке. Итак, речь идет не о каком-то очередном частном языке описания, приспособленном для выявления особенностей процессов самоорганизации, не об очередном “сдвиге парадигмы” или смене “теоретических очков”. Скорее речь идет о стремлении заглянуть за парадигму и прикоснуться к той “реальности”, которая делает возможным само существование “теоретического взгляда” на универсум. Осуществление такого касания и соответственно вхождение в метаязык возможно через синергетическое движение в языке. Следует отметить, что попытки осуществления такого и движения, и построения соответствующего метаязыка уже предпринимались. В первую очередь мы имеем в виду вероятностную модель языка В.В.Налимова129 . Однако его модель хотя и созвучна обобщенной синергетической онтологии (включающей в себя гносеологию), тем не менее не решает проблемы именно потому, что ориентирована на конкретный “байесовский” подход, тогда как синергетическая онтология — это онтология мира процессов становления, для представления которого необходим особый процессуально ориентированный “философско-физический” язык. Еще одна попытка создания такого языка принадлежит Д.Бому. Но его замысел остался нереализованным. Одна из причин неудачи состояла в том, что у Бома оказался пропущенным промежуточный динамический этап конструирования протоязыка процессов становления. Поскольку теперь ясно, что было бы методологической ошибкой заранее предполагать структуру такого протоязыка, постольку имеется определенная свобода в выборе исходного пункта, от которого можно начать движение в сторону последнего. В качестве такого произвольного пункта примем то, что этот язык возникает в связи с разработкой клеточной модели синергетической реальности, применимой к представлению самоорганизующихся эволюционирующих динамических систем самой разной природы: физических, психических, биологических, социальных. Возможности клеточно-автоматного моделирования рассматривались в последние годы многими авторами. В качестве отправной точки философского анализа нами взяты недавние работы С.Я.Берковича130 . В основу модели Берковича положена простая информационная структура в виде взаимосвязанных циклических счетчиков и естественное правило преобразования: показание счетчика на каждом следующем шаге определяется усреднением показаний соседних с ним счетчиков. Физический мир представляется в виде различных форм активности, реализующейся в таким образом организованной среде. Сложная картина физического мира порождается взаимодействием двух классов решений: решений диффузионного типа для соответствующего дифференциального параболического уравнения, описывающего процессы в этой среде, и решений в виде геликоидальных волн. Последние дают спектр форм, демонстрирующих характерные особенности известных на сей день элементарных частиц. Модель дает качественное описание ситуации Большого взрыва, включая начальное нарушение симметрии. В рамках клеточно-автоматного представления реальности получают свое естественное объяснение многие парадоксальные особенности квантовой механики и в первую очередь дуализм “волна-частица”. В русле этих же идей возникает совершенно неожиданная возможность понимания функционирования мозга, согласно которому основные мыслительные процессы происходят не в нем, а “вовне”, в окружающей мозг активной клеточно-автоматной “протоязыковой” среде. Такая модель странным образом резонирует с хайдеггеровским подходом, согласно которому мыслит, грубо говоря, не индивид как таковой, а бытие через язык “мыслит” посредством индивида. Эта концепция получает свое дальнейшее обоснование, если посмотреть на мироздание в контексте клеточно-автоматной модели как на своего рода текст, состоящий из отдельных слов, фраз, предложений и т.д.: текст, управляемый определенными грамматическими правилами и имеющий некий смысл. Такой текст не является статичным и не обладает однозначно фиксируемым смыслом. В таком случае процесс нашего познания можно, конечно, уподобить чтению текста. Но эта достаточно древняя метафора получает здесь свое как бы второе рождение и обретает новые черты. С другой стороны, сам процесс прочтения, будучи диалогичным, неотделим от процесса порождения нового смысла. Получается самозамыкающаяся синергетическая конструкция в виде совокупности самоорганизующихся смыслопорождающих информационных процессов. Обратим внимание на еще одну важную деталь, касающуюся того обстоятельства, что процессы, протекающие в “клеточно-автоматной среде”, имеют нелокальный характер. Это некие “силовые” информационные потоки, взаимодействие которых в некоторых ситуациях приводит к структурированию среды. Результатом такого структурирования могут быть образования, поддающиеся уже известным физическим (или психологическим) описаниям. С подобного рода ситуацией мы столкнулись, когда обсуждали “фрактальную зону смысла”. Теперь можно заново осмыслить тезис Бора о “подвешенности” в языке. Прежде всего речь здесь не идет о классическом языке гладких, постепенных изменений, законченных готовых смыслов и дифференциальных уравнений, а это язык фрактальных геометрий, детерминированного хаоса и клеточных автоматов. Одним из следствий реинтерпретации тезиса Бора в контексте погруженности в клеточно-автоматный язык, который не просто механически переносит смыслы, но и активно порождает их, является вывод о том, что важная часть когнитивных процессов происходит не в самом мозгу, а в окружающем его пространстве или среде особого рода. Вообще говоря, если прибегнуть к метафоре, клеточно-автоматная модель “делокализует” субъекта познания, поскольку согласно ей основная обработка и запоминание информации происходит вне мозга. Функциональная роль материальных формаций мозга состоит в адаптации к этим “внешним” процессорным средствам. Мозг — это скорее терминал, чем компьютер, и эффективность его работы определяется эффективностью его подключенности к этой внешней клеточно-автоматной голографической среде. Актом, осуществляющим возможность такого подключения и одновременно структурирующим сам проект построения такого метаязыка, и выступает синергетическое движение в языке. *** Итак, в качестве заключительного аккорда к данной главе попытаемся еще точнее пояснить отстаиваемую в ней позицию. Но прежде чем приступить к такому пояснению отмечу, что один из вопросов, на которые я пытаюсь если и не ответить, то наметить возможные пути ответа, ставится приблизительно так: “Существуют ли такие гносеологические конструкты как субъект и объект до акта гносеологической рефлексии и вне её дискурса?” Более точно такой вопрос можно сформулировать — в духе Канта — следующим образом: “Как возможны такого рода конструкты до акта гносеологической рефлексии, ибо последняя имеет с ними дело как с уже готовыми результатами какой-то иной работы?” Именно для того, чтобы ответить на поставленные вопросы, я (в течение всей книги) и делал упор на такой ситуации, когда субъект исследования погружен в языковую среду. Повторю, что мотив погруженности в язык или в мир языка отнюдь не мое изобретение. Он возник на определенном этапе развития как естествознания (прежде всего физики), так и литературы (прежде всего её модернистских направлений). Я уже ссылался на гипотезу Сепира-Уорфа, на размышления Бора и Поппера, на работы наших соотечественников И.С.Алексеева и В.В.Налимова (не говоря уже о Прусте, Джойсе, Хлебникове и многих других реформаторах языка). То, что язык гетерогенен и иерархичен, понимали многие. Другое дело, как интерпретировать эту иерархичность и гетерогенность? Общее положение гласит: разные языки дают разные онтологии, разные сечения мира, разные контакты с реальностью. Но само осознание данного обстоятельства уже говорит о необходимости выработки некой позиции, способной ухватить всё многообразие таких сечений. Какой же следует быть этой позиции? Классический ответ отсылает, что неоднократно подчеркивалось, к абсолютному трансцендентальному наблюдателю, способному выйти за пределы указанного многообразия и как бы со стороны, независимо оценить ситуацию и “раздать всем сестрам по серьгам”. Однако есть что-то настораживающее в такой отсылке. Не будет ли подобный абсолютный наблюдатель носителем нового языка, отличающегося от остальных лишь своими репрессивными возможностями? Мы знаем, что язык может выступать мощнейшим средством подавления и дезинформации. При этом речь идёт не столько об идеологическом гипнозе, сколько о неком средстве создания фантазмов, ибо в фантазме пребывает не только подчинённый, но и тот, кто обладает “реальной” властью. Потому-то мы и настаиваем на том, что нужно говорить не о новом “эсперанто” или “реомоуде”, а о таком состоянии, которое хотя и может подразумевать какой-то единый язык, тем не менее отсылает не столько к нему, сколько к какой-то другой языковой практике. Такое состояние, в котором может быть реализована подобного рода практика, и названо синергетическим движением в языке. Тогда за синергетическим движением в языке не следует усматривать никакого “проекта”. По сути дела, термин “проект” (на протяжении всего повествования) следовало бы брать в кавычки. Далее, почему вообще стоит говорить именно о движении? Тут требуется более развёрнутый ответ. Но такой ответ опять же связан с другими вопросами: возможен ли язык процессов, а не язык стасиса? Возможен ли язык становления, а не язык бытия? Не является ли само бытие становлением? И при чём здесь синергетика? Прежде чем отвечать, еще раз подчеркну, что язык понимается в самом обобщённом смысле. Что здесь имеется в виду? Под термином “язык” понимаются все возможные языковые образования: сюда могут входить и естественная речь, и литературные тексты, и специализированные языки естествознания и математики, и языки, разработанные для исследования самого языка, и так далее. К тому же здесь могут быть и язык живописи, музыки, танца... Но не следует отождествлять все эти языки друг с другом. Не получается ли тогда, что язык — это всё? Не подменяется ли здесь, допустим, термин “бытие” термином “язык”, а все атрибуты, приписываемые ранее бытию, приписываются теперь языку? Полагаю, что нет. Ибо есть всё-таки и не-язык. Синергетическое истолкование языка отличается от проектов раннего Витгенштейна и его последователей: язык далеко не всё. Но тем не менее это “не всё” мы можем улавливать только с помощью самого языка. Но “не всё” проглядывает. Тогда речь идёт о деформации, ломании самого языка. В этом суть синергетического движения и одновременно суть диалога. Что такое диалог? Диалог — это ситуация излома. И именно синергетическое движение в языке показывает на то, что не является собственно языком. Оно указывает на Смысл, но на Смысл как нечто непрерывно самоорганизующееся, становящееся. Смысл (в его отличии от Смысла,приписываемого, как говорилось, уже сложившемуся состоянию дел) пребывает между тем, что является языком, и между тем, что таковым не является. Именно Смысл выступает главным персонажем в историях о Негле и Флинне. Причем ищут-то они Смысл, но, двигаясь синергетически в языке, пребывают или, лучше сказать, порой попадают в ситуации Смысла (или смыслопорождения). Такие ситуации изначально раздвоены (они являются своеобразными точками бифуркации), предполагая объективное непонимание происходящего. При этом совсем не обязателен психолог-эпистемолог Бэрк, ибо последний сам становится частью той языковой среды, в какой движется исследователь (или путешественник). Заключение: синергетическая парадоксальность языка Один из подвигов Пантагрюэля — блестящее разрешение тяжбы между двумя вельможами. Пантагрюэль продемонстрировал “сверхчеловеческую мудрость” и привел в восхищение советников и докторов, присутствовавших на суде. Действительно, задача была не из простых. Истец, сеньор Лижизад, весьма аргументировано отстаивал свои права: “Мне бы, однако ж, хотелось, чтобы у каждого человека был бы красивый голос, — тогда игра в мяч тотчас бы пошла на лад, и те едва уловимые тонкости, которые способствуют этимологизированию ботинок на высоких каблуках, легче будет спускать в Сену как постоянную замену Моста мельников, касательно чего уже давно есть указ Канарийского короля, но он только залежался в канцелярии”131 . Но и ответчик, сеньор Пейвино, тоже не лыком шит: “Ведь обычай подобен салическому закону: кто первым отважится обломать корове рога, кто станет сморкаться, когда другие или выпевают, или выпивают, тот должен, набивая себе брюхо, вместе с тем постараться скрыть мужскую свою слабость с помощью моха, сорванного в то время, когда люди зевают за полуночницей, чтобы вздернуть на дыбу белые анжуйские вина, которые дают тем, кто их пьет, под зад коленом, как бретонцы друг дружке в драке”132 . Тщательно взвесив претензии сторон, Пантагрюэль выносит справедливый вердикт, который — а “со времен потопа такого не случалось” — удовлетворил обоих просителей: “Что же касается обвинений, возведенных на ответчика, будто бы тот занимался починкой обуви, сыроедством, а также смолением мумий, то они с колебательной точки зрения неправдоподобны, что убедительно доказал упомянутый ответчик, на основании чего суд приговаривает истца к трем полным стаканам творогу, приправленного, разбавленного, трампампамвленного, как велит местный обычай, каковые стаканы он обязуется уплатить упомянутому истцу в майской половине августа”133 . Вот уж кто “подвешен в языке” (Н.Бор) или “заключен в языковую тюрьму” (К.Попер), так это участники данного судебного разбирательства, которое чем-то напоминает суд над Алисой. Если закрыть глаза на сатирическую направленность истории, рассказанной в приведенном эпизоде Рабле, то здесь можно усмотреть многие из проблемных узлов, не только стимулирующих исследовательские интересы философов, филологов и лингвистов, но и указывающих на присутствующие в языке особенности, которые подвигают к тому, чтобы задаться вопросом об онтологическом статусе последнего. И дело не в том, что язык имплицитно будто бы выражает определенную мировоззренческую позицию (Сепир), скорее очередной раз возникает подозрение, что он сам, в своей фактуре выступает в качестве некой онтологической составляющей, что он обладает особой онтологической плотностью, которая, собственно, и обеспечивает его выразительную функцию. Что же имеется в виду под онтологической плотностью языка? Ф. де Соссюр объявил, что в языке нет ничего, кроме различий. Если истолковывать мысль Соссюра в самом широком смысле, то можно предположить, что, “двигаясь” в языке (а не “проходя” сквозь него, как нечто прозрачное, что стоит между нами и миром и, в лучшем случае, выполняет функцию увеличительного стекла), мы каждый раз пребываем в том или ином “языковом состоянии”, определяющем на данный момент способ применения языка. Для удобства будем говорить, что мы оказываемся в том или ином пласте языка, или на том или ином его уровне134. Так, к примеру, можно говорить о том, что какое-то языковое состояние предполагает процедуру упорядочивания, при этом то, что упорядочивается, не имеет особого значения. Речь здесь может идти не столько о передаче информации, сколько о кодировании и трансляции, предполагающих ответный набор определенных действий (пусть даже такие действия принимают форму “размышлений” и соответственно рождают псевдоинформационный блок, также поддающийся транслированию)135 . В основе данного уровня можно усмотреть структурирующую его коммуникативную модель типа “приказ-исполнение”. Если же на месте дефиса, соединяющего эту пару, возникают “искажения”, то встает чисто техническая задача по их устранению —задача, целиком вписываемая в указанную модель. Устранение искажения производится, так сказать, в “приказном порядке”. Совершенным командиром здесь может быть соответствующий модуль в ЭВМ. Идеальный декартовско-лейбницевский язык (генетический предшественник языка науки) ориентирован именно на это состояние. Даже если искажения неустранимы, суть дела не меняется, ибо каждый “квант” языка (неважно, несет он в себе истину или нет, уместен он или неуместен, справедлив или несправедлив) подразумевает ответную реакцию. И разговоры о так называемой новизне информации здесь не совсем уместны, поскольку сама “новизна” отсылает к другим “областям мироздания”, которые в данной модели подразумеваются как не относящиеся к языку. Но наличие других “областей мироздания” указывает и на присутствие иных состояний или уровней языка. Например, можно выделить уровень языка, характеризуемый соответствующими тропами типа метафоры136 . Метафорический аспект языка отсылает к коммуникативной модели “Я-мир”. Здесь речь идет уже о неком описании, не предполагающем непосредственную ответную реакцию, а апеллирующем к эстетическому общему чувству (Кант), когда на первый план выходит семантическая составляющая языка. Слово “мир” содержательно совпадает здесь порой со словом “миф” и отсылает к явно невербализованному остатку сообщения, придающему последнему “глубину и индивидуальность”. Одновременно внимание переносится и на выделенность говорящего (или пишущего), на некую синтетическую точку зрения, передаваемую через своеобразие метафорического ряда, через его эстетическую значимость. При этом язык обретает ценностную окраску137 . “Языковые перлы” можно упаковывать как драгоценности, имеющие собственную меновую стоимость. Ценностный аспект языка переносит нас в другой пласт — допустим, в пласт значения (непосредственно завязанный на процедуры понимания). Такому уровню языка можно приписать модель типа “Я-Другой”. Тут речь в первую очередь идет уже не об упорядочивании и не о семантической нагрузке и индивидуальных особенностях языкового конструкта (будь то речь или письмо), а скорее о ситуации схватывания того, что же, собственно, сказано. И хотя данные вопросы по преимуществу входят в круг проблем психологии (например, психологии общения), тем не менее остается и лингвистический аспект: насколько высказывание осмысленно и как отличить само высказывание от его смысла (см. речи истца и ответчика на суде Пантагрюэля). Еще раз напомним, что все эти “состояния”, “слои”, “уровни” языка (а их можно умножать по мере продвижения вперед позитивного знания о языке) переходят друг в друга, перемешиваются и выступают в виде своего рода композитов, порождающих плодотворные дискуссии относительно их рассортировки. Привычный вывод таков: вся “языковая реальность” в конечном счете обеспечит нам возможность раскрывать себя чему-то или кому-то и одновременно впитывать в себя кого-то или что-то. Язык тогда остается весьма важным и даже необходимым приложением к бытию. Пусть он даже будет “цветением уст” или “голосом бытия”, но само бытие лишь пропитывает язык, оставаясь чем-то иным по отношению к последнему. Либо язык — предикат бытия, либо бытие — предикат языка. И все же остается сомнение: не выражает ли в том и в другом случае предикат нечто иное, нежели субъект? Но вернемся к приведенному эпизоду из книги Рабле. На первый взгляд номинально здесь можно выделить все поименованные выше уровни языка (да и не только их): тут есть и конкретная, жизненно важная задача упорядочивания наличной ситуации, причем последняя в силу своей прагматичности требует однозначного решения-ответа, ибо “тяжущиеся стороны уже весьма поиздержались”; есть и риторическая ценность, направленная на убеждение судей в правоте говорящего; и уж в полной мере здесь стоит проблема понимания: чего, собственно, хотят и что отстаивают Лижизад и Пейвино? Последний аспект обретает особое значение, ибо когда в конце заседания Пантагрюэль обратился к председателям судов, советникам и докторам с вопросом, что те думают об услышанном, то ему ответили: “Слышать-то мы, точно, слышали, да только ни черта не поняли”. И тут Пантагрюэль делает весьма любопытное замечание: “Мне лично это дело не представляется таким трудным, как вам”. Действительно, что может быть легче, чем “подключиться” к белиберде. Однако прежде чем вынести решение, Пантагрюэль “несколько раз прошелся по зале, будучи погружен в глубокое раздумье, о чем можно было судить по тому, что он время от времени тихонько верещал, будто осел, которому слишком туго затянули подпруги; думал же он о том, как бы удовлетворить обе стороны, ни одной из них в то же время не оказав предпочтения [курсив мой — Я.С.]”138 . Такое поведение “высокородного мужа” весьма важно и показательно. Предположим, что Пантагрюэль, дабы не уронить собственного достоинства, вынужден провести еще одно различие в языке, не сводимое к различиям между его состояниями. По одну сторону такого различия будет тот аспект языка, в котором заключены все вышеупомянутые уровни последнего, а по другую то, что не высказывается в языке, но тем не менее принадлежит ему как образующее условие всей его стратификации. Это та нейтральная по отношению ко всем характеристикам составляющая языка, которая изнутри ставит под сомнение возможность его абсолютной прозрачности (ясности и отчетливости) и в какой-то мере лишает инструментального характера. С помощью языка можно сделать многое, почти все, но остается это самое “почти”, которое тем не менее не несет в себе негативности, ибо благодаря обращению к нему удается выпутаться из сложной юридической проблемы. Для маркировки такой составляющей удобно использовать термин “выражение”: выражение, отличное как от того, что его выражает, так и от того, что им выражено. Но в нашем случае выражение, в отличие от его традиционного понимания139 , связывается не с выражающим и выражаемым, а с нонсенсом. Поясним это обстоятельство. Само выражение здесь не сопряжено со смыслом, но не потому, что из него “изъяли” смысл или оно “потеряло” смысл, а потому, что смысл еще не возник, не образовался. И дело не в том, что выражение не “наделено” смыслом, будто бы есть нечто пока бессмысленное, но при дальнейшей работе и “напряжении ума” ему будет придан смысл (вердикт Пантанрюэля по своей осмысленности не многим отличается от выступлений судящихся). Здесь не предполагается наличие внешней, “разбирающейся” в том, как наделять смыслом, инстанции (так же как и внутри выражения нет маленького гомункулуса, запускающего машинку по производству смыслов). Последнее предположение сразу вынесло бы нас за пределы языка к чему-то иному (например, к трансцендентальному Я или к естественным механизмам Природы). Выражению в данной транскрипции можно приписать скорее статус а-смысла, а лучше, некой а-смысловой реальности140 . Причем такую реальность можно представить себе в физических терминах. Как физика предмета проявляется в его сопротивлении нашим намерениям, также и а-смысловая реальность так понятого выражения проявляется в том сопротивлении, какое она нам оказывает. Слабый намек на подобное сопротивление уже видится во фразе: “Чувствую, а сказать не могу”. Куда сильнее оно, когда мы попадаем в ситуацию пантагрюэлизма.
|